Часть первая Ангел Эйнджел

En una gota de agua

Buscaba su voz el nino.

Мальчик искал свой голос

в росных цветочных венчиках. [2]

Лорка

1 Первые впечатления

мозаика

Сисси Робинсон, 12 лет:

В первый раз я увидела Эйнджела Тодда в фойе «Шератон-Юниверсал». Я стояла у лифта, и лифт приехал, и двери открылись, и там стоял он, и смотрел мимо меня, так мечтательно, и он даже меня не заметил, не видел. А я ему:

— Ты Эйнджел Тодд?

А он мне:

— Ага.

Вот и все, только то, как он это сказал, означало сразу много всего, типа: «И что с того?», и «Уйди, блин, с дороги», и «Я красивее тебя».

Но я не обиделась, потому что я его люблю, и я хочу пригласить его к нам домой, чтобы он жил вместе с нами, но я знаю, что так нельзя, но у меня дома хотя бы есть его постер, висит на стене рядом с постером с Фредди Крюгером.

* * *

Габриэла Муньос, агент:

В первый раз? Я сразу увидела, сразу же. У него в глазах — звезды. У меня — знаки доллара. Первое, что я ему сказала: «Тимми Валентайн».

«Валентайн?» — переспросил он. Господи. Похоже, он даже не слышал про Тимми Валентайна, вот какой он был наивный. Неужели на нашей планете еще осталось такое место, где не знают про Тимми? Блин, даже этот мудацкий аятолла назвал его инструментом Великого Сатаны.

Слушай, сказала я, слушай. Я усадила его и его неотесанную клуню-мамашу на свой двенадцатифутовый кожаный диван и включила радио в музыкальном центре. Взяла пульт и быстро прошлась по станциям, и вот из динамиков полился его голос. О Господи, этот голос... мелодичный и чистый, высокий и безмятежный, и в то же время таящий в себе столько боли... как будто в сердце воткнули скальпель и проворачивают его вновь и вновь — вот что с тобой делает этот голос... голос, прекрасный, как детство, и он ранит, как память о детстве, которое уже никогда не вернешь.

Не важно, поедешь ли ты автостопом

Или заплатишь сполна.

Я буду ждать на Вампирском Узле

И выпью душу твою до дна.

Я наблюдала за Эйнджелом Тоддом, как он сидел и слушал. Эйнджел был не такой, как Тимми. Другого такого не будет. Но он сидел очень прямо, впивая музыку, и что-то было такое... в том, как он сидел, в том, каким он был сосредоточенным. Как он закрыл глаза, и его светлые ресницы подрагивали, когда он дышал в такт музыке. В этом мальчике что-то было. Уверенность в себе. Я поняла: из него можно сделать действительно кое-что.

Его матушка не обращала внимания на музыку. Она смотрела в окно на Мелроуз и, вероятно, подсчитывала в уме стоимость проезжавших «порше» и «феррари». Но мальчик был весь сосредоточен на музыке — полностью ушел в себя. Мне это понравилось.

Конечно, тут еще придется поработать. Сделать ему другую прическу, и перекрасить волосы в черный, и сменить гардероб. Но у Эйнджела определенно были все данные. Его демокассета — лишнее тому подтверждение, хотя он выбрал для записи совершенно не ту музыку. Кантри и вестерн, мама родная! И какие-то совершенно мудацкие песенки Роджерса и Хаммерстейна. Хотя, может быть, репертуар подбирала его мамаша или учительница музыки.

Но даже если бы он совсем не умел петь, надо было видеть его крупные планы. Как у нас говорится, камера его любит. Я не могла поверить в свою удачу. Я была очень рада, что все-таки не вышвырнула то агентство из своих желтых страниц.

Песня закончилась. Семь лет. Семь лет, как исчез Тимми Валентайн, а его музыка остается такой же свежей, как и тогда, и голос — по-прежнему незабываемый, голос по-прежнему трогает душу.

— Вы правда считаете, что я смогу петь, как он? — спросил Эйнджел. Он сказал это с благоговением в голосе.

— Если честно, — сказала я, — то не знаю.

Но я знаю другое: я смогу сделать из тебя звезду.

* * *

Джонатан Бэр, режиссер:

У меня предчувствие, что с ним будет сложно. Я имею в виду, за его вежливым «да, сэр — нет, сэр» скрывается высокомерие и заносчивость. Он мне не понравился сразу. Вообще не понравился.

* * *

Елена Хостинг, учитель музыки:

Я была рада, что мне не придется работать с ним в студии.

* * *

Петра Шилох, журналист:

Я хорошо помню, как в первый раз увидела Эйнджела Тодда. Дело было в отеле. Я сидела в кофейне, в самом дальнем углу. В фойе наблюдалось маленькое столпотворение: около дюжины двойников Тим-ми Валентайна, и при каждом — небольшая свита, агенты в темных очках, менеджеры в деловых костюмах, маменьки, сестры и старшие братья, которые поглядывали друг на друга с плохо скрываемой враждебностью.

Я сидела за столиком и разбиралась с заметками. И его я увидела только потом, когда я передвинула пластмассовую вазу с цветами. Он был не похож на остальных. В нем не было ничего детского. В его позе, когда он сидел, в его языке жестов, в том, как он слушал мать и своего агента — серьезный, степенный, уверенный, сосредоточенный. Взрослый в теле ребенка. Внешне он был совсем не похож на Тимми Валентайна, но по манере держаться — один в один. Такой же спокойный, уравновешенный. И в нем было еще кое-что, чего не было у Тимми Валентайна, — едва проступающая юношеская сексуальность, еще только тлеющая, но готовая разгореться.

Этакий эмбрион Джеймса Дина[3]. В нем не было загадочности Валентайна — он был весь на поверхности, как бы более очевидный. Кстати, я обратила на него внимание именно потому, что он не пытался рабски копировать Тимми Валентайна.

И еще — он напомнил мне моего сына.

Я помню, как я подумала: этот мальчик выиграет конкурс двойников как нечего делать. Все остальные даже в сравнение с ним не идут. Он получит роль. Даже если он не умеет петь и танцевать... они пустят синхронную фонограмму, найдут танцоров-дублеров... они сделают все ради нескольких крупных планов этих глаз.

Надо прекращать думать о сыне. Может быть, позже я съезжу в Форест-Лоун и положу еще цветов на его могилу. Например, после обеда — между «банкетом знакомства» и пресс-конференцией.

* * *

Джонатан Бэр:

Но даже при том, что он мне очень не нравится, у нас с ним есть что-то общее. Может, поэтому мы с ним и держимся в состоянии полной взаимной боеготовности.

* * *

Брайен Дзоттоли:

В первый раз я увидел Эйнджела Тодда по телевизору, на МТУ. Я был в глубокой депрессии. Наглотался таблеток, чтобы было не так противно. В тот день ко мне должны были прийти — забрать декодер кабельного телевидения и отключить телефон.

Я помню, как я подумал: «Что это за хренотень! Если им надо знать, каким Тимми Валентайн был на самом деле, почему они не обратились ко мне? Блин, я мог бы с пользой потратить деньги, продал бы права и переехал бы из этой однокомнатной задницы над магазином игрушек».

Эйнджелу Тодду в жизни не сыграть Тимми Валентайна. Спросите меня почему. Спросите.

Я его знал. Я был близок к нему.

По-настоящему близко.

Так близко, что мог бы вогнать кол ему в сердце.

* * *

Габриэла Муньос:

Некоторые детишки, когда ты им это скажешь, начинают краснеть и бледнеть, что-то бессвязно бормочут и задыхаются. Некоторые — но только не Эйнджел Тодд.

Зато мамаша выдала по полной программе: и краснела, и бледнела, и ходила по комнате из угла в угол, и смотрела в окно, и курила, как гребаный паровоз.

Эйнджел посмотрел мне прямо в глаза и сказал: «Я очень рад, правда».

* * *

Тимми Валентайн:

Когда я увидел его в первый раз, я ему позавидовал.

В нем уже проступала зарождающаяся сексуальность. Он был теплый, и полнокровный, и весь такой воодушевленный. Он был живой.

За все это я бы, не думая, отдал свое бессмертие.

2 Сеанс в песках

ищущие видений[4]

Несмотря на свои скандальные участия в телевизионных ток-шоу и на частые появления на страницах «Enquirer», Симона Арлета, по слухам, считала себя женщиной замкнутой, любящей уединение. У нее не было ни дворца в Голливуде, ни шикарного офиса на Родео-драйв. Тем, кто хотел ее видеть, надо было проехать миль пятьдесят — шестьдесят, и отнюдь не по скоростной автостраде. Но Петру Шилох не пугала такая поездка — ее не пугали ни дорога в каньоне, ни обжигающее солнце пустыни Мохаве. В последнее время Петру вообще мало что волновало. Со смертью Джейсона все изменилось.

На ее серебристом «ниссане» стоял двигатель средней мощности; и каждый раз, когда дорога шла в гору, мотор натужно рычал. Кондиционер работал на пределе, двигатель работал на пределе, и сама Петра была на пределе. Она едва поборола в себе искушение остановиться на ближайшей заправке, если таковая вообще обнаружится, позвонить оттуда в поместье и отменить интервью.

Впрочем, заправки так и не обнаружилось, да Симона Арлета — особа весьма эксцентричная, властная и надменная, профессиональная гостья дневных ток-шоу, провозгласившая себя некоронованной королевой медиумов — никому не позволит указывать ей, что делать. Петра старалась сохранять спокойствие, хотя пот уже тек по лицу в три ручья и заливал глаза.

Если бы было возможно хотя бы перенести эту встречу... на другой день, на следующую неделю. Голова раскалывалась от боли. Петра пошарила в бардачке — где-то там должен быть адвил. Для предменструального синдрома вроде бы еще рановато, но опять же в последнее время месячные приходят крайне нерегулярно. Она покрутила настройки радио. Электронная музыка в стиле New Age приглушенно заиграла за гулом кондиционера. Музыка не успокаивала. Петра поставила радио на автопоиск станций. Дикторы монотонно бубнили. Проповедники пламенно проповедовали. «Metallica» била по ушам. А потом, словно выкристаллизовавшись из плотного воздуха, зазвучал голос Тимми Валентайна. Почему именно эта песня? Петра попыталась переключиться. В конце концов ее статья — и о Валентайне тоже. На самом деле больше всего — о Валентайне. Собственно, именно из-за него она и взялась за статью. Ответ, на ее горе, лежит где-то в музыке этого мальчика, который взорвался, как суперновая, в начале восьмидесятых, ослепил всех своим светом и вскоре исчез без следа при таинственных обстоятельствах, и это исчезновение восприняли как самый сенсационный и самый эффектный публичный трюк последнего десятилетия. Что с ним стало? Он умер? Или прячется где-нибудь — вместе с Элвисом, в пещерах Марса[5] или в туманах Венеры? Осталась только музыка.

Петра вцепилась в руль. Нездешний, почти неземной голос мальчика заставлял забыть и о слащавой мелодии, и о банальном тексте. В его музыке было что-то такое, что было как бы за пределами музыки... ошеломляющее ощущение развращенной невинности, всепоглощающая трагедия. Наконец песня закончилась. Финальная каденция задержалась в сознании, как память о незабываемом сексуальном переживании.

Машина с натужным рычанием поднялась на вершину холма. Потом дорога резко пошла под уклон, и «ниссан» набрал скорость на спуске, по самому краю отвесного обрыва над морем песка и колючего кустарника. Солнце светило прямо в глаза. Петра на миг ослепла. «О Господи, — подумала она, — дорога трясется, раскачивается, как кобра под дудочку заклинателя змей, а я ничего не вижу. О Господи, я ничего не вижу...»

Мальчик стоял на дороге. Мальчик с наушниками в ушах.

Она отчаянно просигналила, чтобы он убрался с дороги.

Он посмотрел на нее голодными глазами. Мальчик с соломенно-желтыми волосами, в футболке и грязных джинсах. Она просигналила еще раз. Он не сдвинулся с места.

"Господи, он хочет, чтобы я его сбила", — подумала Петра, а потом солнце опять ослепило ее на миг, и она вдарилась в панику...

Петра вдарила по тормозам. В лобовое стекло полетели камушки. Удар, и мальчик, раскинув руки, упал на капот. Его лицо вжалось в стекло... мальчик, повесившийся на дереве... язык вывалился изо рта... кожа сине-зеленого цвета... глаза вылезли из орбит... Джейсон.

Машина остановилась посреди дороги. Вдалеке что-то грохнуло. Грохот отдался дрожью во всем теле. Что это — землетрясение? Петра не знала: то ли это трясется земля, то ли это трясет ее.

— Джейсон, — сказала она вслух.

Джейсон исчез. Это был просто еще один призрак. И не было никакого землетрясения. Как и в тот черный день, когда она нашла сына мертвым. Никакого землетрясения. Никакой зловещей кометы на небесах, знаменующей его уход. Пара строк в местной газете. Очередное самоубийство подростка, связанное с оккультизмом. Еще одна единичка в статистику. Мой сын, подумала она.

«Хватит меня донимать, — сказала она ему. — Перестань. Я так любила тебя, так любила. Ты не имел права меня бросать. Господи, что я тебе сделала?» Джейсон, Джейсон. Она закрыла глаза и увидела как наяву: мальчик, лимонное дерево и кожаный ремень ее бывшего мужа — единственная из вещей, которую он оставил, когда сел в машину и укатил от них в ночь. Навсегда. Девять лет назад.

Мальчик, повесившийся на лимонном дереве. Тяжелый запах лимонов, забрызганных спермой. В наушника его CD-плейера еще звучала музыка. Песня называлась «Вампирский Узел».

Посередине дороги, омытая удушающим солнечным светом, Петра Шилох сидела в машине и плакала. Горько, навзрыд. Пока она изливала свою тоску и бессильную ярость, мимо не проехало ни единой машины. Она была абсолютно одна.

Один на один с памятью о сыне.

* * *

колдунья

Черепашка ползла по мраморной столешнице на письменном столе в комнате без стен, в центре особняка Арлета. Симона Арлета рассеянно погладила черепашку по панцирю, перебирая бумаги из толстой папки с надписью «Мьюриел».

Повсюду горели свечи. Высокие тонкие свечи и толстые низкие, свечи в форме мифических животных и в форме восковых слов Я ТЕБЯ ЛЮБЛЮ. Свечи с ароматом жасмина, лимона и тыквы, черники, хвои и мускуса. В одном углу стояли в ряд обетные свечи с изображением святой Барбары, обезглавленной мученицы, которая на самом деле — Шанго, бог, дающий власть над людьми. Тени плясали на стенах. Симона убрала с лица сине-белые локоны, чтобы они не лезли в глаза, и принялась перебирать старые письма Мьюриел Хайкс-Бейли.

Мьюриел была просто глупой старухой, дилетантом; она понятия не имела, во что ввязалась. Но ей хотя бы удалось умереть зрелищно и эффектно: ее разорвало в клочки, прямо на сцене на рок-концерте, причем половина аудитории пребывала в уверенности, что это — очередной потрясающий спецэффект от изобретательных технарей из команды Тим-ми Валентайна. Мьюриел и ее увядшие друзья из Кембриджа... старики, которым хотелось придать остроты напоследок своему застоявшемуся декадентскому существованию... сколько в них было пафоса и патетики. Мьюриел Хайкс-Бейли была никакой не ведьмой. Но она показала Симоне дорогу к Тимми Валентайну, источнику почти неистощимой дьявольской силы.

Он, читала она, есть стихийная сила непонятной природы. Убедилась, когда он являлся мне в снах. Многие черты, присущие инкубам или это суккубы? Всегда их путаю, никак не могу запомнить.

Или, может быть, он вампир.

Друзьям Мьюриел, Богам Хаоса, темные силы были не по зубам. Но Симона Арлета — другое дело. Она знает, как подчинить себе эти силы. Вот недавний пример: она превратила ту женщину в жабу прямо на шоу Опры Уинфри. Массовый гипноз — так это потом объяснили.

Симона улыбнулась. Поправила складки на платье. Этот репортер — или кто он там — уже скоро приедет, и все должно выглядеть так, как нужно. Темные искусства — на девяносто девять процентов хорошо поставленное шоу.

Но сейчас пришло время оставшимся десяти процентам.

Она подняла черепаху в сложенных чашечкой ладонях. Ее лапки были на удивление сухими; Симона знала, что так и будет, но ей всегда представлялось, что эти твари должны быть склизкими и влажными, и ей так и не удалось избавиться от этого ощущения. Черепашка не пыталась сбежать, она жила у Симоны всю жизнь — с тех пор как вылупилась.

Симона погладила пальцем маленькую головку. Поцеловала, не прикасаясь губами. И прошептала слова: Вечность, вечность, вечность.

Потом резко подалась вперед и откусила черепашке голову.

Тут же выплюнула ее на стол вместе с кровью и желчью. Из раны на обезглавленном тельце текла темная жидкость. Тельце в руках у Симоны дергалось в конвульсиях, пока она поливала себя черной кровью — себя, стены, стол. Кровь шипела, попадая на пламя свечей и стекая на воск. Симона кружилась на месте, выпевая какие-то странные нечленораздельные фразы.

Наконец обезглавленное существо затихло. Его жизненная сила иссякла. Симона вытерла кровь с губ и щек рукавом и снова уселась на стол. Бросила тельце в ведро для мусора под столом. Туда же отправилась и голова, ударившись с тихим стуком о тела других обезглавленных черепашек. «Слава Богу, — подумала Симона, — что мне удалось сохранить все зубы». Она сковырнула ногтем с коренного зуба кусок сырого черепашьего мяса и щелчком отправила его в ведро. Завтра на очереди крысы. Млекопитающие — они всегда лучше.

Симона не знала, сколько сейчас времени — в комнате без стен не было часов, — но она чувствовала, что репортер уже на подъезде. Здесь, в поместье, так мало людей, что любое присутствие можно почувствовать вполне ясно — как по ряби на воде в тихой заводи можно определить, сколько камушков лежит на дне. Это будет обычное интервью, для одного из журналов вроде «Enquirer», и в печать все равно пойдет не то, что скажет Симона, а что додумают репортер и редактор. Она закрыла глаза и сосредоточилась. Вонь от крови почти забивала смешанный аромат свечей.

Она попыталась спроецировать свои мысли вовне и прикоснуться к сознанию репортера. Она любила узнать человека еще перед встречей лицом к лицу. Симона вдруг поняла, что репортер — женщина. Еще с тех времен, когда она выступала на сцене, она знала, что «прочитывать» женщин гораздо сложнее, чем мужчин; как будто вся жизнь у женщин проходит в тайне, и они безотчетно вырабатывают в себе привычку скрывать от других то, что на самом деле нет никакой необходимости укрывать.

Эта женщина была вся в расстройстве. Вся в напряжении. Что-то подталкивало ее к встрече с Симоной Арлета, что-то более сильное и насущное, нежели задание редакции, — какая-то невысказанная потребность в душе самой женщины.

Это хорошо. Симона любила загадки и тайны. Любила наблюдать за работой Судьбы, которая заплетала и расплетала нити отдельных судеб.

Женщина будет здесь через час. Сейчас она почему-то остановилась. Было несложно за ней проследить. Она сидела, погрузившись в печаль. Симона вбирала в себя это чистое, без примесей чувство, смакуя его вкус. Оно подкрепило ее и придало ей сил, как шоколадный батончик. Горе, печаль, огорчение — ее самые любимые эмоции.

Разумеется, женщина ничего не почувствовала. И все же... теперь между ними установилась связь... марионетка и кукловод... охотник и добыча.

Симона даже вскрикнула от восторга. Резко развела руки, скользя ладонями по мраморной столешнице. Свечи попадали на пол. Ей было так хорошо и тепло, она себя чувствовала защищенной плотным покровом эмоций той, другой женщины... наконец она успокоилась и включила переговорное устройство системы внутренней связи.

— Жак, — сказала она в микрофон. — Жак! Приготовься принять еще одну гостью. Сценарий, наверное, полупоказной. И... время близится к ужину... давай сегодня устроим ужин при свечах — из тех, которые так хорошо у тебя получаются.

Она взглянула на мусорную корзину.

— На первое — черепаший суп, — добавила она. — Пора вынести мусор.

* * *

ищущие видений

Особняк органично вписывался в окружающий пейзаж из песчаника и смотрелся почти как горное жилище древних индейцев. Она припарковала машину. В ближайшей пещере, скрытой от глаз стеной камня, был лифт, который привез ее в самое сердце берлоги Симоны Арлета.

Дворецкий в ливрее проводил ее в приемную. Комната была убрана в новом юго-западном стиле. Одну стену полностью занимала фреска с изображением обрядовой пляски качина[6], с танцорами в масках, которые размахивали какими-то штуковинами, похожими на причудливую кухонную утварь. Петра присела на небольшой диванчик. Диванчик был мягким и очень уютным, он как бы принял очертания ее тела и обнял ее со всех сторон, так что у Петры возникло странное ощущение, как будто она плывет в околоплодных водах. Свет был приглушен и шел словно бы ниоткуда или, наоборот, отовсюду — во всяком случае, Петра его источника не заметила. На журнальном столике рядом с диваном лежали журналы — обычный набор, который можно найти на столике в приемной дантиста. Петра пролистала «Time»; там была маленькая статья о предстоящем конкурсе двойников Тимми Валентайна, который пройдет в Лос-Анджелесе.

Холодный чай появился словно по волшебству. Он слегка отдавал ароматом пассион фрукта. А потом, когда Петра уже начала волноваться насчет легендарной Симоны Арлета — появится она вообще или нет, — фреска беззвучно отъехала в сторону, и перед Петрой предстала королева медиумов. Она сидела в роскошном кресле «Папасан», одетая в платье из многослойной «летящей» ткани, ее пухлые пальцы были унизаны кольцами в стиле Liberace[7], ее высокая прическа — скорее всего парик — являла собой шедевральный образчик парикмахерского искусства. В скрытых динамиках зазвучала музыка в стиле New Age. Вокруг кресла Симоны горели свечи. Флюоресцентный свет постепенно померк — ненавязчиво и незаметно.

— Впечатляет, — сказала Петра. Все это было красиво и очень эффектно, но благоговейного трепета не вызывало. Пусть даже миллионы людей обожествляют эту яркую женщину, которая, кстати, явно не страдает избытком хорошего вкуса. Петра не верила в телепатию, духов и прочие сверхъестественные явления.

Симона Арлета поднялась со своего трона, шагнула вперед и протянула Петре руку. Петра не знала, что делать: то ли пожать ее, то ли поцеловать. Симона присела рядом с ней на диван и твердо взяла ее за руку. Держала и не отпускала. Она сидела так близко, что Петре стало неуютно. Только теперь Петра разглядела, что Симона Арлета была женщиной миниатюрной — меньше пяти футов ростом.

Симона молчала и не отпускала ее руки. У Петры было неприятное чувство, что что-то происходит... что эта старая женщина каким-то непостижимым образом... что-то из нее тянет. Она невольно поежилась.

— Бедная, бедная девочка, — сказала Симона. — Как же ты настрадалась. — Ее голос сочился деланным театральным сочувствием. Петра подумала: надо будет разобраться с этой шарадой, но почему у меня такое ощущение, что она что-то знает...

Перед глазами встал образ Джейсона.

— Ребенок, я вижу, — сказала Симона. — Смерть, неожиданная.

— Откуда вы знаете? — вырвалось у Петры. «Господи, она проникает ко мне в сознание и питается моим горем... она вуайеристка. Эмоциональный вампир».

— Все у тебя в глазах.

— Пожалуйста, — Петра вырвала руку, — я приехала не на консультацию. Я собиралась поговорить о вас, а не обо мне. Я представляю журнал «Мир развлечений», и у меня задание выйти на след Тим-ми Валентайна, если получится... насколько я знаю, дирекция студии пригласила вас в жюри на конкурс двойников, который они спонсируют, чтобы подобрать человека на роль Валентайна в новом фильме... — «О Господи, я просто захлебываюсь словами, и я не могу оторвать взгляда от ее глаз...» — ...а вы заявили, что что-то будет... что-то действительно неординарное, и пошли слухи, что вы попытаетесь связаться по телепатическому каналу с самим Тимми Валентайном, чтобы он тоже принял участие в работе жюри...

Она сделала паузу, чтобы отпить еще чаю. Ей удалось оторвать глаза от Симоны, но это не помогло. Она чувствовала на себе ее пристальный взгляд.

— Вы приехали ко мне, — сказала Симона, — потому что я колоритная фигура, из меня всегда получается занимательный материал для статьи, я — объект многочисленных шуток, шарлатан... я принимала участие во многих ток-шоу... у меня рейтинг не меньше, чем у астролога Рейгана. Я права? Но ты не веришь.

Петра смотрела в пространство за отодвинутой фреской, за тронным креслом в окружении сотен обетных свечей.

— Никакой связи с Тимми Валентайном не будет, Петра, — сказала Симона. — Связь можно установить только с духами мертвых.

— Так вы думаете, что он жив?! — На это она и надеялась. Ее редактор хотел получить мнение Тимми Валентайна, даже если придется его придумывать, но всяко лучше сохранить видимость честной и объективной журналистики.

— Жив? Нет, я этого не говорила. Но несомненно, мой друг, не мертв.

Симона резко отвернулась. Петра вздрогнула, вдруг осознав, что ее только что изнасиловали. Изнасиловали ментально. Она хорошо знала, что это такое, когда тебя насилуют.

Так был зачат Джейсон.

— Давай перекусим перед сеансом, — предложила Симона.

— Перед сеансом? — Петру вдруг пробрал озноб. Не слишком ли они торопят события? Она приехала лишь для того, чтобы взять интервью, а не для того, чтобы участвовать в каких-то там идиотских вуду-обрядах!

— Моя дорогая... — Симона снова взяла ее за руку, и это прикосновение обжигало, — ...ты приехала не только из-за интервью. Интервью могло бы подождать до следующей недели, когда начнется конкурс двойников. Но ты решила приехать сюда, в мое убежище посреди пустыни. Я тебя не звала, не принуждала. Ты сама захотела приехать. Потому что хотела поговорить со своим сыном.

Петра с трудом сдерживала слезы.

— Может быть, вы и правы.

Симона молчала, не предлагая ни утешения, ни сочувствия.

— Я хочу поговорить с Джейсоном, — сдалась Петра.

Она полезла в сумочку за адвилом. Но в пузырьке ничего не осталось. Откуда-то издалека донесся гул вертолета. Сегодня здесь собираются и другие гости? И они будут присутствовать на сеансе и подслушивать ее горе? Она очень надеялась, что нет.

— Голова болит, милая? Сейчас тебе будет легче.

Симона Арлета положила ладони Петре на лоб. Принялась бормотать что-то нечленораздельное. Потом повторила несколько раз:

— Уходи... исчезай... уходи... исчезай.

«В какую еще психодурость, балаган в стиле New Age я ввязалась?» — подумала Петра. А потом боль прошла — резко, как будто ее отключили. А вместо нее пришло... ничего не пришло. Пустое пространство. Забвение.

— Э... спасибо, — сказала она. — Она весь день меня донимала, боль.

— Это моя работа, — сказала Симона, — облегчать боль. Воспринимай меня именно так — как будто я врач.

* * *

наплыв

Ужин был сплошной болью. За столом сидели тринадцать человек, еду разносили элегантно одетые официанты — красивые, загорелые молодые люди, как будто только что с пляжей Малибу. Блюда были экзотические: черепаховый суп, суфле из лосося и оленина по-веллингтонски, три сорта кофе и горящий фламбе на десерт, — ужин совсем не простой.

Петра сидела между молодой женщиной азиатской наружности в костюме от Диора и бородатым дородным мужчиной, который выглядел смутно знакомым — как будто она его где-то видела — и говорил с легким кентуккским акцентом. Подумав как следует, Петра сообразила, что она его видела по телевизору, причем даже не раз, когда переключала программы на кабельном в поисках чего посмотреть... это был какой-то телепроповедник. Интересно, подумала она, а он что здесь делает; разве такие, как он, не считают, что все это — сатанизм?

За столом говорили мало. В основном все молчали, неловко поглядывая на соседей; у Петры возникло стойкое ощущение, что все они приехали сюда в полной уверенности, что он или она будет единственным гостем у королевы медиумов.

Ближе к концу ужина девушка-азиатка вдруг обратилась к Петре:

— Я что-то нервничаю, а вы? Я в первый раз на таком мероприятии.

Несмотря на строгий костюм — который не то чтобы ее старил, но совершенно не подходил к ее юному возрасту — и на почти полное отсутствие косметики, она обладала той самой тонкой изысканной и как бы хрупкой красотой, которая заставляет мужчин оборачиваться на улице — да и женщин тоже. Ее голос звучал очень тихо, это был почти шепот.

— Меня зовут Премкхитра, — сказала она. — Называйте меня просто Хит, меня так все называют. Я учусь в Миллс-Колледж на втором курсе.

— Вы из Таиланда? — спросила Петра, очень надеясь, что девушка не обидится, если ее догадка будет неправильной. Она знала — еще со времен Беркли, — как трепетно азиаты относятся к своей национальности.

Хит тихонечко рассмеялась, прикрыв рот ладонью.

— Вы, наверное, писательница. Писатели всегда все знают.

— Ну, если можно назвать писательством репортажи для «Мира развлечений».

— Не надо себя недооценивать, — сказала Хит и опять рассмеялась.

— А эти сеансы... нас каждого пригласят отдельно? — спросила Петра. — Или это будет групповой спектакль?

— Ой, я не знаю. Я здесь только по просьбе мамы. Она ходила к нашему семейному шаману, — она произнесла это очень серьезно, без тени улыбки, — а потом прислала мне факс из Бангкока, и вот я здесь. Пришлось даже сбежать с экзаменов. — Она пожала плечами. Очевидно, экзамены ее не особенно волновали.

— Иногда отдельно, иногда вместе, — сказал предполагаемый телепроповедник. — Все зависит от ее настроения. Как ей Бог на душу положит. Хотя в ее случае я бы сказал, что скорее не Бог, а черт. — Он допил свое «Шатонеф дю Пап», которое подали к оленине.

Симона, сидевшая во главе стола, ударила молоточком в крошечный гонг, призывая всех ко вниманию.

— Сейчас мы пройдем в гостиную, где вам будут предложены бренди, кофе, а тем, кто абсолютно не может прожить без дурных голливудских привычек, — красные, белые и голубые пилюльки. Что же, мои дорогие, мы все сидим за одним столом, мы поедаем роскошный ужин, а лед еще даже не то что не начал ломаться, а даже не треснул. Я знаю, многие из вас приехали сюда втайне и не хотят раскрывать свое имя.

В этот момент каждому гостю подали белую карточку на серебряном блюдце. Каждый перевернул свою карточку. На них были написаны имена, как на бэджах на каком-нибудь съезде коммивояжеров. Петре досталась карточка с надписью: «Привет, я ТИНКЕРБЕЛЛ»[8].

— Да, друзья, чтобы сохранить ваше инкогнито. — Симона Арлета поднялась из-за стола, и ей помогли облачиться в широкий плащ, расшитый звездами, солнцами, лунами и знаками Зодиака — вроде того, который, наверное, был у волшебника Мерлина.

На бэдже Премкхитры было написано: «ПРИНЦЕССА». На бэдже телепроповедника: «МАММОН»[9]. Петра оглядела собравшихся — они поспешно пристегивали бэджи к нагрудным карманам и лацканам пиджаков. У нее было стойкое подозрение, что имена даны каждому неспроста, что они содержат в себе скрытый смысл, зашифрованное сообщение — вот только знать бы еще, как его расшифровать.

Снова прозвучал гонг. Гости настороженно поднялись и прошли в соседнюю комнату.

* * *

музыка ночи

Весь вечер леди Хит просидела как на иголках и к концу ужина разнервничалась окончательно. Конечно, она послушалась семейного фуйа и приехала к этой женщине, весьма нетрадиционному духовному доктору; ее хорошо воспитали, и ей даже в голову не приходило перечить старшим. Десять лет в американских школах не превратили ее в дикую варварку, вопреки опасениям матери, которая волновалась, что на Западе дочка забудет о своих корнях.

Они расположились в гостиной — ждать, когда их пригласят, каждого по отдельности, на беседу с Симоной Арлета. Нервозность не проходила. Леди Хит удалось пообщаться только с одним человеком — Петрой Шилох, журналисткой, которая не стала скрывать свое имя за глупой шарадой из бэджиков с псевдонимами. Судя по всему, она сейчас работала над статьей, как-то связанной с Тимми Валентайном. Хит вспомнила, как — в середине восьмидесятых, когда она училась в школе-интернате в Новой Англии — она сходила с ума по Тимми и даже хранила в подушке значок с его портретом. Она написала деду длинное письмо про Тимми Валентайна. А потом дедушка тронулся головой.

Гостиная — смех да и только! — была обставлена в помпезно-кичливом викторианском стиле: пухлые диванчики «для двоих», кофейные столики с гнутыми ножками, на стенах — гравюры с изображением охотничьих сцен. Хит знала в лицо примерно половину гостей — знала, кто они такие, — но, согласно причудливому этикету в доме Симоны, нельзя было даже и виду подать, что ты кого-то узнала. Смотрите... вот Бенито Пископо, герой-любовник из мыльных опер... а этот мужчина в углу, который так сосредоточенно нюхает кокаин... разве это не Али Ислами, иранский диссидент? А этот толстяк... это же Дамиан Питерс, телепроповедник, которого сняли с эфира из-за какого-то там сексуального скандала.

Жак, дворецкий, периодически появлялся в гостиной и вызывал их одного за другим в соседнюю комнату. Те, кто уже побывал у Симоны, возвращались как будто в каком-то оцепенении. Неужели они в самом деле видели духов или столкнулись лицом к лицу с неким умопомрачительным богоявлением?

Леди Хит было очень неуютно и страшно одиноко. Она была самой младшей из всех присутствующих, причем самой младшей с большим отрывом. Наконец, уже на пределе, она подошла к Петре и попробовала завести разговор.

— И кого вы... о ком вы скорбите? — спросила она.

— О сыне, — ответила журналистка. Струнный квартет откровенно калечил моцартовскую «Eine kleine Nachtmusik»[10]. При всем богатстве Симоны Арлета ее музыкальный вкус оставлял желать лучшего.

Леди Хит не нашлась что сказать. Горе Петры Шилох читалось у нее на лице. Американцы никогда не скрывают своих чувств от чужих людей, а эта женщина переживала заметно сильнее многих. Но любопытство все-таки победило, и прежде чем леди Хит успела прикусить язык, вопрос «А что с ним случилось?» уже сорвался.

— Он повесился, — сказал Петра.

Леди Хит ужасно смутилась, но тут, к ее несказанному облегчению, в гостиную вышел Жак и вызвал ее.

Занавески раздвинулись. Она вошла в комнату без стен, освещенную тысячами свечей — их ароматы смешивались друг с другом, как ароматы душной и влажной ночи в дождливый сезон. Мебели не было. Только несколько подушек на полу — подушек из лоскутков, ручной работы горных индейских племен, то ли из Аппалачей, то ли из Лаоса, стили были очень похожи. Симона Арлета сидела в позе лотоса на громадной подушке, по углам которой стояли жаровни с горящими благовониями. Она прижимала к груди какой-то тряпичный сверток, как будто кормила ребенка.

— Принцесса, — пробормотала она. — Я очень долго ждала этой встречи.

— Я не принцесса, — на автомате ответила леди Хит. Ей всегда было трудно объяснить иностранцам тайскую систему передачи наследных титулов, когда потомки принца, несмотря на знатное происхождение, не могут считаться знатью до пятого колена. — Мой дедушка был последним принцем из нашей семьи.

— Ты приехала из-за дедушки?

— Да.

— Принц Пратна. Старик, состоявший в секретном обществе Боги Хаоса, основанном в Кембридже во времена Первой мировой войны. Сластолюбец, устроивший у себя во дворце в Бангкоке сад наслаждений, где его гости могли получить всякое мыслимое и немыслимое плотское удовольствие. Человек, исчезнувший при таинственных обстоятельствах пять лет назад, в маленьком городке под названием Узел, штат Айдахо... куда он приехал в поисках Тимми Валентайна.

— Похоже, вы знаете больше меня, мадам Арлета. Я плохо знала дедушку; я живу и учусь здесь, в Америке, с тринадцати лет. Это мама меня попросила приехать к вам. Наш семейный шаман сказал, что дедушкин дух не обрел покой. Он не сможет bai phut bai koet — возродиться в кармическом цикле, — пока его не очистят. Но сам наш шаман не может ничего сделать, поскольку дедушкин дух остался где-то на американской земле. Вот почему мама меня попросила, чтобы я приехала к вам; нам вас рекомендовали как самого лучшего из духовных докторов, которого только можно найти за деньги.

— Я польщена, — сказала Симона, и это прозвучало просто и буднично, несмотря на странное окружение и антураж.

— Ну... она однажды вас видела на ток-шоу Леттермана.

Они обе рассмеялись. А потом, когда смех отзвучал и леди Хит уселась на одну из лоскутных подушек, ей вдруг стало страшно. В комнате ощущался какой-то нездешний холод. Она невольно поежилась. Ее руки заметно дрожали. Она наблюдала за тем, как Симона медленно раскачивается взад-вперед, прикрыв глаза и бормоча себе под нос какие-то нечленораздельные фразы, периодически запевает бессвязную монотонную песню и что-то воркует, обращаясь к свертку у нее в руках.

— Мой дух-проводник, — бормотала она. — Покажи мне, покажи... за рекой забвения... за гранью смерти.

И тут раздался еще один голос — высокий и чистый, как голос юного мальчика.

— Премкхитра, — сказал этот голос. Она уже слышала его раньше. Но где? Может быть, в снах? Старуха раскачивалась взад-вперед, и ее песня была похожа на колыбельную. — Премкхитра, — повторил голос.

— Я тебя знаю?

Голос рассыпался смехом, а потом снова сделался серьезным:

— Возьми меня за руку.

Она протянула руку и прикоснулась к сморщенной руке Симоны Арлета, но ощущение было такое, словно она прикоснулась к руке молодого мальчика — холодной и гладкой, пьющей тепло из ее руки. И хотя она оставалась сидеть на месте, ей вдруг показалось, что ее тянут наружу — из тела.

Холодный ветер обжег лицо. Снежинки щипали щеки. Она увидела горящие здания... автозаправку, колонки которой были наполовину засыпаны снегом... вокзальный перрон без крыши, искореженные рельсы, скрученные ломаными углами... она парила над сугробами вместе с ветром, что выл в пустотах выгоревших домов этого города-призрака и стряхивал лед с голых замерзших ветвей... он выдыхал ее имя, ветер... Хитхитхитхит... на одной монотонной тягучей ноте... дверь без стены хлопала на ветру, и ржавые петли скрипели: Хитхитхитхит... и луна была полной и алой, как кровь...

— Где я? — прошептала она.

— Это Узел, был такой маленький городок, — сказал голос мальчика. — Он весь сгорел, несколько лет назад.

— Где мой дедушка?

И тут она его увидела. Он полз по засыпанной снегом улице... отрезанная голова с тянущимся за ней хвостом внутренностей отталкивалась от земли языком...

— Дедушка! — закричала она...

...и он услышал ее, и направился к ней... глаза как холодные сгустки слизи, склизкие слезы стекают в снег... из ноздрей лезут черви... волосы слиплись от гноя... он направился к ней, содрогаясь от ярости. Принц Пратна превратился в самого злобного и кошмарного из духов... фи красу... низших в иерархии сверхъестественных тварей, деградировавших настолько, что они питаются человеческими экскрементами. Должно быть, он умер в подлости и бесчестии, иначе он не был бы обречен на такую судьбу. Но ведь считается, что фи красу могут стать только женщины, разве нет? Или это такая жестокая шутка кармы над двусмысленными сексуальными пристрастиями бывшего принца?

— Дедушка! — закричала она. — Ты меня не узнаешь?! Это я, Хит. Твоя младшая внучка...

Она побежала к нему, холодный снег обжигал ноги. Он посмотрел на нее. Он ее не узнавал! Не узнавал! Он продолжал ползти к ней, извиваясь хвостом из внутренностей, которые исходили паром, его пищевод безобразно пульсировал, движимый лишь первозданным голодом. С его губ сорвалось влажное чавканье. Он собирался напасть на нее! Она уже чувствовала, как его горячий язык облизывает ей лодыжку, мокрый и липкий... и...

— Нет! — Она резко вырвала руку из руки духа-проводника. Видение сразу же стало меркнуть. Она вернулась в комнату без стен. Она рыдала, ее всю трясло.

Симона Арлета отложила свой сверток в сторону и открыла глаза.

— Ты получила ответ, за которым пришла? — спросила она. — Не плачь, милая. — Она достала бумажный платок откуда-то из многочисленных складок плаща и вытерла слезы со щек леди Хит.

— Это было как будто на самом деле! — сказала леди Хит. — Но сейчас же двадцатый век, и я не верю в фи красу, шаманов и изгнание бесов... Это все мама, это она захотела... понимаете...

Симона раскрыла объятия. Леди Хит упала ей на грудь, испуганная и беспомощная, как ребенок. Ей по-прежнему было холодно — она так замерзла в том заснеженном призрачном городе. Обветренные щеки горели. Ей казалось, что у нее на щеках так и остались снежинки, и снежинки не тают. В объятиях Симоны ей было тепло и спокойно, но было и что-то еще... что-то холодное и чужое, что как будто вбирало в себя ее внутренние переживания, питаясь ее смущением и страхом. Ей это не нравилось, ей хотелось освободиться от этих голодных объятий, но она не могла... ей что-то мешало. Она вдруг поняла, что эта женщина — как наркотик. Именно так она и получила власть над своими многочисленными приверженцами.

* * *

наплыв: музыка ночи

Петра сказала:

— Послушайте, если вы не хотите, то и не нужно. Я знаю, обычно вы требуете... солидное вознаграждение за подобные вещи, и... в общем, «Мир развлечений» не планировал дополнительные расходы...

— Это нормально, что ты так нервничаешь. Это вполне естественно. Расслабься, Петра. Расслабься. Ты просто боишься того, что может сказать тебе сын. Боишься, что он... будет винить тебя.

Конечно, она права. Элементарная «диванная» психология. Нужно забыть о себе. Стать как мебель и просто наблюдать. За тем, как Симона говорит, как она излагает мысли. За языком ее жестов.

Петра огляделась по сторонам и стала настраиваться на свой «журналистский режим». Симона сидела по-турецки на высокой шелковой подушке. Все в комнате было черным. Стены, свечи, тысячи свечей, все черные; низкий столик или алтарь за спиной у Симоны, отполированный оникс, на столике — какой-то многорукий черный идол. Алый рубин на лбу статуэтки — единственное пятно света посреди черноты. Ни одного окна. Полное отсутствие ощущения пространства, пропорций и размеров. Как будто комната находилась вне пределов вселенной. Все казалось таким нереальным — и в то же время реальным.

Петра оценила тщательно продуманную обстановку. Сразу же выбивает клиента из колеи — полностью дезориентирует. Сидеть приходится на полу, в положении униженного просителя, и смотреть на Симону снизу вверх. Поневоле проникаешься ощущением ее силы. Петре даже пришло в голову, что, может быть, между сеансами в комнате делают перестановку — чтобы для каждого члена ее избранной клиентуры был свой эксклюзивный антураж.

— Расслабься, — сказала Симона. — Расслабься, расслабься...

А это, случаем, не гипноз? Кажется, все сеансы гипноза как раз и начинаются с этого «расслабься, расслабься»? Петра вся напряглась. Если это гипноз, она будет сопротивляться. Она боялась того, что может произойти, если она попадет под власть этой женщины... этой женщины, которая как будто вдруг стала выше ростом, которая как будто закуталась в алый кровавый туман, которая как будто призвала ветер и вдохнула в комнату зимний холод... что происходит?

— Отпустите меня! — прошептала Петра.

— Я тебя не держу. Ты вольна уйти. Но ты же сама не хочешь. Пойдем со мной. Назад, в прошлое. В то «когда», где твой сын еще жив.

Пели птицы... лимонные деревья сочились солнечным светом... блики света искрились на воде в бассейне... мелодичной тихое трррр... словно стрекот кузнечиков... трррр... трррр... трррр... музыка в наушниках мертвого мальчика.

Она почувствовала, как ее взяли за руку. Холодная гладкая рука, рука ребенка. Симона не сдвинулась с места, ее руки были сложены на коленях.

— Кто ты? — спросила она. — Это ты... Джейсон?

— Нет. Это дух-проводник. Говорящий через Симону Арлета. — Это был голос ребенка. Высокий, чистый и мелодичный. Но в нем было странное сладострастие. Очень знакомый голос... но Петра никак не могла вспомнить, где она его слышала. — Пойдем со мной. Пойдем, Петра Шилох. — Симона улыбалась. Теперь ее лицо казалось моложе, на нем стыло меньше морщин... наверное, из-за неверного света свечей, решила Петра, или, может быть, это такой-то фокус из арсенала хорошего медиума. Однажды она брала интервью у человека с множественной шизофренией. Такие люди тоже обладают зловещей, почти сверхъестественной способностью менять черты своего лица до полной неузнаваемости. — Пойдем, пойдем. — Она чувствовала, как маленькая рука гладит ее по руке. Она чувствовала, как кровь приливает к пальцам, — чувствовала, как кровь бежит по сосудам. Но руки Симоны были по-прежнему сложены на коленях. Рука духа-проводника была призрачной и невидимой. Как холодное мраморное надгробие, она выпивала тепло из ее руки. Холод вливался ей в вены, словно наркотик.

— Кто ты? — повторила она.

— Сложно сказать. Я — порождение ночи; я — тьма; я — холод; я — нерожденная любовь и неумершая память.

Рука стиснула ее руку. Она почувствовала, как ее дернули вверх. И вдруг она оказалась там — во дворе у себя за домом, под струящимся жарким светом, а на дереве в саду висел ее сын, ее ребенок, его лицо было синим, шея вывернута под неестественным углом, и от него пахнет дерьмом и блевотиной, так что, даже если не видеть глазами, она все равно бы почувствовала, что он мертв, мертв, мертв. А птицы пели в ветвях.

— Джейсон... радость моя... — Она побежала к нему, горячие слезы жгли ей глаза, она плакала — как не плакала в тот день, когда нашла его мертвым. Потому что в тот день у нее не было слез. — Джейсон, почему ты оставил меня? Почему?

Тебе надо было сделать аборт, чтобы я вообще не родился. Сука!

Она подняла глаза. В первый миг ей показалось, что его губы шевелятся. С высунутого языка ей на лицо закапала слюна.

— Нет! — закричала она. — Выпустите меня отсюда... из этого сна...

И она сразу вернулась обратно в черную комнату. Симона сидела на месте, спокойная и безмятежная.

— Вы обманщица! — выкрикнула Петра. — Джейсон никогда бы мне не сказал такого — никогда, никогда, никогда!

Лицо Симоны скривилось в злобной усмешке. А ты когда-нибудь видела меня таким, каким я был на самом деле? Да еб твою мать, меня от тебя тошнит. Тоже мне, великомученица, жертва изнасилования. И этой херней ты пыталась удержать моего приемного папочку. Типа на жалость давила. А ты не знала, что, когда тебя не было дома, он меня бил смертным боем? Ремнем?

О Господи, что ты такое говоришь... я убью его... я не знала, клянусь... я убью его, мерзавца... — Что все это значит? Откуда ей знать, что это правда? Слова, порожденные воспаленным воображением голливудского медиума... Она лихорадочно огляделась по сторонам и вдруг поняла, что она так и не вырвалась из того видения — они как бы накладывались друг на друга, черная комната со свечами и сад, залитый солнечным светом, сад, где висел ее мертвый ребенок, и она обнимала его, и пыталась его укачать, как в детстве — только не чтобы он заснул, а чтобы он ожил, — и он был тяжелым-тяжелым, как мешок, набитый камнями, таким тяжелым, каким может быть только мертвый.

Это все ты, мама. Я всегда знал, что ты хочешь, чтобы я умер. Чтобы меня не было. Ну давай, убей его. Тебе надо было бы сделать аборт. Чтобы я, блядь, вообще не рождался.

И он вытянул руки и обнял ее. Руки, тяжелые от свернувшейся мертвой крови. Очень тяжелые. Они обхватили ее, как тиски. Нечеловеческие руки. Жесткие и негнущиеся, как руки робота.

Ты думаешь, что я умер, но теперь я тебя не отпущу... никогда...

Его язык то высовывался изо рта, то опять убирался, как у змеи. Его глаза закатились. Он стиснул ее в непотребных объятиях, и она почувствовала, как его холодный язык облизывает ее щеку, холодный, и мокрый, и пахнущий компостом... как этот язык раскрывает ей губы и лезет ей в рот... и тошнота подступает к горлу...

Ведь ты же любишь меня, правда, мама? Мама, мама... давай поебемся... мама, давай поебемся, давай...

Нет! — закричала она. Видение померкло. Она вдруг поняла, что ее обнимает Симона. Закатившиеся глаза старухи уже вернулись в нормальное положение, и ее пустые зрачки мерцали, как отшлифованные камни.

— Ты не мой Джейсон... это обман... грязный трюк!

Только теперь до нее дошло, что она заливается слезами. Лоб покрылся испариной. Сердце в груди колотилось так, что казалось, оно сейчас выпрыгнет. Господи, поскорее бы это все закончилось. Но старуха, похоже, не собиралась пока выходить из транса.

— Джейсон? — тихо спросила Петра.

Испугалась, да? Это был голос Джейсона. Абсолютно точно. Голос подростка — голос, который только-только начал ломаться, грубый и хрупкий одновременно. Когда я был жив, у меня как-то не было случая воплотить свой эдипов комплекс.

Симона вытащила тебя у меня из сознания, слепила тебя из моей вины, вины, от которой я так и не избавилась.

Да неужели?

У нее во рту все еще был привкус смерти. Она высвободилась из объятий Симоны. Старуха не попыталась ее удержать; она снова уселась в позе лотоса. Петра ждала, что будет дальше.

И тут опять зазвучал голос другого мальчика, мелодичный, напевный:

— Не печалься, Петра. Он был с нами еще так недолго. Он полон горечи и обиды. Но боль пройдет — и его боль, и твоя.

Она снова почувствовала его руку в своей. Но теперь все стиралось... тускнело... Симона медленно открыла глаза, словно проснувшись от тяжелого и глубокого сна.

— Да, пока ты не ушла, — сказала Симона. Она улыбалась, как бы и не подозревая о тех кошмарах, которые она извлекла из подсознания Петры. — Подай мне, пожалуйста, мою сумку. Вон там, на журнальном столике, у тебя за спиной... и не обращай внимания на жаровню, просто сдвинь ее в сторону. Мой дух-проводник хочет, чтобы ты кое-что взяла...

Петра встала, словно в каком-то оцепенении, и подала Симоне ее кожаную сумочку от Гуччи. Симона достала визитную карточку.

— Вот, — сказала она. — Он хочет, чтобы ты это взяла. Сказал, что там ты найдешь исцеление. И ответы на те вопросы, которые тебя мучают. Неожиданные ответы.

На карточке было написано:

Центр психологической помощи Сан-Фернандо-Валей.

Там же был адрес в Энчино. Скорее всего новомодное заведение «эксклюзивной» психотерапии по сто долларов в час. Интересно, подумала Петра, может быть, у Симоны там доля акций.

Симона рассмеялась.

— Я не владею пакетом их акций, если ты вдруг об этом подумала.

Петра выдавила бледную улыбочку и убрала карточку в карман. А потом — она уже не могла сдерживаться — она расплакалась, безутешно и горько. Симона погладила ее по лбу с нежностью, в которой было не только стремление утешить, но и какая-то странная чувственность.

— Тише, тише... не надо плакать.

* * *

наплыв: Зазеркалье

Убранство комнаты вновь изменилось. Теперь ее заливал мягкий приглушенный свет. Потолок сделался белым, стены — тоже. Симона пригласила к себе Дамиана Питерса, ее давнего друга и сообщника в искусстве обмана.

— Все нормально проходит? — спросил он. Он по-прежнему очень хорош собой, подумала Симона, несмотря на седину и глубокие морщины, которые как-то особенно проявились после того сексуального скандала и проверки от СВД[11]. — Не хотелось бы, чтобы ты перетрудилась. А то на мою долю уже ничего не останется.

— Хочешь сегодня поговорить с Иисусом? Или ты не решишься его беспокоить после всех этих откровений на шоу Ларри Кинга на прошлой неделе? Вот ведь шлюха! Они к тебе прямо липнут, Дамиан... удивительно, как твой духовный сан не абортировался еще в самом начале.

— Не употребляй при мне таких слов, дорогая, — сказал Дамиан. — Абортировался, аборт. Небольшой компромисс с Маммоном еще никому не вредил, но откровенное убийство — это не мой стиль.

— А как же твоя покойная жена? — лукаво прищурилась Симона. — Хотя я знаю, в процессе дознания с тебя сняли все... подозрения в соучастии.

— Ну, я даже не сомневаюсь, что ей теперь лучше, чем нам. Что она сейчас на небесах, сидя на мягком облаке, настраивает свою арфу.

Хотя Симона знала этого человека уже почти двадцать лет, она так и не сумела узнать его по-настоящему. Она не верила в зло; он — верил, но он рассматривал свои отношения со злом как перманентные переговоры между дирекцией и профсоюзами. То, что он лицемер, это ясно; и лишнее тому подтверждение — само его присутствие здесь, у человека, который, по всем канонам его теологии, является не кем иным, как прислужником Люцифера. Но за все эти годы Симона так и не разобралась, сколько тут было от истинных религиозных чувств, а сколько — от вкрадчивого подхода врача-шарлатана, предлагающего вам средство от всех болезней. Но одно было ясно: он понимал, что такое власть, и стремился к власти, и хотя он себя дискредитировал в глазах публики, его обаяние — харизма — по-прежнему впечатляет.

— Давай к делу, Симона. Как тебе хорошо известно, сейчас мое положение крайне плачевно. И его надо поправить. Мне нужно что-то действительно необычное — что-то действительно мощное, — как один из твоих демонов, которыми ты управляешь. — Его глаза заблестели. Он достал из кармана серебряную фляжку и отпил хороший глоток бурбона.

— Нет у меня никаких демонов, которыми я управляю, — сказала Симона. Ей приходилось тщательно подбирать слова; мировоззрение клиента — это такая вещь, которую нельзя разрушать, и даже расшатывать — нежелательно, а Дамиан, несмотря на свои торжественные заверения в давней и нежной дружбе, был прежде всего клиентом. — Это твоя война между овцами и козлищами, я в ней не участвую. Я не принимаю ничью сторону; я не пытаюсь предугадать, кто победит; я деловой человек, у меня свое дело, я принимаю всех, кто ко мне обращается. Я — не Фауст, моя душа до сих пор при мне. Ангелы и демоны... это церковное разграничение... с кем-то из них я дружу, с кем-то — нет, вот и все.

— Прошу прощения, дорогая, но я не разделяю твое аморальное мировоззрение. Ты якшаешься с демонами, и если мне приходится кооперироваться с тобой ради вящей Господней славы, тогда аминь и давай к делу.

И он улыбнулся той самой улыбкой, которая приносила ему миллионы в почтовых конвертах — на протяжении многих лет, круглосуточно и без выходных.

* * *

наплыв: поиск видений

Она отказалась, когда Симона пригласила ее остаться до завтра. Был обещан завтрак с шампанским.

И бассейн-джакузи под открытым небом бодрящим утром в пустыне... незабываемое впечатление, которое просто нельзя пропустить. Но Петра решила, что как-нибудь обойдется. Ей хотелось скорее уехать из этого места — пока Симона не затеяла еще какую-нибудь игру с подсознанием.

Голова опять разболелась, а адвила уже не осталось. У нее перед глазами до сих пор стояли картины, показанные Симоной. На губах оставался вкус гниющего языка Джейсона. Как она это сделала, эта женщина? Как ей удалось проникнуть в самые потаенные уголки ее подсознания и извлечь на свет всю ту грязь, что скрывалась за горем и чувством вины? И откуда ей знать, что все это не выдумка?

Чудовищ не существует, твердила она себе. Единственные чудовища — те, которые у нас внутри. Они части нашего "я". И мы можем их контролировать.

Когда Петра спустилась на стоянку, была уже ночь. Машин было около дюжины, и среди них — несколько лимузинов. Луны на небе не было, но света из окон наверху вполне хватало. По периметру площадки росли высокие кактусы, их черные силуэты казались зловещими и таили в себе угрозу. Было прохладно. Даже по-настоящему холодно. Где-то вдалеке выли койоты. Голова просто раскалывалась от боли. Петра растерянно огляделась, пытаясь вспомнить, где именно она поставила машину.

Она нашла свой «ниссан», села за руль, открыла окно и включила двигатель. Радио включилось автоматически. Та же самая песня Тимми Валентайна, которую передавали, когда Петра ехала сюда, в поместье Арлета. Господи, неужели так обязательно проигрывать песни этого мальчика по нескольку раз за день? Она уже протянула руку, чтобы выключить радио, но ее отвлекло движение у главного входа — кто-то вышел на стоянку. Это была та девушка из Таиланда, принцесса или кто она там. Она направилась к белому «порше».

Но на полдороге остановилась, как будто к чему-то прислушиваясь. Петра поняла, что девушка слушает песню по радио. Она резко выключила приемник, вдруг непонятно с чего обозлившись. Но леди Хит уже подошла к ее «ниссану».

— Мисс Шилох, мисс Шилох... эта музыка... вы знаете, чья это песня?

Петре совсем не хотелось задерживаться и обсуждать музыку. Ей хотелось уехать отсюда как можно скорее. Она поставила ногу на педаль газа, но девушка уже наклонилась к ней, держась за опущенное стекло. Судя по ее виду, она собиралась сказать что-то важное. Но что такого уж важного могло быть в старой песне?!

— Эта песня... Тимми Валентайн... дух-проводник... разве вы не узнали голос? — сказала леди Хит. — Голос Симоны, когда она в трансе... я не знаю, как так получается... но это он, его голос.

Да, все правильно. Именно так. Только как она это делает? Что это: талантливая имитация или здесь все же присутствует некая потусторонняя связь?

— Вы уверены? — спросила она.

Девушка кивнула.

— Когда мне было тринадцать, я была влюблена в этот голос, сходила по нему с ума. Ложилась спать и мечтала о нем. И не я одна, а все девочки — мои подружки. Мы учились в частной закрытой школе, только для девочек... так что мы только и думали, что о мальчиках. Тимми был наш кумир, чуть ли не божество. Мы все его обожали. Я его голос не спутаю ни с одним другим. Мисс Шилох, это был его голос. Действительно его голос. И он знал... так много... такие вещи... о которых я подозревала, но отказывалась поверить. Про моего дедушку. Вы не знали, что он был на последнем концерте Тимми Валентайна, а потом поехал за ним в Узел, штат Айдахо, где у Тимми был дом... крепость, где он укрылся от мира и откуда уже никогда не вернулся? Дедушка был одержим. Одержим Тимми. И сегодня я снова услышала этот голос. Вот почему я не могу оставаться здесь на ночь. Боюсь, он мне снова приснится... как тогда, когда я была маленькой девочкой.

Ее слова были совсем не похожи на лихорадочный бред рок-фанаток типа «Элвис на Марсе, я знаю», которые осаждают редакцию «Мира развлечений». Петра знала — интуитивно, — что леди Хит ничего не придумала. Что все это правда.

Песня Тимми Валентайна звучала в наушниках Джейсона, когда Петра нашла его мертвым. Репортаж про Тимми Валентайна привел ее в поместье Симоны Арлета. Музыка Тимми Валентайна преследовала в дороге через пустыню Мохаве.

А теперь еще Тимми с ней говорил.

Да, все правильно.

— С вами все в порядке? Петра...

— О Господи, у вас нет, случайно, адвила?.. Не знаю, что это такое, но голова просто раскалывается...

Леди Хит достала из сумочки какой-то пузырек и отсыпала Петре целую горсть таблеток.

— Вот, возьмите... я их купила в Таиланде, там они без рецепта.

Что это? Валиум? Лудес? Петра не стала задумываться. Она проглотила две белые с синим капсулы. Где-то вдалеке завыл койот. На улице стало еще холоднее, и ветер вздыхал, просеивая песок. На Петру вдруг навалилась усталость, она закрыла глаза и увидела Джейсона... он ждал ее в темноте, раскинув руки... как кактус-мутант в облаке пыли... он шагнул ей навстречу, и от него пахнуло могилой.

— Нет, нет, нет, — прошептала она. — Надо ехать отсюда немедленно! Пока меня тут не свели с ума.

Последнее, что увидела Петра перед тем, как провалиться в тягучий сон от непонятных таблеток, — хрупкую тайскую девушку, которая направлялась к своему «порше». Ее легкие шаги мягко шуршали по гравию. Леди Хит подошла к машине и обернулась. Свет из окна наверху упал ей на лицо — казалось, оно излучает какое-то неземное сияние, но на нем не отражалось вообще ничего. Оно было как маска — красивое и бесстрастное.

* * *

колдунья

Симона Арлета сидела в комнате без окон. Одна в черной комнате. Теперь, когда догорели свечи, было уже невозможно понять, где она — все еще в настоящем пространстве и времени или уже в потаенном чертоге собственного сознания, в комнате с тысячью входов и одним выходом.

— Иди ко мне, — прошептала она, обращаясь к духу, которого держала в плену семь лет. За эти семь лет она прошла долгий путь от хозяйки «мистического» аттракциона в скромненьком луна-парке до мировой — без преувеличения — знаменитости. — Иди ко мне, иди.

Иди ко мне, дитя тьмы, маленький князь больших страхов, иди ко мне... иди к маме.

3 Зазеркалье

потерянные

Смерть — не такое уж мертвое место, когда узнаешь его получше. За целую вечность мертвые глаза успевают привыкнуть к темноте и различают медленный-медленный танец теней-теней — теней, что танцуют в разломах и трещинах между сгустками тьмы. Нет, смерть — не такое уж мертвое место.

Но то место, куда он ушел, когда обрек себя на изгнание, — это даже не смерть. Это несмерть. Он вывернул себя наизнанку и затерялся внутри. А те, кто ушел вместе с ним... их больше нет.

Он распят на высоком дереве в сердце черного леса. Там, где на землю пролилась кровь, выросли гиацинты. Там, где на землю упали слезы, — россыпь белых гвоздик. Он прикручен к стволу вьющимися стеблями в острых шипах. На голове — как терновый венец — венок из колючей проволоки. Ему проткнули ладони стеблями роз, но не стали вбивать кол в сердце.

Он помнит:

Поезд отошел от перрона на маленькой станции, выгоревшей дотла, в городе Узел, штат Айдахо. С ним еще женщина и старик. Их только трое, других пассажиров в поезде нет. Он смотрит в окно и видит город, охваченный пламенем. Он сжигает свое прошлое. То, что он считал вечным, подходит к концу. И он идет дальше — с двумя такими же потерянными существами, — чтобы стать иным существом.

Поезд отходит от станции, а они сидят — разговаривают вполголоса. Ночь. Пока они будут сидеть в купе, снаружи всегда будет ночь. Ночь густая и вязкая, как холодная кровь, что сочится из шей мертвых женщин; ночь — темнее, чем смерть, и глубже бездонного моря. Ночь, по которой они проезжают, это черная ночь души.

Сама поездка была не печальной. Печальным было другое — все, от чего они уезжали. Все, что осталось в прошлом. Травма на травме. Сумасшедший дирижер Стивен Майлс — он всю жизнь убегал от тех, кто превратил его детство в мучение. Психотерапевт Карла Рубенс — она панически боялась смерти. И он, Тимми Валентайн, загадка даже для себя самого.

Они говорили друг с другом, как одно существо, единое в трех лицах. Древняя неразделимая троица: Осирис, Изида и Гор; Маг, Сивилла и Ребенок; Отец, Сын и Заступник; Создатель, Хранитель и Разрушитель. И сейчас они снова сливались в одно существо. Раньше, когда Карла Рубенс лечила нервы богатым бездельникам, она назвала бы их маленькую компанию юнгианской триадой, в которой каждый — Тень одного и Анима[12] другого. Она начертила бы схему и порадовалась бы идеальной симметрии в их отношениях. Теперь же симметрия распадалась, перетекая в единство. Но Карлу это совсем не страшило. Наоборот. Она с радостью принимала энтропию[13].

* * *

• Куда мы едем?

• Вверх. Вниз. Внутрь. Прочь.

• Это не важно куда.

• Просто никак не могу привыкнуть.

• Слушайте! Как стучат колеса. Под гору, в глубь леса, все дальше от города. Вы еще видите город?

• Так — нет, но перед глазами — да, вижу. Прошлое выгорает. Так радостно. Живые, мертвые и неумершие — в пожаре из крови и пламени. Я запомню их навсегда Я всегда буду думать о них. Эта семья... как их звали?..

• Гиши.

• Они все погибли? Мне кажется, нет. Мне кажется, кто-то все-таки выжил.

• Посмотрите вокруг. Реальность внутри этого поезда не застывает — она постоянно меняется. Смотрите! Зеркало на стене. Его здесь не было. Раньше здесь было что-то другое...

• Какая-то безвкусная репродукция под Пикассо.

• Взгляните в зеркало. Это уже не зеркало.

• Это окно, в котором я вижу горящий город.

• Это окно, в котором я вижу, как мимо проносится все мое прошлое: Кумы, Помпеи, Египет, Рим, Киото, Тиффож...

• Нью-Джерси. Ист-Сайд. Лос-Анджелес.

• За кулисами сотни оперных театров... они все слились в один.

• Кто мы теперь?

• А тебе это важно? Смотрите. Лес принимает нас. Обнимает, вбирает в себя. Все глубже и глубже. В конце, когда все другие картины и отражения иссякнут, мы увидим в зеркале только самих себя.

• Самих себя?

• Нашу единую сущность.

• Они говорят по очереди. Иногда им бывает грустно, иногда они смеются. Их не страшит черный лес, обступающий рельсы. Им уже даже не нужно произносить слова вслух, но они все рано говорят. Потому что речь — это игра, которая не дает им забыть, что они все еще люди.

• Интересно, каким будет мир, когда мы выберемся из леса.

• А мне интересно, сколько пройдет времени. Сто лет?

• Может быть, в мире больше не будет людей. Может быть, там останутся только вампиры.

• Скучно это!

• Забавно!

Мир за окном темнеет.

Потом они долго молчат. Может быть, пять минут, может быть, целый век: время в этом пространстве — понятие относительное. Они ощущают движение поезда, но в темных окнах нет ничего, кроме редких сполохов — наверное, где-то гроза, — высвечивающих узловатые ветви и корявые вековые дубы. Иногда к ним в купе доносятся обрывки трелей соловья или уханье совы. А так слышен лишь стук колес. И скрип стали о сталь.

Молчание в купе растянулось на время, не поддающееся исчислению по человеческим меркам. Лес — это кокон, заключающий их в себе, он согревает их и защищает; и он будет хранить их долго — до того отдаленного мига в необозримом времени, когда они возродятся в единой сущности.

Мальчик-вампир не боится потерять свое "я". Он так долго был один. Ему больше не хочется быть одному; иначе вернется кошмар, который живые зовут реальностью.

Он погружается в темноту. Отдается ей целиком. Даже шум поезда блекнет и затихает вдали. Ощущение движения стирается. Даже память бледнеет, растворяется в неподвижности. Даже музыка, которая давала ему силы жить — пусть даже подобием жизни, — все эти столетия боли и муки, превратилась лишь в смутное воспоминание.

Ему хорошо и спокойно.

А потом мир и покой разбиваются вдребезги.

Он просыпается под визг тормозов. Поезд резко сбавляет скорость и останавливается совсем. От толчка его сбрасывает с сиденья.

— Карла! Стивен!

Их нет.

Он поднимает защитный экран на окне. Выглядывает наружу. Никого. Только лес. В этом мире застывшего времени даже листья не вздрагивают на ветках.

И тишина.

Где они? Он зовет их опять. Он не верит, что они его бросили. Он даже не знает, что это за место. Он выкрикивает их имена и не слышит даже эха от собственного голоса.

Он выходит из купе.

Вдалеке слышен голос. Голос чужой, незнакомый. И пока непонятно, откуда именно он исходит. Но это — единственный звук. Голос женский. Сухой голос без эха, и он знает его имя, и зовет его сквозь темноту:

— Тимми Валентайн.

Тимми Валентайн.

Сначала он даже не понимает, что это — его имя. У него было много имен, каждое — лишь на несколько лет. И в этом лесу нет имен. Назвать по имени — значит получить власть над названным.

— Кто ты? — кричит он в темноту. — Что ты сделала с остальными?

Иди ко мне, говорит голос, иди к маме.

Вдалеке гремит гром.

Мальчику страшно. Он не может поверить. Он не может знать страха — откуда?! Страх могут понять только смертные, потому что страх — это тот, кто стоит в тени смерти. Страх — дуновение из забвения. Он давно не знал страха из первых рук — уже столько веков. Он чувствовал только чужой страх, чувствовал его запах: запах феромонального[14] страха, разносимого ветром, источаемого потовыми железами, бьющегося в крови. Страха, который питал его вожделение, как кровь утоляла жажду.

Но теперешний страх — другой. Сейчас в опасности именно он. Кровь у него в венах, застоявшаяся за века смерти, вдруг забурлила — забилась в такт с чужим сердцем. Зачарованный, он шагает из темноты в еще более густую тьму.

Я призываю тебя обратно, Тимми Валентайн, обратно в мир, говорит голос. Можешь звать меня мамой.

— Какой силой ты до меня дотянулась? Каким колдовством держишь меня в своей власти? — говорит мальчик. И все-таки продолжает идти в сердце тьмы.

Темной силой, говорит голос, темным колдовством. И смеется. Я прервала твое путешествие к внутренней гармонии, потому что мне нужна твоя древняя сила, твоя темная харизма. Не сопротивляйся. Тебе меня не одолеть. Ты научился не бояться чеснока, распятий из серебра из людских суеверий. Но я не связываю тебя властью света, я тебя связываю властью тьмы, которая глубже твоей. Я тебя связываю тобой, тысячекратно — тобой.

Его прижимает к дереву в сердце черного леса. Гвозди пропарывают ладони. Его слезы — кровь. Он — один на один со всей болью мира, потому что он сам стал болью мира, и в себе он один. Он распят в черноте.

— Что ты сделала с остальными, с музыкантом и врачевательницей души?

— Они — только тени, — говорит голос. — Ты — единственный настоящий.

— Кто ты? — кричит он силе, которая связывает его; голосу, который идет из пространства за пределами тьмы.

— Называй меня мамой, — отзывается голос. В нем нет иронии, в нем нет смеха.

Он думает: но моя мама — Ночь.

Дети ночи.

Какая дивная у них музыка[15].

Он поет себе, тихо-тихо. Это древняя музыка. Эту песню он выучил давным-давно, неисчислимое время назад, когда он еще был человеком; подслушал ее у какого-то мальчика-пастуха по дороге к Сивилле Куманской — в ее пещеру тумана и вечной ночи. Это первая музыка, первая песня, которую он услышал в жизни, — песня, которая сорвалась, незваная и непрошеная, с его губ, пока он дожидался, когда оракул заговорит. Мелодия диссонирующая и привязчивая, и нетренированный голос мальчика колебался между дорийской и фригийской манерами исполнения — как будто он слышал ее, эту песню, буквально пару мгновений назад и теперь повторял, извлекая склады мелодии буквально из воздуха. Nox est perpetua una dormienda[16].

Он знает: та, кто пленила его, использует эту музыку, чтобы нести боль и смерть. Но он не может не петь. В нем — пустота, которую надо заполнить. Музыка — это первая необходимость. Даже звезды поют, и движение космоса держится этой музыкой. Когда еще не было ничего, даже света, — уже была музыка.

Мальчик — такой одинокий — единственный проблеск сознания в темной вселенной его заключения. Но всего несколько нот — и бесформенная пустота обретает облик. Хотя свет еще не пролился во тьму, он уже чувствует, как расцветают деревья.

* * *

групповая психотерапия

Что вам снится? Никто не желает рассказать о своих снах? Петра, вы еще вообще ничего не рассказывали.

Распятие.

Можете поподробнее?

Я... то есть это в лесу, и там — дерево, и мальчик распят на дереве, и я пытаюсь заговорить с ним, но он мне не отвечает, хотя я знаю, что он в сознании, и я знаю, что это мой сын, и все-таки — не совсем мой сын. Он смотрит на меня. И плачет. Только это не слезы, а кровь, как мне кажется. Да. И я не могу отвести взгляд... и не могу смотреть в эти глаза. Я боюсь его и люблю. Там очень темно. Оно, это место, напоминает мне Миннеаполис. И не смейтесь, пожалуйста, когда я была маленькой, я провела целое лето у больной тетушки в Миннеаполисе, и у нее на термометре в комнате было под девяносто градусов[17], когда на улице было под девяносто градусов, и она никогда не раздвигала шторы, и воздух в доме был затхлым, и там пахло смертью. Вернее, медленным умиранием. Да. Наверное, у каждого есть такое место, о котором мы думаем, когда мы в депрессии или когда нам плохо.

И что, вы думаете, он вам скажет, если заговорит? Представьте, что вы этот мальчик, посреди темного леса, распятый на дереве. Что бы вы сами сказали себе, стоящей внизу под деревом и глядящей на вас?

Наверное, я бы сказала: «Тетя, пошла ты на хуй. Ты не моя мама. Отъебись от меня, отьебись от меня, отьебись...» Нет. Я бы сказала: «Помоги мне, пожалуйста». Нет. Я бы сказала: «Оближи кровь у меня на пальцах». Я бы сказала: «Спаси меня, освободи, обними меня». Я бы сказала: «Ты не ведаешь, что творишь».

То есть вы даже не знаете, что скажет вам сын.

Он скажет все, что я только что говорила. И это не мой сын. Не мой сын!

Вы верите в Бога, Петра? Посещаете церковь?

Нет. То есть я выросла в католической семье. Но я уже тридцать лет не была на исповеди. Но Джейсон был очень религиозным.

Как часто вы видите этот сон?

Даже когда я не сплю. Вижу его в зеркале заднего вида, когда еду в машине — по шоссе и обратно, когда возвращаюсь с ваших сеансов по Малхолланд.

Зеркало это важно?

Да. Потому что когда мне снится этот сон, там все — как в зеркальном отражении: левое — это правое, свет — это тьма.

Когда вы в первый раз увидели этот сон? После того, как ваш сын покончил самоубийством?

Это не мой сын.

* * *

потерянные

Он проснулся. Наверное, ему снова приснился кошмар. Ему часто снятся кошмары. Люди горят. Люди задыхаются в дыму. Люди замерзают в снегу. Иногда умирал он сам, иногда умирали другие — смутно знакомые, смутные воспоминания.

Но это был не кошмар. Ему не могло ничего присниться — он принял слишком много валиума. Сквозь туман полусна он все-таки сообразил, что это был всего-навсего телефон. И автоответчик уже включился, ограждая его от мира. В комнате пахло спиртными парами и грязными простынями. На неоновых часах на стене горели цифры: 3.00. Три часа ночи.

* * *

— Брайен, — сказали в автоответчике в кухонном закутке. Голос был смутно знакомым. Нет. Быть такого не может. Разве что этот голос вырвался из кошмара, который валиум предположительно должен был бы отогнать. — Блядь, Брайен. Надеюсь, что это ты. Здесь, в Лос-Анджелесе, в телефонной книге только один Дзоттоли. Я давно тебя потерял, я даже не знаю, ты это или нет, но, Брайен, если это ты, возьми эту блядскую трубку. Возьми трубку, Брайен, пока я тут не умер, на хуй.

Голос — когда-то он был совсем детским. Теперь он стал старше, взрослее, но в нем все равно осталось что-то мальчишеское — что-то хрупкое, ломкое. Совсем юный мальчик, который пытается, чтобы его услышали сквозь завывания зимнего ветра. Сквозь рев пламени в догорающем городе. Даже его матюги — это всего лишь отчаянная бравада.

Брайен Дзоттоли сорвал телефон со стены и оттащил аппарат к кровати.

— Пи-Джей, — сказал он. — Пи-Джей Галлахер, наполовину шошон. Мальчик, который...

Они вместе прошли сквозь огонь и снег, Брайен, Пи-Джей и тот мальчик Гиш — только трое. Больше в Узле не выжил никто. Он сам был в бреду, и не мог идти, и мальчики волокли его на волокушке, и выл ветер, и ледяные снежинки кололи лицо. А у них за спиной горел город. Вампиры горели в огне, умирая по-настоящему.

— Господи, — сказал он. — Я и не думал, что ты когда-нибудь объявишься. Как жизнь, малыш? Хотя ты давно уже не малыш. — Он пытался придумать, что еще можно сказать. Голова после валиума отказывалась соображать. И почему обязательно возобновлять знакомство в три часа ночи?

— Брайен, послушай. Здесь Терри.

— Замечательно. Но где это «здесь»? И почему нельзя было дождаться утра...

— Блядь, Брайен. Терри стоит у меня на балконе, врубаешься? И вопит, чтобы его впустили. Он во фраке и бледный, как... Брайен, я только что вернулся с его похорон. Он, на хуй, умер.

— Господи... не впускай его! — Брайен лихорадочно шарил рукой по стене, пытаясь нащупать выключатель.

Свет зажегся внезапно — желтый на пыльных жалюзи. Разом вернулись все прежние страхи. Накрыли его с головой.

Лунный свет, и сверкающие клыки, и...

Он закрыл глаза. Перед глазами возникла кровавая пелена. Боже, мне страшно. Мне, блядь, так страшно. У него тряслись руки.

— Можешь приехать? — тихо спросил Пи-Джей.

— Я даже не знаю, где ты.

— Это вообще прикол, Брайен. Я нашел твой телефон и адрес в адресной книге, и оказалось, что ты живешь от меня в двух кварталах. Господи, Брайен, я без тебя пропаду. Ты — моя единственная надежда.

Брайен услышал на том конце линии тихий стук — тук-тук-тук мертвой руки по стеклу — и голос:

— Ну же. Впусти меня. Я тебе ничего не сделаю. Я твой друг. Твой лучший друг.

В последний раз Брайен видел Пи-Джея на автобусной станции в Водопаде. Лицо измазано сажей, в руках — сигарета. Он даже не курит ее, просто держит. Там был и Терри Гиш, рыжий мальчик, который казался на удивление спокойным, хотя он собственноручно убил своего брата-близнеца — воткнул кол ему в сердце, облил бензином и поджег. Он хотел сделать все сам. Из любви.

Пи-Джей стоял, и снежинки белели на его длинных грязных волосах. Он швырнул сигарету на грязный снег. Пахло бензином и скисшим, мусором.

— Не звоните мне, — сказал он. — Никогда, блядь, не звоните. Не хочу никого больше видеть. — Он пошел вверх по улице, навстречу ветру. Брайен знал, почему он повернулся к ним спиной: чтобы они не видели, как он плачет. Потому что настоящий индеец не плачет. А он хотел представляться настоящим индейцем, этаким воином-мачо.

— Зачем он так говорит? — спросил Терри.

— На самом деле он так не думает, — сказал Брайен. — У тебя есть билет на автобус?

— Ага. В один конец до Чейенна. У меня там вроде как дядя.

Брайен не знал, верить или не верить.

— Если хочешь, поедем со мной, — сказал он. — Я только не знаю, куда я поеду.

Терри болезненно улыбнулся:

— Да все со мной будет в порядке.

Брайен отдал Терри свою последнюю двадцатку, чтобы тот купил себе сандвич и билет на автобус. Пи-Джей собирался идти в резервацию — два дня пути, если повезет с погодой. У Брайена была с собой карточка Visa, но денег на ней не осталось. В итоге он вышел на трассу и к апрелю добрался стопом до Голливуда.

Пи-Джей сказал им на прощание, что не хочет их больше видеть, и Брайен его понимал. Он сам чувствовал то же самое. Они вместе прошли сквозь пламя, и они не хотели встречаться снова. И не потому, что кто-то кого-то чем-то обидел, а потому, что вернуться на этот Узел, где пересеклись их пути, — означало бы вспомнить такую боль, которую никто из них не захотел бы пережить снова. Второй раз такую боль человек просто не вынесет.

Не звоните мне. Никогда, блядь, не звоните. Не хочу никого больше видеть...

Сейчас приеду. — Он уже натягивал джинсы, которые, ложась спать, бросил на монитор, чтобы он не отсвечивал в темноте. На экране было незаконченное предложение из незаконченного романа.

Который Брайен должен был сдать в редакцию еще восемь месяцев назад.

— Тут можно пешком. Я — на Аргилл, ты — на Чероки.

— Не впускай его. — Брайен открыл нижний ящик стола. Все было на месте. Фляжка со святой водой. Пара распятий, которые он прикупил на Оливера-стрит. Заточенный кол и крикетный молоток. Пять упаковок валиума и горсть лудеса.

Тук-тук-тук...

Я думал, что уже никогда не увижу их снова. Ни того, ни другого. А теперь мне, похоже, придется одного убить. Рыжего веснушчатого парнишку — такого ранимого и одинокого, когда он стоял на студеном зимнем ветру.

Брайена так трясло, что он решил перед выходом заглотить еще пару колесиков успокоительного.

* * *

потерянные

— Ложись спать, Эйнджел, солнышко.

— Не хочу.

— Тогда выключи это свое громыхание.

— Не могу, мама. Ты же знаешь, мне надо его изучить. — Очередной фрагмент... да. Этот голос. Бли-и-ин, как он берет эту высокую ноту... эту высокую ля-бемоль... так легко... словно ястреб хватает мышонка. Но я тоже так могу. Я могу. Могу. И голос у меня не сломается, разве что я к воскресенью вырасту на шесть дюймов.

Тянется к ля-бемоль. Молниеносный бросок. Есть! Играет с ней, с нотой, — как кошка с мышкой — и отбрасывает прочь, потому что теперь она мертвая и глухая. Дальше — в погоню за новой нотой. Бли-и-ин, этот парень умеет петь.

— Слушай, мама.

Голос вдруг умолкает — так неожиданно. Тишина. Только тихий гул кондиционера. Вместе с голосом иссякает и волшебство. Обои на стенах блеклые и ободранные, за окном — вспышки неона, мигание синего и оранжевого, и ты знаешь, что это всего лишь очередной отель в очередном проклятущем городе — короткая остановка на пути к славе. Мать выключает стерео.

— Блин, мама. Ты же знаешь, мне надо, чтобы все было идеально. Надо попробовать еще раз.

— Мама устала, Эйнджел. И ты сорвешь голос, если будешь его напрягать на этих высоких нотах. Давай лучше спать. Прими эту синенькую таблеточку, из тех, что дала нам агент. Давай. Господи, ты посмотри на себя. Как они над тобой потрудились. Вылитый Тимми Валентайн — один в один, как на тех старых снимках. Даже если бы Тимми выкопали из могилы, еще неизвестно, кто из вас был бы больше похож.

— А вдруг он не умер?

— Даже если он умер, сынок, завтра он оживет. Ты его оживишь. И мы купим себе самый большой старый дом в Париже, штат Кентукки, самый-самый большой, какой только есть. Боке, какой ты у меня красивый, сынок. Посмотрись в зеркало. Теперь у тебя совсем черные волосы, и лицо бледное-бледное, как на обложке того альбома. Пожалуйста, прежде чем ляжешь спать, померь еще разок этот плащ.

— Это не я, мама.

— Ну пожалуйста.

— Ну у тебя и видок. Сколько ты съела этих таблеток?

— Ложись спать. Со мной.

— Мама, послушай, у меня есть своя кровать. Я уже взрослый, и мы в большом городе.

— Мне так одиноко, Эйнджел. С тех пор как твой папа от нас сбежал, ты остался единственным у меня в жизни мужчиной. Пожалуйста, Эйнджел. Поцелуй мамочку.

— От тебя алкоголем разит.

— Поцелуй меня, Эйнджел. Не бросай свою мамочку. Не бросай меня.

— Я люблю тебя, мама. Но мне сейчас не до тебя. Я все еще слышу голос Тимми за шумом машин, за воем сирен и за гулом людских голосов на улице. Я слышу его голос и хочу убежать за ним. Его голос прохладный, как самый темный глухой уголок в лесу, где даже в самые жаркие летние дни не бывает солнца.

* * *

потерянные

Когда Пи-Джей положил трубку, Терри Гиш все еще стоял на балконе. В мигающих отсветах неоновой вывески суши-бара его лицо озарялось то синим, то розовым. И он стучал пальцами по стеклу.

— Уходи. Я знаю, что будет, если тебя впустить.

— Впусти меня, друг.

— Ты больше не Терри Гиш. Терри Гиша похоронили вчера, а ты — это не он...

Похороны. Не видел Терри с... с того дня на автобусной станции. Даже не знал, добрался он до Чейенна или нет, и тут вдруг позвонил дядя Терри, мистер Уинслоу, и пришлось срочно ехать в аэропорт и выпрашивать у пилотов, чтобы его взяли бесплатно в Денвер. Он едва успел к похоронам. Листья осыпались с деревьев дождем — Пи-Джей уже три года не видел осени, и ее резкий запах застал его врасплох. Он вспомнил, как они втроем — он сам, Терри и его брат-близнец Дэвид — мчались по Главной улице в Узле, и ветер бросал им в лицо опавшие листья, липкие и подгнившие. И еще вспомнил, как Дэвид горел — горел и выкрикивал их имена, пока не обуглился до черноты.

Увидел мельком лицо Терри. Когда закрывали фоб. Точно такое же, как тогда. Если и старше, то ненамного. Сколько ему сейчас было — девятнадцать? Двадцать? Боже, подумал Пи-Джей, глядя на это лицо. Такое худое, блеклое и изношенное — как старое кухонное полотенце. А теперь еще и восковое. Стараниями бальзамировщика. Что они с тобой сделали?

— Господи, Пи-Джей. Ну хотя бы поговори со мной.

— Ты — не Терри. Ты просто тварь в его теле. Ты просто...

Как могло получиться, что Терри Гиш стал вампиром?

Он услышал шаги.

— Дверь открыта.

Пи-Джей вышел из спальни в гостиную, которая служила по совместительству кабинетом, столовой и студией. Балкона там не было. Он по-прежнему слышал стук, но хотя бы не видел Терри.

В гостиной стоял Брайен Дзоттоли. Он тоже заметно сдал. Слишком старый для сорока — сорока одного. Этакий архетипический стареющий хиппи — с этим седеющим хвостом, в этом драном джинсовом жилете. Интересно, подумал Пи-Джей, он продал хотя бы одну книгу за последние семь лет?

Брайен сказал:

— Я вижу, ты занялся живописью.

— Ага. — Он сдвинул холсты, чтобы освободить проход к дивану.

— Это Шанна?

— Ага. — Но ему не хотелось смотреть на портрет матери, сделанный по памяти акриловыми красками в технике «сухой кисти», потому что портрет получился совсем неудачный — в жизни она была лучше. Пи-Джей закрыл его другой картиной. Абстрактной. Брайен стоял в центре комнаты, и Пи-Джей вдруг увидел, как у него здесь пыльно. Как в луче света из открытого холодильника пляшут пылинки. Как они вздрагивают при каждом стуке в балконную дверь в спальне.

— Ты все такой же, — сказал Брайен.

— Я знаю, — ответил Пи-Джей. — Ирландские глаза и индейские волосы. Стою тут в одних трусах, мускулистый и гибкий, как какой-нибудь древнегреческий бог, только немножко в грязи повалявшийся. Такой весь из себя мужичина. Вот татушку недавно сделал. — У него на груди была татуировка: красный крест в круге. — Защитная магия. — Брайен кивнул. — Ты тоже почти не изменился. — Но он лгал. И знал, что Брайен это понимает. Обоим было неловко и неуютно. Как это бывает всегда, когда встречаются люди, пережившие вместе большую боль — боль, которую невозможно забыть, хотя забыть просто необходимо. «Не надо мне было звонить, — подумал Пи-Джей, — я бы сам как-нибудь справился... Господи, ну почему он живет в том же городе, даже, блядь, по соседству?! Как будто специально. Как будто им суждено было встретиться. Как будто они уже ничего не решают сами. Как будто кто-то решает за них».

И вот теперь Брайен стоял у него в гостиной и рассматривал все, что есть: лампа из лавы, тронутый молью диван, щит из кожи бизона, примитивистские картины у стен и на стенах.

— Много пишешь в индейском стиле? — спросил Брайен. Как будто и так не понятно: в ряд у стены — три или даже четыре совершенно одинаковых Сидящих Быка[18].

— Продаю их на ярмарке в Согусе, — сказал Пи-Джей. — Ну, мне же надо на что-то жить, что-то кушать. И платить за художественную школу. Это не то, что я бы назвал настоящими моими работами.

— Понятно. Как те истории, которые я писал для «Чистосердечных признаний».

Они рассмеялись.

Тук-тук-тук...

Смех сразу же оборвался. Брайен сказал:

— Слушай, у меня все с собой. — Он вытащил из-под куртки кол и крикетный молоток. — И, может быть, стоит побрызгать тут все... на, займись, — Он протянул Пи-Джею фляжку со святой водой.

О Господи нет дружище я чую запах святой воды не сжигай меня не делай мне больно...

Брайен испуганно вскинул голову.

— Это Терри.

— Там, в спальне.

— Да. — Брайена трясло. Он быстренько заглотил пару таблеток и как будто слегка успокоился. — Хочешь?

— Нет, спасибо. — Пауза. — Я завязал с наркотой в любом виде.

Пи-Джей неееееет...

— Господи, мы же не будем его убивать? — сказал Пи-Джей. — То есть... я его столько не видел, и только вчера вот увидел... и он был мертвый, лежал в гробу, и вот теперь мы его просто...

— Ты мне сам позвонил, Пи-Джей. Хотя однажды ты мне сказал, чтобы я никогда тебе не звонил. Помнишь, через что мы прошли? Помнишь...

Брайен вдруг понял, что плачет. Неужели все началось сначала?! Пи-Джей осторожно открыл дверь в спальню. Терри по-прежнему стоял на балконе, и его бледное лицо как будто мигало в отсветах от вспышек неона — то синим, то розовым.

— Ладно, Пи-Джей, хватит уже, надоело, просто впусти меня, то есть мы же знаем друг друга с детства, и... Брайен! Какой сюрприз! Встреча старых друзей. Наш бесстрашный убийца вампиров. Но ты же не будешь в меня этой хренью тыкать, правда?

Брайен сказал Пи-Джею:

— Нельзя, чтобы он там торчал всю ночь. И ты знаешь не хуже меня, что мы не будем вколачивать эту штуковину ему в сердце.

— Хорошо. Дай мне святую воду. — Пи-Джей забрал флягу у Брайена. Смочил пальцы водой и начертил круг вокруг футона. Телевизор в спальне работал. Показывали какое-то голливудское новостное шоу.

— Это поможет?

— Не знаю. — Пи-Джей тихонько запел заклинание — слова защиты, которым его научил его дед-шошон.

— Поставь по углам распятия, — сказал он Брайену. Брайен сделал, как сказано. Они вошли в круг. — Что у тебя еще есть? Чеснока нет, случайно? А то у меня весь закончился.

Брайен покачал головой.

— Входи, Терри, — сказал Пи-Джей.

И уже в следующую секунду Терри был в комнате.

— Как, блядь...

— Мы можем проникнуть в замочную скважину, — сказал Терри. — Можем превращаться в туман... и в диких животных... мы великие и ужасные. — Он встал у самого края круга, очерченного святой водой. — О Пи-Джей, Брайен, неужели вы не доверяете старому другу? — Во рту у него были клыки. Как положено.

Брайен спросил:

— Терри, что с тобой произошло? Почему?

Терри рассмеялся. Его глаза засверкали. На секунду он стал прежним Терри, но Пи-Джей знал все эти уловки.

— А ты как думаешь, дружище? Может, ты думаешь, что я кололся одной иглой с каким-нибудь неумершим джанки и подхватил от него вампиризм, вроде как СПИД или другую какую хрень? Да пошел ты в жопу.

— То есть что получается... тебя укусили... еще в Узле... но не сильно, не до смерти... не так, чтобы ты превратился... и эта гадость была в тебе, и никак себя не проявляла... но когда ты умер, она проявилась.

У Пи-Джея никак не укладывалось в голове, как Брайен может вот так вот спокойно сидеть и беседовать с неумершим мертвецом. Должно быть, это из-за колес.

— Безупречная логика, — сказал Терри. — Выходит, ты не такой тупой, каким хочешь казаться. Но пора к делу. Я голодный, и вы мне поможете. Мне нужна кровь, и мне нужно место, где можно укрыться. У меня даже постель с собой. — Он достал из-под фрака пластиковый пакет. — Земля из Вайоминга. Вообще-то я из Айдахо, но похоронили меня в Вайоминге. Так что дай-ка я это рассыплю в сортире. Или нет, лучше в ванной... хотя у тебя же они совмещенные, ну да ладно... я просто тут поживу. Ем я мало, и вообще — я тихий и незаметный... как мышка... днем я не буду тебе мешать, а по ночам меня дома не будет. Так что я тебя не стесню.

— Ну у тебя, блядь, и шутки, — сказал Пи-Джей.

— Я же твой лучший друг, Пи-Джей! Ты что, в самом деле?! Я не кусаюсь. То есть я не кусаю своих друзей.

Пи-Джей посмотрел в глаза мертвого мальчика. Ему вспомнился зал игровых автоматов в Узле... старуха в доме на холме... как она кормила грудью волка... как Терри бежал в темноте, чуть ли не наложив в штаны... ему было так страшно, Терри. И где теперь этот Терри?

— Боже, Пи-Джей, мне так холодно, мне так страшно... Я не хочу быть мертвым. — Его дыхание пахло протухшим мясом и какими-то химикатами. Наверное, формальдегидом. Но в его немигающих глазах Пи-Джей увидел... или ему показалось, что он увидел...

— Не смотри ему в глаза! — закричал Брайен.

Слишком поздно. Пи-Джей уже протянул руку своему мертвому другу. Холодные пальцы сомкнулись на его руке.

— Господи Боже, я чувствую, как течет твоя кровь, — прошептал Терри. — Иди ко мне, перешагни эту линию, будь со мной, друг. Я один, я единственный... больше нет никого. И не будет, пока он не вернется... — Пи-Джей почувствовал, как его тянет за пределы защитного круга. Как память о Терри зовет его из глубины этих мертвых глаз. Он всегда любил Терри. Любил и стеснялся своей любви. Терри смущал его — и именно поэтому он никогда не пытался его разыскать после того, как они расстались на автобусной станции. Терри будил в нем чувства, которые стали ему понятны только после того, как он совершил свой обряд поиска видений.

— Кто должен вернуться? — спросил Брайен.

— Тимми. — Терри прищурился и потянул Пи-Джея к себе. Пи-Джей почувствовал, как потусторонний холод изливается из мертвой руки и проникает ему в кровь. Кровь как будто застыла в жилах, сердце вдруг прекратило биться, но он ничего не мог сделать...

Но тут Брайен резко подался вперед, подхватив флягу. Плеснул на них с Терри святой, водой, и Терри с воем отшатнулся, выпустив его руку. Пи-Джей увидел, что лицо его друга дымится, а сам он отступает к балкону. Все происходило как будто в замедленной съемке. Раздался звон бьющегося стекла, осколки вонзились Терри в лицо, в глаза, в шею... но крови не было. Крови не было вообще. Только вязкие струйки бальзамирующего состава и...

— Я бы вам ничего не сделал, — тихо сказал Терри. — Просто мне нужно было где-то остановиться. — Он смахнул с лица осколки битого стекла. Стекло было повсюду: на ковре, на балконе, на черных кожаных туфлях Терри.

Пи-Джей отступил обратно в защитный круг. Брайен выставил перед собой серебряное распятие.

— Я бы вам ничего не сделал, — повторил Терри, но теперь его голос звучал едва слышно. А сам он уже растворялся туманом в воздухе. — Мои друзья. Я просто хотел, чтобы мы были вместе. Снова и навсегда.

Прошло две-три секунды.

— Он забыл свою землю, — сказал наконец Пи-Джей. Мешок лежал на полу в куче битого стекла. Сквозь разбитую балконную дверь с улицы доносился шум машин. Ветра не было. Воздух снаружи был плотным от дыма.

— Парень, даже когда умер, не научился за собой убирать, — сказал Пи-Джей. — Теперь, наверное, он найдет кого-нибудь... ну, ты понимаешь. Он голодный. Господи, все у него через задницу. Как всегда. Хоть бы что-нибудь сделал нормально. Но я его не боюсь. Теперь, когда мы с ним поговорили.

— Он вернется за землей, — сказал Брайен.

— Пусть возвращается. По-моему, мы в безопасности. Если не выходить из круга. А потом, утром... мы его прикончим.

— Я думаю, что нам лучше не спать, пока он не вернется.

— Ага.

Брайен положил на пол свои инструменты для уничтожения вампиров.

— Как будто и не было всех этих лет.

— Ага. Прошло несколько лет, все вроде бы успокоилось — и вот мы опять возвращаемся в старый кошмар. — Пи-Джей вдруг понял, что он всегда это знал: что именно так все и будет, что этот кошмар никогда не закончится. Годы, которые он провел в резервации, стараясь найти там защиту, его поиск видений с невразумительными посланиями из мира духов, его решение перебраться в Калифорнию... это были всего лишь попытки к бегству.

— Что у нас там по телику? — Пи-Джей потянулся за пультом. — Смотришь MTV?

Брайен покачал головой.

— У нас с тобой мало общего, правда?

Вдали, за окном — вой сирены.

— Брайен, поскольку нам, похоже, придется просидеть тут вдвоем всю ночь, я должен тебе сказать... может быть, ты не захочешь спать рядом со мной, потому что... в прошлом году я совершил обряд поиска видений. Ну, знаешь... строгий пост, уединенная хижина, в общем, все как положено... это такой обычай, на самом деле я не ожидал ничего особенного... многие из парней... они видели кто медведя, кто волка или орла, и это дало им силу... но я видел другое. Я видел священного мужа, который и жена тоже, из тех времен, когда мир был юным, и он-она дал... или дала... мне корзину с кукурузой, но в корзине была змея. Дедушка перед смертью сказал мне, что это значит. Это значит, что я как бы святой, священное существо, ма'айтопс. — Он не знал, стоит ли об этом рассказывать, но у него было чувство, что Брайену можно довериться. — Иногда это слово имеет еще одно значение... не то чтобы я голубой, но...

Брайен пожал плечами.

— Мне-то чего боятся? Я все равно не твой тип. — Он лег поудобнее и сразу заснул, прижимая к груди крикетный молоток. Он потянулся во сне, и одна нога вылезла за пределы защитного круга. Пи-Джей аккуратно подвинул ее так, чтобы она оказалась внутри, и укрыл Брайена своим старым потрепанным спальником со «Звездными войнами». Когда-то это был спальник Терри. Или, может быть, Дэвида.

Пи-Джей еще долго не мог заснуть. Он лежал, слушая шум машин за окном и думая о Терри. К рассвету Терри вернется. И когда он заснет, мы его убьем, воткнем кол ему в сердце. Пока он будет лежать беспомощный. Это будет не так уж и страшно — при свете дня. Я его подожду. Мы всегда ждали друг друга раньше. Я всегда его защищал. И, наверное, это я должен теперь его освободить. Так будет правильно.

По MTV пошли новости. Говорили про конкурс двойников Тимми Валентайна, который начнется завтра. Цель акции — подобрать сексапильного мальчика-подростка на роль исчезнувшей рок-звезды в какой-то там кинофеерии с бюджетом в пятьдесят миллионов долларов.

Брайен заворочался во сне, открыл глаза, посмотрел на экран, где как раз были кадры с крупным планом одного из претендентов, Эйнджела Тодда — кое-кто, кстати, прочит ему победу, — и пробормотал:

— Этот без шансов, — и снова заснул.

Не это ли Терри имел в виду, когда сказал, что Тимми возвращается?Но ведь они все сгорели в огне, в Вампирском Узле — мальчик, шофер, экономка, Гиши и Галлахеры, Боги Хаоса, мистер Кавальджан из похоронного бюро... весь город.

Или нет?

Он на секунду закрыл глаза. Священный муж, который и жена тоже, стоял, омываемый лунным светом, за пеленой пара. Откуда-то издалека доносился волчий вой, и ветер с пронзительным свистом носился над прерией.

Священный муж, который и жена тоже, танцевал.

Не называй мое имя... Я не хочу, чтобы меня называли.

• Почему мне тебя не назвать? Ты доставил мне радость. Ты — тот, кто желает и может видеть в сердцах людей, и мужчин, и женщин. Ты — тот, кто может найти пути в темном лесу души. Возьми мой дар...

Глаза змеи почему-то напомнили ему Тимми Валентайна...

Не называй мое имя! Я все равно только наполовину индеец... и это все бред, ерунда... Я уеду отсюда. Буду жить в Калифорнии и писать картины.

• Но картины — это зеркала, отражения темного леса. И ты примешь мои дары, пусть даже ты сам будешь думать, что ты их отвергаешь.

Муж, который и жена тоже, танцевал. И змея извивалась на горячих камнях, скользя по невидимой линии — следу топочущих ног. Это был танец, где каждое движение было выверено и взвешено, где каждый шаг либо дарил жизнь, либо ее отнимал.

Все начиналось по новой. Кошмарный сон возвращался. Проснись! Проснись! — твердил себе Пи-Джей. Но от этого сна невозможно проснуться. Глаза змеи — глаза Терри. Глаза всех мертвых.

* * *

потерянные

В четыре утра все затихло, какая-то жизнь наблюдалась только у газетного киоска, где у секции журналов «только для взрослых» толклись всегдашние полуночники, да еще изредка пробредали припозднившиеся туристы. Провинциалы считают, что по ночам Голливуд весь бурлит, но на самом деле он больше похож на пустынное кладбище. «Я, кстати, тоже так думала, пока не увидела все своими глазами», — подумала она, убирая под куртку «Teen Beat»[19] и сворачивая в проулок.

Ее звали Джейни Родригес, и почти каждую ночь она ошивалась у мусорных баков на задах круглосуточной тайской пиццерии «Мандарин». Где-то в районе четырех утра они обычно выбрасывали еду, которую не забрали заказчики. Нормальную еду, не объедки, оставшиеся на тарелках. Она позвонила и сделала заказ всего лишь пару часов назад, так что можно было рассчитывать, что хавчик будет хотя бы чуть теплый. Ее любимая, кстати, пицца — утка по-пекински и пепперони. Папа не любит такие вот, «с вывертом», пиццы. Но он мог бы и сам позвонить и заказать что ему нравится — вместо того чтобы сидеть в переулке на корточках и таращиться в одну точку. Через пару дней их подберут, и можно будет хотя бы вернуться в приют, хотя ей будет плохо без папы эти пару недель, и снова придется изобретать, как запудрить моги социальным работникам.

Внезапно она поняла, что не одна. Рядом с ней кто-то был. Он ее напугал — подкрался незаметно. Как будто специально ее выслеживал.

— Я здесь не блядую, — сказала она. — Отвали. — Она обернулась к нему. Света из задней двери «Макдоналдса» было вполне достаточно, чтобы его разглядеть. Хотя он стоял не на свету. И вообще был какой-то весь темный. Вроде бы маловат для клиента, ищущего проститутку. Совсем еще молодой. Чуть-чуть старше ее. — Прости, — сказала она. — Ты, наверное, тоже с улицы, как и я.

— Ага. — У него был очень тихий голос.

Она подошла поближе. Ночью в Лос-Анджелесе всегда холодно, и Джейни подумала, что, может быть, он поделится с ней теплом. Но тепла от него не было никакого. Наоборот. От него веяло холодом, как будто он стоял в холодном воздушном кармане. Она улыбнулась ему.

— Ты здесь новенький.

— Ага.

— Издалека?

— Издалека.

Ay, mierditas!Ты, наверное, здесь не очень еще освоился. Но ничего, я тебе помогу. Хотя бы сегодня. Видишь ту кучу мусора, там вот, под магазинной тележкой? Это мой папа. Мы тоже издалека. Из Западной Ковины. Вот смотри. Когда тебе хочется есть, надо найти какую-нибудь круглосуточную пиццерию и выяснить, когда они выбрасывают заказы, за которыми не пришли, понимаешь? Ты им звонишь и делаешь заказ, называешься придуманным именем, даешь какой-нибудь от балды номер, а потом просто подходишь к мусорке и ждешь, когда они выбросят твой заказ... по телику была передача... я взяла телик в прокате, когда узнала, что нас вышвыривают из дома. Меня зовут Джейни.

— А меня Терри.

— У тебя очень красивый голос, мне нравится.

— Правда? Спасибо.

— Напоминает мне брата. Но он уже умер — от передозняка. — Ей показалось, что на задней двери пиццерии щелкнула задвижка. Она подалась вперед. — Смотри, Терри... если ты собираешься жить на улице, надо действовать быстро... и тихо... как кошка в ночи... ждешь, затаив дыхание... а потом — цапаешь и бежишь.

— Я запомню. — Что-то было в его голосе... да, очень-очень похоже на Хуанито. Особенно после того, как он сбежал из колонии для малолетних преступников. Он прожил еще год, но как-то тускло — как будто там из него выдавили все желание жить. И этот парень был точно такой же. Она не спросила, как именно он оказался на улице — это невежливо, спрашивать у людей об их прошлой жизни, — но она знала, что ему было несладко.

Задняя дверь пиццерии открылась. Джейни схватила Терри за руку и заставила его пригнуться, чтобы их было не видно за мусорным баком. Его рука была холодной как лед — может, он чем-то таким болел, — но Джейни не вскрикнула, потому что она не хотела, чтобы ее здесь застукали. Она просто выпустила его руку, и он остался стоять. Что-то ударилось изнутри о стенку мусорного бака. Дрожь металла отозвалась дрожью в пустом желудке, в животе заурчало от голода. Но надо было дождаться шагов — их будет ровно семнадцать — и хлопка двери, прежде чем выскочить из укрытия, залезть в мусорный ящик, выудить свое сокровище и присесть, чтобы уже поесть. Она развернула журнал. Свет из «Макдоналдса» отразился на глянцевом развороте.

— Вот и пицца. Давай угощайся.

Терри молчал. Он просто смотрел на нее... или на что-то вообще смотрел. Она даже не слышала, как он дышит. В точности как Хуанито в морге. Живот скрутило — наверное, от голода, но это было похоже на страх. Ее взгляд упал на раскрытый журнал. Постер на развороте. Старая, семилетней давности, фотография Тимми Валентайна. Концертный снимок. С того знаменитого тура. Пусть он мертвый, но он все равно супер.

— Тебе нравится Тимми Валентайн? — спросила она. — Если мы завтра пойдем в ночлежку, то обязательно посмотрим по телику этот конкурс двойников.

— Он возвращается, — прошептал Терри. И то, как он это сказал... Джейни опустила журнал и внимательно посмотрела на Терри. Только теперь она разглядела его лицо. Оно все было утыкано битым стеклом. Лоб, подбородок... Длинный осколок торчал из щеки, как сверкающая булавка. Но крови не было. Вместо крови была... какая-то желтая жидкость... Джейни узнала запах. Смесь едких химикатов и приторно-сладких духов...

Так же пахло от мертвого Хуанито. Бальзамирующий состав. Она вдруг очень явственно вспомнила, как все это было в церкви: гроб, душный запах ладана, дым от курящихся благовоний бьет прямо в лицо, и папа ей говорит: Иди поцелуй его, поцелуй его в щеку, — и запах, который идет от него... она задыхается в этом запахе...

— Ты больной, — выдохнула она.

Терри сказал:

Надо действовать быстро... и тихо... как кошка в ночи... ждешь, затаив дыхание... а потом цапаешь и бежишь. — Он сымитировал ее голос один в один.

Она не успела даже закричать, потому что он цапнул.

Она упала лицом на еще теплую пиццу. Успела еще ощутить вкус пепперони, прежде чем захлебнулась собственной кровью. Она почувствовала, как холодные руки проникают в нее, прямо внутрь, почувствовала, как по венам разлился холод. Почувствовала клыки, вонзившиеся ей в шею — точно в яремную вену. Испугаться она не успела. Все закончилось очень быстро. Мгновенно.

* * *

потерянные

Когда Брайен проснулся, был уже почти полдень. Пи-Джей сидел на полу и смотрел в сторону балкона. Терри Гиш лежал на ковре, рядом с разбитой балконной дверью, прижимая к груди пакет с землей, словно плюшевого медведя. С улицы в комнату лился дымный и тусклый свет.

— И что нам, блядь, теперь делать? — сказал Пи-Джей. — Посмотри... он вернулся... он кого-то убил...

По телевизору передавали новости. Красивая дикторша говорила в камеру, а на врезном экране в правом верхнем углу шли крупные планы мертвого тела. Бездомная девочка. Найдена рядом с мусорным баком. Отец-наркоман, обнаруживший тело, сейчас в невменяемом состоянии.

— Сейчас день, — сказал Брайен. — Мы запросто сможем его прикончить.

— Я не могу.

Теперь, в трансе смерти, лицо Терри приобрело некую просветленную безмятежность, которой не было раньше — при жизни. Неужели он правда убил человека?! Всего в двух кварталах от дома Пи-Джея?! Да, наверное, правда, подумал Брайен. Терри даже не дышал. Его лицо было по-прежнему все утыкано битым стеклом. Из левого уголка рта стекала вязкая струйка свернувшейся крови. Это был никакой не кошмарный сон. Это было на самом деле. Посреди бела дня.

— Может быть... я не знаю... вызвать полицию или еще что-нибудь? — сказал Брайен.

— И что мы им скажем? Что этот труп сам пришел сюда из Вайоминга, пешком всю дорогу?! — Пи-Джей поднялся, подхватив кол и крикетный молоток. — Ладно. Я это сделаю. А ты мне потом поможешь избавиться от тела. Но я не хочу, чтобы ты смотрел. Он был моим лучшим другом. Хочу спеть для него прощальную песню. Ну, ты понимаешь. Индейская магия. Из того, чему я научился в поиске видений. — Брайен поднялся и направился к двери в гостиную. — Подожди, — окликнул его Пи-Джей. — Мусорные мешки на холодильнике.

Из гостиной Брайену было слышно, как Пи-Джей поет свою индейскую песню, больше похожую на протяжный свист. Он слышал голос Пи-Джея и тихий, медленный бой барабана. Он подошел к холодильнику. Сдвинул в сторону пару картин. Телевизор внезапно переключился на песню Тимми Валентайна.

Концертная запись. Пленка из прошлого. Только Тимми на черном фоне, единственное пятно света — у него на лице. Сегодня — конкурс двойников. Брайен не знал почему, но он чувствовал, что это была не просто коммерческая эксплуатация мифа о Тимми Валентайне, который всего лишь за несколько лет превратился из скромного «домашнего» предприятия в широкомасштабный многомиллионный бизнес — по числу сувениров с символикой и портретами Тимми Валентайн уступал разве что только Элвису Пресли. Футболки, кружки, видеокассеты, журналы, книги, написанные мнимыми экспертами... но этот конкурс двойников — это не просто очередная кампания по «деланию денег».

Голос Тимми наполнил всю комнату. Господи, как он поет, этот мальчик! В его голосе — века неизбывной боли... поруганная невинность... темное сладострастие. На мгновение Брайен замер, полностью погрузившись в этот неземной голос.

В соседней комнате раздался короткий сухой удар. Когда Брайен вошел в спальню с самым большим мешком для мусора, который он только сумел найти, Пи-Джей уже завернул тело друга в спальник со «Звездными войнами».

4 Кладбища

память: 1598

Из шелеста листьев в лесу проступают слова, мягкий шепот, картины, запахи, воспоминания в застывшей светотени.

...с потрохами, вываленными наружу... величественный Колизей возвышается над убогими шалашами бездомных... полная луна... коринфские колонны облеплены гниющими листьями... гнетущая влажная духота, тяжелый запах гвоздики и подгнивших апельсинов, смятых лепестков роз и пота...

Здесь почему-то все кажется смутно знакомым. Ночь — живая. Спящие улицы, вымощенные булыжником. Мальчики с факелами освещают дорогу кардиналу в паланкине. Акцент знакомый, но язык — другой. Это уже не латынь. Сколько прошло веков — с тех пор, как погибли Помпеи? Мальчик не знает. На этот раз память стерлась совсем. Память осталась в лесу. Он проспал целый век или больше. Пыль веков разъедает глаза. Она — как корка запекшейся крови. Он еще — весь в ночи, весь в лесу.

Он бежит в темноте, позади паланкина. Носильщики его не видят. Они видят только какого-то мелкого зверя — наверное, кошку, — который крадется за ними; они не чувствуют запаха собственной крови, струящейся в венах. Ночь пропитана душной влагой. Кардинал очень тяжелый. Ароматы духов и пахучих масел не заглушают резкого запаха пота и старости. Его кровь — вялая и густая. Мальчик-вампир подбирается ближе. Он запрыгивает в паланкин и сливается с горностаевым мехом на кардинальской мантии. Кровь в жилах этого человека почти не движется. Она — как тина на стоячей воде. Она его не прельщает, не искушает. Она испорчена алкоголем и дурными болезнями. Его губы сочатся вином.

Кардинал задергивает шторки на паланкине. Откидывается на подушки — бархат и дамасский шелк, — сует руку под мантию и апатично мастурбирует. Тихий, как кошка, мальчик-вампир прячется в складках бархатной драпировки. Дрожащий свет от свечей. Странные тени пляшут на занавесках. Кардинал вздыхает и отпивает еще вина.

— Ох, — говорит кардинал, — peccavi, peccavi, semper peccavi[20].

Выпить его или нет? — размышляет кошка. Но жажда еще не набрала полную силу.

Дорога тряская и неровная. Серебряный кубок падает из руки кардинала и слегка задевает кошку. Он помнит, как раньше прикосновение серебра лишало его силы. Но теперь оно больше не действует на него. На шее у кардинала — распятие, усеянное крупными аметистами. От него не исходит никакой магии. Как и от Библии с серебряной застежкой и геммой в виде креста на обложке. «Получается, религиозные символы теперь утратили свою власть надо мной?» — думает мальчик-вампир. Мир изменился. Что-то в нем изменилось. Он не знает, что было тому причиной. То ли он сам стал другим — может быть, некая рана, которую он теперь не помнит, некая боль, от которой он прятался в черном лесу, закалили его, так что он теперь неуязвим к силам света и тьмы, — то ли мир действительно изменился, пока он спал в темной утробе леса. Может быть, вера вытекла из него, как кровь — из горла красивой женщины.

Или и то, и другое вместе: магия утекает из мира, свет проникает в черный лес души.

Паланкин останавливается.

Кардинал поправляет одежды. Складкой мантии вытирает последние капли семени. Осеняет себя крестным знамением. Целует распятие. Надевает свою кардинальскую шапку и раздвигает занавески. Кошка выпрыгивает на мрамор.

Лес человеческих ног. Вонючие ноги в сандалиях — носильщики: грязь въелась в кожу. Чулки и подвязки — ноги прислужников. Ноги кардинала — его сапоги отделаны мехом мертвых животных. Холодно. Мрамор выпивает тепло из кошачьих лап. Горящие свечи — рядами. Мальчик-прислужник идет к алтарю, помахивая кадилом. Ноги вдруг замирают на месте, и только одна пара ног нервно переминается. Он пробирается между ногами. Повсюду — шепот и гул голосов. Судя по ощущениям, это место — огромное. Откуда-то издалека доносится голос. Одинокий голос хориста, повторяющий снова и снова: Miserere mei, miserere mei[21]. Шарканье ног, шелест одежд, приглушенные голоса и покашливания — все сливается в гулкую какофонию. Это собор; но такой огромный, что ему приходится высоко-высоко запрокидывать голову, чтобы взглянуть наверх.

— Его преосвященство, кардинал дель Монте, — явственно говорит голос, пронзая невнятный гул.

Он видит кардинала — алого и раздутого, как заходящее солнце. Кардинал совершает крестное знамение в туманной дымке от ладана. От ароматного дыма слезятся глаза. Он проходит вперед, его лапы скользят по холодному гладкому мрамору. Он идет к музыке.

Miserere mei...

Он цепляется мыслью за эту музыкальную фразу. Музыка — это единственное, что его привлекает по-прежнему. Он крадется к ее источнику. Там — дубовая дверь. Но он без труда пролезает под дверью, где бессчетные ноги протерли дыру в каменном пороге.

Он в ризнице. На деревянных гвоздях — сутаны и стихари. Чувствуется сквозняк, хотя окон в комнате нет. Воздух пропитан запахом детского пота. В ризнице — только мальчик, который поет. Он застегивает свой стихарь. Голос звонкий, мальчишеский, и все-таки — не совсем мальчишеский. Лицо мальчика — гладкое, юное, но глаза выдают некую древнюю боль. Он старше, чем выглядит, думает мальчик-вампир. У него тоже отняли право называться мужчиной. Во имя музыки. У нас есть кое-что общее, думает мальчик-вампир, хотя он — всего лишь смертный. Сколько они прилагают усилий, чтобы продлить недолговечное, эти смертные... хотя, как ни тщись, все станет прахом в конечном итоге.

«Может быть, я покажусь ему в своем истинном облике», — думает он. И вот он уже выступает из душного дыма курящихся благовоний и пылинок, танцующих в воздухе. Такой, каким вышел из леса — полностью обнаженный. Его тело облеплено грязью смерти, но теперь он ее стряхивает с себя. Он нахально снимает с крючка сутану и стихарь и надевает их на себя.

— Ой, — говорит тот, другой мальчик. — Я и не думал, что здесь кто-то есть.

— Говорят, что я очень тихий, — отвечает вампир.

— Ты, наверное, новенький. Я тебя раньше не видел, но если мы не поторопимся, мы опоздаем, и нас обоих высекут. — Только теперь вампир замечает подтеки запекшейся крови на спине стихаря у хориста. — Меня Гульельмо зовут, а тебя?

Он лихорадочно соображает. Какие имена он слышал на улицах?

— Эрколе, — говорит он. — Эрколе Серафини.

— Геркулес! Хорошее имя для такого красавца. — Гульельмо смеется. — Я буду звать тебя Эрколино. Ты, должно быть, пришел с кардиналом дель Монте.

— Откуда ты знаешь?

— Его преосвященство любит красивых мальчиков. Сначала — внешность и только потом — талант. Могу поспорить, он купил тебя за двадцать скудо у какого-нибудь крестьянина близ Неаполя... насколько я понимаю, тебя кастрировали недавно... у тебя в глазах все еще теплится боль.

— Неаполис... да, Неаполь. — «Да, — думает Эрколино, — когда-то я жил в этой части Италии». Он только не говорит Гульельмо, что это было полторы тысячи лет назад, в городе, давно погребенном под застывшей лавой Везувия.

— Надень этот воротничок, — говорит Гульельмо, подавая ему воротник. Он очень жесткий — сильно накрахмален — и давит шею. — Быстрее.

— Куда мы идем?

— На вечерню в Сикстинскую капеллу... разве тебе вообще ничего не сказали? Сначала — служба, потом — закрытый прием у кардинала в честь прибытия князя Венозы... старый извращенец! Мы будем там как travestiti — надеюсь, тебе подберут что-нибудь из женской одежды. Ты где стоишь, на decani или cantores[22]?

— Не знаю.

— Тогда на decani. Будешь стоять рядом со мной, на южной стороне нефа. И старайся не попадаться на глаза Караваджо.

— Кому...

— Микеланджело да Караваджо. Сумасшедший художник, любимчик кардинала. Вроде дрессированной обезьянки. Если он тебя увидит, он захочет, чтобы ты ему попозировал. Для какого-нибудь порнографического непотребства, я даже не сомневаюсь, хотя он наверняка найдет религиозную отговорку. Если он захочет тебя рисовать, возьми его деньги, но не позволяй ему себя лапать. — Гульельмо перекрестился.

— Я запомню, — тихо говорит Эрколино.

Гульельмо хочет вытереть грязь со щеки вампира. Отдергивает руку, как будто обжегшись.

Maledetto![23] Какая холодная! — говорит он и дует на пальцы. — Ты, наверное, был внизу, в мавзолее. Весь этот мрамор, эти застывшие изваяния мертвых пап... они высосали из тебя жизнь...

Эрколино грустно улыбается.

— Хочешь взглянуть на себя в зеркало, прежде чем мы пойдем? — спрашивает Гульельмо.

— Нет... спасибо... я не люблю зеркала.

— Тогда пойдем. Тут до часовни еще целая миля по коридорам.

* * *

наплыв: розы

Чувство вины не позволило Петре пропустить сеанс групповой терапии в то утро, хотя ей очень не хотелось туда идти. Не то чтобы ей было жалко выкинуть за просто так сотню баксов — все покрывала страховка — и не то чтобы она не могла обойтись без общества депрессующих яппи, которые вываливают свои беды на вежливо-вкрадчивого доктора Фейнш-тейна. Тут дело даже не в вине; тут дело в страхе — в страхе, который не давал ей покоя с того визита к Симоне Арлета. Кошмар...

Она приехала в Юниверсал-Сити еще до полудня, но цирк уже начался. Мероприятие обозвали «В поисках Тимми Валентайна». В фойе «Шератона» Симона Арлета в окружении восторженных почитателей принимала картинные позы перед объективом многочисленных фотокамер. У столика регистрации Петра предъявила свою журналистскую аккредитацию, и ей вручили набор для прессы. Телеоператоры с камерами толкались в толпе зрителей. Периодически в толпе возникали какие-нибудь знаменитости, так себе знаменитости и будущие знаменитости, каждый — с обязательной свитой поклонников и прихлебателей. У Петры в сумочке был диктофон. Она приготовилась брать интервью у всех, кто покажется более или менее интересным.

Ей повезло, что она поговорила с Симоной заранее. Сегодня к Симоне вообще не пробиться. Хорошо, если удастся задать ей пару вопросов — но скорее всего придется довольствоваться общими фразами для всех журналистов скопом. Ничего даже близко похожего на переживания в поместье Арлета... на то, как ты обнимаешь труп сына.

В этом году в моде были белый и черный, они же и преобладали в одежде гостей. Многие женщины были в платьях с высокими накрахмаленными воротниками, почти как во времена королевы Елизаветы. Продюсеры шныряли по залу, одетые дорого, но нарочито небрежно, впрочем, манжеты у них были задраны ровно настолько, чтобы свет от хрустальных постмодерновых люстр отражался на их «Ролексах».

Участников конкурса было не видно. Наверное, получают последние наставления от агентов, решила Петра.

Она пробралась к буфету, нашла столик, откуда просматривалось все фойе — чтобы не пропустить ничего интересного, — и открыла набор для прессы.

Ничего особенного: несколько фотографий Тимми — несколько вырезок из газет прошлых лет, снимки Марса... статья какого-то академика, доктора Джошуа Леви, о семиотической интерпретации феномена Тимми Валентайна... краткая биография Джонатана Бэра, будущего режиссера фильма с бюджетом пятьдесят миллионов долларов, если они подберут достойного исполнителя на роль Тимми Валентайна...

До большого «банкета знакомства» оставалось еще полчаса. Петра решила пока разобрать свои записи.

И вдруг кафе наводнилось клонами Валентайна.

Она не могла сосредоточиться. Должно быть, их только-только отпустили с какого-то брифинга. Их пронзительные голоса резали Петре слух, когда они громко жаловались своим мамочкам и агентам, выражая свое недовольство. Они картинно запахивали плащи и жестикулировали в этой странной манере, комбинирующей «Мотаун» и Лугоши[24], которую Тимми Валентайн довел до совершенства. Они старательно изображали на лицах выражение «поруганная невинность с большими глазами», демонстративно не замечая друг друга, но при этом украдкой друг к другу присматриваясь. Все, кроме одного.

Петра чуть передвинула вазу с цветами, чтобы получше его разглядеть. Он поднял глаза. На мгновение их взгляды встретились — но лишь на мгновение.

Вот кто победит, подумала она. Его, похоже, совсем не волнует предстоящий конкурс. Он полностью сосредоточен и собран, весь — в себе, как кошка, готовая броситься за добычей. Привлекательный мальчик, но совсем не похож на Тимми Валентайна. И то, как он смотрит... взгляд жесткий, тяжелый, маскирующий его ранимость. Он не производит того впечатления невинности, которое Тимми производил всегда — даже в своих самых провокационных песнях, не то чтобы совсем непристойных, но намекающих на непристойность. Тут что-то другое. Как будто он видит тебя насквозь... знает, что у тебя в душе... в самых потаенных ее уголках.

Мальчик шел в направлении столика Петры. С ним была маменька — вся из себя взволнованная, вся на нервах, она то и дело тянула руку и пыталась пригладить непослушный вихор на голове у сына — и агент, высокая женщина испанского типа. Они обе пытались что-то ему сказать, но он не обращал на них внимания.

— Вы журналистка? — спросил он с простецким горским акцентом. Его голос был совсем не похож на голос Тимми Валентайна.

— Да.

— Хотите взять у меня краткое интервью? Меня зовут Эйнджел. Эйнджел Тодд.

Она собралась было возразить, но тут он ей подмигнул, вроде как говоря: «Помогите мне, уберите их от меня». Она рассмеялась. Этот ребенок знает, как добиться своего. Точно как Джейсон.

— А я Петра Шилох, — сказала она.

— Мам, мы тут с журналисткой на пару часов засядем, — объявил он.

— Но нам еще надо фотографироваться, — сказала агент. Судя по ее виду, он все утро ее донимал, и она с трудом сдерживала раздражение. — Фотографы ждут.

Маменька достала пудреницу с зеркальцем и попыталась подправить расплывшуюся помаду. Она была вся увешана аляповатой бижутерией, а ее прическа являла собой настоящий «шедевр» начеса.

— Блин, оставьте меня в покое, — рявкнул он, отмахиваясь от них. Потом повернулся к Петре и сказал полушепотом, чтобы они не услышали: — Они так напрягаются из-за этого конкурса, я понять не могу почему. Хотя нет. Понять-то как раз могу. Они смотрят на меня и видят «порше», и дома на пляже в Малибу, и все такое. Посмотрите на меня. На этот дурацкий плащ, на мои волосы. Они крашеные. Я вообще-то блондин.

— Хочешь коки? — спросила Петра, подзывая жестом официантку.

— Ага. — Он сел напротив нее. — Можете сделать вид, что вы берете у меня интервью, так чтобы они не догадались? — Он прикоснулся к ее руке под столом. Его рука была теплой. Но в том, как он к ней прикоснулся, было что-то неправильное... нездоровое. Она убрала руку и заметила, что он сунул ей в ладонь миниатюрную бутылочку с коньяком, какие дают в самолетах. — Пожалуйста, мэм... понимаете, я все-таки нервничаю, и мне надо как-то успокоиться.

Она огляделась по сторонам. Маменьки и агента поблизости не наблюдалось. Может быть, это им только в радость — сплавить его на часок кому-нибудь еще. Официантка принесла кока-колу, и Петра украдкой влила в стакан коньяку.

— Спасибо, — сказал он и осушил стакан одним глотком.

— На самом деле, — сказала она, — я не могу брать у тебя интервью два часа... после банкета мне надо будет уехать по делам.

В душе у нее шевельнулся кошмар.

— Да? А куда?

— В Форест-Лоун.

«Зачем я ему это говорю? Почему? Сейчас я ему еще брякну, что он напоминает мне моего мертвого сына?»

— А можно мне с вами поехать? — спросил Эйнджел Тодд.

Джейсон...

Он достал розу из вазы с цветами и легонько провел цветком Петре по кончику носа. Ей на колени упал лепесток.

— Ты уколешься.

— Уже укололся. — Он уронил розу и слизнул с пальца кровь.

Он ждал, что она ответит. Его глаза смеялись.

* * *

наплыв: шоссе

Они доехали до Малибу. Свернули на юг и доехали до Помоны. Доехали до Лонг-Бич и там свернули на север, на шоссе Сакраменто, в сторону Антилоп-Вейли. Они не знали, куда они едут. Они просто ехали по дороге: Брайен, Пи-Джей и труп, который периодически сдвигался в багажнике.

Где-то на шоссе № 14: просто мчались вперед, даже не разговаривали. Сухой ветер опалял кожу.

— Может быть, поднять верх? — сказал наконец Брайен.

— Может быть.

Но Брайен даже не протянул руку к кнопке.

— Родная земля... — начал он.

— Я собрал ее всю пылесосом, — сказал Пи-Джей. — И выкинул в мусорку. — Они мчались вперед. — Господи, Брайен, где мы выгрузим тело?

— Не знаю, — сказал Брайен.

— Может, нам стоит вернуться к морю?

— Нет. — Брайен вспомнил свою племянницу Лайзу. Как она стояла за стеклянной панелью, что открывалась во дворик с бассейном в том вшивом мотеле. Как влажные водоросли оплетали ее тонкие руки, и море лилось из ее тысячи ран... — Только не к морю.

— Тогда мы его похороним по индейскому обряду. В горах. Там, где его никто не найдет.

На следующем съезде Брайен свернул с шоссе. Нашел дорогу, что уводила в горы — высоко-высоко, навстречу солнцу. Ветер был просто горячим, Брайен обливался потом. Он бы полжизни отдал за банку диетической содовой, но на Пи-Джея жара, похоже, не действовала совсем. Он сидел по-турецки на переднем сиденье и, казалось, не замечал ручьев пота, что обильно стекали в глаза со лба... он был полностью погружен в свои мысли. Брайен подумал: «Он сейчас в своем мире, мире поисков видений и вигвамов — в мире, в котором его убедили, что он какой-то андрогинный шаман». Он вспомнил, что что-то такое читал о священном муже, который и жена тоже. В какой-то антропологической книге, еще в колледже...

Брайен ехал вперед. Пи-Джей периодически открывал глаза и бормотал: «Здесь налево», или «Сейчас осторожнее, тут слепой поворот». Раньше Брайен никогда не выезжал в дикие дебри, так далеко к востоку от Лос-Анджелеса. Голые горы, пустыня Мохаве... но Пи-Джей вроде бы знал, куда они едут, так что пусть он и будет за штурмана. По мере подъема воздух делался все разреженнее, дорога сужалась, а шпильки[25] становились все опаснее и опаснее.

Дорога закончилась тупиком. Брайен огляделся. Горы цвета ржавчины, голые скалы, а вдалеке — еще горы с шапками снега.

— Люблю Лос-Анджелес, — сказал Пи-Джей. — В одном месте можно и серфингом заниматься, и горными лыжами.

Брайен так и не понял, шутит он или нет. В Пи-Джее появилась какая-то странная раздвоенность. Он вроде бы здесь и как будто не здесь.

— Где мы? — спросил Брайен.

— Не знаю, — сказал Пи-Джей. — Но я здесь бывал много раз. Вон там, за этим холмом, поместье Симоны Арлета, медиума с мировой известностью... ну, знаешь, в «Enquirer» про нее писали, что она «самый лучший парапсихолог из всех». А там, на той стороне... — Брайен не смог разглядеть ничего, кроме смазанного белого пятна на горном склоне, — ...там будет волшебный замок какого-то сумасшедшего кинорежиссера.

— Я ничего не вижу.

— Ты видишь вокруг только опустошение и смерть, правда? Но моя мама-шошонка и мой дед-шайенн научили меня видеть иными глазами. И когда я смотрю этими, другими глазами, я вижу... чувствую... как скорпионы копошатся в песке, как койоты крадутся среди кактусов, и...

— А дети ночи? Ты их тоже чувствуешь?

Пи-Джей отвернулся. Брайен вышел из машины и открыл багажник.

— Не трогай его, слышишь? Я сам его понесу, — сказал Пи-Джей, прежде чем Брайен успел поднять тело, упакованное в спальный мешок. Из отверстия для лица свисала нога. Утыканная осколками. Пи-Джей поднял своего мертвого друга и взвалил его на плечо. Никакого трупного окоченения. Из порезов на ноге сочилась свежая кровь. Брайен невольно подумал, а вдруг...

Они поднялись еще выше по склону — уже пешком. Здесь, наверху, было прохладнее, и дышать приходилось глубже. Тропинка была крутой, но там были плоские камни; Брайен почти различал древние ступени, вырезанные в скале.

— Это что, какое-нибудь древнее святилище?

— Откуда я знаю, — ответил Пи-Джей. — Мы, индейцы, — мы все для вас на одно лицо, правильно? В Калифорнии не было индейцев равнин, поэтому я ни хрена не знаю, святилище это или просто так. — Но Брайену показалось, что он что-то скрывает. Во-первых, Пи-Джей слишком легко нашел это место. И во-вторых, здесь все дышало силой. Может быть, прошлые столкновения с вампирами, подумал Брайен, повысили его чувствительность вот к таким вот местам и вообще ко всему, что несет на себе отпечаток некоей потусторонности... но он что-то чувствовал. Что-то здесь было. И это «что-то» будило тревогу. В отличие от Пи-Джея. Брайену вдруг стало страшно. Хотя солнце светило вовсю, небо было безоблачно ясным, а горы просматривались на несколько миль вокруг.

Наконец Пи-Джей нашел место, которое искал. Он соорудил из камней некое подобие постамента и положил на него своего мертвого друга. Выл ветер. Кровь, сочившаяся из спального мешка, пропитала песчаник. Страх Брайена не проходил.

— У него не было крови, когда он пришел в первый раз, — сказал он. — Только... бальзамирующий состав.

— Он пил прошлой ночью, — сказал Пи-Джей.

Как завороженный, Брайен наблюдал за тем, как Пи-Джей снял рубашку и джинсы. Потом достал из кармана баночку с белой краской и раскрасил себе лицо рукояткой швейцарского армейского ножа. Смотрясь в лезвие, как в зеркало, нарисовал на обеих щеках по змее. Полоснул себя ножом по груди и животу. Кровь потекла на спальник со «Звездными войнами».

Потом Пи-Джей запел свистящим фальцетом. Слова с гортанными согласными и протяжными долгими гласными. Слов Брайен не понимал, но он чувствовал пронизывающую их печаль. Когда Пи-Джей запел, он, казалось, преобразился и стал совершенно другим существом. Его бедра слегка покачивались, выписывая волнообразные линии. Он поднял руки к груди и стал ласкать воображаемые груди. Он превращался в свою священную ипостась мужа, который и жена тоже. Потом он завыл. Его язык то вырывался изо рта, то убирался, как бы феллируя ветер. Хотя движения были исполнены неприкрытого эротизма, в танце не было ничего похотливого; это был серьезный обряд, который связывал землю и небо, жизнь и смерть.

Он танцевал, пока не упал в изнеможении на тело друга; Брайен помог ему встать. Было уже далеко за полдень.

Брайену показалось, что тело дернулось, шевельнулось внутри спальника — но нет. Конечно же, нет. Страх вернулся, накрыл густой тенью — упал камнем, как ястреб.

Ему хотелось скорее уехать отсюда. Он чуть ли не на себе оттащил Пи-Джея к машине, запихнул его на пассажирское сиденье, завел двигатель и погнал вниз. Он понятия не имел, куда едет. Лишь бы подальше от этого места.

Это было какое-то волшебство: буквально за считанные минуты он выехал обратно на шоссе Антилоп. Как будто дорога сама выкатилась ему под колеса, и когда он посмотрел в зеркало заднего вида, он уже не мог вспомнить, с какой именно горы они спустились. Но ему и не нужно было вспоминать. Он гнал вперед.

Выехав на шоссе Сан-Диего, он включил радио. Музыка разбудила Пи-Джея. Это была старая песня Тимми Валентайна:

Приходи ко мне в гроб,

Я не хочу спать один.

Пи-Джей сказал:

— Он теперь в десять раз популярнее, чем когда был живой. Он, блядь, теперь как Джеймс Дин, подростковый вариант.

Брайен сказал:

— Он убил Лайзу. — Господи. Прошло уже столько лет, но ему все так же больно. Ему хотелось скорее приехать — хоть куда-нибудь, — чтобы поставить машину и принять еще пару таблеток валиума.

— И мою маму, и папу, и Дэвида с Терри, и Наоми, и...

— Китти Бернс, и принца Пратну, и...

Пи-Джей вдруг заплакал, как маленький мальчик.

— Теперь все кончено. Ты собрал пылесосом всю землю, правильно? И выкинул ее в мусорку. Всю, до кусочка.

— Да.

— Значит, мы в безопасности.

— Да, в безопасности, — отозвался Пи-Джей.

Диктор по радио заговорил о грандиозном конкурсе двойников Тимми Валентайна. Прямая трансляция по телевидению... Симона Арлета собирается вызвать дух Тимми, чтобы он тоже вошел в жюри... Джошуа Леви, этот сомнительный археолог, выступит в шоу Леттермана на обсуждении «влияний» Тимми Валентайна в истории...

— Прямо, блядь, цирк какой-то, — сказал Пи-Джей. — Тебе надо бы написать книгу на эту тему.

— Может быть, и напишу, — сказал Брайен. — Все мои романы стоят в «Краун Букс» на «уцененной» двухдолларовой полке. То, что случилось в Узле, это как злые чары. С тех пор я вообще не могу писать. То есть могу, но получается откровенная дрянь. Я пытаюсь винить в этом рынок, редакторов, публику, но, черт... похоже, пора завязывать с беллетристикой и переходить на документальную литературу.

— Хороший кусок пирога.

— Кстати, о цирке. Я пойду посмотрю. Не хочешь со мной?

— Неа, ты меня высади... мне еще нужно закончить хренову тучу картин для завтрашней ярмарки. Слушай, я знаю, что ты хочешь сказать, но мне надо на что-то жить и что-то кушать. А эти Сидящие Быки и индейские девушки с оленьими глазами — с них мне хватает на хлебушек с маслом и иногда даже на колбасу.

— Я никогда не думал, что ты станешь художником, — сказал Брайен. Он запомнил Пи-Джея мальчишкой, который мог проиграть целый час в «Пьющих кровь» на одном четвертаке. — Кстати, а кто твой любимый художник? — Он ожидал кого-нибудь модернового — Пикассо или Пола Кли.

Ответ Пи-Джея его удивил.

— Караваджо.

* * *

память: 1598

Он стоит на южной стороне хора и смотрит вверх, на перст Божий, на неподвижный центр на арочном потолке в Сикстинской капелле — на миг сотворения. Гульельмо шепчет ему на ухо, что потолок расписал человек по имени Буонарроти, это было восемьдесят лет назад; в течение нескольких лет он работал над этой росписью, лежа на спине на специальных козлах. Мальчик продолжает смотреть наверх, хотя они все стоят на коленях — глаза опущены долу, губы шепчут «Отче наш».

Он думает: "Наш Отец? Уж точно — не мой".

Он смотрит вверх, в лицо Богу. Это видение художника или Бог действительно так изменился, пока вампир спал? Это вполне человеческий Бог, сотворивший Адама по образу своему и подобию. Эрколино думает: «Они отражаются друг в друге, Бог и человек». Для него это новая мысль. Как будто высшее, наиболее недоступное и загадочное сверхъестественное существо вдруг стало чуть более человечным... может, и с ним тоже произошло что-то похожее? Ибо дух, который вдыхает жизнь в мальчика, называющего себя Эрколино Серафини, сам пьет жизнь из общего страха в людских сердцах.

«Я столько раз видел Бога, — думает он. — Видел его в извержении Везувия, в глазах статуи Юпитера Капитолийского, в безумии герцога Синяя Борода, в бессчетных распятиях и иконах — создание, зачатое в боли. Отец другим, но не мне. Отец людям. Не мне. Но почему этот Бог — другой? Или я, может быть, околдован мертвой рукой Буонарроти?»

Хористы встают с колен. Мальчики собираются вокруг освещенного пюпитра с нотами музыки-князя Джезуальдо[26]. Эрколино ниже их всех — он не может смотреть поверх голов, но он протискивается поближе к пергаменту. Воск с гигантской свечи падает на страницу. Ему не знаком этот метод нотации, но он без труда понимает принципы записи. А когда начинается музыка — это Магнификат[27], — у него перехватывает дыхание от ее дерзкой смелости. Линии мелодии перекручены в фантастическом плетении. Гармонии — странные, резкие и отрывистые. Эта музыка преображается в нечто иное еще до того, как ты успеваешь ее ухватить, ее неожиданные аккорды отражаются эхом сами в себе, эхо накладывается на эхо, как серия незаконченных скульптур...

Кто мог написать эту музыку? Это — не совершенная музыка. Это музыка неуверенности и боли... человеческая музыка. И снова мальчик-вампир задумывается: это он сам изменился или все-таки мир?

Опять на коленях, во время очередного респонсория[28], он шепчет Гульельмо:

— Можешь мне его показать, этого князя Венозы, этого Джезуальдо?

Гульельмо показывает глазами в сторону алтаря, где устроена ложа коллегии кардиналов. Среди фигур в красных плащах — один человек во всем черном. У него мрачный, угрюмый вид. Он чем-то обеспокоен. Может быть, его тревожит собственная музыка.

— Говорят, он убил свою жену, когда застал ее с другим мужчиной in flagrante[29], — говорит Гульельмо.

— Задушил ее! — радостно подтверждает другой мальчик-хорист с верхнего ряда.

— Глупости ты говоришь... он ее зарубил мечом... а тому человеку отрезал яйца, — говорит Гульельмо. — И кстати, хочу попросить у тебя прощения. Ну... когда я сказал, что у тебя нет таланта. Я никогда не стану полноценным мужчиной, но все равно я мужчина в достаточной степени, чтобы признать, когда я не прав. У тебя подходящее имя, Серафини[30].

Но Эрколино его не слушает. Его взгляд прикован к человеку, который стоит на коленях рядом с безумным композитором. Он весь какой-то всклокоченный, неопрятный; он смотрит по сторонам; его камзол не сочетается с плащом, на его левом чулке зияет огромная дырка. Кто это, интересно, думает мальчик-вампир, и как он попал в кардинальскую ложу. Похоже, его потрепанный вид ничуть его не смущает.

— Не смотри на него, — настойчивый шепот Гульельмо.

Слишком поздно. Они уже увидели друг друга.

Все встают. Священник читает из «Откровения Иоанна Богослова». Сбивчивая напыщенная латынь без всякой грамматики. Мальчик-вампир хорошо помнит, каким этот язык был раньше — строгим, выверенным, ритмичным — в устах искателей удовольствий в Байи; в обреченных Помпеях; во дворце императора Тита.

— Отвернись! — говорит Гульельмо. — Не стоит тебе привлекать внимание сера Караваджо.

Они смотрят друг другу в глаза. Мальчик знает, что видит мужчина: ребенка, податливого и уступчивого, лист девственного пергамента, — все смертные видят его таким. Он не отводит взгляд. Опять звучит музыка — гимн «Ave Maris Stella». Эрколино не присоединяется к хору. Он ощутил запах крови. Что-то разбудило в нем голод. Что-то в этом мужчине.

Внезапно мальчик-вампир понимает, почему он такой расхристанный, этот человек. Похоже, он только что дрался. Его рука наскоро перебинтована полоской льна, оторванной от рубашки. Острый запах свежей крови. Запах, который перебивает и запах ладана, и аромат восковых свечей. Неодолимый, влекущий запах. Хвалебная песнь святой Деве звенит под сводами собора; голоса певчих дрожат в той безнадежной отчаянной страсти, которую могут познать только евнухи. Но кардиналы клюют носами. Мальчики-служки одурманены ароматом курящихся благовоний. Эрколино кажется, что здесь только двое по-настоящему живых — Караваджо и он сам. Между желанием и исполнением не проходит и доли секунды. Эрколино превращается в тонкий туман, туман подплывает к художнику в облаках ароматных курений. Человек продолжает смотреть на то место, где стоял Эрколино. Но сам Эрколино уже подобрался к серу Караваджо. Кошачьи когти рвут повязку. Художник видит лишь темного маленького зверька, который слизывает кровь с его раны. Он закрывает глаза. Улыбается. "Он знает, что это я, — думает Эрколино. — Он знает!"

Он пьет и пьет. Кровь, пролитая в насилии и злобе, — слаще всего; самая кислая кровь — у больных, прикованных к постели. Но эта кровь — яростная, бурлящая. Кровь, приправленная буйством чувств. Кровь художника. Вампир захлебывается ликованием. Его наполняет живое тепло. Он пьет так жадно. Вгрызается в плоть зубами, погружая в разрыв свой шершавый кошачий язычок. Караваджо тихонько мурлычет. Издает резкий вскрик — то ли боли, то ли восторга — и выходит из транса. Он изверг семя. Он опускает руку, чтобы закрыть пятно на штанах. Запах ладана скрывает запах семени, но вампир ощущает его даже сквозь дурманящий аромат свежей крови. Художник быстро оглядывается по сторонам. Кардиналы вроде бы крепко спят; Джезуальдо что-то пишет на клочке пергамента.

Караваджо громко смеется. Кошка мяучит, спрыгивает у него с руки и садится на темный промасленный пол под парчой его камзола.

— Кто ты? — спрашивает художник. В его глазах — ошеломление. Неужели иллюзия сдвинулась? Неужели Караваджо увидел его в его истинном облике? Он опять принимает обличье кошки. Смотрит вверх, прямо в глаза художнику. Мимо этих глаз — в глаза Бога-Отца.

Я кошка, думает он. Я кошка. Но, кажется, Караваджо не убежден. Как такое может быть? Да, такое уже случалось. Несколько раз. Невинные видели сквозь иллюзию. Ребенок, который еще не умеет отделять внутренний мир от внешнего... деревенский дурачок... и больше никто из смертных не может прозреть его истинный облик. Только невинные чистые существа и лесные звери, чье обличье он принимает. Но он знает: художник — отнюдь не невинный.

Кошка отступает в туманную дымку от ладана. Запаниковав, растворяется в клубах дыма и вновь воплощается рядом с Гульельмо, подхватывая «Ave Maris Stella» на середине фразы, плавно вступая в музыку.

«Мне страшно, — думает он. — Я боюсь. Не хочу себя связывать. Когда пьешь чью-то кровь, всегда возникает связь. Связь охотника и добычи, извечный танец любви и смерти. Но с этим человеком я даже не знаю, кто я: охотник или добыча. Мне страшно, — думает он. — Я боюсь».

Но наконец, с украденной жизненной силой, что бурлит в его венах и создает иллюзию тепла, он отдается музыке. Музыка воспаряет ввысь. Музыка позволяет ему притвориться, что он еще не потерял свою душу.

Он поет.

* * *

кладбище

Они заехали в «Конрой» и купили роз. Потом поехали в Форест-Лоун. Эйнджел оставил свой плащ в машине, но он по-прежнему был во всем черном. Петра подумала, что ему, наверное, жарко.

От стоянки до могилы Джейсона было достаточно далеко. Они молча прошли мимо помпезных надгробий: мраморных мавзолеев и уменьшенных копий египетских храмов, мимо сказочных замков и «кадиллаков», вырубленных из гранита. На Форест-Лоун похоронено много известных людей. Петра часто задумывалась, что побудило ее согласиться с отцом, когда он предложил ей похоронить Джейсона здесь — на участке, который отец приобретал для себя. Психотерапевт на одном из сеансов предположил, что это было чувство вины — желание дать сыну что-то такое, чего она не давала ему при жизни. Петра уже начала соглашаться, что в этом была доля правды. Но было еще одно немаловажное обстоятельство: у нее тогда не было денег, а отец предложил место совершенно бесплатно.

Поначалу ее раздражало, что Эйнджел напросился поехать с ней. Она боялась, что он будет таким же надутым, несносным и грубым, каким он был с маменькой и агентом; но когда они вышли из отеля, он как будто преобразился. Они были почти как мать с сыном на воскресной прогулке. Они почти не разговаривали, но у нее было стойкое ощущение, что Эйнджел собирается ей сказать что-то очень важное. Но пока он к ней присматривался. Ему было трудно, и она не хотела на него давить — чтобы ничего не испортить. Она не хотела его подвести. Как это было с Джейсоном.

— Ой, смотрите. — Эйнджел показал пальцем на мраморного диплодока, выползающего из моря густого кустарника.

— Это, наверное, могила О'Саллихейна, ирландского палеонтолога, — сказала Петра. — Он умер в прошлом году. — Она делала про него большую статью для «Times»; он был не столько ученым, сколько популяризатором динозавров в прессе и на телевидении. Однажды он даже участвовал в одном ток-шоу с Симоной Арлета, припомнила Петра, когда Симона пыталась связаться с духами вымерших доисторических ящеров, «колдуя» над осколками окаменелой кости... она только не помнила, в каком именно шоу. Может быть, в шоу Леттермана? А может, в каком-то другом.

— Как-то глупо оно все выглядит. Когда я умру, я не хочу, чтобы меня похоронили в таком вот месте. Богатые просто не знают, куда девать деньги.

— Ты вполне можешь сам стать богатым, — сказала Петра. — Если победишь в конкурсе.

— Да мне наплевать на все эти деньги, — с жаром проговорил он. — Просто мне хочется петь.

Он запел. «Вампирский Узел». Песню, которую должны были исполнить все участники конкурса. Можно было петь самим, а можно — под фонограмму, поскольку киношников мало интересовали певческие таланты. Для них главное — внешность и как человек двигается. Было так странно слышать, как этот мальчик — который совсем не похож на Тимми Валентайна и которому очень не нравится, что его заставили перекрасить волосы — вдруг преобразился в Тимми. Он копировал голос почти идеально, хотя на высоких нотах его собственный голос слегка напрягался. Модуляции и акцент — не совсем британский, но и не американский, — все это присутствовало. Да, в голосе Эйнджела не было той неземной чистоты, которая так поражала в голосе Валентайна... когда слушаешь Валентайна, кажется, что мальчик даже не дышит. Когда Тимми пел, это был непрерывный поток чистой музыки... Зато у Эйнджела было что-то другое, свое. Тоже по-своему притягательное... налет совращенной невинности, искренний, без аффектации пафос, который может происходить только из неподдельной боли. Его музыка не парила над миром, как музыка Валентайна; его музыка была вся пронизана миром — совсем не по-детски.

Он заметил, что она на него смотрит, и резко умолк.

Он улыбнулся:

— Наверное, это неправильно — репетировать в таком месте... ну, то есть... где мертвые люди.

Они подошли к могиле Джейсона. Он был похоронен на более скромном секторе кладбища, в аллее между двумя рядами декоративных кустарников. Здесь надгробия располагались почти вплотную друг к другу. Тут не было ни души, даже туристов не наблюдалось. Памятники не отличались особой изобретательностью: обычные ангелы и кресты. Вокруг росли пальмы и кипарисы.

Эйнджел Тодд тактично отступил в сторонку, когда Петра подошла к могиле сына и положила розы на каменную плиту. Надгробие было самым простым: только слова ДЖЕЙСОН ШИЛОХ и даты, вырезанные строгим шрифтом. Отец хотел устроить тут что-нибудь монументальное — может быть, скорбящего ангела с распростертыми крыльями, — но в этом вопросе Петра проявила твердость.

Свет струился сквозь ветви деревьев. Смога сегодня почти не было, и небо было синее обычного.

Она постояла перед могилой. Может быть, сегодня ей наконец удастся поплакать. Но нет. Плакать она не могла. Ей виделся только кошмар: мертвый мальчик, уже гниющий... он спускается с лимонного дерева, чтобы заключить ее, Петру, в свои эдиповы объятия. Она снова разнервничалась и полезла в сумочку за адвилом.

И вдруг почувствовала руку у себя на плече.

— С вами все нормально?

— Да. Наверное.

— Он покончил самоубийством, да? Мне почему-то так кажется.

— Да. — Она подняла глаза. Эйнджел смотрел мимо нее, на могилу — в могилу, как будто просвечивал камень рентгеном. — Он повесился. На нем был плейер с наушниками, и когда я его нашла, у него там играла песня Тимми Валентайна. — Почему она об этом рассказывает? Сегодня она уже посетила сеанс групповой терапии. Может, она потихонечку привыкает к этой самой терапии? Как к какому-нибудь наркотику?

— То есть у нас с вами есть кое-что общее. Мы оба как-то связаны с Тимми Валентайном. Он нас преследует. Вы считаете, что он убил вашего сына, а мне нужно стать им, чтобы сделаться богатым и знаменитым.

— Он не убивал моего сына, — сказала Петра. — Я не верю во всякие сатанинские послания. Я не верю, что музыка может убить... если я начну в это верить, я сойду с ума.

— Тогда что в нем было такого, в этом мертвом певце, что цепляет нас до сих пор?

— Знаешь, ты прав. Хотя это еще не факт, что он мертв... Симона Арлета говорит, что сегодня она нам выдаст некое грандиозное откровение. Относительно Валентайна.

— Можно, я розу понюхаю? — спросил Эйнджел, опустился рядом с ней на колени и взял с надгробия розу. Самую красную. — Да нет, он мертвый. Совсем. — Он понюхал розу. — Вкусно пахнет. Хотя она тоже мертвая. — И тут, похоже, его настроение опять поменялось. — А я люблю мертвых, — сказал он тихо. — Я бы хотел умереть. Жалко, что я не ваш сын.

— Как ты можешь так говорить, Эйнджел?

Он ей не нравился, этот мальчик. Неприятный, высокомерный и не вызывающий никакой симпатии. И все-таки Петра испытывала к нему какие-то страшные чувства. Ей хотелось заботиться о нем, защищать его... «Господи, — подумала она, — да я просто его использую. Проецирую на него мое чувство вины перед Джейсоном».

— Почему ты так говоришь? — спросила она.

Он не ответил на этот вопрос. Он сказал:

— Я люблю гулять по кладбищам. Слышно, как из мертвых растет трава, когда они разлагаются, смешиваясь с землей. — Такое впечатление, что он говорил сам с собой. А потом он повернулся к Петре и спросил с неожиданной страстью: — Вы ведь приходите сюда, к нему, когда у вас все горит внутри и вам больше некуда пойти, правда? Когда вас выворачивает наизнанку, потому что это как секрет, которым нельзя ни с кем поделиться, и оно пожирает вас изнутри, и вас некому выслушать, потому что все те, кто мог бы вас выслушать, уже мертвы?

Петра поднялась с колен.

— Да, — сказала она.

— Я знал, — прошептал Эйнджел с жаром. — Я знал, что вам можно доверять.

Петра робко протянула руку и погладила мальчика по голове. Он плакал. «Нам обоим так одиноко, — подумала она. — Человек — это остров»[31]. Ей захотелось обнять его, этого мальчика, успокоить, утешить... но она не могла. Этот мальчик — совсем чужой и к тому же вовсе несимпатичный — почему-то ассоциировался у нее с ее давним кошмаром. Она боялась закрыть глаза, потому что знала, что будет: она увидит Джейсона, мертвого, разлагающегося, тянущего к ней руки — чтобы заняться любовью с собственной матерью.

5 Песни невинности и опыта[32]

иллюзии

— Ну что ж, пожалуй, это самое очаровательное из всего, что когда-либо было на нашем шоу... женщина, которая утверждает, что видела Тимми Валентайна на Марсе! И может быть, в следующий раз миссис Фельпс не забудет захватить с собой фотки! Для тех, кто в отличие от нее не обладает счастливой способностью путешествовать по Солнечной системе в астральном теле!

[СМЕХ]

— Еще раз большое спасибо, что вы поделились с нами своим уникальным видением на нашем ток-шоу, посвященном сегодня Тимми Валентайну. Это прямой репортаж из Леннон-Аудиториум, Юниверсал-Сити.

[АПЛОДИСМЕНТЫ]

— Мы с нетерпением ждем решения жюри. Уже через час будут объявлены результаты предварительного раунда, и мы с вами увидим — в прямом эфире из Леннон-Аудиториум, Юниверсал-Сити — финалистов конкурса двойников Тимми Валентайна. Генеральный спонсор — «Stupendous Television Network». Чуть позже к нам присоединится Джонатан Бэр, скандально известный режиссер, подписавший контракт на съемки фильма «Тимми Валентайн»... мы также встретимся с доктором Джошуа Леви — сегодня у нас, дорогие друзья, целый сонм знаменитостей, — который не был на Марсе, но у которого, может быть, есть свидетельства о реальном Тимми Валентайне... мы также послушаем мнение зрителей в студии... Среди наших гостей — королева медиумов Симона Арлета, она присоединится позднее...

[АПЛОДИСМЕНТЫ]

...упс, сейчас мы уйдем на рекламу, но через пару минут снова вернемся в студию. Оставайтесь с нами...

[АПЛОДИСМЕНТЫ]

* * *

рекламная пауза

СТО ДОЛЛАРОВ В ДЕНЬ НА ГОСПИТАЛИЗАЦИЮ

Открывается гроб. Из гроба встает Тимми Валентайн. Он одет во все черное. У него вампирские клыки. Плащ развевается у него за спиной. Вокруг гроба клубится туман. [ДЫМОВАЯ МАШИНА — ЭЛЕКТРИЧЕСКИЙ ВЕНТИЛЯТОР] Тимми нюхает алую розу и смотрит прямо в камеру. Загадочно улыбается. Его глаза сверкают [ОПТИЧЕСКИЙ ЭФФЕКТ], и он говорит:

ПОТОМУ ЧТО НАМ ХОЧЕТСЯ, ЧТОБЫ ВЫ ЖИЛИ ВЕЧНО

Его голос звучит гулким эхом... вечно... вечно... вечно.

* * *

ангел

Этот парень на экране совсем не похож на Тимми Валентайна. Я знаю. Он у меня внутри. Внутри. У меня.

Господи, твою мать, я не возьму эту ля-бемоль. У меня вот-вот поломается голос. Ну да. Волосья на яйцах, и всю карьеру можно спускать в унитаз. Я сломаюсь на этой ля-бемоль и вырасту на шесть дюймов за шестьдесят минут.

— Давай, милый. Надо чуть больше геля на волосы, а то этот твой вихор непременно вылезет в самый неподходящий момент. Давай я намажу.

— Ладно, мама. — Пусть делает что хочет. Буду ее куклой Кеном. Пусть поиграется. Буду ее анатомически корректным Кеном, пока она не состарится и не умрет. Буду ее плюшевым мишкой, маменькиным сынком, маленьким ангелом, Богом, я тебя ненавижу. Я тебя ненавижу. — Больно, мама. — Хватит расчесывать эти мудацкие волосы.

Взгляд на другой монитор. Зрительный зал. А вот и Петра Шилох. Жалко, что не она — моя мама. Как было бы здорово, если бы Петра была моей мамой, а тот мертвый мальчик был бы сыном моей суки-мамаши.

— Ой, смотри, солнышко. Вот и Габриэла.

— Как настроение, Эйнджел?

— На миллион долларов. — Что означает, что у тебя у самой настроение где-то на сотню тысяч, Габриэла Муньос, крутой агент и искательница молодых дарований.

— Прошу прощения, что не смогла выбить для вас гримерную побольше, но на данном этапе мы еще не в том положении, чтобы диктовать условия... но зато с внутренним кабельным видео у тебя есть возможность следить за тем, что происходит внизу... можно сказать, что ты на контрольном пункте.

— Габриэла? Знаешь, что? Мне нужно войти в состояние самадхи, поймать тета-волны. — Ей нравится, когда я изъясняюсь терминами Нью-Эйджа[33]. — Я всего пару недель в Калифорнии, но быстро учусь принимать защитную окраску. Да, бывает, что я по-прежнему разговариваю, как настоящая деревенщина, но это — наедине с матушкой. Потому что я и вправду как хамелеон. — Мне нужно синхронизировать внутренние вибрации, — говорю я ей. — Войти в резонанс. — Мама ошалело таращится на меня. Она не врубается в то, как здесь говорят.

— Да? А да, конечно. Мы с твоей мамой пока пойдем — ха-ха-ха — припудрим носы.

Они уходят. Как легко ими манипулировать. Теперь я один в комнате. Габриэла права, здесь кошмарно... облезлая краска на стенах, в сортире смыв не работает... но мы с мамой видали и хуже, проехав почти через всю страну из Кентукки.

Изображение на мониторе сдвигается вслед за камерой, и вот снова — она. Петра Шилох. Беседует с каким-то мужчиной. Он небрит, весь какой-то замызганный и всклокоченный. В грязных джинсах. Она поднимает глаза и смотрит прямо в камеру. Такое впечатление, будто она знает, что я здесь — смотрю на нее. Да, я не ошибся. Нас что-то связывает. Петра.

Я едва не сказал ей о том, о чем никому еще не говорил.

* * *

ищущие видений

Брайен высадил Пи-Джея и поехал к бульвару Ланкершим по Голливудскому шоссе. Если все начинается снова, ему надо быть там. Иначе ему до конца дней не избавиться от кошмарных снов про вампиров.

Новое модерновое здание Леннон-Аудиториум походило на этакую психоделию в бетоне на холме рядом со старым отелем «Регистри». Центральный купол был разрисован кривыми линиями кричащих красок; фасад представлял собой увеличенную до шестидесяти футов в высоту точную копию оформления обложки альбома «Imagine», выполненной из цветного гранита в стиле фрагментарной мозаики. Подобное здание производило бы неизгладимое впечатление, если бы возвышалось в гордом одиночестве посреди пустыни Мохаве или в укромном уголке на кладбище Форест-Лоун; но здесь, в компании архитектурных шедевров типа китайского ресторана «Фан-Лум» и на фоне искусственных пожаров на туристическом аттракционе для поклонников «Полиции Майами»[34], которые вспыхивают каждые два-три часа, данное сооружение являло собой просто очередной храм — один из многих — художественного убожества Лос-Анджелеса.

Хотя, может быть, это я просто злобствую от обиды, подумал Брайен, въезжая на десятиэтажную стоянку, потому что с тех пор, как я сюда переехал, я не могу продать даже сценарий для комиксов, не говоря уже про роман.

Очередь из фанатов вытянулась чуть ли не по всему бульвару. Брайен прошел к огороженному веревкой входу с надписью: ТОЛЬКО ДЛЯ ПРЕССЫ. — Я из «Times», — сообщил он охраннику, помахав у него перед носом визиткой, принадлежавшей вообще-то его старому другу Эдду Крамеру, который давно уже завершил свое пребывание на посту тамошнего редактора. Охранник выдал ему бэджик и пропустил внутрь. Брайен давно уже понял, что в этом городе, если ты хочешь куда-то проникнуть, надо вести себя так, как будто тебя туда приглашали. Просто ломишься с деловым видом — и тебя принимают за настоящего. Здесь повсюду — иллюзии. Брайен прошел во внутреннее фойе, где был устроен буфет для «своих». Много спиртного и маленьких бутербродиков. Угощение разносили официантки, одетые в стиле «новой волны» начала восьмидесятых. Не прошло и десяти лет, как эти научно-фантастические наряды со множеством молний приобрели статус «классических». Брайен почти забыл о существовании парашютных штанов, но некоторые из будущих топ-моделей рассекали как раз в таких.

Само фойе представляло собой монумент дурного вкуса высокой моды. Если бы Леннон все это увидел, он бы точно перевернулся в гробу. Красные ковры, претенциозные люстры, какие обычно бывают в оперных театрах, скульптуры «Битлов» в стиле нео-Джакометти[35], обои в традициях оп-арта[36] и капельдинеры в кричащей униформе "квази Сержант Пеппер"[37]. Среди собравшихся были знакомые знаменитости — кто-то из «Rolling Stone», эта дикторша с CNN, как там ее зовут, — Брайен встречался с ними на вечеринках, но он был слишком мелкой сошкой, чтобы такие звезды его запомнили. Придется ему подыскать компанию среди представителей СМИ пожелтее... вот, например, Петра Шилох из «Мира развлечений».

Он помахал ей рукой. Но она его не заметила. Она смотрела в другую сторону. Но вместо Петры ему откликнулась официантка — подала бутербродик.

— Петра! — Они достаточно долго не виделись — ни разу с тех пор, как ее сын покончил самоубийством, — но уж Петра не будет перед ним чваниться. Она знала, что Брайен — писатель из категории «голодающих на чердаке». Она это узнала почти год назад, в тот вечер, когда заявила ему, что она не из тех женщин, которые «на одну ночь», и гордо ушла из его жизни.

Петра заметила Брайена и подошла.

— Вот уж не думала, что мы еще когда-нибудь увидимся, — тихо сказала она. — И особенно в таком месте. — «Господи, у нее такой вид... какой бывает только у человека, вконец убитого горем. Она недавно плакала и даже не озаботилась тем, чтобы подправить макияж. У глаз и у рта залегли морщинки, которых не было год назад». — А ты на кого тут работаешь? — спросила она.

— Ни на кого, — сказал он. — Но мне надо было прийти. Понимаешь, я знал его, Тимми Валентайна. Я был одним из последних, кто его видел.

— Да?.. Правда?.. Теперь у каждого есть похожая история про Тимми... но если подумать, ты что-то мне про него говорил в ту ночь.

Та ночь...

— Как думаешь, кто победит в этом дурацком конкурсе? — спросил Брайен.

— Я бы поставила на Эйнджела Тодда, — сказала она и рассеянно посмотрела куда-то вдаль. "Господи, у нее такой голос... как будто она влюблена.

Должно быть, после самоубийства сына у нее что-то случилось с головой", — подумал Брайен.

— Никто не заменит Тимми Валентайна, — сказал он.

— Аминь! — подытожил щупленький бородатый мужчина в смокинге, который как раз проходил мимо них. — Прошу прощения, но я невольно подслушал, как вы говорили, что знали Тимми Валентайна и были рядом в момент его апофеоза... Мой журнал, «Столкновение с запредельным», готов заплатить очень приличные деньги за любое физическое доказательство...

— Пойдем в зал, — сказала Петра, беря Брайена под руку. — А то уже скоро начнется.

— Ой, спасибо, — прошептал Брайен ей на ухо.

* * *

иллюзии

— Итак, мы возвращаемся в студию. С удовольствием представляю вам, дорогие друзья, выдающегося археолога, антрополога и — что самое главное! — Тимми Валентайнолога... доктора Джошуа Леви! Встречайте!

[АПЛОДИСМЕНТЫ]

— Спасибо, Дэйв.

[АПЛОДИСМЕНТЫ]

— Итак, Джошуа, каково ваше мнение как специалиста по поводу феномена Тимми Валентайна?

— Значит, так, Дэйв. Я хочу рассмотреть данный феномен в иной перспективе, нежели тут пытались так называемые эксперты. Я изучал не только археологию и феноменологию, но и психологию тоже. Я не верю в магию и суеверия. Я ученый.

— И тем не менее вы собираетесь прочитать доклад на...

— ЕКС.

— Да. На ежегодной конференции семиотистов — знать бы еще, что это за семиотисты такие! Доклад, в котором вы утверждаете, что рок-звезда Тимми Валентайн явно прослеживается в истории — что его изображения в искусстве встречаются на протяжении веков — и что все это связано — я не верю тому, что читаю на телесуфлере! — с ангелологией и НЛО? Я хочу сказать, разве в вашей теории не присутствует некоторая ненормальность... то есть вы ведь лечились в Беллевью три года назад, разве нет?

— Да, это правда, что я параноидальный шизофреник. Но это к делу не относится. Это не умственное повреждение. Моя болезнь вызвана исключительно химическим дисбалансом, и я принимаю лекарства, чтобы держать ее под контролем. И она не имеет ни малейшего отношения к моей теории, которая...

— Но у вас же есть официальная справка, что вы сумасшедший!

— Заткнись, Дэйв, и дай мне сказать!

[БУРНЫЕ АПЛОДИСМЕНТЫ]

— Хорошо, хорошо.

— Дай мне объяснить. Знаменитый психоаналитик Карл Юнг считал, что явления ангелов в средние века и явления НЛО сегодня есть проявления коллективного бессознательного. Они происходят от нас, а не от Бога или с другой планеты. Форма данных явлений соответствует образам мифологии, преобладающей в обществе в данный конкретный период, то есть они проявляются во временном контексте — в эпоху всеобщей набожности люди видели ангелов, в наше время, в век «Звездных войн», люди видят инопланетян. Я считаю, что Тимми Валентайн — феномен того же порядка. Он — видение, посланное нам коллективным бессознательным, из которого происходит сознание каждого человека. Я пришел к выводу, что подобные явления случаются в периоды великих брожений в искусстве — во времена упадка, культурного разорения и декаданса — и что образ Тимми Валентайна является вселенским символом смерти искусства...

— Подождите минуточку. Вы утверждаете, что при любом крупном культурном кризисе появляется Тимми Валентайн?

— Давайте посмотрим слайды, и вы поймете, что я имею в виду.

— Хорошо. Это что?

— Второй век нашей эры. Серебряная монета с изображением Антиноя, фаворита императора Адриана. То есть... упадок Римской империи... цивилизация рушится, искусство тоже в упадке, ненасытный Левиафан — христианство — вот-вот поглотит культуру...

[СМЕХ]

— Кажется, мы углубляемся в дебри. Но пусть он закончит... а это что?

— Ваза поздней династии Минь. Видите, юноша с пипой, китайской лютней, в руках? Он беседует с соловьем. Иногда эту вазу еще называют «Святой Франциск Пекинский». Посмотрите: вот римская монета, вот ваза династии Минь... а теперь посмотрите на фотографию Тимми Валентайна — на обложке альбома «Вампирский Узел». Ладно, вот третий пример. Картина конца шестнадцатого века. «Мученичество апостола Матфея». Очень известная картина. Вот ее изображение, снятое при просвечивании рентгеновскими лучами. На нем хорошо видна фигура обнаженного юноши, по каким-то причинам закрашенная. Он стоит на переднем плане. Это — ангел смерти. Он наблюдает за тем, как умирает апостол Матфей. Тонкая изысканная фигура — ее черты идентичны чертам юношей на других слайдах. Но по какой-то причине художник полностью его закрасил и написал поверх другие фигуры... уничтожил его. Почему?

— Действительно, почему?! Я надеюсь, что доктор Джошуа Леви расскажет нам больше: почему, например, он считает, что 1980-е годы — это период упадка в искусстве, и мы, стало быть, переживаем массово-гипнотическую коллективно-бессознательную галлюцинацию, в которой нам предстает фигура...

— Я называю его просто ангелом. Ангелом смерти. Иногда.

— Давайте еще раз посмотрим на рентгеновский снимок картины... как его там?.. Кара... Кара...

— Караваджо.

Караваджо. Ну конечно. Как можно забыть это громкое имя?

* * *

память: 1598

Апартаменты кардинала дель Монте: объявленное развлечение — представление театра масок по пьесе, принадлежащей перу прославленного Торквато Тассо. Мальчики должны появиться только в четвертом акте, как хор одалисок, поскольку действие происходит в серале турецкого паши. Сюжет строится на попытках Диониса, греческого мага, спасти из гарема свою возлюбленную Франческу и избавить ее от участи, которая хуже, чем смерть. Постепенно становится ясно, что пьеса — дурная пародия на Тассо, что некий шутник просто взял благородную драму поэта «Аминта» и превратил ее в тривиальную пьеску, изменив имена и испортив стихи. Пьеса к тому же густо пересыпана double entendres[38], поскольку ни для кого не секрет, что кардинал дель Монте питает неодолимую слабость к турецкому пороку содомии.

Гульельмо и Эрколино облачились в какие-то андрогинные туники, имевшие разве что очень отдаленное сходство с нарядами женщин восточных гаремов. На головах у них — венки. Они сидят вместе с гостями кардинала. Среди гостей есть и женщины. И духовные лица — князья церкви. (Они расположились на мягких шелковых кушетках или прямо на полу. В своих красных плащах они похожи на маленькие алые палатки.) И светские вельможи. И какая-то старуха-герцогиня, чье сморщенное лицо напудрено до мраморной белизны. Слышен гул разговоров и приглушенные смешки. Периодически кто-нибудь из гостей осторожно оглядывается по сторонам. Они, похоже, боятся скандала.

Стены расписаны фресками, но сейчас они скрыты за драпировками. Тут есть и статуи, но они тоже закрыты. Пахнет апельсинами, набитыми гвоздикой, которые богатые носят на себе, когда выходят на улицу — чтобы нюхать, когда вонь гниения становится невыносимой.

Кардинал дель Монте сидит в мягком кресле, похожем на трон. У него на коленях сидит мальчик-паж. Мальчик поет под аккомпанемент теорбы[39]. Он не попадает в мелодию, потому что музыканты, сопровождающие представление в соседней комнате, играют совершенно в другой тональности. Никто не следит за действием пьесы, кроме князя Джезуальдо, который скорчился на стуле с бутылкой вина в руке.

— Все это растянется до рассвета, — шепчет Гульельмо на ухо Эрколино. — Но если нам повезет, может быть, нам удастся улизнуть после нашего выхода. Я знаю короткий путь до дортуара хористов.

— Я не могу оставаться здесь до рассвета, — говорит Эрколино. Он очень надеется, что ему не придется объяснять почему.

Кардинал смеется. Он ерзает на своем троне, и ножки кресла скрипят по мраморному полу.

Per bacco[40], древние римляне с их знаменитыми оргиями все равно не сравнятся с нами по части упадка! — Собравшиеся неистово рукоплещут, словно его преосвященство изрек перл мудрости. Эрколино думает про себя: «Видели бы они то, что видел я». После полутора тысяч лет прошлое кажется таким близким. — Еще вина! — кричит кардинал. — А когда мы напьемся и станем совсем-совсем пьяными, может быть, я покажу вам свои потайные картины.

Общий вздох. Гости затаили дыхание. Потайные картины — ради этого они сюда и пришли. Эрколино замечает, как Гульельмо тихонько хихикает.

— А что это за потайные картины? — спрашивает Эрколино.

— Уличные мальчишки, изображенные в виде героев легенд и мифов, — отвечает Гульельмо. — И все, разумеется, голые. Ну, разумеется, там есть и нимфы, а не одни только мальчики-пастушки. Кардинал знает свои предпочтения, но и о других тоже не забывает.

Гульельмо стыдливо расправляет складки своей туники, чтобы она скрывала как можно больше — насколько вообще может что-то скрывать такая миниатюрная тряпочка. Поправляет венок на голове.

Из него получилась весьма привлекательная девица, думает Эрколино, только когда он не ходит; походка его выдает. Сам Эрколино, хотя он подвел глаза тушью и засунул за ухо кроваво-красную розу, не чувствует необходимости играть роль женщины. «Что есть женщина или мужчина? — думает он. — Я даже не человек».

Уже скоро рассвет. Мальчик-вампир еще ни разу не спал после того, как вышел из леса. Он почему-то уверен, что рассвет не причинит ему боли — хотя раньше он не выносил света солнца. Постепенно он привыкает к своим собственным суевериям.

Кардинал дель Монте поднимается со своего трона. Резко сдергивает покрывало, открыв статую Купидона. Служители поднимают горящие канделябры. Это бронзовый Купидон — грязный уличный мальчишка, отмытый в бане и щеголяющий парой неподходящих крыльев. Мальчик-модель, все еще чистый и благоухающий, тоже здесь — это тот самый певец, что сидел на коленях у кардинала. Он тихонько хихикает.

Потом — картина. Зрители охают-ахают. На картине изображен слепой прорицатель Тиресий, наблюдающий за нечестивым спариванием двух змей — за эту дерзость, согласно мифу, он был превращен в женщину и жил под этим проклятием, пока с него не сняли чары. Не в силах устоять перед столь возбуждающим зрелищем, двое кардинальских гостей падают на пол и неистово любятся — прямо здесь, под картиной.

Кардинал дель Монте проходит в соседнюю комнату, где картины еще непристойнее. Гобелен во всю стену — оргия в самом разгаре; на дальней стене — мужчина в развевающихся одеждах, израильтянин, наблюдает за этой сценой с выражением гадливого отвращения; два путти[41] вьются у него над плечами и что-то нашептывают ему в уши. Рядом с ним — мускулистый крылатый юноша размахивает мечом, изукрашенным дорогими каменьями.

— А-а, — смеется Гульельмо, — патриарх Лот и архангел Михаил предрекают погибель на головы содомитов. Библейский сюжет извиняет оргию.

— Понятно. — Ему не хочется говорить, что эта оргия — достаточно скромное и даже скучное подобие того разгула, что царил при Империи. На самом деле это монументальное изображение кажется безжизненным, каким-то по-декадентски неловким и излишне замысловатым. Эрколино становится неинтересно. Он наблюдает за кардиналом, который проходит по комнате, срывая покрывала и отбрасывая занавески. Он похож на большого ребенка, думает Эрколино, этот князь церкви.

Ему вспоминается цирк в Помпеях — христианина пожирают львы. Других христиан жгут живьем, распинают на крестах... ослы насилуют их до смерти... вот за что они умирали, думает он. Теперь они правят в Риме... и вот во что они превратились.

Он смеется в душе. Может быть, мир изменился не так уж и сильно, как ему показалось вначале. «Может быть, только я изменился», — думает он. Его мысли уносятся... уплывают... он вдруг понимает, что опять — незаметно для себя самого — принял облик черной кошки.

Хорошо, думает он. Хорошо забыть, как это — быть человеком. Снова вернуться в лес.

Он крадется по дорогому персидскому ковру, залитому вином. Откуда-то сверху доносится пьяный смех. Очередная комната. Одалиски-хористы хихикают, раскрашивая лица по-женски. Другая комната абсолютно пуста — только медная ванна в центре, и в ванне — обнаженная женщина с недовольным лицом. Коридор с мраморными бюстами и разломанными статуями — наверное, из разграбленных храмов древних. Комната, завешанная потертыми гобеленами с изображением деяний святых и грешников. Массивный бронзовый Юпитер смотрит из ниши, и вампир по старой привычке вымяукивает молитву на полузабытом языке.

Он слышит, как за занавеской тихонько поет мужчина. Поет для себя, вполголоса. Miserere mei. Та же мелодия, которую напевал Гульельмо, когда он впервые его услышал. Он подныривает под тяжелый бархат. Входит во внутренние покои. Здесь Караваджо. Он пишет картину. Огромный холст занимает почти весь угол. Комната освещена множеством ароматных свечей — как в церкви. Холст темный, освещены только фигуры на переднем плане. Он видит апостола Матфея, который лежит на земле и которого сейчас убьют. Убийца склонился над ним. Мальчик чуть сбоку кричит от ужаса, а наверху, в кружащем вихре — ангелы. Они наблюдают, их лица бесстрастны. Остальные фигуры — пока еще затененные черновые наброски.

Караваджо весь погружен в работу. Хотя ясно, что боль в раненой руке причиняет ему страдания. Он не слышит ни извращенных стихов Тассо, ни бряцания теорбы, ни пения хориста, не попадающего в такт. Он полностью сосредоточен. Он кладет мазки ловким, умелым движением кисти, работая над одним небольшим участком — лицом кричащего мальчика, — добивается нужного тона кожи едва уловимыми изменениями оттенков.

Он так и не переоделся, и кровь из раны по-прежнему каплет на мрамор. Кровь стекает на палитру и мешается с красками. Он кривится от боли. Но его рука с кистью движется плавно и без напряжения; движется по холсту в такт потаенной незримой музыке, которою мальчик-вампир почти слышит, — рваной, изломанной музыке Карло Джезуальдо, музыке ада — ада, сотворенного Богом.

Горячая кровь будит голод. В образе кошки он устремляется к вожделенной добыче. Его лапы скользят по мрамору, и вот его кошачий язычок вновь погружается в кровь. Кровь течет в нем, как пламя. Кровь согревает его, создавая иллюзию жизни. Он тихонько урчит.

Словно сквозь сон, художник говорит:

— Почему ты стоишь у меня за плечом? Ты пришел за мной? Кто ты? Ангел смерти? — Иллюзия не работает. У этого человека есть дар прозревать его истинный облик. Тот же дар, который сделал его художником. Тот же дар, который свел его с ума.

— Нет, сер Караваджо. Я не ангел смерти. Меня зовут Эрколе Серафини. Я decani сопрано в папском хоре. — И только когда он произносит эти слова, он понимает, что теперь это станет его новой личностью — на какое-то время. Мир стал просторнее, больше. Мир стал более человеческим. И ему нужно пока оставаться в этом замкнутом микрокосме. Пока он не научится новым правилам. — Друзья называют меня Эрколино, — добавляет он.

— Такой красивый, что это страшно. Красота, наводящая ужас. Но твои глаза говорят больше, чем губы. Ты не просто очередной певчий мальчик дель Монте, подобранный в грязи, купленный за гроши и оскопленный цирюльником-мясником. Я тебя видел во сне. — Художник воодушевляется. Его глаза горят страстью и безумием. — Если бы я тебя изобразил вот на этой картине... может, тогда я боялся бы меньше. — А ведь он еще даже не оборачивался к Эрколино. Он его даже не видел! Он видел только его отражение в масляных красках на холсте... отражение того, кто не отражается в зеркалах! Если только он не обращается к существу, порожденному его воспаленным воображением, к ангелу своего безумия.

— Почему ты боишься? — спрашивает Эрколино.

Караваджо опускает кисть, но лишь на мгновение.

— Это все лихорадка, — говорит он. Под густой спутанной бородой его кожа лоснится от пота и покрыта растресканной коркой гноя. Караваджо болен. Его кровь едва ли не кипит. Сладкая-сладкая кровь, с едкой примесью бесполезных снадобий, приготовленных знахарями-шарлатанами из кардинальского дома.

— Слишком темная, — говорит мальчик, глядя на картину. — А свет болезненно-яркий.

— Но сама жизнь есть контраст света и тени, — отвечает художник, — вечная тьма, заквашенная на проблесках любви, вдохновения, боли.

— Вы не веселитесь с другими гостями, сер Караваджо? Мне говорили, что вы человек сладострастный и любите удовольствия.

— О нет. Меня здесь держат как дрессированную обезьяну. Художник в клетке. Что мне делать на этом веселье? Но им нравятся мои грубость и прямота. Я — замечательное развлечение. Скажи мне, мальчик, когда ты поешь, ты не чувствуешь себя шлюхой?

— Не знаю.

— Ты посмотри на себя! — Он оборачивается к вампиру. Губы мальчика испачканы его кровью. «Я, наверное, и вправду выгляжу странно, — думает мальчик, — в этом нелепом костюме, бесполое существо, излучающее сексуальность чужого пола». — Да, — говорит Караваджо, — ты действительно ангел смерти, который мне снился. Ты обязательно должен прийти ко мне в студию утром; ты будешь моей моделью. Я тебе буду платить по полскудо в неделю, пока не закончу картину. И еда, разумеется, за мой счет. Его преосвященство одолжил мне роскошного повара на время, пока я не закончу «Мученичество».

— Я могу приходить только ночью, — говорит Эрколино. — И мне не нужна еда.

— Да, разумеется, не нужна, — отвечает художник. — Но разве можно прожить на одной крови? — Он не улыбается, но его глаза излучают иронию и веселье.

— Я могу.

— Но моя рана скоро заживет.

— У тебя будут другие раны.

— Да.

Из кардинальского театра доносится хор одалисок.

— Мне надо идти, — говорит мальчик. Он отступает, пятясь назад. Ему не хочется отрывать взгляд от незаконченной картины. Ее красота еще не родилась. Пока это только безжизненный труп, кадавр — без сердца и крови, как голодный вампир темной ночью в глухом закоулке.

— Дай мне розу, — говорит художник. — Как залог. — Не дождавшись ответа, он вынимает розу из волос мальчика. В палец вонзается шип. Появляется кровь. Похоже, этот укол боли доставляет художнику наслаждение. «Если я не уйду сейчас же, я опять буду пить, — думает мальчик-вампир. — Голод — он есть всегда».

Мальчик уходит, снова меняет облик, проносится сквозь массу пресыщенной плоти — в освещенный свечами театр, чтобы занять свое место среди юных мужчин, которых лишили мужского естества. Песня одалисок — простенькая и глупая, и хотя он ни разу не репетировал, он без труда присоединяется к хору на монотонном рефрене:

Amor, amor, amor,

Vittorioso amor.[42]

* * *

колдунья

— Теперь вам надо уйти, — объявила она, — потому что есть вещи, которые следует знать только мне. Секреты профессии, скажем так. Мне надо как следует подготовиться. Переговоры с темными силами; пара слов наедине с моим фамильяром.

Они все вышли: гример ("Отстаньте, женщина! Неужели мне нужен какой-то грим, мне, родившийся столько столетий назад?!"), с нервным смехом — главный режиссер, ходячая банальность — режиссер-постановщик, который быстренько записал в блокноте пару заметок, чтобы передать их Великому Дэйву через телесуфлера.

Когда все ушли, Симоне Арлета удалось наконец сосредоточиться. Перед выступлением нужна тишина. Она призналась себе, что ей боязно. Может быть, ей не стоило соглашаться участвовать в этом шоу. Что-то неуловимо менялось в мире духов. Ее жертва набирала силу.

Гримерка — это не комната превращений у нее в поместье в пустыне Мохаве. Здесь не пройдут номера с откусыванием голов черепахам и разбрызгиванием куриной крови по мониторам, компьютерным терминалам и серым металлическим полкам с гримом, реквизитом и зеркалами. Здесь — никакого творческого беспорядка. Жак встал у двери с той стороны, чтобы защитить хозяйку от вторжения непосвященных, которым не следует знать ее тайны.

Жертвоприношение животных — это метафора, размышляла она. Черепаха или курица — это фарма-кос[43], козел отпущения, замена тебя самого, магия, направленная вовне. Но есть и другие способы очистить человеческую душу до того состояния, когда она способна проникнуть в тонкий мир духов.

Она разделась и аккуратно развесила одежду на трех вешалках в шкафчике рядом с костюмом, который она наденет на телешоу: широкий струящийся черный плащ, расшитый лунами и звездами, бьющий на внешний эффект, — и встала голая перед большим, во всю стену, зеркалом. Сморщенная старуха с отвисшим животом. Она распустила волосы и тряхнула головой, чтобы они рассыпались по плечам. Теперь она стала похожа на настоящую ведьму, какой ее изображают в легендах и сказках, готовая натереться летательной мазью и полететь на метле — на шабаш Сатаны. Может быть, стоит взлететь на шоу? Но нет, это дешевый трюк — и зрители все равно решат, что это такой спецэффект, — сегодняшняя аудитория, воспитанная на «Звездных войнах», слишком искушена в рукотворных чудесах, чтобы иметь дело с реальностью!

Она пару раз рассмеялась перед зеркалом, репетируя свой коронный театральный смех. Потом взяла сумку и достала лягушку в стеклянной банке с дырочками, пробитыми в крышке, чтобы животное не задохнулось. Поставила банку на столик. Достала булавку, приколотую к подкладке в сумке.

Вечность, вечность, вечность.

Она помолилась богам силы: Шанго, святой Барбаре, обезглавленному богу — Изиде, Деве Марии, земле смерти и возрождения — Шипе-Тотеку, Иисусу Христу, освежеванному заживо богу, истекающему кровью жизни в мир.

Она зашлась долгим пронзительным смехом. (Для усугубления мистического налета, посмеялась она про себя. Тем, кто проходит на цыпочках мимо двери, будет о чем подумать.) Она была резонатором смеха богов. Ликование богов отдавалось дрожью в каждой складочке тела.

Вечность.

Она открыла банку и твердо взяла лягушку левой рукой. Поднесла ее к губам и поцеловала семь раз, с каждым разом вбирая в себя силу для путешествия в черный лес. Прошептав имя Бога, с натренированной точностью вонзила булавку лягушке в мозг. Крови почти не было. Она протолкнула булавку глубже. Когда острие нашло нужную точку, лягушка ритмично задергалась. Она подняла ее над головой, заглянула ей в глаза и прошептала:

— Слушай меня, ты, чей дар призывать рогатого змея, ты, чей дар есть детородная сила небес. Земля взывает к тебе — земля, твоя мать и возлюбленная. — Она трижды плюнула на голову лягушки, размазала слюну языком и, задержав дыхание, медленно засунула животное себе во влагалище.

— Войди в пещеру, дракон. Войди во чрево, что дала тебе жизнь, и возродись!

Лягушка билась у нее внутри. Боль и восторг наслаждения. Она содрогалась, когда ее чрево пило жизнь животного. Она раскачивалась в ритме судорожного умирания. Она закрыла глаза. Теперь они стали единой жизнью, единой силой. Она видела, как раскрылся портал темноты, чувствовала черный ветер на своей обнаженной коже. Слышала шелест сухих мертвых листьев. Тьма обернула ее, словно бархатный саван. Она была очень холодной, тьма.

Вечность!

Иди ко мне... иди ко мне, дитя мое, — проговорила она. — Это будет труднейший путь для них для всех. Я пролила кровь, дабы призвать тебя, мой возлюбленный, мой сын.

В мире духов она прошла к дереву, на котором распятый мальчик грезил в полусне, — к самому старому дереву в вечном лесу, а в мире красок и форм Симона Арлета облачалась в безвкусный кричащий плащ колдуньи на телешоу, содрогаясь в беспрестанном оргазме вместе с предсмертными судорогами лягушки.

* * *

ищущие видений

— Пока что, — сказала Петра, — это просто нелепое шоу. Мне кажется, что повальное увлечение Тимми Валентайном... ну, есть в этом что-то нездоровое, если ты понимаешь, что я хочу сказать. Болезнь в нашем обществе или что-нибудь вроде того. Как ты думаешь, стоит об этом писать? Я имею в виду в журнал.

После того как Петра спасла Брайена из фойе и увела его в зал, они посмотрели на выступления уже нескольких самых, наверное, идиотических из гостей Великого Дэйва: в частности, женщины, которая утверждала, что видела статуи Тимми Валентайна на фотографиях с острова Пасхи, с Гималаев и с Луны, и двенадцатилетних школьниц из неформального фан-клуба Тимми по поводу "Клейдесдальского[44] коэффициента" каждого из кандидатов.

— А как тебе тот археолог, или антрополог, или кто он там был? Ну, который доказывал, что о Валентайне записано в исторических документах и что его изображения появляются на протяжении веков в изобразительном и прикладном искусстве? — спросил Брайен. — Что-то было в тех слайдах... зловещее, ты не находишь? — И особенно если ты знаешь, что знал Брайен. Если ты был в лабиринте на чердаке дома-замка на Голливудских холмах, стоял с заостренным колом в руке и смотрел на молоденькую девчонку, оплетенную водорослями, в стеклянном гробу с морской водой... если ты был в горящем особняке в Айдахо и видел вампиров, корчащихся в пламени... да. В словах этого доктора Леви что-то все-таки было. От полотна Караваджо просто веяло жутью. Глядя в глаза затемненного ангела, даже на бледном рентгеновском снимке, Брайен что-то такое почувствовал. Мурашки по коже. Дрожь страха.

— Да очередной малахольный с больной фантазией, — сказала Петра, хотя ей самой показалось, что ее голос звучит как-то нервно. — Хотя говорить он умеет, надо отдать ему должное. Люди с ученой степенью, тем более профессора, обладают некоей аурой исключительности, и ты невольно относишься к ним с почтением, так что им, как правило, сходит с рук почти любой откровенный бред.

Брайен не знал, насколько он может ей доверять. Что она сделает, если сказать ей всю правду? Вовсе не исключено, что она рассмеется ему в лицо. Он сказал:

— А я не уверен, что это бред.

— Правда? — сказала Петра. — Но опять же ты знаешь что-то такое, чего я не знаю.

— Наверное.

Брайен взглянул на сцену. Они с Петрой сидели в огороженной секции, выделенной для прессы. Зал был полон. Туристы за несколько дней занимали очередь за бесплатными билетами на запись шоу. Аудитория Тимми Валентайна, похоже, ни капельки не постарела. Старшие школьники в ярких нарядах, чуть ли не светящихся неоном. Некоторые — даже с родителями. Яппи и повзрослевшие Гиджет[45]. Панки, которым претили сахарно-сладкие мелодии Тимми, но которых привлекали его некрофилические тексты. На балконе сидели избранные. Элита. Брайену показалось, что он разглядел Ширли Маклейн, Принца, Стивена Кинга и даже вроде бы Вуди Алена — хотя в последнее верилось с очень большим трудом. Потолок в зале — в тему Леннона — был расписан психоделическими узорами: радугами, закрученными вокруг гигантских грибов, каковые грибы представляли собой высокотехнологичные осветительные приборы. В центре росписи красовалась мандала в виде креста из четырех желтых субмарин. На носу каждой лодки — голова одного из четверки «Битлов».

— Пошловато, — заметил Брайен, имея в виду потолочную роспись. — О Господи, это действительно Уильям Берроуз, — добавил он, заметив в проходе костлявую фигуру.

— Не уводи разговор в сторону, — нахмурилась Петра. — Так что ты там знаешь?

— Ты все равно мне не поверишь.

— Ты удивишься, если узнаешь, во что я способна поверить. В выходные я была у Симоны Арлета. Я прошла сквозь огонь. — Она откинулась на кресле и достала из сумки очки. Брайен подумал, что она очень даже привлекательная женщина. Не по-голливудски, но все-таки привлекательная. Она была моложе него. Лет тридцать шесть — тридцать семь. Еще не «изношенная», но уже на грани. В ней было что-то печальное, даже когда она улыбалась. Сейчас в ней не было ничего от той живой, дерзкой и бойкой женщины, какой он ее помнил. Должно быть, она действительно сильно переменилась после смерти сына.

Джейсон — худенький невысокий мальчик. С остекленевшим, безжизненным взглядом. Вполне вероятно, что он сидел на риталине. Или вообще на какой-нибудь наркоте. Брайен видел его всего раз или два, и мальчик не произвел на него впечатления — вообще никакого, ни хорошего, ни плохого. Очень милый, как ребятишки из телерекламы. Большие глаза, светлые волосы, длинные с одной стороны головы и почти выбритые с другой. Ему бы понравилось сегодняшнее представление; в те пару раз, когда Брайен его видел, тот неизменно слушал Тим-ми Валентайна в своем плейере.

— Может, устроим себе поздний ужин? Ты как, не против? Я тут поблизости знаю один очень хороший тайский ресторанчик, который открыт до пяти утра. А то одних бутербродиков явно будет маловато. — Брайен отвернулся. Он уже привык получать отказы.

— Звучит заманчиво, Брайен, — сказала Петра. — А теперь — тихо. Появляется королева медиумов.

Брайен вдруг преисполнился непоколебимой уверенности, что эту ночь они проведут вместе. «Господи, будем надеяться, что у нее», — подумал он. Он не убирал свое логово уже, наверное, полгода. Она улыбнулась ему, и эта улыбка обещала новое начало. Для Брайена, чья жизнь закончилась семь лет назад — сгорела в огне вместе с тем маленьким городочком в горах; засыпана снегом, — сама идея начала казалась странной и чуждой. Он даже не знал, получится у него или нет снова зажить настоящей жизнью.

Петра переменилась. После смерти сына она стала совершенно другим человеком — глубоким, серьезным. Способным на прочные и душевные отношения. Это пугало его и радовало. И возбуждало.

* * *

иллюзии

— Ну что ж, пришло время встречать последнего — и, наверное, самого знаменитого — из членов жюри конкурса двойников Тимми Валентайна. Позвольте напомнить, что победитель получит не только денежный приз — десять тысяч долларов, но и главную роль в фильме кинокомпании «Stupendous Pictures» «Валентайн», эпической феерии с бюджетом пятьдесят миллионов долларов, которую будет снимать лауреат премии «Оскар» за лучшую режиссуру — это была комедия «Глухой в Венеции», безусловный хит прошлого года — великолепный Джонатан Бэр.

[Бэр крупным планом — легкий поклон. АПЛОДИСМЕНТЫ.]

— Итак, леди и джентльмены, последний из членов жюри — Королева Медиумов и Сверхъестественных Феноменов — человек, проникающий в тонкие сферы, — автор бестселлера «2001 год — 10 горестных предсказаний» — женщина, которая утверждает, что она ежедневно общается на астральном уровне с Клеопатрой, Наполеоном, Элвисом и — сюрприз для вас, дорогие друзья — с Тимми Валентайном! — Симона Арлета.

[МУЗЫКА: ГНЕТУЩАЯ МРАЧНАЯ ГОТИКА, переходящая в ТЕМУ ИЗ «ИЗГОНЯЮЩЕГО ДЬЯВОЛА»]

— Мне уже жутко, друзья мои!

[БУРНЫЕ АПЛОДИСМЕНТЫ. СИМОНА АРЛЕТА ПОЯВЛЯЕТСЯ НА СЦЕНЕ]

— Вы посмотрите на нее! Только посмотрите! Какой плащ! Какая прическа! Где вы купили такой плащ, Симона? Наверняка не в «Неймане-Маркусе».

[СМЕХ]

— Наверное, в каком-нибудь специализированном магазине для ведьм. Нет, правда?

[СМЕХ]

— Не надо смеяться, леди и джентльмены. А то Симона Арлета, которая превратила в жабу одну из зрительниц телешоу прямо в прямом эфире...

[УДИВЛЕННЫЕ ВЗДОХИ]

— Послушайте, Дэйв, вовсе незачем перечислять полный список моих достижений. Я обычная женщина. Каждый раз, когда я появляюсь у вас на шоу, вы меня представляете как какое-то чудо природы, которое выходит в эфир исключительно с целью совершить что-нибудь идиотское, но эффектное. Но то, что я делаю, это дар богов.

— Вы сказали «богов», Симона? Вы язычница?

— Просто у меня открытый и восприимчивый ум — очень открытый и восприимчивый.

— Как я понимаю, вы держите связь с потусторонним миром. Ченеллинг и все такое.

— Мне бы очень хотелось, чтобы вы перестали употреблять это слово по отношению к моей работе. Я стала медиумом задолго до того, как Ширли Маклейн занялась популяризацией Нью-Эйджа — в который я, кстати, не верю. Я просто делаю то, что я делаю, вот и все.

— И что вы сделаете сегодня?

— Я собираюсь стать Тимми Валентайном.

— И кто лучше самого Тимми сможет судить конкурс собственных двойников?!

— Очень правильное замечание, Дэйв.

— Сейчас мы уйдем на рекламу, но когда мы вернемся обратно в студию — долгожданный момент. Представление финалистов.

* * *

рекламная пауза

Когда началась реклама, он вышел из гримерной в сопровождении матери и агента. Только теперь ему удалось как следует рассмотреть остальных финалистов. Вместе с ним их было четверо. Среди них была одна девочка, но держалась она развязно, как мальчишка; и вообще она была очень похожа на мальчика — прямо не отличишь, разве что подождать годик-два, пока у нее не полезут сиськи. Если она победит, подумал Эйнджел, могу поспорить на что угодно, она с готовностью согласится, чтобы ей их отрезали на фиг или что-нибудь вроде того. Ради будущей карьеры — и хрен с ним, с полом, который ей дал Господь. Итак: сам Эйнджел, девочка и двое мальчишек. Один из Нью-Йорка — снобистского вида богатый еврейский мальчик, во всяком случае, он был похож именно на богатого еврейского мальчика. Второй скорее всего из местных; словечко «типа» проскальзывало в его речи чуть ли не через слово. Оба — вылитые Тимми Валентайны. В этом смысле Эйнджелу с ними тягаться не стоит. Но победу будут присуждать не по внешнему виду. Если нужно, эти киношники загримируют тебя под кого угодно.

Они собрались в маленькой комнате, откуда по отдельному коридору можно было пройти прямо на сцену. Резкий свет телепрожекторов, установленных в комнате, буквально слепил глаза; а коридорчик, где освещение было не слишком ярким, казался сумрачным, словно тоннель, что выводит из недр земли к свету солнца. Четверо финалистов не разговаривали друг с другом, а их агенты старались удерживать их подальше друг от друга, как борзых на поводке.

Эйнджел ни на кого не смотрел. Он попытался улыбнуться одному из ребят, мальчику из Нью-Йорка — рассудив, что он будет самым серьезным соперником. Мальчик не улыбнулся в ответ, но посмотрел на него так, словно хотел сказать: «Мы оба плещемся в одной луже, приятель, так что, наверное, лучше всего плыть по течению». Мальчик из Калифорнии и девочка просто смотрели в пол.

Он подумал про ту высокую ля-бемоль и пожалел, что не выбрал песню попроще.

В комнату ворвалась та блондинка с высокой прической и патологически радостным выражением на лице.

— Ладно, ребята! Все готовы к своему звездному часу? Давайте мы все сейчас улыбнемся... широко-широко улыбнемся...

[ВСПЫШКИ ФОТОКАМЕР]

Рекламные снимки.

Фотографы удалились, а блондинка радостно объявила:

— А теперь — жребий. — Жребий по давней традиции вытягивали из шляпы. Четыре бумажки с номерами от одного до четырех. Порядок выступления. — Только вы не толпитесь всем скопом. А ты не подглядывай, Мари, — сказала она девочке, которая смущенно потупилась и отступила. Очевидно, ей было неловко, что ее разоблачили как девчонку перед другими участниками. Должно быть, рыбак рыбака видит издалека. Потому что сам Эйнджел в жизни бы не догадался, что среди них есть девчонка, — если бы ему не сказали.

Эйнджелу повезло: он тянул жребий первым и вытянул четверку. То есть ему выступать последним. Самая лучшая из позиций. Теперь главное — не сорвать ту высокую ноту...

— Моему сыну досталось последнее место! — воскликнула мать, хотя ее никто не просил орать. — Это нормально, милый?

Конечно!

Ну почему она никак не оставит его в покое?!

Габриэла приложила палец к губам, и мать смутилась, как девочка-школьница, получившая нагоняй от учителя.

Первого финалиста уже пригласили на сцену. Это был Ирвин Бернштейн из Нью-Йорка. Ирвин вздохнул:

— Надо мне изменить фамилию. В первую очередь. Ненавижу свою фамилию, говно на лопате. Вот у тебя классное имя: Эйнджел Тодд. Вот бы меня так звали.

— Удачи, — сказал ему Эйнджел. Его мать и мать Ирвина обменялись колючими взглядами.

Женщина-гример быстро напудрила ему лицо, и его чуть ли не за руку потащили навстречу слепящему свету на том конце коридора.

* * *

ищущие видений

Она закрыла глаза и увидела, как мальчик сходит с дерева.

Было холодно, и ее бил озноб, и она вцепилась в руку мужчины, как девочка-подросток, которая смотрит фильм ужасов.

На шее у мальчика багровеет полоска, и кровь сочится из ссохшихся глаз.

* * *

колдунья

Она стоит перед деревом и освобождает распятого мальчика. Тянет гвозди зубами. Ее чрево пульсирует силой, что истекает из умирающей лягушки.

Каким-то непостижимым образом свет солнца пробился сквозь непроницаемую листву. Она боится его. Он набрал силу. Стал слишком сильным. Как у него получилось? Может, она не одна, кто держит его в своей власти? Может, есть кто-то еще?

— Ты нужен мамочке, — шепчет она.

Она думает про себя: «Ты — бабочка, наколотая на иголку, я воткнула иголку тебе прямо в сердце, и только я смогу ее вынуть...»

Она заворачивает неумершего мальчика в свой черный плащ. Кровь стекает с его ладоней на сухие шуршащие листья. Она прижимает его к себе; теперь они напоминают пиету[46]нечестивую, непристойную. Наверху шелестят черные листья, ветви тихонько постукивают, как иссохшие кости.

За стенаниями мертвого ветра проступает пронзительный голос другого ветра — того, который светлее и ярче. Этого она и боялась. Иная сила вступила в действие — стихийная, неуправляемая, — и Симона отнюдь не была уверена, что она сможет ее контролировать. Какая сила на этой земле обладала достаточной мощью, чтобы смести барьеры между сном и реальностью, пронзить темноту, созданную Симоной, и воззвать к существу, которое она держала в плену?

— Не слушай их, сын мой, — сказала она, целуя сухие губы. — Это всего лишь тени. Кто может встать между нами? Мы здесь только вдвоем — в нашей замкнутой вечности.

"Надеюсь, мне удастся его удержать. Надеюсь, мне хватит силы. Помоги мне, Шанго. Помогите мне, древние силы. Помогите мне.

Кто еще призывает тебя, сын мой? Кто еще? Не слушай их, оставайся со мной, у меня в объятиях, пусть мой звездный плащ укроет твое израненное тело, как небеса укрывают землю, слушай мамочку, которая ради тебя отдала свое тело предельной боли и наслаждению".

Лягушка дернулась у нее внутри, и по телу прошла дрожь восторга.

* * *

память: 1598

Пятно мягкого света пронзает сумрак. Эрколино стоит наполовину в тени, наполовину на свету. На плечах у него — фальшивые крылья. Он не видит лица художника. Только быстрые движения кисти. На дальней стене пляшут тени. Облупившаяся штукатурка. В винной бутылке плавает таракан.

Иногда в тишине слышен шепот сера Караваджо. Любовь моя, моя смерть. Мальчику интересно, что имеет в виду художник. Караваджо ему не позволит взглянуть на картину. Мальчик стоит на границе света и тени. Он не чувствует холода, потому что он сам — источник холода. Разгар лета, и жаркие ветры дуют от Ости, и над сточной канавой прямо за окном стоит тяжелая вонь. Но в комнате — прохладно. Мальчик застыл в мраморной неподвижности. Перья на крыльях слегка колыхаются и подрагивают, но сам он стоит как статуя. Он даже не дышит. В воздухе пахнет прогорклой сладостью. На его гладкой, как жемчуг, коже выступила роса. Его глаза — непорочные и бесчувственные.

Тень от кисти лихорадочно дергается на стене. Любовь моя, моя смерть — что это значит?

— Знаешь, почему я не отражаюсь в зеркалах? — спрашивает Эрколино Серафини.

— Нет. Скажи мне, — отвечает художник из-за холста.

— Потому что я сам — зеркало. Сам по себе я — ничто. Когда ты на меня смотришь, ты видишь только себя, свою темную половину, ту часть себя, которую ты предпочел бы не видеть.

— Это все философия, — говорит сер Караваджо, — не говори мне про философию. Мне хватает и этих мудил кардиналов. Философия — прислужница содомии. — Он стряхивает кисть. Хватает бутылку и осушает ее на четверть одним глотком, с тараканом и всем прочим.

Мальчик даже не дышит.

* * *

ангел

Не могу даже вздохнуть потому что уже почти пора и я обязательно запорю эту чертову ля-бемоль запорю я знаю и тогда я уже никогда не вернусь обратно в Париж штат Кентукки ну и хрен с ним с Парижем не больно-то и хотелось туда возвращаться это ад блядский ад как они меня достают эти тетки то так причешут то этак складочки на плаще расправляют я просто Кен кукла Кен да анатомически корректный Кен и мне надо выиграть этот конкурс чтобы блядь хоть раз в жизни стать первым но эта девчонка на экране у нее классно выходит она хорошо двигается и она никогда не слажает на этой ля-бемоль и у нее никогда не будет волос на яйцах и ее голос никогда не сломается ведь у нее нет яиц и никогда не будет и она выбрала песню где нет этой чертовой ля-бемоль я не стал осторожничать как остальные я просто хотел доказать им всем что я это могу и вот теперь я точно срежусь но им всем плевать им всем на меня наплевать для них я никто просто талон на обед.

Хорошо. Приму я их идиотскую таблетку. Но только одну и такую... нормальную. Мне вовсе не хочется засыпать на сцене, и представляться гиперактивным кретином мне тоже не хочется. Вроде бы синенькая — нормальная. Выпью ее на глазах этой тетки-продюсера. Может быть, это поддержит мой голливудский имидж. Без толку. Без. Толку. (Надеюсь, я не обосрусь со страху.) Она и глазом не моргнула. Даже попросила служителя, чтобы принес мне водички из холодильника.

В конце коридора — свет. По всему коридору тянутся телеэкраны. Ряды и ряды экранов. Ее лицо крупным планом. Она смотрит прямо на меня, размноженная в пятьдесят копий, и улыбается победной улыбкой. Вылитая Тимми Валентайн, один в один, мне до сих пор непонятно, как он умудрялся так выглядеть — как парень и как девчонка одновременно, может быть, у него тоже не было никаких яиц. Тимми, Тимми. Может быть, если открыть свой разум он войдет у меня и я стану им как эта ведьма-бабулька собирается впустить его в себя она такая огромная жирная что мальчик весом в сто десять фунтов легко поместится у нее внутри а потом выскочит вот он я.

Вот, похоже, таблетка подействовала. Я спокоен. Спокоен. Синие таблетки всегда переносят меня в ущелье Вопль Висельника где я буду совсем один в той пещере где темно тихо всегда прохладно и пахнет как от пиздюльки Беки Слейк я знаю у нас с ней один раз было и у нее там полно волос целый лес хотя ей всего двенадцать, и, и, и, и...

По коридору из телеэкранов. Сосредоточься. Девочки медленно блекнут в кадре. Радужная заставка. И вот уже камера смотрит на членов жюри на одном конце сцены. Камера перемещается с одного лица на другое. Вот эта ведьма-бабулька. Она что-то записывает у себя в блокноте. Наверное, оценку. Сосредоточься. Дыши. Ровно. Дыши. Дыши. Как говорила училка музыки. Дыши. Как говорила Беки Слейк. Вдох — выдох. Вдох — выдох. Не напрягайся лучший день в твоей жизни, когда ты прикоснулся к мягкой и темной штучке такой красивый как у меня давай жми на кнопку это как в лифте белый мальчик увезет тебя высоко-высоко дыши не возбуждайся так сильно а то ничего не получится давай жми на кнопку Эйнджел ты такой красивый как ангел Эйнджел. Мне с тобой замечательно. Ты, потому что, еще слишком юный, чтобы спустить. Выход из коридора — как выход из пещеры. Господи, этот свет режет глаза. Мне больно.

Наш последний финалист — мальчик из Парижа, штат Кентукки — двенадцатилетний Эйнджел Тодд — добро пожаловать на конкурс двойников Тимми Валентайна, Эйнджел — в прямом эфире из Леннон-Аудиториум, Юниверсал-Сити, Калифорния — расскажи нам о себе, Эйнджел.

— Да особо рассказывать нечего, сэр. Я простой среднестатистический семиклассник из центральных штатов.

[АПЛОДИСМЕНТЫ]

— А вот если ты выиграешь в нашем конкурсе — у тебя будут деньги, слава, интересные предложения от кинокомпаний... и что ты со всем этим будешь делать?

— Я сделаю так, чтобы у мамы было все то, чего она заслуживает...

[БУРНЫЕ АПЛОДИСМЕНТЫ]

...словно тебя рвут на части дикие львы. Посмотри на жюри. Улыбнись им, посмотри в глаза. Установи контакт. Габриэла из-за кулис делает мне знак — мол, ну давай зрителям это нравится может быть их уже всех тошнит от калифорнийского идиотизма и от нью-йоркского идиотизма не говоря уже про идиотизм с переодеванием девочек в мальчиков они пришли сюда на представление и я еще не успел сосредоточиться как освещение меняется и рок-группа играет вступление только это не группа а синтезаторы и вот уже первые ноты звучат, филигранное плетение музыки в ожидании первой перкуссии и первых слов песни которая заполнит пустоту...

[АПЛОДИСМЕНТЫ]

Наверное, я им нравлюсь. Господи, я никого не вижу, потому что весь свет направлен на меня. Я вдруг остался совсем один, даже члены жюри — просто три тени на сцене, движущиеся осколки тьмы. Хотя нет, эта ведьма-бабулька сидит посередине, и я вижу ее глаза, только глаза, как в мультфильме, глаза дикого зверя, плывущие в черном ничто, почему-то мне страшно, эти глаза... но я открываю рот, и ноты льются свободно и плавно, вдох-выдох, вдох-выдох, как учила училка музыки, вдох-выдох, вдох, мне кажется, что я вообще не здесь, что я плыву где-то под потолком и смотрю вниз на зал, вон там Петра Шилох, сидит рядом с мужчиной, которого я не знаю, и он наблюдает за мной, очень внимательно, пристально, вспоминает о чем-то, чего я не знаю, и ноты льются потом, и мне надо только удерживаться на поверхности, скользить по волнам мелодии. Дыши. Дыши. Дыши. Главное — дыши ровно без сбоев положи руку сюда где тепло дай я сама жми на кнопку смотри ощущение полета вверх как на лифте девочка посмотри мне в глаза я тебе нравлюсь? Или ты думал что у нас все устроено по-другому не как у белых девочек ты что раньше не видел черную пизденку? Могу поспорить тебе хочется сунуть туда твою штуку правда? Давай здесь темно и никто не узнает что мы были здесь мы совсем одни в Вопле Висельника только мы ты и я и никто никогда не узнает. Но дай мне хотя бы четвертак. Двадцать пять центов и ты улетишь высоко-высоко из пещеры из леса до самых небес. Слушай Беки, единственную черную девочку в классе. Дай я сама расстегну тебе молнию. Я знаю ты собираешься в Голливуд чтобы стать знаменитым и я хочу быть у тебя самой первой я хочу чтобы ты запомнил меня на всю жизнь когда станешь звездой. Смотри я его достала он готов улететь высоко-высоко как песня. Дыши. Дыши. Ля-бемоль притаилась за углом, как безумный детоубийца-маньяк с шоколадкой в руке. Не думай о ней. Не думай. Дыши. Что происходит с этой бабулькой-ведьмой? Ее глаза горят. Дыши. Дыши. Наши пути обязательно пересекутся на Вампирском дорожном Узле дыши дыши на перекрестке, что пьет наши души дыши. Дай Беки с ним поиграться Беки сделает так что он встанет дыши дыши пройдет еще несколько лет и он у тебя станет весь волосатый и голос у тебя изменится станет грубым и девочки будут сходить по тебе с ума потому что ты такой красивый Эйнджел как ангел. Давай вставляй свою штуку могу поспорить ты никогда этого раньше не делал. Нет делал ну да конечно Я уже это делал делал ну и когда и с кем с кем ты это делал. Не скажу это секрет с кем с кем все погружается в темноту растворяется в темноте я в лесу я в пещере я выхожу не могу выйти дыши! Дыши! Ля-бемоль уже близко подкрадывается со спины дышит в затылок нет Беки я не могу не могу я обещал одному человеку ты что голубой? Я не могу потому что (иди спать, мой зайчик, иди к маме в постельку, иди к мамочке, мама устала, маме хочется, чтобы ты ее нежно потрогал за одно местечко, и) я не знал Беки что это то же самое я не знал ты с кем-то трахался и даже не знал что это такое?! Отпусти меня дай мне уйти дай мне выйти из леса дай мне дышать вот она ля-бемоль вырывается у меня изо рта и летит высоко-высоко из пещеры из черного леса до самого неба я чувствую как щекочется воздух звенит электричеством я чувствую зал они затаили дыхание Господи у меня получилось у меня получилось у меня получилось и, и, и...

Когда-нибудь ты придешь к Беки снова, ты слышишь? Когда станешь мужчиной.

Мать заставляла меня с ней трахаться.

Песня внезапно кончается.

[АПЛОДИСМЕНТЫ]

замирает последний аккорд.

[АПЛОДИСМЕНТЫ]

Я один посреди темноты в круге света — на гребне волны бешеных аплодисментов. Пятно света все расширяется и расширяется, и вот уже свет — повсюду.

Свет.

Свет.

Мы все. Четверо. Стоим в лучах света. На сцене включили большой вентилятор, и наши плащи развеваются на ветру, и мы танцуем под какую-то глупую музыку, трам-пам-пам, мы танцуем четверо маленьких Дракул наши плащи развеваются на ветру, а мы кружим и кружим и топаем ногами.

Члены жюри поднимаются с мест. Бабулька-ведьма смотрит мне прямо в глаза. Она вся мокрая от пота и дышит так тяжело — словно сейчас у нее внутри что-то взорвется. Мы должны танцевать, не обращая внимания на жюри. Я все думаю про Беки Слейк, потому что именно с ней я узнал, что это был секс, эта тайная вещь в темноте, тайная — потому что грязная. Именно с ней я понял, что не хочу становиться взрослым и смотреть людям в глаза и знать, что они тоже знают секрет. Лучше мне умереть маленьким. Мама дает тебе жизнь, а потом мама становится как вампир и пьет жизнь из тебя, и нельзя ничего сказать, потому что она подарила тебе эту жизнь. Вот она. Стоит рядом с Габриэлой. Обе бешено хлопают, подняв руки над головой, но за спиной у нее — чья-то тень. Мне кажется, это призрак Беки. Она такая же черная, непроницаемая. Она вроде бы не видна, но она всегда рядом, за каждой задвинутой занавеской, за дверью в ванную, под каждой кроватью — навсегда.

— И наш победитель — подождите минутку! — что-то у нас происходит загадочное! — Симона Арлета впадает в свой знаменитый транс! — похоже, нас сейчас посетит кто-то из обитателей потустороннего мира! — держите шляпы, леди и джентльмены — включите, пожалуйста, барабанную дробь — нет, лучше оркестр — крещендо! — по-моему, сейчас мы увидим явление духа!

О Боже, она выходит на середину. Это не предусмотрено сценарием. Операторы ошалело носятся туда-сюда, выбирая ракурс. Режиссер-постановщик вышел на сцену и отчаянно жестикулирует осветителям, чтобы те направляли свет на нее, и вот она уже — на середине сцены, и вся дрожит мелкой дрожью, ее глаза закатились, так что видны только одни белки, и она что-то мычит и стонет, и, и...

О Боже, ее разрывает надвое — на две продольные половинки! Мы уже не танцуем. Мы стоим в стороне и смотрим. Разделение началось с головы, как будто посередине лица раскрылась застежка-молния, показался череп, а потом он раскололся, и потекли мозги, кровь забрызгала прожекторы и объективы камер, лицо разлетелось ошметками, грудь раскрылась, за ней — живот, на пол упал комок внутренностей, осколки костей разлетелись в стороны, один из осколков чиркнул меня по щеке, и я закричал и хотел отступить, спрятаться за боковую кулису, но поскользнулся на луже крови и упал плашмя. И тут прямо передо мной приземлилась оторванная нога. Кровь брызнула мне в глаза. Забилась в ноздри. Я дышал кровью. Я дышу кровью. Никто не кричит. Все застыли на месте. Нет, это не может быть по-настоящему. Это — часть представления. Мы же все понимаем. Мы не станем паниковать, как идиоты. Лучше спокойно сидеть на месте, чтобы не выставить себя дураком.

Ее больше нет. Вместо нее — груда окровавленных частей тела. Руки тянутся, царапают воздух. Оторванная голова расколота на две части. Глаза вылезли из орбит и висят на ниточках нервов. Повсюду — алая дымка. Взвесь мелких капелек крови. Кровавый туман начинает сгущаться, и в его клубящемся мареве проступает фигура. Туман из крови загустевает человеческими очертаниями.

Это мальчик.

Очень тонкий и очень бледный. Глаза у него — огромные. Напоминают глаза оленя, которого вспугнули в лесу в охотничий сезон, на горной тропе где-нибудь в Вопле Висельника. На нем ничего не надето, он совсем голый и похож на те слайды, которые показывали чуть раньше, — слайды с древними произведениями искусства. Он весь собран и напряжен, как сжатая пружина. В нем чувствуется сила. Он берет плащ бабульки-ведьмы — который весь в звездах, и лунах, и каких-то непонятных значках — и укрывается им. Вентилятор по-прежнему включен, и плащ развевается на ветру, только на нем это смотрится по-настоящему, как будто это действительно ветер, а не поток воздуха от лопастей — на нем это смотрится так, как будто он только-только спустился с небес на грозовой туче, и горний ветер все еще дует ему в спину.

Он не улыбается. Он очень серьезно смотрит по сторонам, как будто он только проснулся от долгого-долгого сна. Он такой бледный, что, кажется, сделан из мрамора — как те мраморные ангелы, охраняющие покой мертвых на Форест-Лоун. Я даже не знаю, по-настоящему это все или нет — может быть, это сон. Может быть, я проиграл конкурс и убежал от всех, провалился в некую страну-фантазию у себя в голове.

В зале по-прежнему тихо. Ни звука. Зрители как будто околдованы. Задержали дыхание. Все, как один. Он тоже не дышит, но это, наверное, потому, что ему просто не нужно дышать. Крови уже нет, и разорванной ведьмы — тоже. Он всосал все в себя. Наверное, он вырвался у нее изнутри, как какой-нибудь монстр из фильма ужасов. А потом сделал так, чтобы она исчезла.

Он смотрит мне прямо в глаза. Его бескровные губы кривятся в подобии улыбки — он улыбается мне. Он говорит мне:

— В тебе больше страсти, чем было во мне.

— Ну... я бы так не сказал, ну, то есть... я изучил все твои альбомы, но видео у тебя было мало, два-три клипа, не больше, потому что ты ушел раньше, чем MTV по-настоящему раскрутилось... — Вот, блин, на фиг! Он — живая легенда, а ты просто мальчишка из горных штатов, и ты ему вешаешь на уши всякий бред!

— Эйнджел, Эйнджел. Ты так хорошо меня сыграл. Ты бы хотел стать мной, если бы это было возможно?

— Да, наверное. Мне бы очень хотелось прославиться.

— Если бы ты только знал, Эйнджел, сколько боли пришло с этой славой.

Я вдруг понимаю, что разговор идет лишь между нами. В том смысле, что его больше никто не слышит, мы разговариваем друг с другом в замкнутом времени, микроскопической трещинке между двумя расколотыми секундами — во времени, что внутри, а не снаружи. Потому что снаружи время остановилось, и все застыло. Буквально все. Крик Ирвина Бернштейна. Щека, которая дергалась, но теперь больше не дергается. Зрительный зал — как застывший кадр. Панорамная фотография зала. Время остановилось.

— Выйди на свет, я хочу на тебя посмотреть, — просит он.

Я делаю шаг. Мне слегка боязно, но его взгляд как будто гипнотизирует.

— Ты действительно очень похож на меня, — говорит он. — Но понимаешь, я должен всегда оставаться тем, кто я есть. Я не свободен, как ты. Однажды я попытался разорвать этот круг, но меня утащили обратно. Я — архетип. Расти, развиваться, меняться — это не для меня. Ты можешь стать мной на какое-то время, но потом ты изменишься. Ты станешь мужчиной. Я — нет.

И вот тогда я расплакался. Стою и реву в три ручья, потому что он заглянул в меня и увидел все то, что меня так пугает — эту темную вещь, мою мать и Беки Слейк в сумраке у нее за спиной, этот постыдный секрет, из-за которого я не хочу становиться взрослым.

— Господи, ты понимаешь. Блин, ты все понимаешь, — говорю я. — Я не хочу становиться мужчиной. Я не хочу меняться. Мне так страшно, что я скорее убью себя.

Он прикасается к моей щеке. Под его пальцами мои слезы превращаются в лед. Его рука обжигает... ну, как будто тебе в лицо запустили тяжелым снежком.

— Сейчас я тебе покажу, как это делается, — говорит он. Озорной огонек на секунду вспыхивает у него в глазах, но потом он опять становится серьезным и отворачивается от меня, и я чувствую, как время сдвигается с мертвой точки — время снова пошло, — и зрительный зал оживает, и музыка включается сама по себе, и он закрывает глаза, и подхватывает мелодию, и поет с середины фразы; он пропевает всего две-три ноты, и я уже не сомневаюсь, что только что я разговаривал с Тимми Валентайном.

* * *

решение жюри

Когда музыка затихает, он говорит. Ему поклонялись, как богу. Перед ним трепетали. Его обожали. Другого такого, как Тимми Валентайн, не было и не будет. Ребенок, который сумел вдохнуть в банальную музыку восьмидесятых столько вечности, столько боли, столько неизбывной тоски.

Он говорит, зная, что все его видят и узнают. Молоденькие девчонки с яркими лентами в волосах — желтыми, розовыми и зелеными. Повзрослевшие панки, которые высмеивали его и подражали ему в смысле внешнего вида. Журналисты. Двоих-троих он даже знает по именам. Они осаждали его дом в холмах, жадные до новостей. И даже в самом конце один из них был рядом с ним.

Он говорит. Его голос звучит, как музыка — очень серьезная музыка, — даже без инструментов, без ведущей мелодии.

— Вы знаете, кто я. Я не могу оставаться здесь, с вами, надолго. Когда-то давно я был с вами во плоти. Вы видите — я нисколечко не изменился. А я так хотел измениться. Две тысячи лет я искал утраченные кусочки моей души. Многие умерли, отдавая мне кровь, чтобы я мог продолжать. Это был долгий и медленный поиск. Мне понадобилось четырнадцать веков, чтобы узнать сострадание, и еще шесть — чтобы найти Сивиллу и Мага, тех, кто создал меня сексуальной магией в пламени умирающего города.

Он вспоминает Помпеи. Александрию. Карфаген. Кастилию. Рим. Тиффож. Катай. Тауберг. Освенцим. Узел.

— Я нашел их, воплотившихся в других людях. Сумасшедший музыкант и целительница слабоумных. Мы поднялись в горы, чтобы пройти трансформацию в огне. Мы должны были стать одним существом. Единым целым. Во время этой метаморфозы сгорел весь город со всеми жителями. Начальная стадия превращения состоялась. Мы втроем сели на ночной поезд. Мы поехали в черный лес возрождения и обновления. Но мы были хрупкими и уязвимыми. Мы были подобны тонкому хрусталю. Любой мог разбить нас вдребезги, пока превращение не совершится. И такой человек нашелся. Одна женщина захотела себе мою силу — силу творения, которая копилась во мне, но до поры не выплескивалась наружу. Она сотворила великий и страшный магический ритуал. Наша триада распалась, и из нас троих только я один пробудился от темного сна — но пробудился пленником, прибитым к дереву в сердце черного леса. По-прежнему — в темноте.

В темноте.

В темноте.

— Эта женщина мною пользовалась, как хотела. Она призывала, и я подчинялся. Но потом появилась другая магия. Когда меня не стало, обо мне стали говорить еще больше, чем прежде — когда я был. Дети звали меня в своих снах. Мои песни звучали в эфире. И каждый раз, когда кто-нибудь произносил мое имя, в беззвучной ночи раздавался едва слышный шепот. И вот сегодня, когда двадцать миллионов телевизоров были настроены на мой образ, шепот превратился в рев бури. Я не могу оставаться здесь, с вами, надолго. Я все еще пленник. Эта женщина по-прежнему мной управляет. Но сегодня ее власть надо мной ослабла.

Две тысячи пар глаз. И еще — миллионы глаз по ту сторону телеэкранов. Он пьет их внимание. Оно даже теплее, чем кровь. Он думает: «Когда я был среди них, я жил их кровью. Теперь же я пью их духовную кровь, невидимая сила жизни, которая питает меня и дает силы жить, хотя я — просто тень, тень от тени, воображаемое существо, прибитое к дереву в лабиринте разума безумной женщины».

У ног Тимми — лягушка с булавкой в голове. Она бьется в беззвучных ритмичных конвульсиях. Тимми поднимает лягушку. От нее пахнет секрециями той женщины. Ей уже даже не больно — она за пределами боли. Мальчик вытаскивает булавку из головы животного. Ритм конвульсий сбивается. Мальчик ласково гладит лягушку. Она умирает, захлебнувшись собственной кровью.

— Когда-нибудь, — говорит мальчик, — я вернусь. У кого-то из вас есть ключ от моей тюрьмы. У кого-то из вас.

Он смотрит в зал. Впитывает напряжение из воздуха. Там есть страх, но там есть и любовь; именно этот сгущенный поток любви дал ему силы разрушить чары, пусть даже и ненадолго. Так кто же поможет ему спастись? У кого этот заветный ключ? Может быть, он поторопился с выводом. Он оборачивается к мальчику с ангельским именем Эйнджел — который пел последним. Он уже не рыдает. Никто не видел его слез. Их разговор проходил не во времени, а в расщелине времени, в расколотой надвое наносекунде, на которую он вырвался из своего плена.

— Теперь я должен назвать победителя, — говорит он. — Я выбираю того, кто — единственный — увидел меня таким, какой я на самом деле. Того, кто не стал слепо копировать мою внешность, а попытался проникнуть мне в душу. Я выбираю Эйнджела.

Он чувствует, как растворяется. Видит, как куски Симоны Арлета собираются воедино в облаке кровавого пара. Булавка снова вонзается в мозг лягушки, и та опять начинает дергаться в подобии жизни, и куски человеческой плоти срастаются вокруг животного. Он чувствует натяжение цепей, которые тянут назад — во тьму. Он не может остаться здесь. Его всасывает обратно — в сознание этой женщины. Он оборачивается к Эйнджелу и пытается крикнуть ему, уже растворяясь в ослепительном свете студийных прожекторов:

— Спаси меня, Эйнджел Тодд! Спаси меня!

* * *

ангел

...аплодисменты накрывают волной которая не отступает и не отступает и я стою и таращусь как идиот как какой-нибудь деревенский кретин впервые попавший в большой город и думаю я победил мать вашу я победил я победил.

* * *

ищущие видений

— Что с тобой? — встревожилась Петра. — Почему ты дрожишь, почему у тебя такой вид, как будто ты только что видел призрака?

— Я видел.

Ее удивило, что Брайен такой впечатлительный. Он ей запомнился совершенно другим. Он изменился. Она почему-то была уверена, что эту ночь они проведут вместе. Она очень надеялась, что на этот раз все будет иначе — не так, как в прошлый раз, год назад, когда она поехала к нему, почему-то прельстившись его наглым развязным поведением. Но теперь все было по-другому. В этом было какое-то волшебство, некая странная предопределенность — в том, что они снова встретились именно здесь, совершенно неожиданно, в том, что он знал Тимми Валентайна, и в том, что она вдруг прониклась почти материнскими чувствами к мальчику, который будет играть Валентайна в кино.

— Слушай, пойдем отсюда. То, что сейчас произошло... Господи, ты ничего не знаешь, ты не понимаешь, что происходит, правда?

— Брайен, ты старый дурень... ты что, давно не был в кино? Фредди Крюгер, Майкл Майерс[47] — ты не знаешь, кто это такие? Ты вообще, что ли, кино не смотришь? Чего ты так распсиховался из-за какой-то аниматроники[48]? Все это было задумано. То есть... ты посмотри на Великого Дэйва, улыбка до ушей, видно даже, где не хватает зубов...

[АПЛОДИСМЕНТЫ]

— Брайен, так что там с тем тайским ресторанчиком, который ты мне так расписывал?

* * *

иллюзии

— Симона, я в жизни не видел такой потрясающей сценической трансформации — без зеркал, без всего! Но у меня к вам одна просьба: может быть, в следующий раз вы все-таки предупредите заранее, что собираетесь выступить с трансформацией?

— Симона? Симона?

— Леди и джентльмены, у Симоны Арлета сегодня был трудный вечер. Войти в транс, взорваться, превратиться в двенадцатилетнего мертвого мальчика рок-звезду и — эй, посмотрите, это что тут у нас? — лягушка! — у меня в шоу бывали тарантулы, шимпанзе, даже слон, но лягушек пока еще не было — ква-ква-ква! — нет, я не буду тебя целовать! Ничего личного, просто ты не мой тип!

[СМЕХ]

— Симона?

— Прервемся на небольшую рекламу, дорогие друзья, а когда мы вернемся обратно в студию, мы познакомимся поближе с этим мальчиком из Парижа, штат Кентукки, который, похоже, станет кумиром подростков девяностых!

* * *

ангел

Это я, Эйнджел.

* * *

память: 1598

Он спрашивает у художника:

— Почему ты меня называешь ангелом смерти? Я не ангел, и я не смерть.

— Молчи! Ни слова! Я как раз занимаюсь твоими глазами, делаю блики. Ты будешь смотреть поверх умирающего святого на мой портрет, спрятанный в нише. Нет, ни слова. Не двигайся. Даже не дыши. Вот так. Вот так.

6 Светотень

колдунья

— Жак! Жак!

— Вы были великолепны, мадам.

— Нет. Я к тебе обращаюсь не для того, чтобы ты мне льстил, хотя мне приятно, что ты нашел время посмотреть шоу, пока ждал меня в лимузине. Что-то готовится, Жак. Что-то будет. Происходит такое, что не должно было происходить. Враг уже близко. Враг может пробраться даже сюда, в мою крепость, в мой оазис магии в сердце пустыни. Останови машину. Останови. Сейчас же.

— Да, мадам.

Он остановил машину, и Симона Арлета вышла в холодную ветреную ночь Мохаве. До поместья было еще далековато. Холод не беспокоил Симону; наоборот, после нагретой прожекторами студии было приятно вдохнуть прохладу. И дело не только в прожекторах: после проникновений в мир духов ее всегда лихорадило, как при очень высокой температуре. Иногда ей казалось, что ее кровь просто-напросто закипит и выкипит вся — до капли.

Симона Арлета сняла плащ — одеяние для шоу — и осталась полностью обнаженной под лунным светом. Лягушка, умершая в корчах у нее внутри, была холодной и неподвижной. Симона запустила пальцы себе во влагалище и достала мертвое существо. Вынула булавку и положила лягушку на плоский камень, шепча молитву, дабы умиротворить ее душу на пути к следующему кругу ада. В воздухе пахло пылью и далеким пожаром.

Симона опустилась на колени на своем смятом плаще. Ветер играл с ее волосами, и они падали на лицо, закрывая глаза. Во рту — вкус песка. Где-то вдалеке — вой койотов. Настороженно оглядевшись по сторонам, словно опасаясь шпионов — хотя кто бы стал шпионить за ней посреди ночи в дикой пустыне? — она достала из кармана плаща мобильный телефон и набрала номер, не указанный ни в одной телефонной книге, в маленьком городке со странным названием Вопль Висельника в Кентукки.

— Дамиан, — сказала она, — это я, Симона.

— Господи, мать твою за ногу, — произнес голос, который ни разу за тридцать лет активного телепроповедничества не произнес в эфире ни одного бранного слова, даже «черт» или «проклятие». — Надеюсь, у тебя что-то важное. Уже, черт возьми, три часа ночи, и по этому номеру лучше вообще не звонить.

Она рассмеялась.

— Этот номер есть только у твоих самых близких друзей, Дамиан. И ты знаешь, никто тебя не предаст.

— Я бы не стал говорить так уверенно. Тут недавно интересовались из Службы внутренних доходов.

— Дамиан. Нам надо встретиться. Все изменилось. Нам надо выработать новый план. Потоки силы сменили русло. Если мы не согнемся под ветром, мы просто сломаемся.

— Я тебя видел сегодня по телевизору, Симона. Мальчик, который выиграл конкурс, — мы с ним земляки, в одном городе родились, ты не знала? Так что вовсе не исключено, что тут будет большой скандал на тему сатанизма и черной магии... ты же знаешь, как тут в провинции относятся к маленьким мальчикам, которые одеваются, как вампиры, и, предположительно, действуют на подсознание других маленьких мальчиков, побуждая их набрасываться на людей, кусать их за шею и отвергать символы Господа нашего Иисуса Христа.

— Забудь про него. Опасность грозит нам с тобой. — Ей казалось, что ветер пустыни пробирается к ней под кожу и холодит кости. — Нам надо поговорить, и как можно скорее. Я приеду к тебе. Или ты — ко мне. Мы должны возродить Богов Хаоса.

— А кто это, черт побери, Боги Хаоса?

Ветер был мощной магией. Ее тело пело вместе с ним. «Возьми меня! Поглоти!» — мысленно призывала она. Она прошептала слово силы, и мертвая лягушка вспыхнула пламенем. Синим холодным пламенем на холодном ветру пустыни.

— Я скажу тебе, когда мы встретимся в следующий раз.

* * *

ищущие видений

Кафе «Айадайа» располагалось на Шерман-Уэй, среди однообразных торговых комплексов, которые растянулись на двадцать миль от Бербанка до Вест-Хиллз. Брайен и Петра подъехали к ресторанчику в полном молчании. Какая унылая улица, подумал Брайен. Он посмотрел в зеркало заднего вида и снова увидел машину, которая ехала следом за ними от самого Леннон-Аудиториум.

— За нами следят, — сказал он. — Знаешь кого-нибудь, у кого белый «порше»?

— На самом деле да. Знаю, — сказала она. — Но... это студентка. Учится в Миллс-Колледж. Девушка из Таиланда. Вроде как аристократка.

В самую точку! Образно выражаясь, принц Пратна тянет к ним руки из потустороннего мира. Хотя Брайен своими глазами видел, как тот сгорел — умер в момент оргазма, когда эта красивая индианка, обращенная в вампиршу, Шанна Галлахер, откусила ему пенис и выпила его до капли. Принц Пратна. Состоявший в порочном тайном обществе — Боги Хаоса. Дюжина стариков, которые решили устроить себе под конец жизни финальное развлечение: своего рода сафари, где вельд — весь мир, а добыча — вампиры. Что из этого можно рассказывать Петре? Можно ли ей доверять?

Брайен решил повернуть на север, к каньону Колдуотер. Он повернул резко, не включил поворотник. Петра испуганно вскрикнула.

— Прошу прощения, — сказала она. — Я как-то отвыкла... ну, от того, как мужики водят машину.

Он свернул на боковую дорожку, специально выехал не с того выезда на заправке, развернулся. Свернул на другую дорожку. И поехал обратно к «Айадайа». «Порше» где-то отстал.

— Кажется, мы оторвались, — объявил Брайен.

— Ты что, параноик?

— Мы все параноики. — Он полез в бардачок за таблетками. — Пилюльку не хочешь успокоительную?

— Я же не на работе, — сказала она, рассмеявшись.

Он тоже расхохотался. Они очень долго смеялись. Слишком долго. Они оба были на нервах. А еще между ними чувствовалось сексуальное напряжение, и они оба знали, чем закончится этот вечер. Но сначала он все ей расскажет — все, что знает. Ему нужно с ней поговорить. Когда тебя что-то пугает, надо об этом поговорить, и тогда, может быть, будет уже не так страшно. И Брайен заговорил про Тимми Валентайна.

Три часа ночи, на улицах нет ни души. Неоновые огни круглосуточных супермаркетов, общественных туалетов и пончиковых горели в ночи, обращая свои призывы в безлюдную пустоту. Звезд на небе, конечно же, не было.

— Тимми Валентайн был вампиром, — сказал Брайен. — Настоящим вампиром. Не злобным монстром в духе Бела Лугоши из тех, что пугаются чеснока и распятия, а очень даже приятным мальчиком, со своими комплексами и своей болью, просто так получилось, что он почти две тысячи лет был мертвым, и ему приходилось пить кровь, чтобы поддерживать в себе подобие жизни.

— Ты что, так шутишь?

— Нет, не шучу.

Потом они долго молчали. Ему хотелось рассказать ей так много чего еще, но когда он уже открыл рот, на него вдруг нахлынули воспоминания, и он растерялся, не зная, с чего начать. Все казалось каким-то бессмысленным. Погибли сотни людей. Боги Хаоса, разумеется. Его племянница Лайза, превращенная в смертоносную наяду вампиром, который явился к ней в образе оборотня-акулы. Всякие голливудские персонажи типа Эрика Кенделла по прозвищу Бритва. Психотерапевт Карла Рубенс. Музыкант Стивен Майлс, пироманьяк и поклонник Вагнера. Обольстительная Шанна Галлахер, все жители Узла от владельца зала игровых автоматов до директора похоронного бюро — все сгорели дотла, а потом их поглотила зима. Дэвид Гиш, а теперь и Терри... Терри, который вернулся за своими старыми друзьями. В драме про Тимми Валентайна было так много действующих лиц, что ему просто не верилось, что ее можно сыграть опять — еще раз, с новой командой актеров и съемочной группой. Нет, это просто кошмарный сон. Просто сон.

Въезжая на стоянку перед кафе «Айадайа», он лишний раз убедился в том, какой это кошмар. Белый «порше» уже стоял перед входом.

— Давай поедем в другое место, — сказал Брайен, указав на «порше».

Петра сказала:

— Я знаю ее, эту девушку, Брайен. В ней нет ничего темного, ничего злого... может быть, сегодня вечером их стараниями и вправду открылась какая-то дверь, и все обитатели Дантова ада хлынули к нам на землю, но она точно к ним не относится. И потом, я хочу есть. — Она твердо взяла его за руку и затащила внутрь.

Бежать было некуда. Леди Премкхитра уже поднялась из-за своего столика у окна и направилась им навстречу. Ресторан был обставлен в стиле «Полиции Майами»: вспышки неона, бирюзовые и розовые оттенки, музыка тоже совсем не тайская — Линда Ронстадт, древнее-древнее диско.

— Петра... я сегодня была на шоу Тимми Валентайна... после нашего разговора я должна была это увидеть... мы можем поговорить? — Тут она наконец заметила, что Петра не одна, и с подозрением покосилась на Брайена. — Ой, прошу прощения, — сказала она. Она была миниатюрной и хрупкой, совсем как девочка, и ни капельки не похожей на своего распутника деда. Даже речь у них была разной: Пратна говорил с явным британским акцентом, а она — в точности как говорят в Северной Калифорнии... пра-ашу пра-ащения.

— Я знал вашего деда, — сказал Брайен.

— А... — Леди Хит уставилась в пол.

В ней действительно не было ничего темного или злого. Во всяком случае, никакой такой ауры Брайен не чувствовал. Что здесь происходит?

— Зачем вы за нами следили? — спросил он у девушки, не обращая внимания на официантку, которая пыталась выяснить, в какой их проводить зал: для курящих или для некурящих. — И откуда вы друг друга знаете?

— Я не следила за вами, — с жаром проговорила Хит. — Я всегда здесь ужинаю, когда приезжаю в Долину. Это — единственный в округе приличный тайский ресторан, который работает допоздна.

Петра выразительно посмотрела на Брайена, мол, Я же тебе говорила.

— Нам всем надо поговорить, — сказала она. — Что-то происходит. Я не знаю, что именно. Что-то странное. Что-то такое, во что я еще не готова поверить.

* * *

память: 1598

Он приходит к художнику каждую ночь. Каждую ночь он пьет кровь — по чуть-чуть, понемножку, чтобы только слегка заглушить гложущий голод. Каждую ночь он стоит в углу, наполовину — в тени, наполовину — на свету, голый, за исключением перевязи с прикрепленными к ней крыльями. Крыльями, на которых нельзя взлететь. Иногда он поет. До рассвета он возвращается в дортуар, где спят хористы, по трое-четверо на кровати; он лежит не смыкая глаз, рядом с храпящим Гульельмо, в ожидании колокола, который поднимет их к завтраку и на заутреню; от службы к службе — по сумрачным коридорам, уставленным древними статуями из разграбленных храмов языческих Греции и Рима; он никогда не выходит на солнце, хотя летом в Риме так много солнца, что даже камни истекают потом. Иногда солнечный луч проникает через трещину в потолке или сквозь распахнутое окно, но свет солнца больше не обжигает его. Он перестал верить в добро и зло; свет не убивает его, ночь — не питает. Он повидал столько тьмы в человечьих сердцах, и их глупые суеверия над ним больше не властны.

За час до рассвета он оседает росой на холодный мрамор; принимает знакомый облик, подходит к кровати на цыпочках. Запах от спящих евнухов совсем не похож на запах, что исходит от постелей полноценных мужчин. Воздух невинный и чистый — в нем нет феромонов эрекции. Нет и запаха излитого семени, засыхающего на простынях. Их сон тих и сладок. Их сон — как лимб[49] для некрещеных. Эрколино на миг замирает в свечении предрассветных сумерек. Он уже обрел облик, но облик еще не наполнился плотью. И именно в это зыбкое мгновение на него вдруг набрасывается Гульельмо. Руки кастрата прикасаются к ледяной плоти, и он тут же отдергивает их прочь.

— Эрколино! Эрколино! — говорит хорист. — Я следил за тобой по ночам. Кардинал дель Монте мне платит. Он хочет знать о тебе все.

— Тебе не надо за мной следить. За мной вообще трудно следить.

— Я видел, как ты заходил в дом художника, от которого лучше держаться подальше, как я тебя предупреждал. Я залез по стене и заглянул в окно. Я видел, как ты пьешь его кровь... что это значит? Я ни разу не видел, чтобы ты ел или пил. Эрколино, ты — не человек, правда?

— Караваджо зовет меня своим ангелом смерти. Но это все — только воображение. Я — тот, кем меня делают люди.

— Я слышал о подобных тебе существах. Ты — бессмертный. Ты жил еще до того, как Господь наш Иисус снизошел на землю. Когда ты забираешь у человека всю кровь, он тоже становится бессмертным.

— Что-то здесь правда, а что-то — нет, — говорит Эрколино Серафини, думая о том, как художник мешал свою кровь с красками на мольберте, как он втирал свою душу в картину.

— Я тоже хочу быть бессмертным, Эрколино. Сделай меня бессмертным.

— Ты не знаешь, о чем ты просишь.

— А мне кажется, знаю. Я думаю, ты — вампир. Я видел, как ты пил кровь из пальцев художника, и он замирал в экстазе. В тебе есть что-то дьявольское, сатанинское. Такая нечеловеческая красота может происходить только от зла — посланная в наш мир, дабы искушать людей. Я не прав?

— На самом деле ты в это не веришь, Гульельмо. — Хотя в комнате очень темно, мальчик видит все очень четко — как видят создания, порожденные тьмой. Для него комната освещается мягким размытым свечением, у которого нет никакого источника. Гульельмо уверен, что сумрак скрывает его лицо, скрывает его эмоции. Но мальчик-вампир все видит. Он видит сомнение во взгляде хориста. Эрколино знает, что его новый друг что-то видел, но не понял того, что видел, и для него это все — страх, и смятение, и томление — полузабытое, смутное — из тех времен, когда его еще не лишили мужского естества. — Я не могу возвратить тебе то, что у тебя отняли, — говорит Эрколино.

— Я не хочу ничего возвращать, — говорит Гульельмо, но мальчик-вампир знает, что это ложь. — Я хочу быть таким, как ты. А если нельзя, тогда я сделаю так, чтобы тебе было больно и плохо.

— Мне нельзя сделать больно, — говорит мальчик-вампир. Но это тоже — ложь. Уже более века — ложь.

* * *

дети ночи

Юниверсал-Сити, Стадио-Сити, Шерман Оакс, Северный Голливуд, Ван Найс, Реседа, Вудленд-Хиллз, Вест-Хиллз, Миссион-Хиллз, Гранада-Хиллз, холмы, холмы, холмы, холмы, одни мудацкие холмы.

Пи-Джею все равно не удалось полностью избежать этого цирка на тему Тимми Валентайна. Когда Брайен привез его домой, он занялся одной большой картиной, которую надо было закончить к завтрашней ярмарке — заказ от одного фонда, который платит весьма неплохие деньги, если художник происходит от правильного этнического меньшинства. Картина была просто ужасной, но в ней были все образы и мотивы, необходимые для либерального художественного истеблишмента, отягощенного чувством вины перед несправедливо униженным коренным населением. Это было монументальное полотно с изображением суровых гор с поселениями индейцев пуэбло, которые ломаются под громадным и страшным, хотя и призрачным бурильным молотком. На переднем плане — воющий волк. На заднем плане — небеса в огне. Такое ощущение, что картина заполнила собой всю спальню.

В принципе возни было немного. Так... пара финальных мазков... блики в глазах у волка. Но пока Пи-Джей работал, ему представлялась другая картина, скрытая за его образами... в языках пламени, в трещинах в камне, в лабиринтах пещер пуэбло... совсем другой образ... человеческое лицо. Лицо мальчика, насмешливое и злое... мальчика с жаждой крови в глазах. Оно было видно, если слегка отстраниться — и тогда линии скал и мазки-завитки огня складывались в лицо. Да. Ошибки быть не могло.

— Тимми, зачем ты меня преследуешь? — прошептал Пи-Джей.

Он вдруг понял, что ему очень не хочется держать, эту картину дома. Она была не закончена, но это уже не имело значения. Заказчика не волновало художественное исполнение; его волновала исключительно политкорректность. Пи-Джей решил не заканчивать полотно, а просто залить его лаком-фиксатором — так, как есть. На самом деле ему хотелось избавиться от картины как можно скорее — прямо сейчас. С чего бы вдруг его так проняло? Он использовал целый баллончик лака и выкинул его в мусорку. Он старался не смотреть на картину. Она вызывала у него какое-то странное отвращение, даже гадливость. Причем это чувство шло не изнутри, а как будто снаружи — извне.

Пи-Джей вышел в гостиную. У него было странное чувство, как будто призрачное лицо, проступающее на картине, следит за ним взглядом. Давно он так не боялся. В последний раз ему было так же страшно в тот день, когда он пережил кошмарный сон, в котором его принудили принять на себя роль ма'айтопса, священного гермафродита.

Галерея работает до полуночи! У него еще будет время отвезти картину. Это было поспешное, опрометчивое решение: избавиться от видения, вместо того чтобы противостоять ему и научиться от него чему-то полезному. Но ему было страшно. По-настоящему страшно. Так страшно, что даже мурашки бежали по телу. Может быть, самое лучшее — разрезать ее на кусочки и выкинуть в мусор, подумал он. Но тогда он потеряет деньги. Причем неплохие деньги. Хватит, чтобы платить за квартиру пять месяцев. Он вернулся в спальню. Обычно там пахло терпентинным маслом — такой слабый, едва уловимый, но постоянный запах, — а теперь к этому запаху примешивался другой, новый... неприятный, удушливый... и еще — запах гари. Горящая плоть... вскипевшая кровь... пары бензина... ледяное предчувствие сильного снегопада... это был запах Узла! Запах прошлого, которое просачивалось в настоящее.

О Господи, Терри, подумал он. Надо было воткнуть в него кол. Чтобы уже наверняка. Они снова брели по безбрежному снегу — они с Терри — и тащили Брайена на импровизированной волокушке, а у них за мной, на горе, догорал город, и зимний ветер пах обугленной плотью погибших друзей, и страх набивался в сердца, как снеговая каша — в ботинки.

Пи-Джей набросил на холст простыню. Непросохшая краска проступила разводами на белой ткани, но ему было плевать. Все равно в основном все высохло. А смазанные фрагменты — это будет смотреться так, как и задумано. Если кто-нибудь спросит, он скажет, что это новая текстурная техника. Может быть, даже она поспособствует продажам Сидящего Быка и Кочиса[50] на завтрашней ярмарке.

Он взял картину, спустился вниз, на стоянку, засунул картину в кузов фургончика. Времени было навалом. Он поехал вверх по холму, к шоссе Голливуд. Даже вечером были пробки. После получаса продвижения черепашьим шагом он свернул на ближайшем съезде и выехал на бульвар Вентура — двадцатимильный кошмар из торговых комплексов в стиле арт-деко, роскошных бутиков и ресторанов... мудацкая Долина... Господи, как он ее ненавидит... все одинаковое, не знаешь, где ты сейчас находишься... ему захотелось вернуться обратно в резервацию.

Он даже не сразу сообразил, что едет не в ту сторону — не к галерее на Шерман Оакс, а к Леннон-Аудиториум в Юниверсал-Сити. Как будто фургончик сам выбирал, куда ехать. Когда Пи-Джей попробовал зарулить на стоянку, ему сказали, что сегодня эти места зарезервированы для VIP-гостей по специальным «золотым» приглашениям; всем остальным можно поставить машину на стоянке в Ланкершиме, но если сказать, что ты приехал на конкурс двойников Тимми Валентайна, тебе сделают скидку в три доллара.

Разговор с охранником помог Пи-Джею немного прийти в себя. Только теперь до него дошло, что он ехал буквально на автопилоте; что какая-то его часть стремилась — независимо от него — завершить путешествие, начатое еще в детстве, тосковала по прошлому и хотела его оживить. Все, даже страх. Надо сопротивляться. Он развернулся и поехал обратно на запад по бульвару Вентура, пару раз свернул не туда, но в конце концов выехал к галерее.

Ультрамодное место. В окне у входа — неоновая репродукция «Девушек из Авиньона» Пикассо, ее кубистские контуры сложены из гнутых трубок, наполненных ярким светом, мигающим в такт закольцованной медитативной музыке. В других окнах — такие же неоновые репродукции других живописных шедевров двадцатого века: Пит Мондриан, Жорж Брак и даже один из бассейнов Дэвида Хокни. Сама по себе задумка — неоновые картины — была интересной, но Пи-Джей это воспринимал как еще одно подтверждение культурного вырождения... это было искусство, зацикленное на себе, мастурбаторное искусство, искусство, никак не скрепленное с реальностью.

Он отнес картину, завернутую в простыню, в заднюю комнату. Шерил, сотрудница из ночной смены, сидела за компьютером и вбивала адреса в базу данных. Шерил — платиновая блондинка в профессорских очках, но зато с припанкованной прической. Родилась и росла в Энсино.

Пи-Джей прислонил картину к стене и сказал:

— Шерил, это для Роско. Пусть пока здесь постоит, хорошо?

— А простыня прилагается? — спросила Шерил, хлопая ресницами.

— Нет, — сказал он.

— А смотрится очень даже неплохо.

Только теперь он увидел, что стало с картиной. Непросохшая краска оставила на простыне разводы, сложившиеся в очертания человеческого лица. Глаза проступили особенно четко. Просочились, как кровь. Впечатались в ткань. Желтые демонические глаза. Разломы в скалах проступили на ткани прядями длинных черных волос. Очертания губ были как будто испачканы кровью.

— Жутко, но стильно, — сказала Шерил и снова уставилась в монитор.

— Не смотри! Закрой глаза! — Но он не мог не смотреть. Не мог отвернуться. На картине был Тим-ми... Тимми Валентайн... на картине и у него в голове... пытался вырваться, выбраться из какого-то потустороннего лимба.

— Эй, ты чего?! Вы, художники... вы такие... такие... ну, я не знаю. Тебе не помочь расслабиться? У меня с собой презервативы.

Надо уходить. Он направился к двери.

— Слушай, а что — никаких документов не нужно? Форму какую-нибудь заполнить?

— Потом. Завтра. На той неделе. Когда-нибудь. Любуйся картиной. — Он вышел в главный зал, где мигали неоновые огни и звучали нью-эйджевые напевы.

Сел в фургончик, завел мотор и поехал.

Поехал.

Юниверсал-Сити, Стадио-Сити, Шерман Оакс, Северный Голливуд, Ван Найс, Реседа, Вудленд-Хиллз, Вест-Хиллз, Миссион-Хиллз, Гранада-Хиллз, холмы, холмы, холмы, холмы, одни мудацкие холмы.

Он уже не ориентировался. Понятия не имел, где он сейчас. Может, в Покойме. А может быть, в Сан-Фернандо. Бензин был на исходе, а денег с собой — ни цента. Он остановился у ближайшего банкомата и вышел из фургончика. Пустынная улочка. Какая-то вся зашарпанная. Машин совсем мало. На неоновой вывеске круглосуточного супермаркета горят не все буквы, и вместо ALL NIGHT MARKET в ночи мигает:

A NIGHT MARE

КОШМАР

Совпадение, сказал он себе.

Совпадение.

На улице было прохладно, а по меркам Южной Калифорнии — так вообще холодно. Песчаный ветер гнал по улице мусор. В воздухе пахло спущенной спермой. И хотя Пи-Джей уже как-то свыкся с моральной распущенностью Голливуда, распущенность Долины смущала его по-прежнему. Он быстро сунул карточку в банкомат, очень надеясь, что счета за прошлую неделю уже прошли через банк и ему удастся снять хотя бы двадцатку. В ожидании денег он нервно барабанил пальцами по банкомату. И тут у него за спиной раздался голос:

— Мистер, денежкой не поможете?

Он обернулся и увидел женщину с магазинной тележкой. Только она совсем не походила на стереотипную побирушку. Она пыталась следить за собой, даже губы накрасила. Сразу видно: на улице она недавно. Она вышла к Пи-Джею из тени у входа в банк. Она стояла так тихо, что он ее не заметил, когда проходил мимо.

— Мне бы самому кто помог, — сказал Пи-Джей.

Банкомат запищал. Пи-Джей забрал свои двадцать долларов.

— Пожалуйста, мистер...

— Слушай, я сам на мели. А если я сейчас не заправлюсь, то не доеду домой.

— У вас хотя бы есть дом. — Она стояла наполовину в тени, наполовину — в круге желтого света от единственного на всю улицу фонаря.

Пи-Джей не знал, что сказать. «Когда-то я сам жил на улице», — подумал он. Но он не мог ни разменять двадцатку, ни снять с карточки еще денег. То, как она на него смотрела, не осуждая, но и не прощая... точно так же мама иной раз смотрела на белых людей.

— Женщина, я... — Он не знал, что он сейчас ей скажет. И так и не узнал, потому что в следующее мгновение бездомная женщина разлетелась в клочья.

Сначала у нее изо рта потекла тонкая струйка крови. Потом кровь хлынула из ноздрей, а потом ее горло как будто раскрылось, и оттуда показались две руки, рвущие трахею. Из разорванной глотки вырвался жуткий звук: полубульканье — полусвист. Плоть раскрылась со звуком застежки-молнии. Кровь брызнула на тележку, заваленную грязными одеялами. Две окровавленные руки разорвали грудную клетку. Грудина хрустнула. Голова бессильно упала на развороченную грудь. Раздалось громкое хлюпанье, какое обычно бывает, когда детишки всасывают через соломинку лимонад с самого дна стакана. Тело раскололось на две продольные половинки, и в этой жуткой раме из разорванной плоти показалось лицо. Лицо бледного рыжеволосого парня, жадно пьющего кровь. Пи-Джей хотел отвернуться, но не смог. Потому что он знал: это он виноват. Он мог это предотвратить. Если бы он пронзил сердце Терри колом, ничего этого не было бы.

— Терри...

Тело упало на тележку. Терри выбрался наружу. Он был бледным, в лице — ни кровинки, весь какой-то желтушный в электрическом свете уличного фонаря. Терри толкнул тележку ногой, и она покатилась через улицу, к стоянке у круглосуточного супермаркета.

— Плохо ты постарался меня убить, Пи-Джей, — сказал Терри.

— Как я мог тебя убить? Ты же мой...

— Друг. — Терри с горечью рассмеялся. От него пахло гнилью и разложением. — И ты — мой друг. Друг, который не разрешил мне поспать у себя в сортире... который выбросил в мусорку мою землю... который отвез меня в горы и там вроде как предал земле с ритуальными песнями-плясками и прочим кретинским Вуду... и тешил себя надеждой, что я никогда не вернусь. А вот хрен тебе. Я вернулся. Потому что нельзя вычистить пылесосом все до последней пылинки... тем более что ты не додумался заглянуть мне в носки.

Тележка все еще катилась. Она остановилась буквально у самой разметки стоянки. Из магазина вышли несколько человек с покупками, но они не заметили мертвое тело в тележке. Буквально у них перед носом. Пи-Джей подумал, что люди видят лишь то, что предполагают увидеть.

— Ты скотина, — сказал Пи-Джей. — Зачем убивать бездомного человека?

— Бездомные — наши друзья, — сказал Терри. — Они — как мы. Бродят в ночи, роются в мусоре дневного мира. Вчера я пил молодую девчонку. Она стояла у мусорки у пиццерии и ждала, когда они выбросят остывшую пиццу. Это круто, мне кажется.

— По-моему, нам лучше поехать ко мне, — сказал Пи-Джей.

— По-моему, тоже.

Терри протянул руку, испачканную в крови. Пи-Джей взял его руку. Она была очень холодной, но мягкой. По ощущениям похоже на охлажденный гель в пластиковой упаковке. Кровь свертывалась очень быстро. Пи-Джей отдернул руку, а Терри дочиста облизал пальцы.

— Быть вампиром — это не так уж и плохо, — сказал он. — Я имею в виду, посмотри на себя. Ты же никак не можешь определиться, приятель. Ты не белый и не индеец. Так, серединка на половинку. И это тебя достает... причем достает так сильно, что ты бросаешься на поиски видений, тебе снятся сны, и теперь ты вообще непонятно кто: ни женщина, ни мужчина. Ты великий художник-интеллектуал — и пишешь пошленькие картинки с Кочисом для безвкусных гостиных представителей среднего класса. Пи-Джей, ты весь — ходячее противоречие. Но я могу это поправить. Да, я знаю, что ты мне ответишь, пошлешь меня куда подальше, и ты мой друг, так что насильно тебя принуждать я не буду, но Пи-Джей... Пи-Джееееееей, послушай доброго совета, я могу сделать так, чтобы тебе стало легче. Я могу излечить все твои тревоги — лучше всякого доктора, лучше всякого психиатра. Ты мне веришь?

— Господи, Терри. — Пи-Джей вдруг понял, что плачет. Это было так странно: стоять и плакать — на пустынной и темной улице где-то в Пакойме, на пятачке между круглосуточным супермаркетом и банкоматом, перед стоянкой, куда укатилась тележка с разорванным в клочья телом бомжихи, на холодном ночном ветру, пахнущем дымом и спущенным семенем.

— Я тебе нужен, Пи-Джей, — сказал Терри. — Я застрял между двумя мирами, и я вижу то, что не видят смертные. Вижу, к примеру, Тимми Валентай-на... как он бьется в своем гробу... как черный поезд подходит к узловой станции посреди ночи... я все это вижу.

Вывеска супермаркета судорожно замигала неоном:

A NIGHT MARE

A NIGHT MARE

КОШМАР

КОШМАР

И вдруг погасла совсем.

— Во всяком случае, денежкой не придется делиться, — сказал Терри. В желтом свете уличного фонаря его налитые кровью глаза были красными-красными, и губы тоже блестели красным.

* * *

ангел

Эйнджел. Иди к мамочке, зайчик. Иди в постельку.

Сейчас, мама.

Когда он уже подействует, этот дурацкий валиум? Эйнджел еще час назад измельчил таблетки и растворил их в воде — мать всегда перед сном пьет воду. Сегодня ночью мне надо подумать. Мне надо побыть одному.

Я еще не закончил, мама. Кажется, у меня прыщ назревает, надо его изничтожить. Ты же знаешь, завтра мне надо выглядеть безупречно. Когда придут брать интервью из «People». Ты же знаешь, я...

Все. Похоже, она захрапела... Ага. Тише... тише... точно храпит.

Этот номер гораздо лучше. Студия их поселила в другом отеле. На другом конце города. Им сказали, что в этом отеле снимали сцены в гостинице для «Полицейского из Беверли-Хиллз» с Эдди Мерфи. Но Эйнджелу было все равно: снимали здесь фильм или нет. В Вопле Висельника редко ходили в кино. В основном все сидели дома — смотрели телики. Причем исключительно проповеди Дамиана Питерса. Так что в плане развлечений у них были только беседы с Богом.

Но отель все равно очень классный. Весь розовый. И во дворе — пальмы. Такие высокие пальмы — почти до луны. Но владели отелем не американцы. Он принадлежал султану Брунея. Все в Лос-Анджелесе принадлежало каким-нибудь другим странам. Например, все киностудии принадлежали японцам или кому-то еще, но только не американцам.

Отель представлял собой комплекс отдельных одноэтажных домиков, и одна только ванная у них в домике была больше, чем целые номера в некоторых из мотелей, в которых они с матерью останавливались по пути сюда. Из ванной был выход в патио с приватным джакузи. В домике было две спальни, с огромными — прямо с бейсбольное поле — кроватями.

Сейчас Эйнджел был в ванной. Складывал свою одежду. Ванная вся отделана розовым мрамором. Ему все еще не верилось, что он победил. Тем более что когда они с мамой вернулись в отель, ничего как будто и не изменилось. Мать даже не сказала ему: «Молодец». Как будто она даже и не сомневалась, что он победит. Впрочем, так было всегда — мать считала, что это в порядке вещей, чтобы ее дорогой сынуля всегда и во всем был первым. Агент поздравила его, но у нее в глазах буквально светились знаки доллара, так что ее поздравления шли не от искренней радости за него, а скорее за себя. Кстати, про прыщ он сказал просто так, чтобы мать отвязалась — не было у него никакого прыща, его лицо оставалось таким же гладким и безупречным, каким было всегда. Лицо ангела, как говорила Беки. Но прыщ — это единственное, что пришло ему в голову, чтобы сказать матери. Чтобы она точно отстала. Он должен выглядеть безупречно.

Эйнджел смыл с лица остатки грима. Но с волосами уже ничего не сделаешь. Если бы это была разовая краска-спрей, типа лака с блестками, которым ты поливаешь башку, когда собираешься на вечеринку... но нет, его покрасили стойкой краской, которая смоется еще очень не скоро, а когда смоется, ее сразу же обновят. Ему покрасили даже брови с ресницами. Ему бы, наверное, покрасили волосы и на теле, если бы у него были какие-то волосы. Волос, правда, не было. Ни единого волоска. Но он случайно подслушал, как в гримерной шутили по этому поводу.

Так что, мать храпит? Нет. Может быть... или... Эйнджел...

Она еще не заснула. Придется здесь задержаться, в ванной. Он взял расческу и вычесал гель из волос. Потом долго-долго разглядывал себя в зеркале.

Вот кто я для них.

Тимми-2.

В Лос-Анджелесе совсем нет зелени. То есть такой яркой и сочной зелени, как на холмах вокруг Вопля Висельника. Здесь вся зелень как будто присыпана песком — ломкая, сухая. Улицы закручиваются, как спагетти; на зданиях — вывески на японском; и бездомные попрошайки — на каждом углу. Ненавижу Лос-Анджелес. Ненавижу. Лос-Анджелес, город новой звезды, Тимми-2, кумира подростков.

Я был безупречен!

Но я был кем-то другим не собой.

В зеркале: брови и волосы — совершенно не те. Волосы Тимми были такими черными, что отливали синевой. Черная краска подчеркнула бледность лица Эйнджела и придала его коже некий анемичный блеск. Но его губы остались такими же пухлыми — а не тонкими, как у Тимми — и такими же бледными. Хотя сейчас они были красными от помады. Он потер их губкой. Чтобы стереть всю эту красноту. Но губы стали еще краснее. И щеки тоже как будто окрасились легким румянцем. Наверное, он слишком сильно их тер. Или...

Эйнджелу вдруг стало страшно. Он закрыл рот рукой и посмотрел в глаза своему отражению. Это были чужие глаза — не его. В них было что-то такое, что не могло быть его. Какой-то голод. Вековое отчаяние. Опустошенность.

Он опустил глаза и посмотрел на воду, уходящую маленьким водоворотом в слив раковины. Попробовал взять себя в руки. Снова поднял глаза к зеркалу. Убрал руку от губ и увидел, что это не его губы. Он хотел закричать, но губы как будто слиплись — чужие губы. Но мальчик в зеркале улыбался. Улыбался, показывая клыки.

Эйнджел ударил по зеркалу кулаком. Но отражение не повторило его движений. Там было только лицо Тимми — исчезнувшей рок-звезды. Улыбка поблекла, и Эйнджел только теперь увидел, что глаза Тимми не улыбались; это была фальшивая улыбка, просто судороги в уголках рта, а истинные чувства Тимми читались в глазах — печаль поруганной невинности. Это были глаза ребенка, но сам человек — существо по ту сторону зеркала — не был ребенком. Не мог быть ребенком.

— Кто ты? — спросил Эйнджел. — Ты тот, кто я думаю?

Страх потихонечку отступал. Эйнджел не знал почему, но он чувствовал, что Тимми заперт в зеркале и не сможет выйти наружу.

— Помоги мне, Эйнджел Тодд, — сказал мальчик в зеркале.

Сказал и заплакал — но не слезами, а кровью.

— Как я тебе помогу? — спросил Эйнджел. — Ведь тебя даже нет. Ты — просто сон или образ, который мне видится в зеркале, потому что в последнее время я постоянно о тебе думал — пытался стать тобой, чтобы выиграть конкурс.

— Эйнджел, я хочу выйти отсюда. Хочу вернуться.

— Вернуться? — переспросил Эйнджел. — А тут многие уверяют, что ты уже умер. Что тебя видели на Венере, на Марсе или во сне. Я тоже думаю, что ты мне снишься. Потому что иначе как же я тебя вижу? Ты — существо не из этого мира. Может быть, даже ты тот, о ком говорят проповедники в церкви. Когда говорят о злых духах и демонах, которые искушают людей.

— Проповедники? В церкви? Ты что, веришь в Бога, Эйнджел Тодд?

Он надолго задумался.

— Нет. Наверное, нет.

— Я — не злой дух, Эйнджел. Но я видел зло. Я не демон. Но есть люди, которые пытаются превратить меня в демона. Хочу тебе кое-что показать. Возьми меня за руку. Протяни руку в зеркало.

Так не бывает, подумал Эйнджел. Это действительно сон. Он положил руку на зеркало и почувствовал, как поверхность становится мягкой и поддается под его ладонью. Он почувствовал, как другая рука прикоснулась к его руке, и рука Тимми была холодной как лед — холоднее льда, холоднее снежка в морозный зимний день, — и эта рука тянула его в зеркало. Его собственная рука погрузилась уже по локоть, и Тимми на той стороне говорил:

— Осторожнее, не проходи сюда весь. Я не смогу тебя вытащить...

Его лицо уже прикоснулось к стеклу... поверхность зеркала клубилась туманом и проминалась под его лицом, как прозрачная пленка... а потом он вдруг оказался на самом стыке... наполовину — уже в зазеркалье, наполовину — в реальном мире... Ветер ударил в лицо — ветер, пахнущий разложением... где-то вверху шелестела густая листва. Поначалу он не видел вообще ничего, даже ледяную руку, в которую он вцепился, не решаясь отпустить. Но свет там все-таки был. Холодный свет. Он подумал, что это похоже на ад — не тот огненный ад Дамиана Питерса, а настоящий — холодный — ад. Отрезанный от всего. Где нет чувств. Нет тепла. Нет надежды. Высохшая ежевика на каменистой земле, искореженные деревья, небо, затянутое грозовыми тучами. Ветер вперемешку с песком больно царапал кожу.

— Почему ты здесь? — спросил Эйнджел.

Его голос разбился эхом о голос ветра.

Ему казалось, что они движутся, мчатся вперед, хотя одной ногой он по-прежнему твердо стоял в своем мире, за пределами этого мира. Под босой правой ногой — скользкий мрамор. Под босой левой — острые камушки и шипы.

А потом они встали в самом центре этого мира за зеркалом. То есть Эйнджелу так показалось, что это был центр. Здесь рос огромный ясень, его ветви тянулись к самому небу, корни были изломанными и скрученными в узлы, а в стволе была выемка в форме тела распятого мальчика с руками, раскинутыми крестом, и в том месте, где должны были быть ладони, из древесины торчали два тяжелых гвоздя, и на гвоздях еще не засохла кровь, и само дерево тоже как будто сочилось кровью — в тех местах, куда были вбиты гвозди. И Эйнджел взглянул на руку Тимми — на холодную руку, сжимавшую его руку, — и увидел, что ладонь пробита.

Стигматы Иисуса на руках Тимми Валентайна. Интересно, а что бы на это сказал тот же Дамиан Питерс: мальчик — красивый, как смертный грех, чьи песни, по утверждению служителей Господа, несли в себе сатанинские послания и чье явление на телевидении было подобно брызжущим фонтанам крови, — и раны Христовы?

— Вот здесь я и живу, — сказал Тимми. — Еще пару часов назад я был прибит к этому дереву. Теперь я хотя бы могу от него отойти. Пусть и недалеко. Я могу говорить с тобой. Если тебе так проще, воспринимай это так, как будто я тебе снюсь. От этого я не стану менее реальным.

— Ты, наверное, сделал что-то очень плохое, что тебя заключили в таком мрачном месте.

— Я сделал много чего плохого, Эйнджел. И не просто плохого, а по-настоящему страшного. По-настоящему темного. Но все это было давно — до того, как я понял, что делаю. Я отвернулся от тьмы, потому что когда я утратил невинность, вместе с ней я утратил способность к злу.

— Странно ты говоришь. Зло и невинность — это совсем-совсем разные вещи.

— Нет, не разные.

— Ты здесь потому, что тебя наказали? — Эйнджел не сомневался, что подобное место может быть только адом, пусть даже здесь нет ни огня, ни кипящей серы.

— Я уже был на пути к тому, чтобы переродиться, стать кем-то другим. Я был уязвим, как куколка, которая вот-вот превратится в бабочку. Но одна женщина захватила меня своей магией, и пригвоздила к этому дереву, и стала высасывать мою силу. Во мне есть чарующая сила, дающая власть обольщать смертных и заставлять их сердца биться чаще, и ей — этой женщине — нужен был свой источник этой харизматической силы. Я не знаю, сколько времени я оставался бы здесь один, совершенно беспомощный, связанный по рукам и ногам... но ее голос был не единственным, были другие голоса... голоса тех, кто любил мою музыку... тех, кто помнил мое лицо. Так сюда проник свет — в это место без света. Но надежды не было все равно. Пока не появился ты.

— Я?

— Сегодня на мне было сосредоточено больше силы, чем когда-либо прежде. И ты, Эйнджел Тодд, был ее фокусом. Весь мир смотрел на тебя и произносил мое имя. Магия имени — самая сильная. Ты меня вызвал из темноты — ты, а не ведьма, взявшая меня в плен.

— Я?

— Ты был катализатором, Эйнджел Тодд.

— Почему я?

— Не знаю, Эйнджел. Просто так получилось.

А ветер все выл.

— Я хочу освободиться, Эйнджел. Разве можно винить меня в том, что я хочу снова вернуться в мир, где все настоящее — вкус, ощущения, запахи? Я хочу выйти из Зазеркалья, пройти сквозь зеркало, как прошел ты. Но я пока не могу.

— Я не буду меняться с тобой местами, — быстро проговорил Эйнджел. Холод от руки Тимми уже растекся по его руке, пробирал до кости. Он почти чувствовал, как онемение подбирается к сердцу. Листья черного леса шептали ему: ангел, ангел. — Если ты думаешь, что я соглашусь здесь остаться, чтобы ты вышел в наш мир...

Тимми покачал головой.

— О таком я не стал бы просить никогда. Но у тебя есть сила освободить меня — разбудив память обо мне в людских сердцах. Неужели ты не понимаешь? Вот почему ты мне нужен. Мое имя на устах миллионов сможет разрушить чары, которые держат меня в плену. Но нужен кто-то, кто сделает так, чтобы это произошло. Ты сможешь, я знаю.

— Но...

— Разве тебе не хочется стать бессмертным? Остаться ребенком навсегда?

Эйнджел вспомнил свои невеселые размышления: я повзрослею, мой голос сломается, у меня всюду полезут волосы, и я потеряю все. Я потеряю все.

— Теперь я понял, — медленно проговорил он. — Мы с тобой вроде как близнецы.

— Тьма и свет.

— У меня был настоящий брат-близнец. Он умер, когда мне было три года. Его звали Эррол. — И после смерти Эррола мать стала другой... превратилась в чудовище.

— У тебя снова может быть брат.

Эйнджел чувствовал, что творится у Тимми в душе. Жгучая ярость и неизбывное одиночество. Ад, в котором они пребывали сейчас, — он был у Тимми внутри. Вопящий ветер — это голос его отчаяния. Или отчаяние было одно на двоих? Я тоже в ловушке, подумал Эйнджел, в ловушке в гостиничном номере, в ожидании, пока снотворное не подействует на мать — чтобы мне хоть немного побыть одному, в темноте, пропитанной удушливым запахом дешевеньких материных духов. Когда он смотрел в глаза Тимми, он видел себя. Ему вдруг стало страшно, и он хотел вырвать руку, убежать из этого ада — обратно в свой собственный ад. Глаза у Тимми... это не человеческие глаза. Они светились во тьме, как глаза ягуара в джунглях. Господи, Господи, Господи...

— Если ты станешь таким же, как я, — сказал Тимми, — ты сможешь менять свой облик. Превращаться в любых зверей. В любых. Даже в...

Ты что, раньше не видел нет! Его черты на мгновение расплылись, и его лицо превратилось в черную пизденку? лицо Беки, черной девочки, которая привела его за руку в ту потайную пещеру в холмах за Воплем Висельника, и могу поспорить, тебе хочется сунуть туда твою штуку, правда? и голос стал ее голосом, соблазняющим и дразнящим, и ты такой красивый, как ангел, Эйнджел. А потом лицо Беки пропало, и Тимми смотрел на него, улыбаясь, как будто хотел сказать: я знаю все твои тайны, Эйнджел. Я читаю тебя, как раскрытую книгу. И ты тоже так можешь — заглянуть ко мне в душу и узнать все мои тайны.

Эйнджела вдруг охватил слепой ужас. Он больше не мог оставаться здесь — ни секунды. Он выдернул руку из ледяной руки Тимми и шагнул назад, через зеркало — два коротких шажка, — обратно на розовый мраморный пол, такой холодный под босыми ногами, обратно в роскошный номер в шикарном отеле, принадлежавшем султану. Он закрыл зеркало полотенцем и вышел из ванной.

Мать храпела — ритмично и громко. Обычно, когда она так храпит, это значит, что сегодня она уже не проснется и не потянется к нему в темноте, чтобы с ним поиграться. Так что вполне можно было рискнуть войти в спальню.

В спальне было еще одно зеркало — на комоде. В вычурной позолоченной раме в виде причудливых завитушек. Сейчас оно было в тени. Мать лежала в кровати. В комнате пахло дешевенькими духами.

Эйнджел был слишком взвинчен, чтобы ложиться спать. «Может, пойти окунуться в джакузи, — подумал он. — Можно, конечно, принять таблетку, но меня уже тошнит от таблеток».

Он открыл раздвижную дверь и вышел в патио. Включил таймер, разделся и соскользнул с бортика в воду. Господи, как хорошо. Он подставил копчик под струи воды. Здорово расслабляет. Он закрыл глаза. «Да. Это был просто сон. Дурной сон. В последнее время я слишком много глотаю таблеток. Пора уже прекращать. Эти таблетки меня убьют, а если я стану богатым, то какая мне радость в богатстве, если я буду мертвый? Ну, зато матери будет радость. Мать — она как та ведьма, которая держит Тимми в плену, пригвожденным к дереву, в этом сне. Может быть, этот сон был мне предупреждением — что мне надо освободиться, пока не поздно, пока меня не сожрали?»

Кошмарный все-таки сон! Этот ветер, который плакал, совсем как ребенок — ребенок, которого истязают. Острые камни, впивавшиеся в ногу. Густая тьма.

Он лежал в теплой воде и вдыхал пар — ждал, пока страх растворится в нем без остатка. Он старался не думать вообще ни о чем — только о музыке. Музыка забирает боль. Он хотел вспомнить песни, которые пел до того, как ему пришлось «пропитаться» Тимми Валентайном. Песни, пахшие чистым воздухом гор. Он пытался припомнить народные песни, которые мама пела ему в раннем детстве — еще до того, как она стала странной; до того, как умер его братик.

Быть искренним — это великий дар.

Теперь он явственно слышал ее тихий голос. Она качала его на руках, и он прижимался головкой к ее упругой груди под хлопчатобумажной сорочкой, испачканной кровью...

Быть свободным великий дар.

...и она обнимала его крепко-крепко, прижимала к себе, и запах ее пота мешался с ароматом летней травы, и ветер разбрасывал влажную землю, и на руках у нее была кровь, и Эррол лежал тихо-тихо, не шевелился и даже не дышал, и она вдруг прекратила петь, и стрельнула глазами из стороны в сторону, и сказала: «Давай его похороним, мы вдвоем — ты и я», и она отпустила его, и он встал, опираясь о столбик на крыльце, и стал смотреть, как она роет ямку в мягкой земле, и слезы текли ручьем у нее по щекам. И больше он ничего про Эррола не помнит — только как он лежит тихо-тихо на пне, как мать опускает его в яму. В памяти как будто образовалась дыра — в том месте, откуда вырвали воспоминания о брате. Осталась только зияющая пустота, которую он заполнил музыкой. Вот почему его музыка всегда пронизана болью, даже веселые песни.

«Почему я вспомнил об этом сейчас? Не знаю. Ведь я никогда не задумывался об Эрроле. Никогда о нем не говорил. Ни с кем. Даже с матерью. Она о нем даже не вспоминает. Как будто его вообще не было. У нас есть фотографии, где мы все вместе — все трое, у нас во дворе, — но его лицо на всех снимках вырезано, так что я даже не знаю, были мы с ним идентичными близнецами или просто двойняшками. Может, мы были совсем не похожи. Я просто не знаю».

Он попытался отгородиться от этих воспоминаний. Забыть, забыть. Вода в джакузи пенилась приятным теплом, и он почти что впал в транс, потому что теперь у него в голове очень ясно звучала та песенка из Аппалачей. Господи, как же тут хорошо — в воде. Вода отмывает грязь. А он чувствовал себя грязным — грязным внутри.

А потом все внезапно остановилось. Оказалось, что таймер надо переустанавливать каждые двадцать минут. Он открыл глаза. Вода, мягко подсвеченная фонарями, была сине-зеленой. Пузыристая пена осела. Теперь поверхность воды была гладкой, как зеркало. И тогда он опять увидел Валентайна. Лицо Тимми, свое собственное лицо. Из воды протянулась рука и схватила его за запястье. Глаза. Улыбка. Иди со мной, иди в глубину...

Быть свободным — великий дар...

— Отстань от меня! — прошептал Эйнджел.

— Не могу. Теперь я всегда буду с тобой. Разве это так трудно — научиться любить меня, Эйнджел Тодд?

— Ты... ты ведь не Эррол, правда? Ты не вернулся из мертвых, чтобы поменяться со мной местами и попробовать, как это — быть живым?

Тимми медленно покачал головой.

— Меня всегда принимают за кого-то другого. Не уподобляйся им всем. Я не мог стать твоим братом, но, может быть, ты сумеешь меня полюбить. По-своему. Хоть как-нибудь.

— Слушай, отстань от меня! Тебя нет. Ты — мертвый. Ты — создание этой ведьмы. Мне от тебя ничего не нужно! Что ты можешь мне дать?! Ничего!

Но когда он ударил по таймеру кулаком и вода снова вспенилась и забурлила, стирая с поверхности призрачный образ, он услышал, как мальчик из отражения сказал очень тихо, но голос был явственно слышен в журчании воды: Я могу дать тебе вечность.

Эйнджел выбрался из джакузи, вернулся в спальню и лег голым в кровать — рядом с матерью. Его била дрожь. Он обнял мать, и прижался к ней, и заснул, убаюканный ее ритмичным похрапыванием — но это был беспокойный, тревожный сон.

* * *

дети ночи

Юниверсал-Сити, Стадио-Сити, Шерман Оакс, Северный Голливуд, Ван Найс, Реседа, Вудленд-Хиллз, Вест-Хиллз, Миссион-Хиллз, Гранада-Хиллз, холмы, холмы, холмы, холмы, одни мудацкие холмы.

— Мне надо напиться.

Мудацкие холмы. Холмы, холмы.

— Мне надо напиться!

«И что ты сделаешь — набросишься на меня? Будешь пить мою кровь? Прямо сейчас?» — подумал Пи-Джей. Он весь вспотел. Он опять заблудился. И так — каждый раз, когда приезжаешь в эту долбаную Долину. Сейчас они, кажется, где-то в Голливуде.

Но могли быть и в совершенно противоположной стороне. Пи-Джей совершенно здесь не ориентировался.

Пить!

— А чуть-чуть потерпеть — никак?

Терри Гиш сидел рядом, на пассажирском сиденье. Пи-Джей знал о вампирах не понаслышке: многих он собственноручно убил, а теперь и его лучший друг превратился в вампира, — но он так и не понял природу их голода. Почему в какие-то дни они могут вообще не пить кровь и замечательно без нее обходиться, а в какие-то дни им настолько уже невтерпеж, что они, кажется, просто взорвутся, если сию же секунду не выпьют крови?

Похоже, что Терри сейчас пребывал как раз в таком состоянии. Его буквально трясло, и он был гораздо бледнее обычного. Даже его рыжие волосы, казалось, вдруг потускнели.

— Ты же только что пил, — сказал Пи-Джей и усмехнулся про себя. Он сейчас говорил в точности, как Наоми, мать Терри, теперь уже мертвая — как и все остальные в Узле, штат Айдахо.

— Я еще не привык, — сказал Терри. — Я никого больше не знаю. Я... у меня... у меня как будто дыра внутри, и мне надо заполнить ее свежей кровью, но чем больше я лью туда крови, тем больше становится эта дыра... лью и лью, а внутри все равно пусто... ну, как вода натекает в бачок унитаза, и ты ее тут же спускаешь... мне так одиноко. Мне кажется, я совсем один, других таких больше нет... а мне нужен кто-то... другие вампиры. Господи, ты даже не представляешь, чего мне это стоит: не наброситься на тебя прямо сейчас... я вижу синюю вену у тебя на запястье, она так аппетитно пульсирует, когда ты держишься за руль... я смотрю на нее и схожу с ума, Пи-Джей. Теряю голову...

Пи-Джей резко остановил машину.

— Хорошо. Иди кормись.

Терри взглянул на него, и Пи-Джей увидел страх у него в глазах.

— Интересно, а у вампиров бывает булимия? — спросил Терри очень серьезно, без тени улыбки.

— Ладно, увидимся. Жду тебя у себя.

— На рассвете.

— Ага.

— Кстати, Пи-Джей, ты загляни по дороге в церковь и набери еще этой святой воды, а дома достань все распятия... я... я вдруг подумал... я был уверен, что я тебе ничего не сделаю, но на меня вдруг нашло...

Он исчез. Не открыл дверцу, не вышел — а просто исчез. Просочился туманом в приоткрытое окно. Вампиры так могут: растекаться туманом и исчезать. Но это не свойство их рода, а скорее умение, которое приобретается с опытом. Чтобы так сделать, надо знать, как это делается. Пи-Джей был уверен, что Терри этого не умел. У него получилось случайно — от беспокойства, от страха, от нетерпения. Терри всегда был таким: вот он весь из себя мистер Мачо, а уже в следующую секунду — ноет и хнычет, чуть ли не сопли глотает, как маленький мальчик.

— Жду тебя у себя, — повторил Пи-Джей, обращаясь к пустому сиденью.

* * *

память: 1598

Ангел смерти выступает из столба света — рука поднята над головой, палец указывает в небеса. Его лицо бесстрастно, на губах — сладострастная улыбка, мазки наложены так, что его кожа, кажется, излучает шелковистое чувственное сияние, словно вся зацелованная лунным светом. Отсвет падает от воздетого орудия, уже готового опуститься на обреченного апостола. Женщина тянет руки к коленям ангела, умоляет о милосердии; старик смотрит скорбно и мрачно. У левого края, в резком контрасте света и тени — женщина с грустным лицом подпирает рукой подбородок. Ее выражение — странное, непостижимое. Может быть, это благоговение перед мистерией мученичества, а может, ее слегка возбуждает вид крови... или ее возбуждает не кровь, а пленительный ангел. Может быть, он бередит в ней желания — темные и нечестивые. Томление плоти. Ибо дерзкая ухмылка уличного мальчишки на губах ангела, и вызывающая развязность, сквозящая в его позе, и дразнящее vade mecum[51] во взгляде — все это идет от земной, плотской природы; может быть, женщина смущена, что божественный евнух излучает такую призывную чувственность.

Мальчик-вампир слышит ритмичный шорох кисти по холсту. Но вот ритм сбивается, Караваджо на миг прерывает работу и отступает на пару шагов от холста, чтобы полюбоваться на творение рук своих. Комната переливается зыбким мерцающим светом. Свечи и лампы — повсюду. Эрколино отходит от ангельских крыльев, закрепленных на вертикально стоящей металлической раме, на которую он опирался, стоя почти целый час в одной позе.

Окна закрыты тяжелыми шторами, не пропускающими лунный свет. В комнате душно. Все как будто присыпано порошком высохшей краски — даже пылинки, пляшущие в плотном воздухе. Дышать почти нечем, но Караваджо не замечает ничего вокруг, кроме картины и мальчика-вампира.

— Почти готово, — говорит художник и отхлебывает вина из третьей за вечер бутылки. Вино — кислое, и его уксусный запах распространяется по всему замкнутому пространству. — Иди, Эрколино, взгляни на то, как я тебя обессмертил.

— Я и так уже бессмертный.

— Любовь моя, моя смерть, — говорит Караваджо. Он всегда это говорит. Опять и опять. Любовь моя, моя смерть. — Да, ты бессмертный, прелестный мальчик. Ты — бессмертие, воплощенное в смертном теле. Да, это великий грех — быть таким красивым. И я тоже грешен — как я посмел заключить эту божественную красоту в клетку из красок, холста и льняного масла?

Мальчик смеется:

— Меня нельзя заключить в клетку.

Его лицо абсолютно бесстрастно — незапятнанная пустота. Он знает, что видит художник: существо, умопомрачительно чувственное и влекущее и в то же время странно неприступное. Он видит, как взгляд художника медленно опускается с его немигающих глаз на неулыбчивые губы, на еще не оформившуюся мальчишескую мускулатуру, на нечеловечески бледную кожу, на плоский живот, на гладкие, без единого волоска чресла, на белые шрамы от кастрации, на пенис, который уже никогда не узнает эрекции. Глаза Караваджо — красные и воспаленные от постоянного пьянства и бессонных ночей. Сегодня его кровь будет кислой от алкоголя и сладкой от творческого возбуждения. Эрколино чувствует запах крови и уже знает, какой она будет на вкус — как ценитель вина знает, какой будет вкус у напитков с его виноградников и из его погребов.

— О Эрколино, как я хочу обладать твоим телом... и в то же время... почему я не в силах даже попробовать взять тебя?.. Кардинал дель Монте развлекается с мальчиками постоянно. Знаешь, он нанял меня, потому что... я разделяю его вкус... все бездомные мальчики были моими почти за бесценок, достаточно было их накормить... но ты, ты, ты... ты, который пришел сюда по своей воле... не из страха перед кардлинальским гневом, не от голода и не от бедности... я не смею к тебе прикоснуться. Почему я боюсь тебя, мой ангел смерти?

— Я вам уже говорил, сер Караваджо, я не ангел, и я не смерть.

Кровь художника мчится по венам. Да, он слышит ее поток — это как музыка, как ликующее песнопение, как шелест могучих крыльев. Разбуженный голод сродни вожделению. "Мне надо напиться, — думает он. — Я уже столько стою здесь, застыв в одной позе, изображая создание его фантазий — его темного ангела. Я столько раз ему говорил, что я не тот, кем ему хочется, чтобы я был. Со мной так всегда. Я всегда воплощаю мечты и желания людей, иногда — даже смертельные их желания. По-другому они меня просто не воспринимают. Может быть, я вообще не существую сам по себе, а только как воплощение их страстей, их саморазрушительных устремлений, спроецированных вовне. На меня.

О эта музыка! Музыка крови, откликающейся на мой голод; ревущий поток жизненной силы. Да, это голод, — думает мальчик-вампир. — Теперь я весь — только голод. Мне надо напиться. Мне надо".

Караваджо говорит:

— Я готов. Возьми меня, темный ангел моей страсти. Разве ты не за этим пришел ко мне... дабы препроводить меня в ад через боль и экстаз запретного вожделения? Ты уже пил мою кровь... теперь пей мою душу!

— Твоя душа мне не нужна. Мне нужна только кровь.

— Я требую, чтобы ты взял мою душу! — кричит художник. Он расстегивает штаны и отливает в ночной горшок. — Возьми мою душу!

Он бросается на мальчика, чья плоть холоднее мрамора. Мальчик думает: для него жизнь и искусство неразделимы; и то и другое — единая светотень, фрагменты сияния, рассыпанные на огромном холсте темноты. Их цели противоположны, и все же одно питается от другого.

Сер Караваджо срывает с себя одежду и приникает к холодной плоти, которую невозможно согреть. Его руки ласкают застывшее тело, пытаясь вызвать в нем отклик, которого не будет. Вот он уже на коленях перед своим темным ангелом, который не есть дух бесплотный, а есть бездушная плоть. Труп, напоенный иллюзией жизни. Труп, чья жажда до жизни всегда остается неутоленной — сколько бы он ни пил жизненной силы. «Да, я труп», — думает Эрколино, и склоняется над художником, и впивается клыками ему в плечо, и тот вскрикивает от боли, и в этом крике звучит и страсть тоже. Сер Караваджо потеет и стонет, но его вожделение бессильно — тело пронизано жаром, но член остается вялым. «Это что-то во мне, — думает мальчик-вампир. — Что-то во мне не дает развернуться его вожделению. Ну так и что с того? Разве это должно меня волновать? Я всего лишь иллюзия, которую этот смертный придумал для себя. А он для меня — лишь добыча. Теплый источник жизненной силы». Но мальчик-вампир почему-то смущен и встревожен. Встревожен, как никогда прежде. Встреча с герцогом Синяя Борода многое в нем изменила. «Не так давно, — вспоминает он, — в Англии, в Дептфорде, я спокойно смотрел, как умирает в таверне Кит Марло, истекая кровью, и я даже не чувствовал голода... не так, как прежде... голод был с привкусом горечи».

Но вот изливается кровь. Кровь. Да, да, кровь... такая теплая... теплая... дурманное зелье, которое если попробуешь раз, то привыкаешь к нему на всю жизнь. Да, та горечь, которая теперь поселилась в нем — она по-прежнему с ним, но теперь он, наверное, стал с ней свыкаться. Он пьет это струящееся тепло. Вот так. Вот так. Он пьет и пьет, и ему хочется больше и больше... «Сейчас я мог бы его убить, — думает он про себя. — Выпить его до капли и все равно не напиться. Он умрет. Ну и что? Но вместе с ним умрет и его талант. Его гений».

Караваджо плачет.

— Я люблю тебя, — шепчет он.

Какая же это любовь? — думает мальчик вампир. Это павана, где каждый танцует в одиночку. Он еще глубже впивается в шею художника. Он не просто пьет кровь, он рвет плоть зубами. Кровь уже не струится, а хлещет. Не увлекайся, говорит он себе... не надо пить слишком много... надо оставить что-то и на потом... бережнее, бережнее... художник дрожит от ужаса, но этот ужас сродни восторженному исступлению.

Слышен звук рвущейся ткани. Сорванная занавеска падает на пол, и в проеме распахнутого окна возникают две сумрачные фигуры. Одна — коренастая — пышет яростью, вторая — маленькая и тонкая — сжалась в комок.

— Какой стыд, какой стыд, — голос кардинала дель Монте.

— Я вам говорил, Ваше Преосвященство, — голос Гульельмо, — они тут занимаются богомерзкими извращениями.

Мальчик поднимает глаза. Его губы испачканы кровью.

— Кровавые сатанинские ритуалы, — говорит кардинал. — Я еще закрываю глаза на пороки плоти, ибо плоть человеческая слаба, но ересь — это другое дело, правда, Гульельмо? — Гульельмо кивает. Он был хорошим шпионом и заслужил свои скудо. Кардинал сует кошелек в руки хористу, и тот убирает его в карман, не сводя глаз с Эрколино.

Эрколино облизывает губы — слизывает последние следы крови.

Кардинал и Гульельмо спускаются с подоконника. Дель Монте — в красном кардинальском плаще, пальцы унизаны дорогими перстнями — трясется в притворном праведном негодовании; евнух Гульельмо смотрит на Эрколе Серафини с трепетом и вожделением. Караваджо рыдает.

— Вы пили кровь друг у друга в насмешку над таинством святого причастия, — продолжает кардинал. — Я это видел, и мальчик, который со мной, тоже видел. Теперь вы полностью в моей власти.

Дерзко и вызывающе Эрколино говорит:

— Он не пил мою кровь, Ваше Преосвященство. Пил только я. И не в насмешку над таинствами святой церкви, а чтобы утолить жажду, которая есть проклятие всего нашего рода.

— Какого вашего рода, мой мальчик? — спрашивает кардинал.

Гульельмо осеняет себя крестным знамением и наконец отрывает взгляд от Эрколино. Отводит глаза.

— Он обещал мне бессмертие, если я стану следовать его темным путям... если я продам свою душу, — говорит он. — Он — демон из ада. — Ложь дается ему нелегко. Ложь дается мучительно. Он так смущен и растерян, что Эрколино даже его жалеет.

— Он не демон, он ангел, — говорит Караваджо. — Он пришел как предвестник моей скорой смерти.

— Воистину безгранично людское тщеславие, — говорит кардинал. Он проходит вперед. Его кровь пахнет гвоздикой и чесноком.

Кардинал рассматривает картину. Караваджо отходит в сторону. Вид у него потерянный.

Эрколино смотрит на себя. Я и вправду такой красивый? — удивляется он. Он не видел себя уже много веков — со дня своего обращения. Теперь у него нет отражения. Ни в зеркалах, ни в глазах тех, кто стоит перед ним. Даже в глазах Караваджо. Кардинал достает маленькое ручное зеркальце и подносит его к лицу Эрколино. Разумеется, в зеркале не отражается ничего. Дель Монте бросает зеркало на пол. Зеркало разбивается. Он оборачивается к столу, где горящие свечи и краски, хватает самую толстую кисть, окунает ее в кармин и принимается замалевывать красным фигуру ангела смерти.

Караваджо просто стоит и смотрит. Его лицо — словно камень. Помешать он не в силах. Художник — тот же лакей. Хозяин всегда в своем праве. Он не отводит взгляд. Он смотрит, как кардинал портит его творение. Лицо ангела, его тонкое тело — все окровавлено пятнами алой краски. Гениталии ангела кардинал затирает кистью с особенным удовольствием. Он хохочет, как безумный. Он пьян не меньше, чем сам Караваджо. Пьян не только вином, но и властью. Он хохочет, хохочет без остановки, и Эрколино уже боится, что он сейчас упадет в изнеможении. Но Гульельмо подхватывает его и тащит обратно к окну. Теперь Эрколино видит, что за окном болтается большая корзина на хитром подъемном блоке. Должно быть, это устройство сконструировали специально, чтобы кардиналу было сподручнее шпионить за Караваджо.

Но прежде чем выйти, кардинал говорит Эрколино:

— Возвращайся обратно в канаву, ragazzo[52]. Нам не нужны дети дьявола в Божьем доме.

Гульельмо отводит взгляд. Боится смотреть Эрколино в глаза — боится увидеть его молчаливый упрек. «Но если бы он посмотрел мне в глаза, — думает Эрколино, — он бы увидел, что я его не упрекаю. Они все хватаются за меня; а когда понимают, что меня не удержишь, что я такой же бесплотный, как воздух — который есть, но его не потрогаешь и не увидишь, — они злятся и сердятся. Причем сердятся на меня. Как будто это моя вина. Все. Даже кардинал».

Удушливый воздух ночи сочится в комнату. Пламя свечей дрожит.

— Может быть, это и к лучшему, — говорит Эрколе Серафини художнику. — Я не тот, за кого ты меня принимаешь. Сотри меня с этой картины. Забудь обо мне. Дай мне вернуться обратно в oscuro[53], прочь от света.

Караваджо, похоже, совсем протрезвел. Даже взгляд его стал другим. Теперь он смотрит на мальчика-вампира по-новому. Не так, как прежде.

— Да, все правильно, — говорит он. — Ты — не ангел. Ты просто еще один мальчик с улицы, разве что, может быть, чуточку более развращенный. Ты меня обманул. Нет, я сам себя обманул. Возвращайся обратно в канаву, мальчик.

— Addio, mio signore[54], — говорит мальчик-вампир тихо-тихо. Он растворяется в сумраке и вытекает в окно зыбкой дымкой.

* * *

иллюзии и реальность

Три часа ночи в Лос-Анджелесе; а в Вопле Висельника, штат Кентукки, уже рассвело. Дамиан Питерс проснулся рано. Его разбудил этот загадочный телефонный звонок от Симоны. Его встревожило упоминание про Богов Хаоса. Он всерьез испугался, что Симона уже окончательно сошла с ума. Впрочем, тут все нормально, размышлял Дамиан. Скажем, пророк Исайя был, по всем признакам, невменяемым; и даже наш Всеблагой Господь — если судить по меркам современной психиатрии — скорее всего в наши дни загремел бы в психушку с диагнозом: крайняя степень проявления комплекса Христа.

Богохульство! — подумал он и рассмеялся. Может быть, эта Симона Арлета и вправду сошла с ума, может быть, она служит Сатане, но у нее есть сила. Власть — это самое главное во вселенной. Даже Бог это понимает.

Чашечка крепкого черного кофе, потом — быстро переодеться в «эфирный» костюм, и — вперед по подземным тоннелям, которые связывали все здания в имении Питерса.

Он вошел в свою частную студию — в свой собор — и занял позицию перед камерой, чтобы записать первую из сегодняшних вдохновляющих проповедей, которую будут крутить все утро по местному кабельному каналу во время рекламных блоков. Усталость и раздражение остались за дверью. Он встал на свое обычное место за позолоченным аналоем. Сцена была абсолютно пуста. Задник — синий экран. По «волшебству» хроматического ключа на телеэкране все будет смотреться так, словно он стоит перед одним из величайших соборов мира, или на фоне Голубого хребта, или любого другого природного чуда света — собора, созданного самим Господом Богом.

Запись была полностью автоматизирована. Три цифровые камеры следили за каждым его движением и передавали картинку прямо на монтажный компьютер, который компоновал кадры и планы, сразу же делал отбивки и подкладывал музыку — странную смесь симфонического нью-эйджа с вестерном и кантри. Техники приходили в студию только к девяти утра.

Из всех своих пастырских и проповеднических обязанностей Дамиан больше всего любил эти студийные записи в одиночестве. Никто на тебя не смотрит, никто тебя не критикует. Потому что когда ты читаешь проповедь перед большой «живой» аудиторией, и все они слушают, как завороженные — глупые овцы, все, как один, — и тянут хором аминь и аллилуйя, все равно среди них найдется хотя бы один человек, которого ты не проймешь. Обязательно будет кто-то, кто сомневается. Кто злорадствует и проклинает тебя в душе. Кто пришел посмотреть на тебя, потому что прочел в газете про тот мерзкий скандал или увидел по телевизору идиотскую «исповедь» этой дешевой, размалеванной шлюхи, которую ушлые репортеры науськали на него в своей зависти и гордыне, дабы облить его грязью и унизить в глазах преданной паствы.

А телекамеры не сомневаются и не завидуют.

Они беспристрастны и движутся выверенно и плавно. Словно под музыку.

Дамиан Питерс уверенно улыбнулся в камеру и открыл Библию наугад. На самом деле это, понятно, была никакая не Библия. Это была бутафория, и он открыл ее не наугад, а на единственной странице с печатным текстом, представлявшим собой просто набор слов старинным готическим шрифтом, который весьма впечатляюще выглядит издалека.

— Мои верные прихожане, — начал он, — друзья мои, моя добрая, щедрая, благочестивая паства... сегодня я собираюсь поговорить о самой, наверное, важной из всех десяти божьих заповедей. Потому что многие полагают ее настолько само собой очевидной, что даже не осознают, когда ее нарушают. «Я Господь Бог твой, и да не будет у тебя других богов, кроме Меня». Я хочу, чтобы вы заглянули в свои сердца и попробовали ответить вот на какой вопрос: что Господь наш имел в виду, когда говорил о других богах? Он говорил о Ваале, о Зевсе, об Аллахе? О поганых языческих идолах, которым жертвовали животных и даже своих детей-первенцев — о кровавых и изуверских варварских божествах? Или есть и другие боги, о которых нам следует помнить, боги, близкие к повседневности. Боги, привычные, как... кредитная карточка? Монстры из «Подземельев драконов»[55]? Рок-звезды, кумиры подростков?

Дамиан Питерс улыбнулся и раскинул руки в своей знаменитой «распятой» позе, над которой газетные карикатуристы вволю поиздевались за последние месяцы. Поднял глаза на монитор и увидел, что сегодняшняя фоновая подложка — Большой каньон с высоты птичьего полета. Он соединил ладони в молитвенном жесте, и виды Большого каньона сменились нарезкой: Элвис Пресли, непристойно двигающий бедрами, Майкл Джексон, совокупляющийся с воздухом, все кадры специально подобраны так, чтобы максимально подчеркнуть вызывающее непотребство жестов, — Дамиан Питерс знал, что для того чтобы удерживать интерес аудитории, следует апеллировать к их самым грязным инстинктам.

Последним был Тимми Валентайн.

— Я хочу, чтобы вы, братья и сестры, посмотрели внимательнее на это существо. Не вполне мужчина, но и не женщина. Не вполне мальчик, но и не мужчина. Посмотрите, как он совращает глазами. Посмотрите, как он одет... как сам Князь Тьмы. А вы вслушивались в слова его песен? Они призывают наших детей к поклонению дьяволу и даже к самоубийству — самому тяжкому из грехов, за который им вечно терпеть наказание в адском огне. Этот мальчик уже давно умер, но сейчас снова восстал в еще большей славе — в грязной пародии на воскресение Господа нашего. И я говорю вам, мои верные прихожане, не дайте себя обмануть, не поклоняйтесь фальшивым богам...

Он огорченно покачал головой. На экране на секунду возник крупный план Валентайна — сатанинского отродья. Как бы мимоходом Дамиан Питерс призвал свою паству не забывать о денежных пожертвованиях в фонд его церкви — обязательная составляющая всех его пятиминутных проповедей, — каковые пожертвования пойдут, разумеется, на благие и богоугодные цели.

Он подумал, что это было идеальным решением проблемы Симоны Арлета, которая выдавливала уже последние капли харизматической энергии из плененного ею духа. Вроде бы он осудил и заклеймил пропавшую рок-звезду, но на самом деле он подстегнул интерес публики к Валентайну и тем самым укрепил его влияние на умы, то есть подпитал силу, которую тянет Симона.

Тем более что, согласно его маркетинговым исследованиям, после показа видеофрагментов с Тимми Валентайном суммы на чеках с пожертвованиями существенно возрастают. Этот мальчик если и не сын Сатаны, то, безусловно, само воплощение Мамона.

Позже, во время обеда, он сам позвонил Симоне. Сейчас он был более собран и мог спокойно выслушивать ее бред.

— И кто эти Боги Хаоса? — спросил он.

Симона сказала:

— Приезжай ко мне вечером, и я тебе все расскажу.

— Сегодня я не могу! Ты что, не помнишь, какой сегодня день? Сегодня у нас намечается большая акция по сбору денег на благотворительность в фонд неизлечимо больных, который мне принесет миллионы. Я не могу тут все бросить и мчаться в пустыню Мохаве. Даже ради тебя, Симона.

— Миллионы, воистину. Ты, Дамиан, живешь в мире иллюзий. Пора бы уже понять, что после того сексуального скандала твой рейтинг скорее всего уже никогда не поднимется на прежний уровень.

— Хрена лысого, мэм. Прошу прощения за мой французский.

— Ты со своим плотным графиком! Я думаю, даже сам Господь Бог, если бы он вдруг захотел с тобой поговорить, сперва должен был бы обратиться к твоему секретарю, а ты бы еще подумал, на какой день его записать на прием.

— Ты же знаешь, Симона, что это не так. Но как пастор Церкви Космической Любви я очень серьезно отношусь к своим обязанностям. Очень и очень серьезно. Да, я сомневаюсь, я наживаюсь, я иду на компромисс с... темными силами... но я всего-навсего человек, дорогая моя, слабый и грешный, как и каждый из нас.

— А Князь Тьмы... ему тоже нужно заранее записываться к тебе на прием, мой милый Дамиан?

— Я не имею сношений с дьяволом.

— Как сказать, дорогой мой Дамиан. Сношения сношениям рознь. Может, мне стоило бы рассказать журналистам об истинной природе той женщины, с которой тебя застали в компрометирующей позиции. Она же была инкубом? Или женщины — это суккубы? Всегда их путаю.

Черт бы побрал эту женщину. Вместе с ее претенциозной таинственностью. Но Дамиан Питерс, который когда-то пленял миллионы сердец, сейчас и вправду терял свою аудиторию — причем с каждым днем все больше. И это ведьма вцепилась в него мертвой хваткой и теперь уже не отпустит.

— Да, кстати, а как Церковь Космической Любви относится к вампирам? — спросила Симона. — И к средствам защиты от оных? Чеснок и распятия? Святую воду я даже не упоминаю. Я знаю, что ты ее отвергаешь, поскольку она есть продукт Римской Блудницы[56].

Черт бы побрал эту женщину!

Впрочем, по ней давно уже черти плачут. И когда-нибудь точно ее приберут.

Она проклята тысячу раз.

И я, кстати, тоже, подумал Дамиан, щедро намазывая на тост черную икру. Теперь ему надо было сосредоточиться и мысленно отрепетировать свою проповедь на сегодняшнем благотворительном мероприятии.

7 И был вечер, и было утро: день первый[57]

ищущие видений

Мьюриел Хайкс-Бейли.

Принц Пратна.

Сэр Фрэнсис Локк.

Оулсвик.

Терренс.

Стрейтон.

Стивен Майлс.

— Мне эти имена ничего не говорят, — сказала Петра. — Кроме, разве что... Майлс. Майлс... он, кажется, был пианистом?

— Дирижером, — поправил Брайен. — Но это не важно. Они все мертвы. Они охотились на вампиров не ради спасения человечества. Они так забавлялись. Искали острые ощущения.

Они сидели в кафе «Айадайа» уже больше часа. Кроме них, в ресторанчике не было никого. Официантки играли в карты за отдельным столиком в уголке. По телевизору шел репортаж о конкурсе двойников Тимми Валентайна — в записи по CNN или какому-то еще из новостных каналов. Тимми был повсюду. Все были как одержимые. СМИ нашли себе нового идола.

Еду заказывала леди Хит, так что ужин у них получился весьма экзотический; сам Брайен в жизни бы не отважился на подобные кулинарные эксперименты. Обычно он здесь заказывал одно и то же — те немногие блюда, названия которых он был в состоянии произнести. Им принесли очень острый салат каких-то из непонятных морепродуктов, еще более острое карри с мясным фаршем и репой и еще более острый крабовый суп с лимонной травой. Брайену совсем не хотелось есть — он только попробовал всего по чуть-чуть, — а вот Премкхитра и Петра ели с большим аппетитом. Может быть, думал он, это все потому, что те вещи, которые он им сейчас рассказал, были настолько пугающими и странными, что их надо было срочно «заесть» термоядерно-острыми тайскими блюдами.

Теперь, когда они поговорили, отдельные фрагменты начали складываться в целостную картину. Леди Хит подтвердила многое из того, что сказал Брайен, и сама рассказала немало такого, чего он не знал. Брайен видел, что Петра не хочет верить, не решается верить; но ведь двое людей, которые познакомились час назад, а до этого даже не подозревали о существовании друг друга, не могли это выдумать — то есть выдумать можно все что угодно, но тогда почему их истории совпадают? Впрочем, во взгляде Петры было и любопытство. И желание знать. Убийственный инстинкт журналиста.

— Мой дедушка, — сказала Хит. — Мне кажется, он не совсем умер. Когда я была у той женщины-медиума...

— У Симоны Арлета, — пояснила Петра Брайену.

— Мне было видение... мой дедушка... он полз по снегу... он превратился в фи красу! — Леди Хит издала нервный смешок, но Брайен видел, что она очень расстроена, хотя и пытается это скрыть. — Это такое мифологическое чудовище, — объяснила она. — Отрезанная голова, за которой тянется клубок внутренностей. Фи красу ползают по земле, отталкиваясь языком. Мы их проходили на антропологии в университете. А так я про них даже не слышала, хотя родилась в Таиланде. Наверное, я вообще мало знаю про свою страну.

Ей страшно, подумал Брайен. Она поэтому и говорит так много — пытается скрыть свой страх.

— Все нормально, — тихо сказал Брайен. — Нам всем сейчас страшно. — Он помолчал и добавил: — Однажды я уже через все это прошел. Я понимаю, что это противоречит всему, что мы знаем и во что верим... но это правда. Я видел, как мертвецы «оживали» и пили кровь тех, кого они раньше любили. Мне кажется, что иногда мир иллюзий и мифов может проникнуть в наш мир. Именно так появился Тимми Валентайн. Потом он ушел, но теперь хочет вернуться обратно. Я знаю. Мне это сказал вампир. Это правда. Вчера ночью я видел вампира. Я с ним говорил. С вампиром, который был самым обыкновенным ребенком, пока Тимми Валентайн не приехал в Узел. Он играл на игровых автоматах, гонял на велике — как и все остальные мальчишки в том маленьком городке в Айдахо. Мы с ним были вместе... собственно, это мы сожгли город. Я видел, как он забил кол в сердце своего брата-близнеца. Он прошел через ад, этот мальчик. А потом он и сам стал вампиром. Вчера ночью его лучший друг вбил кол ему в сердце, а сегодня мы похоронили его в горах по индейскому обряду.

Брайен и сам понимал, что у него получается истеричная и безумная речь. «Мне никто не поверит, никто, — думал он про себя. — Леди Хит сосредоточенно изучала содержимое своего стакана с ледяным чаем. Петра тоже отводила глаза. Они, наверное, думают, что я сошел с ума».

— Я тебе верю, — сказала наконец Петра.

— Мне страшно, — сказала Хит. — Как он вернется? И что будет делать, когда вернется?

— Не знаю, — сказал Брайен. — Но я знаю одно. Сам по себе Тимми Валентайн — не зло... то есть не абсолютное зло, как мы его себе представляем. К нему вообще не приложимы такие понятия, как добро и зло, в его вселенной их просто не существует. Но все, что он делает, оборачивается во зло. Такова его природа, которую он изменить не в силах. Он такой, какой есть. На самом деле по-своему он невинный.

Официантки за своим столиком вдруг оживились и заговорили все разом, обернувшись к телевизору над стойкой. Брайен, Петра и Премкхитра тоже заинтересовались. Запись была очень темной и смазанной. Сперва на экране возникла магазинная тележка у входа в круглосуточный супермаркет где-то в Пакойме. Камеру явно держали в руках, и увеличение на тележку происходило рывками: видеосъемка любителя — охотника за новостями.

Потом, безо всякого перехода, кадр стал светлее и четче. Кто-то светил фонариком на тележку — вернее, на то, что лежало в тележке. По первому впечатлению это была куча грязной одежды, но когда камера сфокусировалась, стало ясно, что это останки женщины-попрошайки. Тело напоминало трупы из «Техасской резни бензопилой»: рука тут, нога там, голова — поверх всей этой груды, в венке из вывалившихся внутренностей. Одного глаза не было вообще, второй болтался на ниточке нерва, свисая на щеку. Крови не было вообще. Как будто ее всю выпили.

Одна из официанток включила звук как раз вовремя, чтобы услышать слова диктора:

— ...жуткое сходство с жертвой вчерашнего убийства, бездомной девочкой Джейни Родригес... разорвана на куски как будто голыми руками... в теле не осталось ни капли крови...

Смена кадра. Судебный эксперт сухо и по-деловому излагает «персональный профиль» серийного убийцы...

— Это не серийный убийца, — сказал Брайен. — Это Терри Гиш. Получается, мы его не убили. Получается, мы... о Господи. — Он был уже на пределе. Еще немного — и он сорвется. Пожар в Узле... огонь... он по-прежнему полыхал в его памяти, этот огонь никогда не погаснет... он хорошо помнил, какое было лицо у Терри, когда он вбивал кол в сердце брата... может, Пи-Джею все-таки не хватило мужества, чтобы забить кол в сердце Терри? Они же были лучшими друзьями, Пи-Джей Галлахер и близнецы Гиши. Лучшими друзьями.

— Его можно остановить? — спросила Петра.

— Как?! Он же даже не человек. — Но Брайен знал, где искать Терри после рассвета. И на этот раз ему придется сделать все самому. Как когда-то он сделал с Лайзой, своей племянницей.

По телевизору рассказывали о вчерашнем убийстве бездомной девочки — у мусорных баков у пиццерии. Это было так мерзко, так мерзко...

Леди Хит сказала:

— Наверное, мне пора домой. Я остановилась в квартире родителей в Западном Голливуде... они там не живут... мне надо хотя бы немного поспать, утром я собираюсь ехать обратно в университет... хотя уже почти утро. И знаете... мне почему-то не хочется оставаться в квартире одной... наверное... да, наверное, мне страшно. До смерти, до усрачки. До усрачки! И мне еще нужно позвонить родителям в Таиланд и рассказать о том, что я видела у Симоны; я думаю, что они заходят провести полный обряд изгнания злых духов, в этом смысле они у меня старомодные. Ой, не много ли я болтаю?

— Мы все сейчас много болтаем, — сказал Брайен, а про себя подумал: «Наверное, потому что звук собственного голоса — это единственное, что как-то удерживает нас от срыва». — Знаете что, а давайте поедем ко мне, выпьем кофе, поговорим. Просто я живу ближе всех, только холм переехать — и все.

— Да, — согласилась Петра. — Пересидим ночь, дождемся утра.

— А утром все будет уже не так страшно, — сказала Хит, но неуверенно.

— Да, — сказал Брайен. Он подумал о том, что еще час назад предвкушал, как они с Петрой займутся любовью — на всю ночь. Хотя бы в память о прошлом. А потом вдруг нарисовалась эта таиландка... Господи, какая она красивая, подумал он. И так хорошо держится. Даже теперь, перепуганная до смерти, она выглядела роскошно — ни единого волоска не на месте. Это была женщина, которая привыкла быть в центре внимания. Он даже подумал, что, может, в ее нежелании провести ночь одной в пустой квартире было и некоторое кокетство.

Близость этих двух женщин, старой знакомой и незнакомки, слегка возбуждала, но и тревожила тоже — из-за картин смерти и расчлененки на телеэкране.

— Только у меня там бардак, — честно предупредил Брайен.

— Я уберусь, — вызвалась леди Хит. — Я знаю, как наводить порядок. Хотя, конечно же, у нас в доме всегда были слуги. — Она проговорила все это с таким искренним рвением. Только теперь Брайен понял, какая она хрупкая и ранимая, и сразу проникся симпатией к этой девушке. И когда он взглянул на Петру, он увидел, что в ее глазах не было ревности. Между этими двумя женщинами установилась глубокая связь. Может быть, потому что они обе побывали на одном из знаменитых сеансов Симоны Арлета.

* * *

потерянные

Ну все, блядь, четыре часа утра, подумал Мэт Льюис. Свобода! Запереть кухню, выкинуть в мусорку невостребованные заказы — и домой спать.

Он снял передник с дурацкой эмблемой тайской пиццерии «Мандарин» и белую форменную рубашку, под которой обнаружилась майка с «Danzig». Потом он осторожно снял кепку с той же эмблемой пиццерии, выдавил на ладонь побольше геля и уложил волосы так, как надо — в псевдомогавский[58] гребень. Глупо, конечно, делать прическу, когда ты через час завалишься спать, но, етить-колотить, он хотя бы почувствует себя человеком.

Тайская пиццерия «Мандарин» работала круглосуточно и закрывалась только на шесть часов с четырех утра в ночь с воскресенья на понедельник; в десять утра в понедельник заведение опять открывалось. Понятное дело, уборки было выше крыши, собрать все дерьмо за неделю, но Мэта это не напрягало. Ему нравилось оставаться в пиццерии одному, и он всегда с удовольствием выходил в «мертвую» смену.

Слава Богу, что он устроился на ночную работу в Голливуде. Теперь ему не приходится сидеть дома и выслушивать постоянные вопли предков насчет его прически, одежды и музыки. Когда он возвращался домой, они уже спали, а когда он просыпался, их уже не было. И здесь ему доверяли. Ему доверяли ключи и кассу, доверяли ему запирать эту гребучую забегаловку. А предки не доверяют ему даже самостоятельно вынести мусор. Вечно стоят над душой и бдят. Блин, надо от них отделяться. Придется, конечно, впахивать на двух работах, да еще в школе к экзаменам надо готовиться, но зато не придется выслушивать, какой он «тупица и лодырь».

Мэт выключил везде свет, собрал все невостребованные пиццы — их было меньше обычного, а это значит, что сегодня у мусорных баков дежурит поменьше бродяг, — еще раз проверил, как заперта касса. Потом проверил переднюю дверь. Он, как всегда, выйдет через черный ход и выкинет пиццы по дороге к машине, припаркованной в двух кварталах. Он еще раз подергал ручку передней двери, чтобы убедиться, что дверь действительно заперта. Вчера ночью у них в переулке случилось убийство — какая-то жуткая расчлененка на сексуальной почве, — и хозяин пересрал не на шутку. Почему — черт его знает. Здесь каждый день кого-нибудь убивают, подумал Мэт. Ну, в смысле... сегодня ночью в Долине прибили какую-то попрошайку. Он по телику видел. Кошмар! Как будто ее пропустили через машинку для резки бумаги.

Он вышел на улицу и захлопнул заднюю дверь.

В переулке не было ни души. Из мусорных баков шел сладковатый запах гниющей пиццы. Странно. Обычно они не успевают загнить — их расхватывают мгновенно. И бомжей что-то не видно. Даже этого пьяного перца, папашки убитой девчонки, который обычно всегда валялся за мусоркой.

Было тихо. Ни звука. И темно, хоть глаз выколи — за исключением пятна желтого света из задней двери «Макдонаддса», который падал на заднюю стену, где какой-то кретин написал красной краской: «Недоумки из Солнечной Долины рулят». Вот уж действительно недоумки. Их район — в милях отсюда, чего бы им тут рулить. Хотя хрен его знает, подумал Мэт. Может, они набирают силу. В любом случае это опасный район — без базара. Если бы предки знали, где работает их драгоценный Мэтью, они бы давно уже обосрались из страха за дорогого сыночка.

Ни одного попрошайки. Странно. Обычно к этому часу они занимают позицию у мусорных баков. Как крысы-падальщики. Как вампиры.

Ну и хуй с ними, с бомжами, подумал он.

Но почему-то ему было не по себе. Может быть, из-за того репортажа про Джейни Родригес по телику, тоже телевизионщики молодцы — показали ее крупным планом. Обескровленное тело. Тот мудила, который ее прикончил, точно был извращенцем. Мэт невольно поежился. Если бы в переулке был хоть какой-нибудь звук — храп упившихся в хлам бомжей или гул генератора где-нибудь вдалеке! Но нет. Тишина. Мертвая тишина.

Он тихонько прошептал:

— Давайте, придурки, вот она — ваша пицца. Налетайте. Ну же, давайте. Понюхайте, как вкусно пахнет — папперони с анчоусами. Ням-ням-ням, объедение. Ну где вы все?

Тишина.

Мэт опять передернул плечами и поднял крышку мусорного бака.

И тут он услышал крик. Сперва он подумал, что это не человеческий крик — звук был больше похож на вой ветра на скале Малхолланд или в каньонах. Откуда он шел? Похоже, что прямо из бака. Блядь. Там кто-то был. Должно быть, какой-нибудь бомж залез в мусорку, чтобы укрыться от холода. Мир и вправду поганое место, подумал Мэт.

Ребенок. Ребенок, бля. Плачет, аж надрывается. Жалко, что нет фонарика — что там внутри, ни фига не разглядишь. Но взрослый не может так плакать. Похоже, что это молоденькая девчушка.

— Эй, — тихонько позвал он. — Все в порядке. Не бойся. Хочешь пиццу?

Mierditas![59] Отстань от меня. — Да, точно, девочка. Мексиканский акцент. Но не такой, как на востоке Лос-Анджелеса. Может быть, как в Долине.

— Слушай, не напрягайся ты так.

— Отъебись.

— Блядь, — сказал Мэт. — Я понимаю, как тебе хреново. Но все нормально. Я тебе ничего не сделаю. Не изнасилую, не убью.

Ему совсем не хотелось шарить рукой в мусорном баке, но когда он протянул руку, что-то схватило его за запястье. Что-то липкое и холодное. Он попытался отдернуть руку, но держали его крепко. Он резко дернулся, и девушка поднялась на ноги, не выпуская его руки.

В слабом свете из задней двери «Макдоналдса» ее кожа была совершенно белой — как бумага. Такое впечатление, что у нее в лице не было ни кровинки. Темные волосы, мутный рассеянный взгляд. Такой взгляд бывает у слепых, погруженных в мир внутренней темноты.

— Ты что, болеешь или чего? Ты чего вообще делаешь здесь, на улице? Тебе здесь не место. — Может, она какая-нибудь малолетняя проститутка. Тогда где ее сутенер? Может, не стоит тут ей помогать. С этой публикой никогда не знаешь: то ли они тебе скажут спасибо, то ли морду набьют. Он огляделся по сторонам. — Ты что, из дома сбежала или чего?

— Ну, типа. — Несмотря на свою малокровную бледность, она была ничего — симпатичная. Мэт в жизни не видел такой бледной латиноски. Ее футболка была вся перепачкана кетчупом. Скорее всего она тоже из этих пиццерийных вампиров, которые ошиваются тут у мусорки каждую ночь. Ее лицо казалось ему смутно знакомым. Наверное, он ее видел раньше — тут же, у мусорки.

— У меня тут с собой пицца. Хотя тебя, наверное, уже тошнит от пиццы... но вот очень хорошая... авокадо, креветки, белый соус... вкусная, правда.

— Ну да, — тихо сказала девочка, — кушать хочется, да. Ты так... тепло пахнешь.

Ты так тепло пахнешь? И как это понимать? Блин, рука у нее холодная. И она его не отпускает — как вцепилась, так и держит. Она, должно быть, и вправду больна. Или закинулась чем-нибудь, и теперь у нее отходняк. Но ее не трясло, и она не потела. Она была не просто холодной. Холодной, как труп.

— Давай вылезай, — сказал он, осторожно поставил стопку пицц на асфальт и вытащил девочку из мусорки. Она была легкой, как перышко. — Ну и какого хрена ты тут забыла? Хочешь, я тебя отвезу — только скажи, куда.

— Я тоже могу тебя отвезти в одно место.

— Это что, приглашение? — Может быть, она все-таки шлюха. Нет уж, большое спасибо, только СПИДа мне и не хватало, подумал он. Тем более что она совсем малолетка. Лет четырнадцать или вроде того. Неполная средняя школа, етить-колотить. Совращение малолетних. Впрочем, и сам он еще сопляк — девятиклассник.

— Я могу сделать тебе хорошо. — Она улыбнулась. И вдруг стала такой... как будто ей тысяча лет. — Вот, потрогай меня.

Они были одни в темном проулке. Свет из «Макдоналдса» вдруг замигал. Она взяла его руку двумя руками. Такие холодные... Девочка была низенькая, едва доходила макушкой ему до губ, хотя он был старше ее года на два, ну, может быть, на три.

Она затолкала его руку себе под футболку — туда, где была бы грудь, будь девчонка чуток постарше. Ее кожа была холодной, такой холодной... и она, кажется, не дышала. Его пальцы легонько коснулись ее пупка, скользнули по крепкому плоскому животу. Он попытался ее поласкать, но ощущение было такое, как будто мнешь дохлую рыбу. Она, наверное, и вправду больна. Может быть, даже смертельно, подумал он. Может, она уже умирает. Надо ее согреть. Хоть чуть-чуть. Господи, как от нее воняет. Протухшим мясом. Что еще за хренотень?

— Потрогай меня еще, — прошептала она.

Он продолжал гладить ее холодную кожу. Вот его пальцы коснулись ее соска, потом он провел рукой по ее плоской груди, чтобы прикоснуться ко второму соску, но... там было что-то другое. Какая-то дырка. Что-то мокрое и липкое, как повидло. Ошметки кожи. Он хотел убрать руку, но она удержала его. Его пальцы почти погрузились в рану. У него было странное ощущение, что все это происходит не с ним. Он почувствовал, как его рука углубилась в дыру на груди у девочки. Он почувствовал кость, а потом — что-то мягкое. Там была и какая-то жидкость — вязкая, липкая и тягучая, как загустевший сироп.

— Да, мой хороший, — сказала она, — потрогай меня там, внутри. Господи, мне так страшно. Я такая всего один день, и я не знаю, что делать, я знаю только, что мне нужно тепло... что-то теплое, что-то красное, бьющееся...

Мэт вдруг вспомнил, где он ее видел.

По телевизору. Мертвое тело в проулке. Обескровленный труп.

— О, — простонала она. — Как мне хочется кушать. Ты должен меня накормить. Мне нужно то, что в тебе. — Она по-прежнему крепко держала его за руку. — А когда ты изменишься, мы с тобой сможем заняться чем-нибудь интересным. Вместе. То есть мне сейчас так одиноко, мне в жизни не было так одиноко, даже в детском приюте.

— Джейни Родригес, — прошептал он. — Японский бог. Ты же вроде как мертвая.

— Вот ты меня трогаешь — разве я мертвая?

— Да.

Холодно. Холодно. Но его рука погружалась все глубже внутрь. Он прикоснулся к какой-то шарообразной массе из жировой ткани и вдруг почувствовал, что у него встает. Он погладил рукой ее ребра, ломкие и холодные, как сосульки. Все было совсем по-другому — не так, как в дурацких ужастиках типа «Реаниматора». Все было по-настоящему. По-настоящему. Густая, но не то чтобы совсем свернувшаяся кровь просачивалась у него между пальцами. Ее развороченная утроба пила из него тепло. Он чувствовал, как колотится его сердце, как кровь бежит у него по жилам. Он подумал: "О Господи, я обжимаюсь с мертвой девчонкой, и мне это нравится, на хрен".

Она поцеловала его. Ее язык был холодным и мягким... как замороженный йогуртовый батончик с ароматом печенки. Это было совсем не противно, просто как-то... по-другому. До него вдруг дошло, что его рука прошла ее тело насквозь и торчит теперь у нее из спины, натягивая футболку.

Теперь он вспомнил. В теле Джейни Родригес была сквозная рваная дыра. Как будто убийца засунул ей в грудь обе руки и рванул в стороны. «Жалко, что предки меня не видят, — подумал он. — Вот бы они пересрали».

Она на миг отстранилась. Но его рука так и осталась у нее внутри. Она посмотрела ему в глаза — пристально и серьезно.

— Я тебе нравлюсь? — спросила она.

— Угу.

— То есть по-настоящему, правда, нравлюсь? Так нравлюсь, что ты готов пойти вместе со мной на ту сторону?

— На ту сторону...

— Там не так плохо. Поначалу, конечно, немного странно. Чувствуешь пустоту внутри. И еще голод. Такой сильный голод, что ты готов съесть весь мир. Такое чувство, что ты снаружи и смотришь внутрь. А потом до тебя доходит, что это — навсегда. Но время лечит. А у тебя куча времени. У тебя целая вечность.

— Навсегда... — Внезапно Мэт понял, что уже чувствует пустоту внутри. Уже чувствует голод и одиночество. И у этой пронзительной пустоты даже была причина: он никогда никого не любил, не знал никого, кого можно любить.

— Есть одно место, куда мы можем пойти, — сказала она. — Это очень хорошее место, там никто на тебя не орет, там не надо сдавать экзамены, там никто тебя не запирает в комнате, чтобы тебя уберечь.

— А что, я пойду, — сказал он. — Чего мне терять? — Он чувствовал, как в него проникает холод. Холод просачивался сквозь кожу, растекался по венам. Он чувствовал, как его кровь густеет.

— Ладно, — сказала она, — тогда поцелуй меня. На этот раз — навсегда.

И они поцеловались.

А потом она резко рванула его к себе и впилась зубами в шею. Его сердце бешено колотилось в груди. Кровь била струей, а она все пила и пила. Он видел, как розовеют ее бледные щеки. Глаза наполнились кровью и стали алыми. Красные струйки стекали из уголков ее рта. Она была вся испачкана кровью: щеки, шея, футболка. Она тихонечко хныкала, как хнычут маленькие детишки, когда им плохо или они потерялись и не знают дороги домой, но в ее глазах не было слез. Наверное, мертвые не плачут, подумал он.

Его рука еще глубже вошла ей в тело. Он прикоснулся к ее сердцу — оно не билось. Оно было холодным и пружинило, как резиновый мячик. Но когда его кровь напитала ее изнутри, он почувствовал, как ее сердце забилось у него под ладонью... забилось в такт рваному ритму неслышимой музыки... оно билось... холодное, мертвое, оно билось. Что-то горячее лилось ему на руку. Его же собственная кровь, что вытекала из ее развороченного пищевода в сухую яму ее живота. «Я действительно прикасаюсь к тебе изнутри», — подумал Мэт. Ему было совсем не страшно.

Это было совсем не похоже на предыдущие разы, когда он возился с какой-нибудь десятиклассницей из Долины — из тех, которые даже когда их пялишь, невозмутимо жуют жвачку — на заднем сиденье его побитого «сивика». Это было серьезно. Это «это» наполняло зияющую пустоту у него внутри. Давало ему все то, что никогда не давали родители.

Свободной рукой она расстегнула молнию у него на джинсах. Он почувствовал, как его член погрузился во что-то скользкое и холодное. Оно сжало его туго-туго, и он закричал: он даже не понял, что это было — боль или оргазм, что излилось из него в ее мертвое тело — спермач или кровь. Но ему было уже все равно. Он себя чувствовал очень крутым и сильным. Это было... божественно. За такое и умереть не жалко.

Он уже начал меняться — внутри. Ему так хотелось скорее отбросить прошлое. Сбросить его, как отмершую кожу. Ему хотелось дойти до конца. Он не чувствовал боли. Ее холод его заморозил. Внутри все онемело. Плевать. На той стороне будет уже не так холодно. А пока можно и потерпеть. Но зато он соприкоснулся с чем-то, что больше чем все, что он знал — с тайной жизни и смерти.

* * *

ищущие видений

Они приехали к Брайену. Брайен сразу уселся перед телефоном слушать сообщения на автоответчике. Петра пошла на кухню варить кофе.

Первые сообщения были старыми, Брайен просто забыл их стереть. Но потом в автоответчике раздалось долгое би-бип. Леди Хит услышала взволнованный голос молодого человека:

— Он не мертв, Брайен. Я знаю, что надо делать, но я не могу. Не могу. Позвони мне.

Брайен повернулся к леди Хит:

— Всё, началось. Мне надо ехать к нему.

Хит не знала, что на это сказать. Она принялась нервно выравнивать стопки листов, которыми была завалена вся гостиная.

— Мне так неудобно, что у меня тут такой беспорядок, — сказал Брайен. — Жутко как неудобно, но... — Он поднял трубку и принялся набирать номер. — Черт, мне телефон отключили.

— Я думаю, нет, — отозвалась леди Хит. — Может, он просто не подключен к розетке... может, вилка случайно выпала или провод где-нибудь отошел.

— Я три месяца за телефон не платил. — Он бросил трубку. — Черт, но почему в четыре утра?!

— Ненавижу телефонную компанию, — сказала Петра из кухни.

Леди Хит, которая не понимала, как такое возможно, чтобы у людей не было денег, которая представляла себе жизнь писателей как богемное и в чем — то даже завидное существование, уселась на диван и крепко задумалась. Кто же он, этот человек, который так много знает про ее дедушку, который не стал смеяться над ее оккультными переживаниями у Симоны Арлета? Она была в замешательстве.

— Слушай, — сказала Брайен. — Мне правда нужно поехать к Пи-Джею. — Он отвернулся от телефона как раз в тот момент, когда в гостиную вошла Петра.

— Там что-то случилось? — спросила она.

Хит сразу заметила, какие токи текут между ними. В кафе «Айадайа» она была вся захвачена своими страхами и тревогами и не заметила, что навязалась людям, у которых только-только начались новые отношения — или возобновились старые. Но теперь она сообразила, что своим неожиданным появлением она очень им помешала. Хит не знала, как теперь это поправить — ненавязчиво и тактично, — но она знала другое: она просто умрет от страха, если ей придется сидеть до утра одной в огромной квартире родителей. Она понимала, что это абсурд — волноваться о том, что о тебе подумают, о том, как сохранить лицо и не потерять лицо... «Иногда, — размышляла она, — во мне пробивается слишком много тайского. Откуда бы, интересно? Почти всю сознательную жизнь я провела в Европе и Америке... ведь культура не передается по генам».

Она вдруг обнаружила, что эти, казалось бы, неуместные отвлеченные размышления прогоняют страх. И это было хорошо. Хорошо. Она взяла чашку с кофе у Петры, улыбнулась той самой «всеутаивающей» улыбкой, которая также была неотъемлемой составляющей ее тайской культуры, и предложила:

— Мы все можем поехать ко мне. Телефон там работает, и... — она постаралась произнести это как бы между прочим, чтобы они не догадались, что она обо всем догадалась, — ...там две спальни.

Петра прошептала ей беззвучное спасибо.

— Мне все-таки надо к Пи-Джею, — сказал Брайен. — Я там недолго. Вы давайте езжайте к Хит, а я... подъеду попозже. — Он порылся в картонной коробке и достал три распятия — дешевенькие пластмассовые поделки из сувенирной лавки для туристов на Олвера-стрит. Одно он вложил в руку Хит, второе убрал в карман.

— Тебе обязательно надо ехать? — спросила леди Хит.

— Да, обязательно. Нужно там разобраться с одним человеком. Он мой старый друг. И я единственный, кто способен...

— Он вампир? — перебила Петра.

— Да. — Он вручил ей третье распятие.

Петра кивнула. Леди Хит не могла не заметить, как сейчас трудно Петре. Она все еще не в состоянии поверить в происходящее, но при этом пытается принимать все, как есть, невзирая на то что это действительно не укладывается ни в какие рамки. Потому что ей очень хотелось поверить Брайену. Ей было необходимо ему поверить. Потому что она влюблялась в него — уже влюблялась. Может быть, даже сама еще этого не понимая. Но Хит все видела и понимала.

* * *

дети ночи

За окном темно. Черт, кто там ломится в дверь? Клара Льюис проснулась от дурного сна. Так темно. И Митч дрыхнет себе — храпит, как свинья. Дверь... кто-то стучится в дверь... черт, а чего так громко?! «Наверное, это по поводу Мэта, — решила Клара. — Вот ведь послал Бог сыночка. Снова, наверное, вляпался в неприятности. Я даже не удивлюсь, если это полиция. Может, его патрульные подобрали, когда он валялся в проулке пьяный, или...» Клара попыталась припомнить, спустила она в унитаз или нет эти таблетки. На прошлой неделе еще собиралась.

Темно. Она не решалась зажечь свет, а то вдруг Митч проснется, а Митч, если его разбудить до рассвета, будет похуже взбесившегося людоеда. Она встала с кровати, нашарила в темноте халат и пошла к двери — на ощупь по стенке.

— Да заткнитесь вы там, — пробормотала она, но стук не унимался. Он был очень ритмичный, почти механический. Как будто стучал вообще не человек. — Иду, иду.

Она включила настольную лампу у дивана в гостиной. Приглушенный свет упал мягким пятном на красный велюр. Рядом с лампой стояла большая пластмассовая фигурка Иисуса, тень от его раскинутых рук лежала крестом на задернутых занавесках. Клара вздохнула и пошла в прихожую.

— Кто там? — Она слегка приоткрыла дверь, накинув цепочку. В ноздри ударил сырой мертвенный запах. Она увидела своего сына. Какой-то весь сгорбленный и нахохлившийся, волосы стоят дыбом, торчат колом, как рог носорога. Рядом с ним — какая-то девица. Губы испачканы чем-то красным. Запах идет от обоих.

— У тебя что, нет ключей, Мэтью? — нахмурилась Клара. — И кто эта девушка? И вообще я хочу спать. Ты меня разбудил.

— У меня есть ключи, мама, — ответил Мэт и помахал связкой ключей у нее перед носом. Он посмотрел на нее с такой злобой — и даже как будто бы с вожделением. Да, он так на нее посмотрел... на мать так не смотрят. На мать так смотреть неприлично. — Но ключи мне теперь не помогут. Ты должна пригласить меня в дом.

— Что ты выдумываешь, Мэтью. — Она сняла цепочку, но он остался стоять на пороге, обнимая девчонку за талию — совсем, кстати, соплячка, лет четырнадцать, если не меньше — и глядя матери прямо в глаза. Ей даже стало не по себе. Раньше он никогда не смотрел ей в глаза.

— Пригласи нас войти, — сказал Мэтью, и в его голосе прозвучала угроза.

— Может, тебе еще письменное приглашение прислать по почте? — сказала Клара, пожав плечами. Она развернулась и отправилась к себе в спальню. По дороге она поцеловала в макушку пластмассового Иисуса — на счастье.

— Мама, блин, на хрен, пригласи нас войти! — Это был даже не человеческий крик. Так кричат звери. Да что с ним такое? С тех пор как он устроился на эту свою работу в Голливуде, он стал каким-то шальным. Она не знала, как с ним общаться — как до него достучаться. Впрочем, она никогда не умела общаться с сыном.

— Входите, — прошептала она едва слышно.

И уже в следующую секунду они оказались внутри, и дверь за ними со стуком захлопнулась. Да, именно оказались — она не заметила, чтобы они переступали порог. Еще секунду назад они стояли за дверью, а потом просто возникли в квартире. Как в кино со всякими навороченными спецэффектами.

— Мама, хочу познакомить тебя с этой девушкой. Она особенная. Самая лучшая. За такую и умереть не жалко. Джейни Родригес, моя новая подруга. И уже навсегда.

— Если она собирается здесь поселиться, то ничего не получится. — Родригес, Родригес... Клара задумалась. Где-то она уже слышала это имя, Джейни Родригес. Точно не от Мэтью. Он никогда не рассказывал о своих девушках. Они вообще почти не разговаривали, да и виделись очень редко — иногда по утрам за завтраком, когда она собиралась на работу, а он приходил с работы. — И вообще она не слишком еще молоденькая? Ты что, из дома сбежала или чего?

— Я сбежала из жизни, миссис Льюис. — Голос у девочки был звонкий и чистый. — И больше о ней даже не вспоминаю.

— Странная у тебя девушка, Мэтью Льюис.

— Ты даже не представляешь, какая странная, мама, милая! Но когда ты узнаешь ее получше, ты поймешь, что это такое — странно.

Он потрепал девочку по щеке. Она хихикнула.

— Всегда мечтала стать девушкой из Долины, — тихо сказала она с такой щемящей тоской в голосе, что Клара почти смягчилась. Но она вовсе не собиралась пускать в дом эту девицу. Еще неизвестно, может, она станет тут вещи лямзить. У Мэтью те еще дружки — по всем давно плачет колония, преступники малолетние.

Мэтью щелкнул пальцами.

Клара даже не успела понять, как так получилось — но девочка вдруг оказалась у нее за спиной. Раз — и все. Опять спецэффект, как в кино. «Может, мне все это снится, — подумала Клара, — может, я сплю», — но тут холодные руки схватили ее за запястья и резко рванули... Господи, ничего себе силища для такой-то соплячки... девица крутила ее запястья туда-сюда... Иисус милосердный... Клара слышала хруст ломающихся костей... по рукам потекло что-то теплое — кровь из вывернутых суставов... Клара закричала. Сын тут же бросился к ней и зажал ей рот рукой. Рука была, как ледышка. Такая холодная.

— Я всегда тебя ненавидел, мама, — сказала Мэт. — Но теперь я тебя обожаю. Так обожаю, что съесть готов. — Она попыталась его оттолкнуть, попыталась пошевелить руками и почувствовала, как кости рвут плоть. Господи, как же больно... у нее из глаз брызнули слезы, но она не могла закричать, ее как будто парализовало, она только думала про себя: «Господи, Иисус милосердный, сейчас я проснусь, я проснусь, Господи, Господи, Иисус милосердный», — и Иисус был рядом, и смотрел на нее, пластмассовый Иисус с руками, раскинутыми крестом...

И тут в гостиную вломился Митч.

— Что еще, блядь, за шум? — У него в руках был дробовик, который он всегда держал под кроватью.

Клара застонала.

— Отпусти мать! — заорал Митч.

Медленно, как бы даже нехотя, Мэт разорвал ночнушку у матери на груди. Боже, подумала Клара, какой стыд, мой сын хочет меня изнасиловать... она опустила глаза, стыдясь своих отвисших грудей, на которых уже кое-где появились старческие пятна, и опять собралась закричать, но не успела — Мэт затолкал ей в рот скатанный в шарик лоскут, оторванный от ночнушки. Это действительно было как сон. Вот только боль была настоящей. Господи, как же больно. Ей было нечем дышать. Она почувствовала, как тошнота подступает к горлу и сочится сквозь кляп.

Митч стоял и смотрел, раскрыв рот.

— Немного внутренних беспорядков с применением насилия в отдельно взятой семье, — тихо проговорил Мэт, — придают остроту жизни. Правда, мам?

Джейни вырвала провод из пылесоса и принялась не спеша связывать Клару.

Митч наконец-то очнулся и выстрелил. Клара увидела, как щека Мэта раскрылась рваными ранами. Но буквально за считанные секунды раны затянулись.

— Опа, чистое было бритье, — сказал Мэт.

Джейни швырнула Клару на диван, а Мэт набросился на отца и этак походя оторвал ему голову. Отшвырнул ее в сторону. Кровь изверглась из шеи, как гейзер, и Мэт жадно склонился над телом отца, как ребенок — над питьевым фонтанчиком. Тело Митча все еще дергалось. Эпилептик без головы. Клара попыталась закричать, но захлебнулась собственной рвотной массой.

— Не рыпайся, милая, — сказал Мэт, раздирая тело отца голыми руками. Он вырвал сердце, и судороги прекратились. — Остановка сердца. — Мэт бросил тело на пол и присосался к сердцу, как будто это был апельсин.

Джейни уселась на диван рядом с Кларой и принялась очень пристально ее рассматривать. Время от времени она легонько трогала ее пальцем. Сосок. Ледяное прикосновение к клитору. Не сводя напряженных глаз. Не сводя глаз. Взгляд проникал в самую душу, извлекал из нее самые сокровенные тайны. Это было как изнасилование. Изнасилование глазами.

— Лови, — сказал Мэтью и бросил Джейни сердце. Джейни хихикнула. Сердце она не поймала, и оно плюхнулось на диван между ног Клары. Кровь брызнула ей на интимное место. Потекла по сморщенным половым губам. — Насколько я понимаю, он уже не вернется, да? — сказал Мэт. Он отпинал отцовскую голову в коридор и точным ударом послал в дверь родительской спальни. Вернувшись обратно в гостиную, он пробормотал: — Он заслужил это, старый мудак. Он меня не любил. — На секунду Кларе показалось, что он сейчас заплачет. Но он не заплакал. Он просто стоял посреди гостиной с губами, перемазанными кровью, и стрелял глазами по всем углам. Господи, подумала Клара, неужели мы и вправду его не любили и не понимали, и теперь он нам мстит за обиды, о которых мы даже не знали? — Чего ты уставилась? — спросил он у Джейни.

— Кушать хочу. А одного ты себе уже заграбастал.

— Ты чего?! Я же оставил тебе целиком... целиком... это будет недолго, мама... боль, она быстро пройдет... а потом все будет по-другому.

Джейни схватила Клару за руку, содрала с ее пальца ноготь и жадно припала ртом к ране. Ее слюна жгла, как рассол. Клара даже не представляла себе, что бывает такая боль. И от нее не убежишь, от боли. И сын склонился над ней — его глаза налиты кровью.

— Ну и как тебе, а? — спросил он. — Я спасу тебя, мама. Жизнь у тебя была блядская с этим козлом, моим папочкой. Нажирался всегда как свинья, бил тебя, носился по дому с этим своим дробовиком, пугал тебя до полусмерти. Но теперь все прошло. Теперь все будет гораздо лучше. Да, да. И чего ты по этому поводу думаешь, милая мама? Я хочу от тебя услышать, чего ты думаешь! — Он выдернул кляп у нее изо рта.

— Господи! — выкрикнула она.

Пластмассовый Иисус смотрел на нее со столика, и его кроткий взгляд был исполнен сочувствия.

Она закричала.

— Иисуса тебе захотелось? — усмехнулся Мэт.

Клара продолжала кричать, пока Джейни вырывала у нее ногти и облизывала нежную кровоточащую плоть под ними.

— Сейчас получишь. — Мэт схватил пластмассовую фигурку и принялся пихать ее во влагалище Кларе головой вперед. Раскинутые руки Иисуса обхватили ее за талию в агонизирующих объятиях. Она истошно кричала. Мэт надавил сильнее, и Клара стала терять сознание. Благословенное забытье... но она тут же пришла в себя. Иисус был твердым, холодным и как будто зазубренным — он рвал ее изнутри. — Слава Богу, что это просто болванка пластмассовая, а не крест, — сказал Мэт. — Всегда ненавидел кресты и распятия. Всегда ненавидел религию. — Он улыбнулся Кларе. Она не то чтобы потеряла сознание, но провалилась куда-то вглубь. Боль отступила. Как будто все это происходило не с ней, а с кем-то другим. Как будто это было кино. Она погружалась все глубже и глубже. «Я умираю, — подумала Клара, — я умираю».

— Давай быстрее ее кончать, — сказала Джейни. — Убьем стерву на фиг. А то правда хочется кушать. — Карла слышала ее голос как будто издалека. Ее охватила слабость, жизнь вытекала, как кровь — вместе с кровью, — но у нее уже не было сил бороться. Холод ждал ее, холод готовился ее встретить. Но холод — все-таки лучше, чем боль.

— Это меня заводит, — сказал Мэт.

— Заводит. И аппетит возбуждает.

— Я не хочу убивать ее насовсем. Вечность — это так долго, когда ты один. Без мамы.

Джейни рассмеялась и стянула с себя джинсы. Потом сняла футболку.

— Заводит. И аппетит возбуждает.

— Спорим, что ты не знала, что трахаться можно и после смерти, а, мама? — тихо проговорил Мэт. — Так что религии врут... сейчас сама убедишься.

Сквозь густой туман боли Клара слышала свой собственный плач. Она видела девушку — но как будто с неизмеримо огромного расстояния, — такая тоненькая, по-детски неразвитая, неоформившаяся. Ее клыки влажно блестели. Она запрыгнула на Клару, как игривый котенок. Облизывала ее, царапала когтями, терлась о пластмассового Иисуса. Мэт тоже разделся. Какой он худой. И сутулый. Еще даже не молодой человек — обыкновенный подросток.

— Заводит. И аппетит возбуждает, — прошептала Джейни.

— Так можно же совместить.

— Круто.

— До рассвета она обратится, как думаешь?

— Нет. Ей надо ночь отдохнуть. Я удивилась, что ты обратился так сразу. Ты был мертвым всего секунду.

— Я потому что не сопротивлялся. Я всегда этого хотел.

Они поцеловались. Сначала потрахались, а потом стали пить. Клара медленно погрузилась в смерть — в смерть обращения...

* * *

наплыв: ожидание

Когда Брайен приехал к Пи-Джею, там царил полный бедлам. Телевизор работал на полную громкость, и при этом орала музыка. Картины раскиданы по всему полу. Мольберт перевернут. На кухонной стойке одиноко лежал недоеденный гамбургер. Вся мебель была сдвинута к стенам, а сам Пи-Джей сидел на полу посреди гостиной в центре круга, выложенного из причудливого набора магических амулетов: священные камни, череп бизона, стрела, трубка, засушенные кукурузные початки, распятия в больших количествах. В комнате было не продохнуть от дыма курящихся благовоний. Перед Пи-Джеем лежала флейта и еще несколько непонятных штуковин. Повсюду горели свечи. Брайен заметил и пару больших кувшинов. Наверное, со святой водой.

Пи-Джей был одет в подобие длинной рубахи из оленьей кожи, которая доходила ему до колен — это было не то чтобы женское платье, но близко к тому. Волосы он заплел в косы, а на шею надел вышитую косынку, с которой свисал бирюзовый крест. Символы были самые разные — и религиозные, и магические, и шаманские: католические, индейские, языческие и вуду. В качестве образца синкретизма культур Пи-Джей являл собой зрелище невероятное и в чем-то даже гротескное и нелепое.

А потом он запел. Странное пение, чем-то напоминавшее йодль — с протяжными высокими нотами и неожиданными аритмичными каденциями. Это было совсем не похоже ни на один из индейских напевов, которые Брайен слышал раньше. Хотя Пи-Джей рассказывал о своем видении, в котором его обратили в шошонского ма'айтопс, шамана-гермафродита, Брайен никак не мог соотнести этот образ с образом того неправдоподобно красивого — пусть даже и грубой, гранджевой красотой — подростка, с которым он познакомился в Узле.

Брайен молча застыл в дверях. Он не хотел помешать, не хотел перебить песню. Он не знал, что это за ритуал и насколько он важен Пи-Джею. Наконец Пи-Джей вроде бы очнулся от транса и произнес:

— Брайен.

— Ну да. — Брайен шагнул внутрь магического круга. Он не знал, насколько надежна эта защита. И защита ли это вообще. Но ему было как-то спокойнее в круге, составленном из магических амулетов.

— Брайен, я не смог вбить ему кол. Не смог. Я... прости меня. Наверное, я слабак.

— Я все понимаю. Мне тоже жаль Терри. Но та тварь, которая приходила к нам и говорила голосом Терри... это не он. Не Терри. Это просто ходячий труп... в нем нет души. Душа Терри... она где-то там...

— Хотелось бы верить.

— Мне тоже, — тихо сказал Брайен.

* * *

наплыв: морг

— Доктор Голдберг... доктор Голдберг.

— Что там еще?

— Идите сюда. Скорее. Я из морга звоню. Скорее! Вам надо это увидеть.

— Только я сел кофейку попить...

— Я вас очень прошу.

Лифт. Коридор. Двойной замок. Охранная система. Пароль. Холодрыга.

Труп.

— Ну что тут у вас, сестра Райт? Я, между прочим, уже домой собирался. Я не могу тут торчать до утра. Вы же знаете, я люблю выезжать пораньше, пока на шоссе пробки не начались. Ладно, ладно, давайте посмотрим.

Простыня. Кровь. Труп.

— Господи, сестра Райт, да не тряситесь вы так. У меня, между прочим, там кофе стынет, а вы меня выдернули сюда в морг, тут такой холодильник, а я не одет для таких экзерсисов... надеюсь, что это не сексуальные домогательства. Я, понимаете ли, на работе ни-ни.

— Мне страшно.

— Ой-ой-ой. Ладно, кто там у нас... Джейн До? Это что, та бомжиха, которую расчленили и по частям запихали в тележку у круглосуточного супермаркета в Пакойме?

— Да.

— Ну давайте посмотрим. Снимите простынь.

— Но, доктор Голдберг, вы не понимаете... оно шевелится. Что-то... как-то... под простыней... фибриллирует... оно не совсем мертвое.

— Что еще за ерунда, сестра Райт. Начитались, наверное, этих своих идиотских ужастиков, вот вам всякое и мерещится. Снимите простыню. Ну, вот видите... ничего такого. Ничего, что указывало бы на какие-то... сверхъестественные проявления.

Голова. Руки. Туловище. Голова почти отделена от тела. Кисти отрезаны и торчат из груди. Ноги, обрезанные по колено, засунуты в пластиковый пакет. Ступни присобачены к животу.

— Тот, кто раскладывал эти кусочки, обладал, скажем так, своеобразным чувством юмора, сестра Райт... о Господи... сестра Райт, вы бы все-таки сдерживались при посторонних...

Крик.

А потом — шевеление. В голове. Глаза. Медленно повернулись в глазницах. Очень медленно. Губы слегка приоткрылись. Как будто готовясь произнести слова. А пальцы... царапают воздух... извиваются, как личинки... пальцы ног тоже шевелятся... а потом и все тело задергалось в судорогах.

— Сестра, Райт. Я вынужден настоятельно вас попросить, чтобы вы...

— Доктор Голдберг, оно шевелится, оно шевелится, оно...

И тут судороги прекратились.

Тело лежало тихо и неподвижно.

Как и всякое мертвое тело.

Где-то пробили часы.

Обыкновенное мертвое тело.

— Наверное, скоро уже рассвет, сестра Райт... и я не вижу причин, почему меня надо было отрывать от кофе. Я распоряжусь, чтобы взяли анализы... в надлежащее время. Господи, у нас что, нет свободного отсека, чтобы это убрать? А то валяется расчлененное тело прямо посреди комнаты... кто вообще додумался его здесь оставить? Сестра, не впадайте в истерику, вы же видите, эти спазмы уже прекратились... или что это было... завтра мы обо всем позаботимся.

— Да, доктор Голдберг.

— А теперь прошу меня извинить, я, знаете ли, не привык встречать рассвет на ногах, когда я в ночной смене.

Развернуться. К выходу. Двойной замок. Охранная система. Лифт.

Вверх.

— Доктор Голдберг, вернитесь. Вернитесь, пожалуйста. Оно снова шевелится... Господи, оно схватило меня, оно меня тянет... у него слюни текут... Господи Боже, оно пытается меня укусить...

Истошные вопли.

Морг: ни единой живой души.

Ни единой.

* * *

наплыв: сумерки

Им не пришлось долго ждать.

Брайен придумал одну хитрость. Это было трусливо и малодушно, но Пи-Джей признался, что он вряд ли сможет заставить себя убить своего лучшего друга. Это следует сделать безлично и беспристрастно, хотя вся затея немного смахивала на эпизод из «Маленьких негодяев».

Он сидел в священном круге и молился — просил духов ниспослать ему озарение или хотя бы подсказку, что делать. Но духи остались глухи к его просьбе. Все так изменилось после того — первого — поиска видений. Раньше все было понятно и ясно. Теперь же все стало расплывчатым и туманным, и дух, который его наставлял раньше, больше не появлялся. Может быть, это все потому, что он уехал из резервации и вернулся к образу жизни белого человека? Но я и есть белый человек, подумал Пи-Джей, во всяком случае, наполовину. Его разрывало на части. Может, великое зло и вправду вырвалось в мир — но почему оно приняло обличье Терри Гиша, его лучшего друга?

И вот теперь они с Брайеном Дзоттоли сооружали дурацкую ребяческую ловушку, чтобы низвергнуть это предполагаемое великое зло. Он никак не мог соотнести эти два противоречивых образа: рыцари в сияющих латах в праведной битве против адских созданий тьмы — и двое людей, перепуганных до полусмерти, в сражении с ветряными мельницами. Я заражен сомнениями, думал Пи-Джей, наблюдая за тем, как Брайен льет святую воду в мусорное ведро.

— Сколько еще до рассвета? — спросил Пи-Джей.

— Полчаса, не больше, — ответил Брайен.

— Наверное, тебе стоит вернуться обратно в круг.

— Да.

Брайен вступил в круг из священных предметов. В руках он держал резиновый молоток — из тех, которыми забивают паркетные гвозди — и кол, вырезанный из ручки швабры.

— Я все сделаю сам, — сказал он. — Я знаю, что ты не сможешь...

Они сидели в священном круге и ждали. Пи-Джей закрыл глаза. Он чувствовал присутствие Брайена рядом, он вспоминал обо всем, через что им обоим пришлось пройти. Он пытался расшевелить свой дух, выманить его из укрытия, куда он запрятался и никак не хотел выходить. «Я хочу, чтобы ты совершил путешествие, — мысленно повторял Пи-Джей, — я хочу, чтобы ты пролетел над городом, нашел Терри и привел его сюда». Он чувствовал на себе взгляд Брайена и знал, что тот глядит на него с пристальным любопытством, потому что, хотя Брайен сам тесно соприкасался со сверхъестественным, он до сих пор с подозрением относился к вещам, от которых попахивало нью-эйджевым мумбо-юмбо.

Он мысленно звал Терри. Услышит Терри или нет? Пи-Джей не знал. Он не знал, осталась ли в теле Терри его душа — хотя бы что-нибудь от его души. Но он очень надеялся, что осталось.

Он почувствовал, как его собственная душа шевельнулась внутри. Онемение маленькой смерти разлилось по телу. Душа пыталась освободиться. Душа была как орел. И вот она вырвалась на свободу. Он увидел себя как бы сверху — вот он сидит в центре круга, и озадаченный Брайен как-то странно таращится на него, наверное, удивляется, какой он холодный и неподвижный.

Он на секунду завис над кругом, а потом устремился ввысь — сквозь потолок, сквозь стену, вниз по холму к бульвару Голливуд. На улицах было пустынно. Почти никого. Только какой-то алкаш храпел в скверике на скамейке. Мимо проехал автобус, абсолютно пустой. Вывески порношопов мигали неоном. Пи-Джей ощущал присутствие миллионов душ, вырвавшихся на время из спящих тел, яркие разноцветные точки на сером космическом поле... Терри... где Терри?.. Сгусток тьмы, черная точка. Зло. И еще. И еще. Зло уже распространялось по городу.

Вот он! Уже на пути домой. На пути к Пи-Джею. Он доверяет их старой дружбе. Существо, что скользило по темным аллеям, сбросило свой человеческий облик, но Пи-Джей сразу его узнал. Терри принял обличье черного котенка. Передвигался мелкими перебежками — из тени в тень. Уже скоро рассвет. Это я во всем виноват, сказал себе Пи-Джей. Я не убил его сразу и тем самым привел в движение этот кровавый цикл. Охваченный ужасом, он отступил — вернулся обратно в круг.

— Он идет сюда, — сказал он Брайену. — Вот-вот будет здесь. Слушай.

За дверью — жалобное мяуканье.

Кто-то скребется в дверь. Снова мяуканье — громче, еще печальнее.

— Он ждет, чтобы его пригласили, — сказал Брайен.

— Входи, — тихо проговорил Пи-Джей.

Дверь распахнулась. Ведро со святой водой, которое Брайен пристроил над косяком, опрокинулось. Раздался душераздирающий вопль. А потом — голос Терри. Голос из детства:

— Как ты мог, Пи-Джей? Я же твой друг.

— Я...

— Не разговаривай с ним! — закричал Брайен. — А то он тебя заморочит. — Он схватил кол и молоток и вышел из круга. — И вообще не смотри на него! Закрой глаза!

Пи-Джей послушно закрыл глаза. Крепко зажмурился и прикрыл сверху ладонями. Как перепуганная девчонка в кино на каком-нибудь фильме ужасов. Только это не помогло. Образ Терри стоял у него перед мысленным взором — как наяву. Терри у игровых автоматов. Терри, который уже засыпает, уносясь в мир сновидений, пока Пи-Джей говорит ему о своих планах: уехать на фиг из Узла, убить в себе все, что в нем есть от индейца, и закрепиться в бетонном мире белых людей. Терри, вбивающий кол в сердце брата Дэвида.

— Пи-Джей... как ты мог так со мной поступить... мне же больно... мы же друзья, ты же любил меня, помнишь?.. Думаешь, я об этом не знал?.. Ты — единственный человек в этом мире, кому я доверил свою жизнь... свою нежизнь.

Пи-Джей открыл глаза и посмотрел на своего друга. Кожа вся в волдырях — обожжена святой водой. Кожа слезает лохмотьями, обнажая сырое мясо и кости... от обваренной плоти идет кисловатый запах... сквозь покрашенный кровью пар Пи-Джей разглядел глаза Терри — сытые, налитые кровью... разглядел губы, растянутые в перманентном оскале... но голос был тот же самый, голос из детства, грязная пародия на их детские воспоминания...

— Нельзя так со мной поступать. Ты не можешь... Ты посмотри на себя в этом платье. Ты говоришь, это все из-за твоих видений, что ты поэтому так одеваешься, что так у вас, у индейцев, принято, но знаешь, мне кажется, это все потому, что ты педик, вот только не хочешь, блядь, этого признавать.

— Не слушай его, — сказал Брайен. — Он играет на твоих страхах, на твоей неуверенности в себе.

— Какой ты мужчина, если даже не смог вбить кол мне в сердце?! Ты вообще умеешь хоть как-нибудь обращаться с фаллическими символами, хотя бы с тем, что болтается у тебя между ног?

— Ты не Терри Гиш, — тихо сказал Пи-Джей и повернулся к Брайену: — Теперь я смогу. Я должен. — Он отобрал у Брайена кол и молоток. — Только не выходи из круга! Там ты в безопасности! — Он вышел из круга и направился к существу в облике человека, что стояло у двери.

В тех местах, куда попала святая вода, кожа Терри горела голубоватым пламенем. Щеки обуглились и пузырились кровью и гноем. Из ноздрей текла вязкая желчь — из ноздрей и изо рта. Терри больше уже ничего не говорил, а только сдавленно хохотал. Это был страшный, безумный смех. И он все звучал и звучал, как будто пластинку заело.

— Мерзавец, — тихо сказал Пи-Джей. — Мерзавец.

Он воткнул кол Терри в грудь и со всей силы ударил по нему молотком. Кровь была черной и вялой. Пи-Джей снова ударил молотком по колу. И еще раз. И еще. Он даже не знал, что в нем было столько ненависти. Он ударил еще раз. Терри кричал, словно раненый зверь, но в перерывах между истошными воплями все равно пробивался этот безумный смех... Терри повалился на пол, и как раз в это мгновение сквозь неплотно закрытые жалюзи в комнату проникли первые лучи солнца. Терри корчился на полу, охваченный синим пламенем, и в самый последний момент — перед тем как Терри рассыпался пеплом — Пи-Джей снова увидел его таким, каким он был раньше, давным-давно, когда они все вместе гоняли на великах по холмам, и осенний ветер бил им в лицо, и они проносились на всех парах под единственным знаком «СТОП» во всем городе, и им было так весело — всем троим. Самым лучшим друзьям. Но видение тут же рассеялось, и остался лишь пепел. Пепел, подтеки свернувшейся крови и пузырящейся желчи. Пи-Джей не чувствовал ничего — ни печали, ни радости, — только ужасную пустоту внутри.

— Я убил его, — сказал он. — На этот раз я убил его насовсем.

— Не печалься о нем, — сказал Брайен. — Это не Терри. А настоящего Терри ты освободил.

— Да, наверное.

Даже кровь на полу постепенно бледнела и исчезала.

Пи-Джей знал, что Брайен сейчас пытается убедить себя, что во всем этом есть некая высшая цель, что все это — не просто так, что они только что одержали пусть маленькую, но победу в извечной войне между добром и злом. Для Брайена, который привык видеть мир в полутонах и не делил все на черное и белое, как в древних мифах, это было непросто. Пи-Джей и сам был таким, до того, как прошел через поиск видений.

* * *

наплыв: ангел

Эйнджел вернулся к зеркалу. Было уже почти утро. Мама валялась в валиумном ступоре. В ванне было гораздо приятнее, чем в спальне, — прохладнее, и пахло лимоном, и воздух был не таким сухим, потому что здесь не было кондиционера, который высасывал влагу из воздуха.

Эйнджел сел перед зеркалом и плеснул себе в лицо холодной водой. Потом пристально посмотрел на себя в зеркало. Это был ежедневный ритуал по «отлову» прыщей. Прыщей у него в жизни не было, ни одного, но он все равно каждое утро придирчиво изучал себя в зеркале — как какой-то маньяк. Он панически боялся прыщей. Прыщи означали, что его голос скоро сломается. Прыщи означали конец карьеры. Конец всему.

А вчера ночью... ему все это приснилось: странный мальчик, который втянул его в зазеркальный мир, водоворот в отражении ванны, едва его не засосавший? Приснилось?

Нет. Он напряженно вглядывался в зеркало. Прямо в глаза своему отражению. Но там, в глубине зазеркалья, были и другие глаза. Глаза странного мальчика-двойника, который пытался его уверить, что он — сам Тимми Валентайн. Глаза существа, заключенного в зеркале и отчаянно рвущегося на свободу.

— Может, мы станем друзьями, — тихо сказал он зеркалу.

Существо в зеркале улыбнулось.

Он увидел, что его отражение тянется к нему. Он тоже протянул руку и прикоснулся к зеркалу. На мгновение ему показалось, что его пальцы коснулись не твердой зеркальной поверхности, а настоящей плоти — холодной, как смерть, но мягкой.

— Ты не сон, правда? — сказал Эйнджел. — Господи, ты и вправду не сон. И нельзя никому рассказать, иначе меня точно свезут в дурдом.

Их ладони соприкоснулись. Отражения. Двойники. И никто бы не догадался, что они — разные.

— Странно, — сказал Тимми. — Когда я на той, на вашей стороне стекла, я вообще не отражаюсь в зеркалах.

— То есть ты настоящий вампир.

— Мы не выбираем, кто мы.

— И ты хочешь вернуться в наш мир. Сбежать от этой колдуньи-ведьмы. И я — единственный, кто может тебе помочь.

— Значит, мы договорились?

— А что я получу взамен?

— Все, что захочешь.

Тимми Валентайн сказал это очень серьезно.

— То есть как это: «все, что захочешь»? — переспросил Эйнджел. — Я могу захотеть очень многого, а ты вроде не джинн из лампы.

— Все, что захочешь, — повторил Тимми. — Только ты должен хотеть этого по-настоящему.

— Ну ладно, есть одна вещь. — Эйнджел согнулся над раковиной, приблизил губы к самому зеркалу и зашептал Тимми на ухо. Тимми слушал и улыбался кривой улыбкой.

* * *

наплыв: дети ночи

Первые лучи рассвета проникли в гостиную Льюисов. Растеклись по залитому кровью ковру. Задели краешек пестрого дивана, на котором творилась ночная бойня. Льюисов, новоиспеченных вампиров, никто ни о чем не предупредил. Просто их некому было предупредить. Они не задернули шторы.

Обезглавленный труп Митча Льюиса, валявшийся посреди гостиной, совершенно не сочетался с безвкусно мещанской обстановкой комнаты. Больше всего это напоминало кадр из какого-нибудь абсурдного фильма. Кровавые следы тянулись по коридору от тела к оторванной голове, водруженной на кровать в спальне, — петляющие красные полоски, похожие на перепутавшиеся нити.

Мэт, его мать и Джейни Родригес таяли под лучами солнца на диване в гостиной. Плоть, обратившаяся вязкой жижей, стекала с костей. Кровь превращалась в едкую желчь, прожигавшую покрывало в цветочек. Кости крошились в пыль, которую тут же смывали ручейки слизи.

К середине утра от них не осталось вообще ничего, только несколько грязных пятен на пестрой обивке — ну и, конечно, труп отца Мэта, уже тронутый разложением.

Хороших вампиров их них не вышло. Из них не вышло вообще никаких вампиров. Они не знали, как выжить. Они были очень недальновидны.

* * *

наплыв: ангел

После того как Эйнджел открыл свою самую страшную тайну Тимми Валентайну, он на цыпочках вернулся в спальню и забрался в кровать. Когда он прижался к матери, та судорожно дернулась и открыла глаза.

— Мам, пойдем в ванную. Я тебе кое-что покажу.

— ...устала...

— Мам, пойдем. Ну давай. Там такое... Тебе понравится. Ты об этом всю жизнь мечтала.

Он взял ее за руку и повел в ванную. Остановился в дверях, чтобы случайно не отразиться в зеркале. Это бы только ее запутало.

— Посмотри в зеркало, мам. Ну давай. Посмотри.

Он знал, что она увидит в зеркале. Не белый сияющий кафель на стенах ванной, а зеленые холмы Кентукки. Зеркало станет телеэкраном для ее воспоминаний. Тимми ему обещал. И Эйнджел видел, что именно так все и было. Он смотрел на мать, как она стоит перед зеркалом — толстая, вся какая-то поистаскавшаяся, мутная от похмелья, — и видел, что на стене у нее за спиной лежат зеленые отблески от зеркального отражения.

Эйнджел знал, что увидит мать на этом телеэкране души. Она увидит холмы за их старым домом, она почувствует запах травы и, может быть, даже услышит, как растет трава. Она увидит то место, где похоронен Эррол. Ее унесет назад в прошлое — в тот момент во времени, когда все в их семье изменилось.

— Что это, милый? Что ты со мной делаешь? — проговорила мать. — Я вижу всякое... Там, где должно быть мое отражение, я вижу холмы над Воплем Висельника. И вот те деревья... это же те деревья, что были у нас за домом. Может быть, я приняла неправильные таблетки? Этот проклятый Голливуд... вот соберешься выпить стаканчик на ночь, и неизвестно, чего тебе там подсунут.

Эйнджел специально встал так, чтобы не видеть зеркала, но он зато видел мать, и по тому, как она менялась в лице, было очень легко догадаться, что именно она видит... вот у нее на лице отразился испуг... потом — неверие... потом ее взгляд сделался зачарованным, как под гипнозом.

— Посмотри в зеркало, мама. Видишь яму в земле? Это ты ее выкопала, эту яму. И мы закатили его туда, мы с тобой. И забросали землей. Но теперь она раскрывается, яма. Видишь, мама? Вот из земли высовывается рука. Смотри, он хватается за траву, он хочет вылезти весь. Ты знаешь, кто это, мама? Знаешь?

Мать молча кивнула. Ее губы слегка приоткрылись, как будто она собралась что-то сказать, но лишь одинокая слезинка скатилась у нее по щеке.

— Я пьяна, — пробормотала она. — Или я сплю, и мне все это снится.

— Смотри, мама. Смотри. Это он. Тот, кто умер. Эррол. Я позвал его, вернул из мертвых. Для тебя.

Из зеркала донесся тоненький детский голосок:

Быть искренним — это великий дар.

Быть свободным — великий дар.

— Иисус милосердный, прости меня, грешную, — прошептала мать. Теперь слезы текли ручьем.

Эйнджел точно знал, что она видит. Тимми вытащил эти картины у него из памяти и так хорошо сымитировал голос Эррола, что Эррол как будто и вправду ожил, и Эйнджел сам поневоле расплакался — он оплакивал брата и оплакивал свое детство, которое брат отобрал у него в тот день, когда умер. Эррол выбрался из могилы и теперь стоял в высокой траве, которая доходила ему почти до колен. Крови на нем больше не было.

Как умер Эррол? Что произошло между матерью и сыном? Эйнджел не знал. Когда все случилось, он был на улице. Он помнил только, как мать вынесла брата на луг. Она несла его, прижимая к груди, и пела. Все время пела. И еще он помнил ее глаза — они испуганно бегали по сторонам, как будто мама чего-то боялась. Эйнджел не знал и не хотел знать, что произошло между мамой и братом. Но одно он знал точно.

— Ты его больше любила, да, мама? Больше, чем меня, — сказал он. — Ну что ж, вот он снова с тобой. Если захочешь, вы будете вместе уже навсегда.

«Ты любила его до смерти, — подумал он, — любила так, как теперь ты пытаешься любить меня, как ты теперь прижимаешь меня к своим складкам жира. Так прижимаешь, что я задыхаюсь. Хорошо, что я его не вижу. Я его ненавижу, Эррола. Я даже не помню, каким он был. Как он выглядел. Господи, как я его ненавижу».

Он услышал голос Эррола:

— Мамочка... мама... я тебя ждал так долго... здесь так холодно, под землей, холодно и очень страшно, мне было так страшно... так одиноко... мамочка, дай мне руку... пройди сквозь стекло, мама. Согрей меня, обними.

Он увидел, как мать тянет руки к зеркалу. Обе руки. Как лунатик во сне. Ее губы медленно растянулись в подобие улыбки... безумной улыбки.

— Если захочешь, мама, вы будете вместе уже навсегда, — повторил Эйнджел. — Ты можешь уйти за ним в прошлое. Жить вместе с ним в зеркале. Он всегда будет с тобой. Ты уже никогда его не потеряешь. Больше уже никогда.

Ее глаза заблестели. Эйнджел знал, что она едва борется с искушением. Он знал, что мама всегда больше любила Эррола, а его, Эйнджела, ненавидела — за то, что он жив, а Эррол умер, — что в смерти Эррола виновата она сама, и именно поэтому она так стремится окружить Эйнджела своей душной любовью, пропахшей дешевенькими духами. Любовью, которая в прямом смысле слова душит его — не дает дышать. Эйнджел и сам не знал, как далеко он готов зайти, когда шептал свои откровения духу из зеркала. Он знал, что мать может войти в Зазеркалье и пропасть там навсегда. Но не знал, действительно ли ему этого хочется. Он не знал, чего именно ему хочется, но знал, что это должно быть что-то совсем другое; что все должно стать по-другому, не так, как сейчас.

Мать тихонько запела. Ее голос был хриплым от постоянного пьянства и сигарет. Он был совсем не похож на ее прежний голос — нежный и мелодичный, как ветер в горах.

Быть свободным великий дар, — пропела она и шагнула к зеркалу. — Мы правда теперь будем вместе, Эррол? Всегда? — спросила она. Сделала еще шаг. И еще.

— Иди к нему, мама. Будь с ним, — сказал Эйнджел. — Ты будешь счастлива. И тебе больше уже никогда не придется ко мне прикасаться. Я хочу свободы. — Он сам удивился тому, с какой страстной горячностью прозвучал его голос. «Господи. Я ее ненавижу, — подумал он. — Теперь я могу от нее избавиться. Ее больше не будет рядом. Я заработаю денег, я прекрасно устроюсь. Теперь все будет по-другому».

Она подошла совсем близко к зеркалу. Еще мгновение — и она пройдет сквозь стекло и исчезнет навсегда. Эйнджел вдруг испугался. Неужели она и вправду его не любит?!

— Не надо! — закричал он. — Не делай этого! Нет, не надо! Иначе погубишь себя навсегда! Это не зеркало, это дверь — прямо в ад!

Мать замерла на месте. Шепот ветра затих. Зеленые отблески на стене померкли. Мать дышала сбивчиво и тяжело, как будто только что пробежала сто миль, спасаясь от злого чудовища. Ее зачарованный остекленевший взгляд вновь стал осмысленным.

"Я все испортил, — подумал Эйнджел. — Я упустил свой шанс. Но что-то во мне не дает мне ее отпустить. Я не могу просто так смотреть, как она уходит — бросает меня навсегда. Мы с ней связаны.

Навсегда".

Мать сказала, словно очнувшись от сна:

— Что я здесь делаю? — Потом она обернулась, посмотрела на Эйнджела, опять повернулась к зеркалу, словно пытаясь удержать взглядом какой-то ускользающий образ... опять посмотрела на Эйнджела... побледнела. — У меня что-то явно не то с головой.

— Нет, все в порядке, — сказал Эйнджел. — Ты видела то, что видела. Теперь все будет по-другому, мама. Теперь нас трое. Он вернулся. И он стоит между нами. Я сделал так, чтобы он вернулся, чтобы унять твою боль. Потому что он знает, как надо любить тебя, мама, — знает лучше, чем я.

В ту ночь равновесие власти у них в семье покачнулось, и Эйнджел почувствовал первый глоток свободы. Это было странное чувство — беспокойное, неуютное. Как смутная тревога, как притупленный голод. Казалось бы, Эйнджелу надо бы радоваться, но ему было страшно.

* * *

наплыв: поиск видений

Брайен приехал к леди Хит не один, а с каким-то молодым человеком. У него были длинные черные волосы и проницательные глаза. Он был очень красивый. Почти по-женски. Когда они приехали, леди Хит варила кофе и смотрела кино по ночному каналу — какой-то фильм с Бела Лугоши, что отнюдь не способствовало тому, чтобы отвлечься от мрачных тревожных мыслей; но у нее просто не было сил выключить телевизор. Петра спала в гостевой спальне.

Обстановка в квартире была по-своему спартанской — предельный минимализм, — но зато все, что там было, отличалось отменным качеством и вкусом: от итальянских мраморных полов до золотой статуэтки четырехликого Брахмы, восседавшего с невозмутимым видом в небольшой нише, устроенной над современной аудиовидеосистемой, и подлинного Тернера в скромной раме над белым кожаным диваном.

Брайен что-то пробормотал, Хит не расслышала, что именно, и пошел в спальню к Петре. Но молодой человек остался в гостиной. Он пристально осмотрел комнату, уделив особенное внимание картине.

— Мне нравится Тернер, — сказал он наконец. — У него цвета как будто танцуют. Я сколько ни пробовал, у меня так не выходит.

— Вы художник? — спросила Хит.

— Да. Пи-Джей Галлахер.

— Но вы не только художник... — На ум пришло тайское слово катой.Во дворце принца Пратны был один катой — мужчина, который настолько точно копировал женщину, что его и принимали за женщину. — В вас что-то есть... что-то двойственное.

Пи-Джей улыбнулся.

— Американцы этого не замечают. А вы вот сразу заметили. Наверное, все дело в традициях и культуре. Я шаман, ну... что-то вроде. Не самый хороший шаман, но я постепенно учусь. И когда я шаманю, я превращаюсь в священного мужа, который и жена тоже, — в священного трансвестита. И вы, наверное, это увидели. Когда сказали про двойственность. У нас, у шошонов, такой человек называется ма'айтопс.

Леди Хит сразу почувствовала, что он не привык говорить на такие темы с фарань, белыми людьми. Но он и сам был частично белым. Во всяком случае, ей так показалось. Еще одна двойственность, и все это — в одном человеке. Он как будто завис между двумя мирами: между белым и красным, между мужским и женским, между внутренней и внешней реальностью, — не в силах определиться, который из этих миров — для него. Леди Хит он понравился. Очень понравился.

— И еще вы художник, — сказала она. — Я поняла это сразу, как только вы заговорили про Тернера. По вашим словам.

— Это просто хобби, — ответил он, но было понятно, что это гораздо серьезнее, чем просто хобби. — Я пишу знаменитых индейских вождей и продаю на вернисажах и ярмарках. Всяких Сидящих Быков и Красных Облаков.

— И прекрасных индейских девушек?

— Миннегага. Покахонтас. Сакагавеа. Двести баксов за штуку.

— Но ведь они же не все шошоны, — сказала Хит. — Я их помню из курса антропологии на первом курсе.

— Спасибо, — сказал Пи-Джей.

Брайен плотно прикрыл за собой дверь гостевой спальни, так что Хит и Пи-Джей остались как будто одни. Она чувствовала какое-то неловкое напряжение между ними. Он очень ей нравился, очень. Она еще не встречала таких мужчин — он был совсем не похож ни на утонченно-изысканных дипломатов из круга общения ее отца, ни на тех нагловато-претенциозных парней, которые крутили любовь со студентками из Миллс-Колледж. И она видела, что она ему тоже нравится. Влечение было взаимным.

— Я знал вашего деда, — сказал Пи-Джей.

— Странно, — сказала Хит. — А я вот почти совсем его не знала. И теперь, когда его больше нет, я поняла, что не знала его вообще. Потому что в последнее время я узнаю про него столько нового... такие ужасные вещи... я даже представить себе не могу, что то, что мне про него рассказывают... что это мой дедушка.

Они уселись на диван — по-прежнему глядя друг другу в глаза, по-прежнему полные изумления, что они нашли друг друга, — и Хит попыталась налить ему кофе. От него пахло пряными травами; так пахло дома, у мамы на кухне, когда повар готовил еду. Он был приземленный, в смысле, основательный и земной — в той же мере, в какой она была утонченно-воздушной. Она пролила кофе, и они рассмеялись. Немножко нервно.

— Я сейчас еще в шоке, наверное, — сказал Пи-Джей.

— Я понимаю. Ты только что убил своего лучшего друга. — Леди Хит попыталась представить, что он сейчас чувствует. Она даже и не заметила, как они перешли на «ты». — То есть он был уже мертвый, но все равно...

— Я убил его.

Он был таким несчастным, и Хит было так его жалко, что она была просто не в силах его не обнять. Он тоже обнял ее, и они вдруг припали друг к другу, и упали друг в друга с такой отчаянной страстью, о существовании которой в себе леди Хит даже не подозревала. "Видела бы меня сейчас мама, — подумала Хит, — видела бы она, как я отдаюсь одному из них, да еще индейцу — ни много ни мало, — вместо того чтобы блюсти чистоту для человека из правильного социального круга!.." Но ее так тянуло к нему, в нем было что-то от мальчика, маленького робкого мальчика, и ей это безумно нравилось; ее возбуждали его искания и его опыт в духовных поисках. В нем было то, что ее дедушка, принц Пратна, назвал бы «загадкой Запада». Ее переполняли чувства. Такие сильные, что она даже расплакалась.

— Не плачь, — сказал Пи-Джей. — Ты — особенная. Не такая, как все.

Она рассмеялась и подумала про себя: "А ведь вполне вероятно, что он воспринимает меня как «загадку Востока».

— Столько всего случилось, — сказала она. — Я ездила к этой женщине, медиуму, или кто она там, и она показала мне моего деда. Он превратился в чудовище, захваченный между двумя мирами, в месте под названием Айдахо, а теперь вдруг — повсюду вампиры, и все из-за мертвого музыканта, которого я обожала, просто даже боготворила, когда сама была еще школьницей...

— Да, — сказал он. — В это трудно поверить. — Он снова поцеловал ее в губы. — И в тебя тоже трудно поверить. Что ты есть и что ты со мной. — Он провел рукой ей по лицу, убирая волосы, упавшие на глаза, и ее ни капельки не задело, что он, пусть даже и по незнанию, нарушил одно из общественных табу ее культуры.

Зазвонил телефон.

Это был оператор с телефонной станции: звонок из Таиланда. Звонила мама. Она как будто почувствовала на расстоянии, что ее дочь готова уступить домогательствам человека не ее круга...

Хан мае, — сказала Хит в трубку. — Ты по поводу дедушки звонишь?

— Да, тан уа, — сказала мама. — Сегодня я снова ходила к шаману. Когда она вышла из транса, она мне сказала, что ты видела то, что есть... но это слишком ужасно... у нее были судороги... мне пришлось попросить шофера, чтобы он отвез ее в госпиталь к доктору Диксону.

— Мама, обряд изгнания надо проводить здесь, в Айдахо.

— Благословенные небеса... а где это? — Ханьинь Салуйе, мама Хит, совершенно не разбиралась в географии Америки, что, впрочем, неудивительно для человека, учившегося в Великобритании.

— Это в горах, — сказала Хит. — Мама, я думаю, духу дедушки очень плохо.

— Да, я тоже так думаю. — Мамин голос звучал как-то растерянно и отстранение; может быть, из-за плохой связи, а может, ханьинь сейчас больше заботили великосветские рауты и приемы в Бангкоке, чем душа и покой души свекра. — Но ведь ты обо всем позаботишься, правда? Найми лучшего экзорциста. Самого лучшего. Деньги мы переведем.

— Все не так просто, мама, — сказала Хит. — Они тут на улицах не валяются.

— Ах, эти непросвещенные американцы; даже в большом, крупном городе не наберется и двух экзорцистов, — вздохнула мама. — Как они так живут? Просто дремучее средневековье, темный век... никаких слуг... да у них даже нет короля. — Хит слышала подобные заявления всю свою жизнь — обычные разговоры среди тайской аристократии. Да, жизнь в Таиланде была удобнее: ничего делать не надо, все делают за тебя другие, — но леди Хит любила Америку. Здесь ты сам по себе что-то значишь. Здесь никого не волнует, кто там твои родители. О тебе судят лишь по твоим поступкам. Она терпеливо выслушала излияния матери и при первой же возможности — когда уже можно было не опасаться показаться невежливой — напомнила ей, что это международный звонок, да еще в период наибольшей нагрузки на линию.

— Благословенные небеса! Пожалуй, пора закругляться! — воскликнула мама. — Позвони мне, когда все будет готово, ладно? Мы больше не можем тянуть с кремацией твоего деда... а то люди нас не поймут.

— Да, хан мае.

Да, и еще. Виравонг присылал к нам сватов на прошлой неделе. Как тебе такой вариант? Они, к несчастью, наполовину китайцы, но у них очень хорошие связи.

— Мама, ты не переживай. Я найду себе мужа. Когда придет время — когда я окончу университет.

После финального обмена любезностями Хит положила трубку. Она заметила, что Пи-Джей по-прежнему пожирает ее глазами. За все время ее разговора с мамой он даже не шелохнулся.

— Господи, ты такая красивая, — сказал он. — Я хочу тебя нарисовать.

— А я сойду за индейскую девушку? — рассмеялась Хит.

— За прекрасную индейскую девушку.

— Мне страшно. Как ты думаешь, этот твой друг... а вдруг он кого-то уже обратил... а вдруг их уже много?

Пи-Джей на секунду закрыл глаза. Весь напрягся и замер, как изваяние. Хит уже видела что-то подобное — так делала их семейный шаман. Когда это происходило, она объясняла, что посылает свой дух в путешествие, иногда — на другой конец света, чтобы увидеть, что происходит вдали отсюда. Может, он тоже сейчас посылает свой дух в путешествие. Она видела, как беззвучно шевелятся его губы — как будто он разговаривал с кем-то, кто был далеко-далеко.

Наконец он открыл глаза.

— Вчера ночью я даже не сомневался, что он сделал еще вампиров... я их видел как черные пятнышки в темноте... их было трое, может быть, четверо.

— Ты так говоришь, как будто у тебя какой-то радар, — сказала она.

— Так и есть. Что-то вроде того. Но сейчас я ничего не почувствовал. Может быть, солнечный свет их убил.

— Может быть.

Они поцеловались. Но заниматься любовью не стали: Хит боялась, что в комнату может войти Брайен или что телефон зазвонит опять — с очередными страшными новостями. На улице было уже светло, но свет солнца не смог рассеять дурные предчувствия Хит — не смог прогнать это кошмарное ощущение пустоты в животе. Может быть, солнечный свет их убил. А если нет?!

Она почему-то не сомневалась, что зло, которое вырвалось в мир, — оно больше, чем мертвый друг Пи-Джея, больше, чем ее дедушка, может быть, даже больше, чем исчезнувший Тимми Валентайн, рок-звезда и кумир подростков. То, что творится сейчас, это еще цветочки — всего лишь «разогрев» перед главным аттракционом. Похоже, что назревает вселенская битва между светом и тьмой.

Ей было страшно, так страшно, что она была вся — словно натянутая струна, но в этом трепещущем напряжении было и что-то сродни желанию. Она прижалась к Пи-Джею. Для нее он был олицетворением надежды. Она даже не знала почему. Вряд ли он был тем шаманом, о котором вела речь мама, но он знал принца Пратну до его превращения.

Наверное, он прочитал ее мысли, потому что сказал:

— Я не занимаюсь изгнанием злых духов.

— А может быть, мне не нужен духовный доктор, который берется за все и берет энную сумму в час за свои услуги, — сказала она. — Может, мне нужен шаман, который не хочет за это браться.

— Я не хочу, — отозвался Пи-Джей. — И всякий хороший шаман не захочет. Но я пока что не очень хороший шаман. — Он снова поцеловал ее в губы.

* * *

память: 1600

Уже столько лет он охотится в темных проулках Вечного города. В добыче нет недостатка. И здесь есть где укрыться в засаде. Город — как светотени у Караваджо: светлые участки сияют чуть ли не ярче, чем солнце, темные — погружены в непроглядный мрак; там, где мрамор еще сверкает на стенах собора Святого Петра Микеланджело, там, где продажные женщины предлагают себя в сумрачной тени запыленного Колизея, там, где мрамор уже потускнел.

У него было столько имен за последние годы. Эрколино, Андреа, Себастьян, Гуалтьеро, Орландо. Он соблазнил стольких странников — обещал показать развалины Римского Форума или Золотого Дворца Нерона, но вместо этого уводил их в смерть, где нет никаких ощущений и зрелищ. Он был осторожен. Он убивал чисто и навсегда. Ему не нужны были спутники в его сумеречном мире. Он созерцал вечность один. Всегда — один.

Однажды вечером, на рыночной площади, он случайно услышал, как кто-то в толпе упомянул Караваджо. Он остановился, прислушиваясь к беседе молодых подмастерьев-художников, и узнал, что сер Караваджо наконец завершил свое «Мученичество апостола Матфея», и завтра картину представят на всеобщее обозрение в церкви Сан-Луиджи деи Франчези. Кстати, неподалеку от рыночной площади. Ему вдруг безудержно захотелось увидеть, что все-таки стало с картиной, которую испортил разгневанный кардинал дель Монте.

Его фигура дрожит, словно рябь на воде, и обращается в черную кошку. Он бежит по узенькому проулку. Сейчас, в облике зверя, все его чувства обострены: запах крови чувствуется все сильнее. В дверях одного из домов раненый воин истекает кровью. Тут же, поблизости, в другом доме — девушка. У нее месячные. Ребенок упал на булыжную мостовую — разбил коленки. Влекущий и чувственный запах крови — повсюду. Но на это еще будет время. Потом. А сейчас ему надо увидеть, что стало с ангелом смерти.

Он бежит, его мягкие лапки неслышно ступают по камню. Вот он добрался уже до Палаццо Мадама. Напротив — массивный портал Сан-Луиджи деи Франчези. Он помнит здесь все. Помнит очень отчетливо, словно все было вчера. В этой церкви он пил кровь художника. Черная кошка растекается легкой туманной дымкой и сквозь замочную скважину проникает в дом Божий. Запах ладана, горящие свечи. Тишина. И вот она, картина, еще укрытая плотной тканью, еще не явленная — в боковой часовне семьи Контарелли.

Он опять превращается в кошку. Подбирается к алтарю, протискивается сквозь деревянное ограждение. Тень от большого распятия пляшет в отблесках пламени сотен свечей. На миг она накрывает его — полутень в форме креста. Боль есть, но она не страшнее булавочного укола. Святые символы веры почти потеряли свою власть над ним, то есть теперь даже вера подточена порчей. Он запрыгивает на алтарь. Запрестольного образа пока нет. «Мученичество» висит на боковой стене. Еще два прыжка — и вот он уже под картиной Караваджо.

Драпировка свисает так низко, что он вполне может сдернуть ее, зацепив коготком. Или можно принять человеческий облик и просто снять этот тяжелый бархат. Но пока он пытается сообразить, как лучше, у него за спиной раздаются шаги. Он прячется под драпировку. Свет от факела заливает часовню. Это кардинал дель Монте. Он совсем растолстел и расплылся за эти годы. Он опирается о плечо молодого мужчины... Гульельмо.

Мальчик-вампир несказанно рад, что с ними нет Караваджо.

Гульельмо изменился. Он евнух, и поэтому почти не постарел; но глаза у него — мертвые и пустые, как у человека, разум которого одурманен опиумом. Вампир наблюдает.

— Сними покрывало, Гульельмо! Я хочу посмотреть. — Кардинал опускается в кресло, не без труда втискивая в него свои обширные телеса. Гульельмо проходит вперед и снимает покров.

В первый миг мальчик-вампир не видит вообще ничего, только невнятное переплетение света и тени на огромном квадратном холсте. Но потом из этого калейдоскопа начинают проступать лица, руки с рельефными мышцами, крылья, шлем с плюмажем из перьев. Все дрожит в зыбком свете свечей. Все на картине как будто движется.

Вот оно. «Мученичество апостола Матфея». Но там, где раньше стоял ангел смерти — в сияющем столбе света на переднем плане, во всей своей грозной и беспощадной красе, — теперь темнота. Вся картина словно залита тьмой. Хотя нет. Там, где раньше был ангел смерти, теперь — просто мальчик, который в ужасе пятится от палачей, истязающих святого мужа. Обнаженные грешники на переднем плане — грешники, раскаявшиеся в грехах, готовятся принять крещение. Ангел все же присутствует на картине, но на облаке в вышине. Его лицо скрыто в тени. Он протягивает умирающему апостолу пальмовую ветвь — символ мученичества. Ангел почти целиком скрыт во мраке, хорошо видна только протянутая рука и нечаянный проблеск розовой кожи на ягодицах сквозь полупрозрачную дымку облака. Запрокинутая по-мальчишески маленькая нога указывает вверх, в небеса. Может быть, Богу в лицо.

Там, где раньше сидела женщина — самая крайняя слева, — теперь другие фигуры. Среди них Караваджо изобразил и себя. Его лицо проступает из сумрака. Он — наблюдатель. Он как бы внутри и все-таки вечно снаружи созданного им мира.

Красиво, думает мальчик-вампир.

Кардинал дель Монте говорит, обращаясь к Гульельмо, который подобострастно присел на карточки у его ног.

— Его больше нет на картине, того бесовского отпрыска, — говорит он. — Жаль.

— Почему, Ваше Преосвященство? — спрашивает Гульельмо.

— Он был красивый, а мне нравится приходить по ночам в церкви и смотреть на эти... воплощения божественной красоты... и наслаждаться ее мирской формой, если ты понимаешь, что я хочу сказать.

По-прежнему в облике кошки, мальчик-вампир бесшумно скользит по холодному полу капеллы, перебираясь из сумрака в сумрак. Садится в тени кардинала. Кардинал вывалил пенис наружу, и теперь он торчит посреди складок его красной мантии. Гульельмо берет кардинальский член в рот. Его движения вялые и механические. Глаза — пустые. Кардинал вздыхает, глядя на картину.

— Этот дьявольский отпрыск... такой красивый... и такой чудный голос. Жаль. Весьма жаль. Он мог бы сейчас быть на твоем месте, Гульельмо, и уж, конечно же, он исполнял бы свою задачу с большим рвением и старанием, нежели ты.

Гульельмо не отвечает. Черная кошка смотрит ему в глаза. Теперь он вспомнил. Он вспомнил, как юный евнух умолял его о бессмертии, не понимая ужасных последствий этой бездумной просьбы. Как, получив отказ, он рассказал кардиналу о поклонении дьяволу и кровавых обрядах. Как они расстались — когда кардинал, обуянный гневом, испортил картину, а Гульельмо не смог посмотреть в глаза своему старому другу. И вот теперь... Как же низко он пал! — думает мальчик-вампир. Теперь он пустой. Бездушная оболочка. Предательство не дает ему спать спокойно. Предательство превратило его в кардинальскую шлюху.

Его ужасает не богохульство. Разве он сам — не воплощенное богохульство для этих людей, олицетворение всего демонического и темного? Нет. Его ужасает та пустота, которую он видит в Гульельмо. Как будто тот уже мертвый.

В нем закипает гнев — бесконтрольная ярость. Он не в силах сдержать себя. И вот уже черная кошка превратилась в свирепую пантеру. Он бросается на кардинала. Норовит вцепиться в горло. Рвет когтями лицо. Запах ладана тонет в едком и резком запахе разъяренного зверя. Задние лапы походя ударяют Гульельмо в грудь, и тот отлетает от кардинала и падает среди ровных рядов свечей. Гульельмо в смятении. Он пытается потушить огонь, набросив на него плащ. Все погружается в темноту. Кардинал поднимается с кресла. Его пенис опал и безвольно болтается среди алых складок. Кардинал осеняет себя крестом и кричит:

Retro те, Satanas![60] Заклинаю тебя, дух тьмы, и повелеваю тебе: изыди из этого святого места!

Вампир смеется — с горечью. Но из пасти пантеры вырывается только свирепый рык. Кардинал крадучись отступает к ризнице. Догнать его или нет? Убить его или нет, этого жирного борова? Мальчик-вампир не чувствует ничего, кроме гадливого отвращения. Ярость уже прошла. Он выходит из облика гнева и вновь принимает обличье молоденького мальчишки.

— Гульельмо, — произносит он тихо-тихо.

— Ты вернулся! — шепчет Гульельмо и поворачивается к нему. Снимает свой плащ с погасших свечей — расплавленный воск кое-где еще тлеет. Часовня вновь озаряется светом, только теперь его меньше, и в этом размытом и тусклом свечении картина кажется еще сумрачнее. — Я так ждал тебя, весь истомился. Я жил надеждой, что ты вернешься, — говорит Гульельмо. — Я тебя очень обидел тогда. Но это только из зависти. Теперь я уже не хочу бессмертия. Теперь я хочу одного — умереть.

— Могу тебе это устроить, — отвечает мальчик, который когда-то был Эрколино, хористом из Сикстинской капеллы. — Если ты действительно этого хочешь.

На миг мертвый взгляд Гульельмо зажигается жизнью — но только на миг. А потом снова гаснет. Как будто он что-то вспомнил. Но мальчик-вампир не успел уловить, что именно.

— Да, — говорит он наконец. — Да, я хочу.

Он делает шаг вперед. Он так похудел... от него почти ничего не осталось. И от его былой заносчивости — тоже. И от его озорства; и от его прежней тяги к интригам и козням. «Кардинал дель Монте — тоже вампир, — думает мальчик. — Они все вампиры, эти смертные люди. Они пожирают друг друга — так что мне и не снилось. Если я заберу его жизнь, что я дам ему взамен? Свободу? Есть ли ад по ту сторону этого ада?» Мальчик-вампир не знает Не может знать. Для того чтобы испытывать адские муки, нужно, чтобы была душа. А у него нет души. Он по природе своей — бездушный.

Гульельмо снимает свой гофрированный воротник и швыряет его на перила. Мальчик-вампир подходит к нему.

— Мне жаль, что так получилось, — говорит он.

Гульельмо плачет, когда вампирские клыки вонзаются ему в шею — с беспощадной холодной нежностью — и погружаются прямо в яремную вену. На вкус кровь кислит — она подпорчена опиумом и другими дурманящими снадобьями, которыми Гульельмо опаивал себя, чтобы забыться и не задумываться о своей горькой жизни. Мальчик-вампир жадно пьет. Кровь есть кровь. Тепло разливается по его телу и пробуждает воспоминания о том, что он тоже когда-то жил. Лицо Гульельмо бледнеет. Он холодеет и обмякает в объятиях вампира. Мальчик-вампир кладет его на алтарь, под сияющим ликом мраморного изображения апостола Матфея.

И тут из сумрака раздается голос.

— Стало быть, ты пришел не за мной, ангел смерти, — говорит Микеланджело да Караваджо. Он выходит на свет из-за каменной колонны.

— Дай мне закончить, — говорит мальчик-вампир. — Я не хочу, чтобы он пробуждался к вечному одиночеству.

Бережно, почти нежно он разрывает грудь мертвого евнуха и достает сердце, которое еще трепещет в его руках. Слизывает языком последние капли крови, и сердце замирает, и он кладет его на алтарный покров, и наблюдает, как от него растекаются тонкие красные лучики-струйки. Он ломает Гульельмо шею — чтобы уже наверняка. Его друг не должен повторить его судьбу.

Он вытирает кровь с губ и обращается к Караваджо:

— Спасибо, что ты убрал меня со своей картины. Я был там лишним.

— Но я тебя не убирал, — говорит художник. — Смотри, — показывает он пальцем. — Ты по-прежнему здесь. Я только скрыл твое лицо. Самая великая красота в искусстве та, которая не видна.

Мальчик смотрит, куда указывает художник, и наконец видит то, что должен был бы увидеть сразу: ангел с лицом, скрытым в тени, который свешивается с небес, протягивая апостолу символы его мученичества.

— Вот, — говорит Караваджо, — укрытый в тени от твоей же руки, так что на облаке нет твоего отражения, это ты. Твоя совершенная красота скрыта от взоров, есть только намек.

Свечи дрожат. Тени пляшут. Пятна света и тьмы как будто смещаются, меняясь местами. Холст дышит жизнью. Такое впечатление, что ангел сейчас поднимет лицо.

— Нет, — говорит мальчик-вампир. — Пока мы не видим его лица, у него нет лица. Ты думаешь, это мое лицо — но лишь потому, что однажды, потерявшись в лабиринте собственного воображения, ты увидел меня и принял за кого-то другого.

Это правда. Теперь лицо ангела принадлежит всем и каждому. Каждый волен увидеть в нем отражение своих собственных устремлений и тайных желаний. Отражение себя самого. "В этом смысле, — думает мальчик-вампир, — это действительно мой портрет. Повинуясь запрету, наложенному кардиналом, Караваджо раскрыл мою сущность — даже не подозревая об этом".

— Мне пора уходить, — говорит он Караваджо.

— Подожди! Ты разве не хочешь... в память о прежних временах... когда-то тебе нравилась моя кровь!

Но он обращается к пустоте. Осталась только картина.

Только искусство.

Откуда-то издалека доносится тихий голос, нечеловечески чистый и звонкий, парящий над музыкой ночи: Miserere mei, miserere mei.

Только искусство...

* * *

иллюзии и реальность

Уединившись в своей тайной комнате, в окружении сотен ароматизированных свечей, Симона Арлета включила компьютер, открыла окно для просмотра телетрансляций и уселась смотреть проповедь Дамиана. Это было забавно, наблюдать за Дамианом с экрана компьютера — маленький человечек в крошечном окошке, в окружении оккультных картинок на ее рабочем столе: астрологических знаков, арканов таро и алхимических символов, — на таком пестром фоне он совершенно терялся.

Его лицемерие было таким вопиющим, что вызывало невольное восхищение — оно было как монументальный шедевр наподобие супа «Campbell's» Энди Уорхола. Это он очень умно придумал: сыграть на образе Тимми Валентайна — заклеймить его как воплощение дьявола и одновременно сыграть на его сексапильности, что принесет Дамиану в кубышку немалые деньги! — тем более что Тимми Валентайн сейчас снова в моде.

— Жак! — крикнула она. — Соедини меня по телефону с Дамианом Питерсом!

Через минуту:

— Черт возьми, я же тебе уже объяснял. До пятницы я не могу. Что, нельзя подождать?

Симона улыбнулась.

— Дамиан, — сказала она с ядовитой сладостью в голосе, — ты хочешь вернуть себе власть или нет? Ты со мной или нет? Мы же вроде как вместе — благочестивый Дамиан Питерс и канал сатанинской силы в моем лице. — Она захихикала и подумала про себя: а вот интересно, покоробило его или нет ее как бы нечаянное, легкомысленное упоминание имени Врага рода человеческого. — Послушай, у меня есть план. И мне нужна твоя помощь.

— Нужна, значит, будет.

— Следует возродить Богов Хаоса. Единственный, кто еще жив — образно выражаясь, — это принц Пратна, который сейчас превратился в какого-то там восточного демона. И неудивительно, если учесть, с чем он взялся играть перед смертью. Боги Хаоса — это было не настоящее тайное общество. Просто кучка старых развратных придурков, которые бросились на охоту за тем, с чем не могли совладать... за духом, который теперь мой пленник. Мой источник силы. Они не знали вообще ничего про те темные силы, которые движут вселенной. Это были любители. Но сейчас этот дух пробует вырваться на свободу... ты понимаешь, Дамиан Питерс?.. Тимми Валентайн пробует снова вернуться в наш мир... он пытается воплотиться... как будто он — слово Божие.

— Сатанинское слово! — рявкнул Дамиан так громко, что в трубке пошли помехи.

— И ты сегодня помог ему в этих попытках, упомянув в своей проповеди. Ты разве не знаешь, что каждый раз, когда кто-нибудь здесь произносит вслух его имя, каждый раз, когда его образ всплывает в памяти кого-то из этих безмозглых фанатов, которые до сих пор от него без ума, он становится хоть чуть-чуть, но реальнее, хоть чуть-чуть, но сильнее — и мне все труднее его удерживать?! Ты идиот!

— Слушай, я не разбираюсь в твоих колдовских примочках.

— Пора потихоньку учиться, Дамиан.

— Так что я могу для тебя сделать? — спросил Дамиан, и в его голосе явственно прозвучала тревога. Дамиан был далеко не дурак, и он понимал, что Симона — это его шанс получить то, к чему он стремится... надо думать, что к мировому господству, не больше и не меньше!.. Мужчины — они все такие. Все одинаковые. Когда в них пробуждается жажда власти, они превращаются в маленьких Гитлеров. Все без исключения.

— Тимми уже очень скоро достигнет вершины своей харизматической силы. Про него собираются снимать фильм. Люди будут читать об этом, смотреть его клипы по телевизору, думать все время: Тимми, Тимми, Тимми, — и он соберет все свои атрибуты, вопьет себя в себя... и станет собой. Тебе ничего это не напоминает? Рождество Христово — воплощение Бога-Слова в человеческом образе.

— Антихристово воплощение, а не Христово! — со смаком проговорил Дамиан. Он уже чувствовал запах денег.

— И вот в чем парадокс, Дамиан. В момент его наивысшей силы... в момент, когда я рискую его потерять... именно в этот момент у нас есть все шансы, чтобы снова его захватить, связать его нашей властью и полностью взять под контроль... вернуть себе все источники силы... и удвоить их, если вообще не утроить!

Двухдюймовый Дамиан на экране компьютера поднял руки в жесте благословения. Это была не прямая трансляция, а запись с благотворительной встречи. Камера показала страждущих: калеки, больные раком, эпилептики и прокаженные. Разумеется, их снимали не в той же студии, откуда вещал Дамиан, но при монтаже получалось, что все они собрались в одном соборе. Мероприятие было всего лишь образом на экране. А почему нет? — подумала Симона. Образ есть истина. На чем, собственно, строится вся симпатическая магия.

Слуховой образ Дамиана в телефонной трубке был далек от того Аполлонического целителя, которым он представал на экране.

— Блядь, блядь, блядь, — произнес самый благочестивый и набожный из всех телепроповедников. — А получится? Надо, чтобы получилось. Надо очень постараться.

— Согласна, — сказала Симона, — тем более если принять во внимание, что газетчики только и ждут подробностей о том последнем скандале на почве, скажем так, непомерного плейбойства, а налоговая уже дышит тебе в затылок... постараться действительно надо.

— Шлюха!

— Чья бы корова мычала, мой дорогой Дамиан.

Дамиан прошипел что-то нечленораздельное.

— В общем, так, Дамиан. Садись в самолет. Может, ты искренне убежден, что Вопль Висельника, штат Кентукки, это центр вселенной, но ты ошибаешься. Центр вселенной — это даже не Вашингтон, не Нью-Йорк, не Ватикан и даже не Иерусалим. Битва за обладание мировым господством пройдет совсем в другом месте. — Она очень тщательно подбирала слова. Для каждого осла — своя морковка. И морковка должна быть правильной. — Уже очень скоро центр вселенной переместится в один заброшенный выжженный городок... в город-призрак в Айдахо?

— Город-призрак в Айдахо? Ты что, мать, совсем уже выжила из ума... Так какой город?

* * *

ищущие видений

Они все-таки занялись любовью. Петра знала, что так и будет. И их обоюдная горячность была сродни боли. Они любили друг друга так, как у них не получилось тогда — в краткие дни их прежнего знакомства. Они смеялись, кричали, а один раз — едва не расплакались. Оба. Их любовь была как конец и как начало. Теперь она знала, что кошмары, которые не дают ей покоя со дня смерти Джейсона, когда-нибудь обязательно прекратятся. Но она знала и то, что сегодня в ее жизни возник новый кошмар.

Зазвонил телефон.

— Пусть звонит, — сказала она, целуя Брайена. — Все равно это не наш телефон.

— А ты же вроде бы перевела все звонки сюда.

— Да кто мне будет звонить?

— Я не знаю.

Они опять занялись любовью, но не успели толком начать, как раздался деликатный стук в дверь. И голос Хит:

— Петра... это тебя. Эйнджел Тодд.

В спальне тоже был телефон, и Петра сняла трубку. Вот оно — начало кошмара. Ее сердце забилось так, что казалось, оно сейчас выскочит из груди. Его удары глухо отдавались в висках. Голова неожиданно разболелась. Адвил, интересно, еще остался?

— Петра... мой агент говорит, что мне нужен свой журналист. Вроде как представлять меня в прессе. Через неделю мы выезжаем на съемки. Ты сможешь поехать?

— На съемки?

— Господи, Петра, ты мне нужна. Моя мама... она со мной делает всякие... плохие вещи... у меня мысли все путаются... это нетелефонный разговор, но... но... Господи, ты мне очень нужна.

Джейсон ни разу не говорил ей таких слов.

Брайен сел на постели. Обнял Петру за талию. Взял в ладонь одну грудь и нежно поцеловал. Его щетина слегка оцарапала ей кожу. Петра тихонечко замычала.

— Петра...

Она хотела сказать ему, этому мальчику: «Ты тоже мне нужен — мне нужно знать, что рядом со мной есть ребенок, которому я нужна, который примет мою любовь...»

— Я не знаю, — медленно проговорила она. Это должно было прозвучать как отказ, но ничего у нее не получилось.

— Это из-за того парня, твоего друга... ну, с которым вы рядом сидели вчера на шоу? Пусть он едет с тобой. Я совсем не ревнивый. — Мальчик рассмеялся, но Петра почувствовала, что скрывалось за этим смехом — неуверенность и уязвимость.

— А где будут съемки? — спросила она, просто чтобы хоть что-то сказать. Ей сейчас было о чем подумать и без того. Например, о Брайене и о его священной войне против вампиров. Ей не хотелось бросать Брайена одного, хотя ей до сих пор было трудно поверить в его версию истории о Тимми Валентайне.

— Они хотят снимать в том самом месте, где в последний раз видели Тимми, — сказал Эйнджел. — Они, представляешь, купили весь город. И кстати, задешево — город заброшенный, там никто не живет.

— Целый город?

— Ага. Он называется... — Мальчик на секунду запнулся, припоминая. Но Брайен, который слышал их разговор, успел прошептать его первым. Название города.

* * *

колдунья

— Узел, — сказала Симона Арлета.

* * *

наплыв

— Узел? — переспросила леди Хит.

* * *

наплыв

— Узел, — сказал Эйнджел и повесил трубку.

Загрузка...