Эпилог. Близится утро…

1. Олег Ицкович, Барселона, 18 июня 1936 года, четверг

Вообще-то Олег предполагал остановиться в отеле. В «Триумфе», например, или в «Цюрихе», но команданте[322] д'Аркаис и слушать не захотел.

— Вы шутите, Себастиан? — Спросил он, улыбнувшись одними губами. Глаза испанского офицера, — серые, а не карие, как можно было предположить, спокойные глаза, — оставались внимательными и в меру, но не оскорбительно холодными. — Вы же мой гость. Так недолго и честь потерять, а я кабальеро[323], и где-то даже идальго. Вы меня понимаете?

Фон Шаунбург понимал, потому и поселился в квартире друзей или, возможно, даже родственников майора — на Виа Лаитана. Квартира была просторная, обставленная старой — местами даже несколько обветшавшей — мебелью такого стиля и изящества, что даже дух захватывало. О, да, разумеется, ее лучшие времена пришлись на начало века. Но и то сказать, в эту эпоху мебель, как и многие другие вещи, служила людям гораздо дольше, чем не в таком уж отдаленном будущем, а, кроме того, «Арт Нуво» он и в Африке стиль, тем более, в Испании, и еще того больше, в Барселоне. Мелькнула мысль — а не поработал ли над этими стульями и полукреслами сам Гауди? Олег ничуть бы не удивился. Барса она, разумеется, город пролетарский — что есть, то есть — но кроме того и столица искусств. Во всяком случае, вполне могло оказаться, что где-нибудь неподалеку, к примеру, по Рамблес прохаживается сейчас Пабло Пикассо, а в таверне на соседней улице сидит за стаканом белого вина Сальвадор Дали. Такое время, caramba, el tiempo asqueroso[324]!

Жилье его вполне устроило и расположением своим, и удивительным для тридцатых годов двадцатого века комфортом. Весьма приятная квартира, и никто из-за плеча «в тарелку» не заглядывает. Впрочем, быть абсолютно уверенным, что «не заглядывает» никак нельзя. Возможно, за ним и «посматривали». Военная контрразведка, например. Почему бы и нет? Но хотелось верить, что роль немецкого журналиста удается ему все еще достаточно хорошо. Фон Шаунбург, считай, уже полтора месяца болтается по Испании, и накатал за это время с дюжину статей и статеек на темы искусства и литературы. Вполне достойный вклад в укрепление испано-германских отношений, и тем не менее… Хотя держал себя за язык, как и положено дисциплинированному немцу, нет-нет да позволял себе некоторые вольности, уснащая рассказы об испанских древностях, премьерах или выставках художников короткими, но емкими отступлениями философского или даже политического характера. Дело дошло до того, что сам Гейдрих счел нужным одернуть «своего человека в Испании».

— Вы хорошо пишете, господин Шаунбург. — Сказал Гейдрих в телефонном разговоре, когда неделю назад Баст позвонил в Берлин из немецкого посольстве в Мадриде. — Вот даже доктору Геббельсу нравится. Продолжайте в том же духе, и карьера обозревателя по искусству в «Фёлькишер Беобахтер» вам обеспечена.

Разговор шел по общей линии, и большего берлинский шеф, естественно, сказать не мог, но Басту и не требовалось. Он все правильно понял.

— El cabron! — Козлом Гейдриха прозвали берлинские знакомые за высокий голос, поэтому неудивительно что Ицкович употребил именно это слово, но, разумеется, уже в его испано-русском контексте.

«Нехер выпендриваться, — вот, собственно, что сказал ему Гейдрих, а от себя, уже положив трубку, Олег добавил. — Кто бы сомневался, что великим журналистом у нас будет только Степа!»

С утра уже было жарко. Ночной дождь ничуть не помог. Опять придется ходить ему весь день с мокрой спиной, и пиджак снять нельзя. Не принято. Невозможно. Не комильфо.

— Scheisse!

Но делать нечего. Он умылся, побрился и даже выкурил сигарету, стоя в створе открытого по случаю жары окна. Окна здесь были высокие, от пола до потолка, скорее не окна, а узкие балконные двери. Вот только «двери» эти никуда не ведут: сразу за ними — кованая решетка, высокому мужчине «чуть выше колен», а за ней четыре высоких этажа вниз к брусчатке мостовой, по которой разъезжают обычные в этом времени и месте разнообразные конные экипажи и нечастые еще авто.

«Над Испаньей небо сине… — Пропел Шаунбург мысленно и удивился. Что-то в этой строчке его задело, но он даже не понял, что. Парафраз какой-то известной Ицковичу песни, или тот факт, что так, вроде бы, начнется июльский мятеж? — Над всей Испанией безоблачное небо… Так что ли?»

Ничего путного из размышлений не вышло, докурив папиросу, Баст набросил пиджак, поправил перед зеркалом узел галстука и, водрузив на голову подходящую случаю, светлую шляпу, вышел из дома. Торопиться-то некуда, и медленным прогулочным шагом он направился вниз по улице, имея целью недалекую набережную Колом и расположенный на оной «Дворец Почты и Телеграфа». Однако где-то в середине этого недлинного отрезка улицы в ноздри ему ударил вдруг крепкий запах свежесваренного кофе, и Баст, не задумываясь, свернул к гостеприимно распахнутым дверям кофейни. Впрочем, в душную полумглу помещения он не полез, а расположился за плетеным столиком на улице. Здесь даже желтый тент имелся, защищающий немногих посетителей от вырвавшегося в синеву неба летнего солнца.

Подошел хозяин, степенный, без тени подобострастия, но при этом неприятно чернявый и смуглый, принял заказ — кофе и рюмка андалусского Brandy de Jerez — и, так же не торопясь, отправился его исполнять.

«Естественно… — не без легкого раздражения подумал Шаунбург, закуривая. — Они никогда никуда не торопятся. Страна вечного «завтра»…»

Они, и в самом деле, были раздражающе медлительны — и это ведь еще утро, а не сиеста, не приведи господи! — но, в конце концов, кофе и бренди оказались перед Бастом, и раздражение сразу же ушло. Бренди был превосходен, да и кофе тоже. Выяснялось, что варят этот благородный напиток теперь в Барселоне ничуть не хуже, чем будут когда-то потом, когда по делам или просто так будет заезжать сюда израильский еврей Олег Ицкович. Впрочем, вкус кофе был хоть и хорош, но иной. Собственно, с большинством продуктов происходила такая же история. Только алкоголь и сыр — да и то не всякий — не обманывали вкусовой памяти. Вертевшийся на языке — где-то даже в прямом смысле — вопрос: где она прячется эта память и кому принадлежит? И в самом деле, не зря же говорится, что привычка — вторая натура! Наверное, не зря, потому что и в одном, и в другом смысле истина эта дана была Олегу в самых неожиданных ощущениях. С одной стороны, шесть месяцев в этом времени бесследно для него не прошли: острота восприятия притупилась, да и чужая память никуда, собственно, не делась, и в большинстве случаев пилось и елось ему, спалось и дышалось вполне нормально. «Костюмчик» нигде не жал. И, тем не менее, случались моменты, как, например, вчера ближе к вечеру, когда ностальгия так сжала сердце, что показалось — все! Еще движение, и разрыв главного органа кровообращения ему обеспечен — инфаркт миокарда, так сказать, который здесь и сейчас не то, чтобы уж вовсе не лечился, но процент смертности, должно быть, зашкаливал. Так что… А всего-то делов, что выпил стакан апельсинового сока без консервантов и прочей химии. Однако результат оказался совершенно не соразмерен событию. Сердобольная жена хозяина таверны, увидев как «сбледнул с лица» господин немец, даже испугалась. Раскудахталась, засуетилась, активно интересуясь, что случилось и не послать ли за доктором Альварезом? А «сеньору немцу» было очень плохо, но, слава богу, не настолько, чтобы признаться, что понимает по-испански. Да и то сказать, что значит, понимает? «Кастильский» язык начала века, да еще и щедро перемешанный с каталонским — та еще «мова», но после латиноамериканских извращений Ицкович быстро учился. Но вот Шаунбург по умолчанию испанского не знал. Он знал латынь и французский, да три десятка фраз, почерпнутых из немецко-испанского разговорника. Этого вполне хватало и для удовлетворения простых житейских надобностей, и для общения с представителями образованного меньшинства. Но вот, чтобы понять эту милую женщину, это вряд ли. Баст и «не понял». Обошлось. А сегодня с утра все было совсем по-другому.

Ночью приснилась ему Вильда. Почему она, а не Таня, скажем, или Кайзерина, или даже, имея в виду вчерашнее, не его оставленная в будущем Грейс? Поди, узнай! Работа мозга — тайна велика есть. Так что приснилась Вильда, и не абы как, а в образе Фрейи — рыжеволосой богини любви и войны. И пела она во сне — вот ведь бред! — сопрано, как ей и положено, коли уж речь о «Золоте Рейна» великого Рихарда Вагнера. Прямо Байройт[325] какой-то, никак не меньше. Но дело не в этом. Да, Вильда чудесно пела и была хороша собой до невозможности, но завершился-то сон взглядом. Особым — с очень редким выражением глаз, которое ни с каким другим не спутаешь, и как положено во сне — взгляд был, а женщины, то есть, Кайзерины Кински, не было. Чеширский кот и его улыбка, кузина Кисси и ее взгляд. Как-то так. Но вот что любопытно: увидел эти глаза, и проснулся… Бастом. Случалось с ним теперь и такое. И означал сей психофизический изыск, что сегодня он более Себастиан фон Шаунбург, чем Олег Ицкович. Потому и раздражали его с самого утра крикливые цыганистого вида южане, в крови которых было слишком много еврейского и мавританского, и грязь на улицах, и ленивая неторопливость средиземноморских жителей, кто бы это ни был: греки, итальянцы, или, скажем, испанцы. Почти унтерменши, хотя и понятно, что все это всего лишь константы восприятия. Ицкович видел в Каталонии как раз блондинов — вернее, блондинок, а Шаунбург — брюнетов. Все в мире относительно, так сказать. А уж в его собственной голове и того сложнее. И вот Баст выпил свой замечательный кофе и даже «подумал» отстраненно, что и «раньше» — в девяностые и двухтысячные — пил в Барселоне вкусный, хотя и другой напиток, но сегодня, сейчас, этот кофе ему нравился больше. Он бы и поэлью теперь с легкостью съел, хотя от одного рыбного запаха Олега воротило, но то Ицковича, а он был сейчас кто-то другой. Баст бросил на стол деньги и, совсем не по-немецки, не дожидаясь сдачи, пошел дальше. Вниз по улице, навстречу морскому бризу, мимо рекламы, — написанной красками и зачастую весьма недурными художниками, — мимо кинотеатра, подумав мимоходом, что Таня на афише похожа на испанку, и если других дел вдруг не обнаружится, пожалуй, ближе к вечеру, можно сходить в очередной раз на «Танго в Париже». Посидеть в жаркой тьме зрительного зала и послушать голос Жаннет, и посмотреть, как она танцует с Морисом Шевалье, а там ведь — правда только со спины и без слов — в роли тапера появлялся и еще один знакомый…

«Н-да…»

За своими мыслями Баст даже не заметил, как дошел до здания «Correos y Telégrafos» — «Почты и телеграфа», поднялся по ступеням — здание, и в самом деле, производило впечатление дворца или храма — оглянулся через плечо на море и порт, и вошел в операционный зал. Здесь его ожидала «телеграмма до востребования» с подписью «твоя Клер» и письмо, пришедшее еще позавчера из Бургаса. В телеграмме из нескольких слов — Виктор сообщал, что «все нормально», и последняя порция информации ушла на «ту сторону» с курьером, доставившим «на эту сторону» блок весьма любопытных «вещей», часть из которых, может быть весьма интересна Гейдриху, а над остальным надо бы подумать и лучше сообща. Однако, пока суд да дело, шифровка со всеми подробностями пошла к нему, Басту, почтой, как обычное письмо от очередной любовницы. А вот письмо из Болгарии в Барселону, куда Шаунбург тогда еще только собирался, отправлено было с опережением. Кайзерина и Вильда, оставили к тому времени Бургас, и вообще Болгарское королевство, направляясь в «королевство Испания», морем на пароходе.

Прочитав послание от любимых женщин, Баст с лёгким сердцем доверил почте две готовые статьи для берлинских газет. Одну — о Каталонии и царящем в ней политическом напряжении, выражающемся, в частности, в новых убийствах священнослужителей, не щадя даже и монахинь-бенедиктинок, и вторую — о местных белых винах, где фон Шаунбург от чистого сердца пропел свою «песнь песней». Между тем, настоящей статьей была только первая, что же касается второй, то эту будут расшифровывать в Гестапо, а напечатают ли ее когда-нибудь и кто, это уже совсем другой вопрос.

Итак, письма ушли, и Баст совсем было задумался, не пойти ли в штаб флота, всего-то в десяти минутах ходьбы от «Почты», рядом с управлением порта, и не поискать ли там капитана Эскивеля, но его прервали на самом интересном месте.

— Себастиан! Дружище!

«О, господи!» — Но никуда не денешься, к нему, радостно улыбаясь, шел Фриц Готтшед. Фриц, как и Баст, последний месяц слонялся по Испании и Марокко и при этом вел себя настолько подозрительно, что Шаунбург даже запросил Берлин на предмет «кто есть кто?» Однако, выяснилось, что Готтшед просто болван, но болван полезный, так как оттягивает на себя внимание чужих контрразведчиков, позволяя Себастиану наслаждаться относительным покоем.

— Боже, как я рад вас видеть! — Обменявшись рукопожатиями, они закурили и вышли на улицу. — Когда вы приехали, Себастиан? Где вы были? Куда вы пропали тогда, в Малаге? Пойдете в клуб?

Вопросов было слишком много, но в том-то и заключалась прелесть этого человека: можно было выбирать самому, на какой из них отвечать.

— Какой клуб вы имеете в виду, Фриц?

— У нас тут неподалеку есть импровизированный журналистский клуб. В кафе «Флора».

«У нас. Надо же!»

— «Флора»?

— Пойдемте?

— Почему бы и нет? — Согласился Баст, и они отправились в кафе. А первым человеком, которого Баст увидел, войдя в затянутый табачным дымом зал «журналистского клуба», был не кто иной, как помянутый уже сегодня утром Майкл Гринвуд, третий баронет Лонгфилд.

«Случай? Возможно. Но уж больно странный случай».

— Вы не знакомы, господа?

— Мне кажется, мы встречались…

— В Антверпене. — «Предположил» Баст.

— Нет. — Покачал головой Майкл. — Нет. По-моему, в Амстердаме!

— Точно! — Облегченно улыбнулся Баст. — Но вы должны меня извинить, я совершенно не помню, как вас зовут.

— Взаимно! — Улыбнулся в ответ Гринвуд, и они, наконец, познакомились.

2. Татьяна Драгунова, Берлин, 20 июня 1936 года, суббота

В работе «дивой» были и приятные стороны. Усталость и опустошение после концерта компенсировались энергетикой эмоций полученных от благодарной публики. А фонтаны славословий и лучи всеобщего любопытства тешили тщеславие. Ах, как смотрели на нее мужчины! И какие мужчины! Уж точно не чета какому-то зачуханному «оберфюрреру» фон-Как-Там-Его… Нет, не чета.

«За мной сам Пикассо… ммм… волочится!» — Подмигнула она себе в зеркало и, смутившись, покачала головой. Опьянение славой ведь тоже со счетов не сбросишь! Пьянит проклятая, буквально сводит с ума, заставляя делать совершенно непозволительные вещи. «Головокружение от успехов»? Зачем, спрашивается, весь этот табун поклонников, включая сюда и Мориса Шевалье, если на самом деле нравится ей один лишь Пабло?

«Нравится или…?» — Спросила она себя.

«Нравится». — Ответила сама себе.

Ну, хоть трезво мыслить не разучилась: если бы влюбилась по-настоящему, не стала бы — даже мысленно — сводить счеты с Олегом. А тут…

«Я ему ничем не обязана и ничего ему не должна. И он мне тоже…»

Вся «житейская мудрость», логические умопостроения и народные пословицы ничуть не успокаивали и ничего не объясняли.

«С этим срочно нужно что-то делать. Чай не юная девица, даже если и выглядишь, как барышня на выданье. Когда же ты научишься понимать-то? Да и объективно, какая ты, к дьяволу, дива? Ты лишь играешь «богиню», имитируя талант и шарм. Все ведь заемное…»

«Ну, не скажи!» — Она все-таки взяла из лежащего на столике перед зеркалом портсигара длинную тонкую папиросу и закурила.

«Допустим, песни чужие. «Ворованные» из будущего песни. Но поешь-то их ты сама. Никто за тебя на сцену не выходит и на подиуме не танцует. И поешь сама, и сама улыбаешься «волшебной улыбкой», о которой уже написали и Поль Элюар, и Тристан Тцара[326]. Это ты, Татьяна, потому что именно ты и есть Виктория Фар. И никого другого здесь нет! Ну, да, ну да и ты Жаннет! — Татьяна улыбнулась возмутившемуся подсознанию.

«Звездная болезнь — детская болезнь… эээ… левизны!? Ну-ну…».

Временами приходилось себя одергивать как дурную, наклюкавшуюся сладкого винца, девчонку. Ведь при всем при том Татьяна отлично понимала, что Викторию лепили всей командой. И где бы она была без Олега или Ольги, Степана или Виктора? Каждый внес в предприятие «Виктория Фар» свою и часто совсем немалую лепту, а уж про Виктора забывать, значит, и вовсе стыд потерять. Виктор и работал, как вол, и был — что отнюдь не маловажно — все время с ней, стоически выдерживая ее капризы, помогая и поддерживая, а временами и направляя. И все это без ажитации и, что еще любопытнее, без каких-либо даже самых «аккуратных» поползновений в направлении ее койки. А ведь умен, самостоятелен и самодостаточен. Мог бы и покомандовать, и попретендовать, тем более что и собой недурен, и, как неожиданно выяснилось, бешено талантлив отнюдь не только в химии или кручении украинских мясных бизнесов. «Переколпачив» на новый лад два десятка чужих песен, Виктор предложил — это случилось в начале мая — дивную песенку, которая понравилась не только ей. Но тогда даже в голову не пришло…

— Витя, — попросила Татьяна его в начале июня, — ты бы заказал этому парню что-нибудь еще.

— Какому парню? — Федорчук был занят изучением финансовых документов и даже взгляда от бумаг не поднял.

— Ну, этого, который «Дождь» написал. Ты же видишь, как ее принимают. Шлягер!

— Нет проблем. — Он так и не поднял на нее взгляд, но вечером положил на стол пачку нотных листов.

— Витя… — Опешила она. — А когда…?

— Этот парень я. — Сказал он, закуривая. — Посмотри. Если понравится…

Понравилось, да еще как! Сегодня она их впервые спела со сцены, и немецкая публика, ни бельмеса не понимавшая по-французски, а значит и не способная оценить великолепную игру слов и смыслов, приняла на ура. Немцев очаровали мелодии, а тем немногим, кто все-таки знал галльский, понравились еще и стихи новых песен Раймона Поля.

«Поль велик! — Улыбнулась Татьяна своему отражению. — Велик как револьвер Магнум, он им всем еще покажет, кто тут Элюар, а кто Арагон! Он им всем еще нос утрет!»

3. Степан Матвеев, Барселона, 26 июня 1936 года, пятница

Опять было жарко.

«Или лучше сказать — снова?»

С русским языком происходили совершенно удивительные вещи. Вчера, например, гулял он по бульвару Рамблес. Один. Без цели. Просто вышел ближе к вечеру из отеля с надеждой поймать прохладный морской бриз. И не ошибся: ветерок, то слабый, едва заметный, то резкий, порывистый, замечательно освежал лицо. И пах дивно. Морем. Даже курить не хотелось, чтобы не перебивать табачным дымом неповторимый аромат «южных морей». Так и гулял, со шляпой в одной руке и незажженной сигарой — в другой.

Как ни странно, встретил пару знакомых — вот уже и знакомыми обзавелся! — и вдруг услышал за спиной разговор двух женщин. Степану показалось, что обе они молоды и красивы. Жгучие брюнетки, как Кармен в виденном им в другой жизни испанском фильме-балете. И он стал придумывать их облик, одежду и тему разговора. Делал он это без какой-либо специальной цели. Просто, чтобы время убить, никак не более. Ни романа, ни интрижки заводить Степан не собирался, все еще находясь в состоянии острой влюбленности в Фиону. Но игра ума — это всего лишь игра, не правда ли? И прошло не менее пяти минут, прежде чем он осознал, что говорят женщины по-русски и обсуждают декоративное искусство совершенно неизвестных Матвееву художников: Монтанера и Кадафалка. Вот, что творилось с его русским языком. Безумие какое-то, одним словом, но, тем не менее, факт.

Степан вздохнул, изобразив образцово показательный «тяжелый вздох», и начал одеваться. Делать нечего — Испания не Африка, и появляться на публике в «колониальных» шортах и пробковом шлеме не стоило.

«Не поймут-с…»

Светлые чесучовые брюки, белая рубашка… и, поскольку, еще не вечер и не на деловую встречу идет, можно обойтись без галстука, пиджака и — «Пропади она пропадом!» — шляпы. И все равно, не то, не так и вообще неудобно.

«Боже! — Подумал Степан, покидая гостиничный номер. — Как я буду пахнуть уже через полчаса!»

Но, увы, здесь и сейчас с дезодорантами дела обстояли не лучшим образом, и еще долго будут так обстоять. Придумать бы что-нибудь такое, да внедрить, вполне можно было бы обогатиться. Однако не судьба. Как и из чего делают дезодоранты, не знал никто из их маленькой компании, даже «великий химик» Витька Федорчук. «Девки» вон носятся с идеей прокладок и тампонов, но это ведь тоже отнюдь не детская технология. Гигроскопические материалы на дороге не валяются, а если где-нибудь и существуют в природе, то и стоят соответственно. Поэтому и приходилось пока обходиться тем, что все-таки есть: жутко неудобным ароматизированным тальком, ну и одеколоном злоупотребить пока еще в порядке вещей.

На улице оказалось чуть лучше, чем в номере, хотя ни бриза, ни электрического вентилятора в наличии не имелось. Но на широкой — по-ленинградски просторной — Виа Розелло дышалось и потелось, скорее нормально, чем экстремально. И не надо было ограничивать себя в выборе напитков.

Степан прошел немного по проспекту и, подобрав заведение по вкусу, присел за выставленный на тротуар столик.

«Стакан холодного cava brut nature — вот что нужно человеку, чтобы спокойно встретить… очередной день».

Местные шампанские, ну да, ну да — игристые — вина ничем, кроме цены, разумеется, от французских не отличались. Даже, напротив, это вот охлажденное на льду сухое вино из Приората, что неподалеку от Террагоны, оказалось на вкус — во всяком случае, на вкус Матвеева — даже лучше какого-нибудь Дом Периньон.

Степан сделал пару глотков, чувствуя, как освежает его вино, казалось, несущее с собой знобкую прохладу горных ущелий и ледяное веселье срывающихся со скал струй. Ну, и легкий привкус винограда на самой границе чувственного восприятия и, как говорят специалисты, минеральную ноту, добавляющую вкусу недостающей другим напиткам остроты.

«Отменно!»

К сожалению, не надев пиджак, он лишил себя удовольствия, раскурить под шампанское кубинскую сигару, но сигарету он все-таки закурил и, затягиваясь, увидел на противоположной стороне проспекта рекламу «Танго в Париже». Ну и что, казалось бы? Эка невидаль — реклама фильма, успевшего за считанные дни стать хитом сезона. И плакаты висели везде, где можно, и песенки Виктории Фар крутили чуть ли не в каждом кабаке. И цвет волос «La rubia Victoria[327]» начал стремительно завоевывать умы женщин и сердца мужчин. Но у Степана, который по случаю знал актрису значительно лучше, чем ему бы того хотелось, реакция на улыбающуюся Татьяну оказалась, как изволит выражаться доктор Ицкович, парадоксальной. Никакой радости или удивления, но только внезапный приступ острой тоски с примесью вполне понятного раздражения.

Степан сделал еще глоток вина и буквально через силу заставил себя отвести взгляд от улыбающейся Татьяны-Виктории, танцующей танго с нестареющим Морисом Шевалье. Вообще-то по последним данным голливудский француз слишком много времени проводил в непосредственной близости от дивы Виктории, но, с другой стороны, Матвееву от этого было не легче. Да и дяденька Шевалье не мальчик уже. «Папику» под пятьдесят должно быть, а туда же…

«Под пятьдесят… — Кисло усмехнулся в душе Матвеев. — А мне, тогда, сколько? И кто, тогда, я?»

Вопрос не праздный, и по другому, правда, поводу подобный вопрос прозвучал совсем недавно. Всего неделю назад.

Сидели с Олегом в кабаке на набережной в Барселонетте[328]. Смотрели на спокойное море и корабли. Слушали крики чаек… Кофе, хорошая сигара — у каждого своя, в смысле своего сорта, бренди — интеллигентно, без излишеств и извращений — и неспешный разговор о том, о сем, хотя если приглушить голос, то можно вообще обо всем: все равно никто не услышит, и по губам не прочтет. Ну, разве что, через перископ подводной лодки, но это уже из «Флемингов», и к ним двоим никакого отношения не имеет.

— И попрошу без антисемитских намеков! — Надменно поднял темную бровь фон Шаунбург на какую-то совершенно, следует отметить, невинную шутку Матвеева. — Антисемит, господин Гринвуд, у нас один, и он — я. По служебной необходимости, так сказать, по происхождению и душевной склонности.

— Ты антисемит? — Почти искренне удивился Степан.

— Я. — Усмехнулся Олег.

— А я, тогда, кто? — Ответил Матвеев словами из старого анекдота про новых русских.

— А вас… англичан никогда толком не поймешь. Туман.

Вот так вот, и что он хотел этим сказать? На какую заднюю мысль намекал? И кто он, Майкл Гринвуд или Степан Матвеев, на самом деле, здесь и сейчас? Хороший вопрос, иметь бы к нему и ответ.

А разговор между тем продолжался и нечувствительно перешел на «Танго в Париже». Да и странно было бы, если бы не перешел.

— Ну, что скажешь, баронет? — Говорили по-французски, просто потому что так было удобнее. Не надо перестраиваться каждую минуту, и «фильтровать базар» тоже не нужно. На каком бы еще языке и говорить между собой двум образованным людям: немцу и англичанину?

— Ну, что скажешь, баронет?

— А можно я промолчу?

Обсуждать фильм и Татьяну Матвеев решительно не желал. Тем более, с Олегом. Тогда, той пьяной ночью в Арденнах, он ведь про нее ничего не знал. Это потом уже выяснилось, что Татьяна и Олег знакомы и как бы даже более чем знакомы…

— А можно я промолчу? — Голос не дрогнул и рука, подхватывающая чашечку с кофе, тоже.

— А что так? — Поднял бровь Олег, совершенно не похожий на себя самого, каким знал и любил его Степан. — Я тебя, вроде бы, ни в чем не обвинял…

— Ты не обвинял. — Согласился Матвеев и демонстративно сделал глоток кофе.

— Ага. — Глубокомысленно произнес Ицкович и выпустил клуб ароматного дыма.

— И что это значит, господин риттер? — Закипая, «улыбнулся» Степан. — Вы что же, во мне ни совести, ни дружеских чувств не числите?

— О, господи! — Воскликнул Олег, кажется, совершенно сбитый с толку столь ярко выраженными «чувствами» своего старого друга, которого, верно, знал не хуже, чем тот его. — Мне тебя теперь утешать надо?

— Меня не надо.

— Так и меня не надо. — Улыбнулся Шаунбург очень знакомой, вернее, ставшей уже знакомой за прошедшие полгода улыбкой. — А потому возвращаюсь к первому вопросу. Что скажешь?

— Скажу, что у тебя оказалось совершенно невероятное чутье. — Сдался, наконец, Степан. — А она — талант.

— Да, — кивнул Олег-Баст, — она талант. И это замечательно, поскольку совершенно меняет расклад в нашей игре, сам знаешь с кем.

— Ну, да. — Согласился Матвеев, который и сам уже об этом думал. — Им теперь придется быть крайне осторожными с мадмуазель Буссе. Это с одной стороны. С другой — она уже имеет или будет вскоре иметь в их глазах свою собственную, никак с тобой не связанную ценность. Ведь знаменитость способна приблизиться к таким людям…

— Ольга Чехова. — Кивнул Ицкович. — И к слову, мне тут одна птичка напела… Знаешь, кто к нашей певунье проявил совершенно определенный интерес?

— Морис Шевалье.

— Пустое. — С улыбкой отмахнулся Олег. — Пикассо уже написал ее портрет и заваливает цветами.

— А…?

— А она… Впрочем, разве это наше дело?

Показалось Степану или на самом деле в голубых глазах фашиста проступила вполне еврейская грусть? Возможно, что и не показалось, но вот его действительно вдруг снова накрыло волной раздражения. На себя, на нее, на Олега… Однако раздражение раздражением, главное было в другом, в том, о чем Матвеев никому даже рассказать не мог.

* * *

Ночь давила летней духотой. Открытое окно не приносило прохлады — безветренная погода третий день уплотняла влажный воздух, превратив его в мерзкий кисель. Уже скоро час как Степан ворочался в постели, безуспешно считая овец. Во всяком случае, он так полагал, что длится эта мука никак не менее часа. Оставалось применить проверенное годами средство. Не включая света, нащупал на прикроватном столике сигареты и спички. Сел, закурил. Еще пошарив, придвинул к себе пепельницу и графин с местным бренди. Пить не хотелось, но лекарство принимают по необходимости, а не по желанию. Большой глоток обжёг нёбо и прокатился по пищеводу, словно наждаком обдирая слизистую. Подступившую, было, мгновенную тошноту погасила глубокая затяжка. За ней почти без перерыва последовала вторая. На третьей сигарета внезапно закончилась, и пришлось взять новую. Но зато уже через несколько минут в голове зашумело, отяжелел затылок, и глаза начали неудержимо слипаться — желаемый результат достигнут. Спокойной ночи!

Матвеев откинулся назад, на подушки — прямо поверх простыни, которой до того укрывался. Сон навалился сразу, без сладкой полудрёмы и прочих предисловий. Обычно, сны у него приходили и уходили неслышно, не оставляя в памяти и следа ночных переживаний. Лишь немногие задерживались на время, достаточное для их осознания, но такова уж была особенность матвеевской психики. Зато, если уж что-то запоминалось, будьте уверены: прочно и в мельчайших подробностях. Цвета, звуки и даже запахи складывались в настолько непротиворечивую, целостную картину — куда там реальной жизни!

Так случилось и на этот раз. Сон не просто запомнился, он буквально врос во внутренний мир Степана, оставшись надолго, возможно, навсегда, чтобы сидеть занозой и причинять боль. Чтобы сжимать временами в безысходной тоске сердце…

Он стоял у поперечной балки на чердаке большого дома. Свет, пробиваясь сквозь слуховые окна, делил пронизанное пылью пространство на причудливые геометрические фигуры. Тишину нарушало лишь воркование голубей и доносящаяся откуда-то — совсем издалека — музыка: военные марши. Среди резких запахов птичьего помёта, сухой перегретой пыли и ещё чего-то знакомого тревожно-ускользающего Матвеев уловил ток свежего воздуха и двинулся в его направлении. Как долго шел не запомнилось. Да и шел ли вообще? И вдруг увидел: одно из узких слуховых окон — без стёкол, оттуда и сквозило. Здесь, стало быть, и начинался сквознячок, что словно нить Ариадны, привел Матвеева… Куда? Тут-то Степан и понял что же ему напоминал этот странно знакомый, навевающий неприятные хоть и смутные ассоциации запах. У разбитого окна, на боку, нелепо запрокинув голову, но, не выпустив из рук винтовки, лежала Ольга. Из-под её разметавшихся — «Почему без шапочки? — бронзовых волос растекалась лужа крови. Кровь… Кровью и пахло, а пуля снайпера вошла ей в правый глаз.

Легкая смерть. Быстрая. Стремительная. Она ничего и почувствовать не успела… Но кто, тогда, уходил от погони на побитой пулями машине в горах между Монако и Ла Турбие? И кто ушел с полотна дороги в вечный полет, увидев, что выхода нет? Ольга? Но вот же лежит она перед ним на чердаке какого-то дома в старой ухоженной Вене, хохочет в лицо гестаповскому дознавателю, пускает пулю в висок на виду у опешивших от такого хода болгарских жандармов… Она… Там, здесь, но неизменно только одно: смерть.

По лестнице загрохотали солдатские сапоги, послышались отрывистые команды на немецком.

«Надо уходить, ей уже не помочь, поздно…».

И он ушёл, сразу, как бывает лишь во сне, — мгновенно переместившись куда-то ещё. Куда-то… Серые стены, тусклый свет лампочки в проволочной сетке над железной дверью… Тюрьма? Крохотное зарешеченное окно под потолком покрашено изнутри белилами и почти не пропускает света. Тюрьма… А посреди камеры, на металлическом табурете, привинченном к полу, сидит женщина. Руки скованы наручниками, когда-то белое крепдешиновое платье превратилось в грязные лохмотья, лицо и тело — те его части, что видны в прорехи — покрывают синяки, ссадины и круглые специфические ранки от сигаретных ожогов…

Страшный конец, плохая смерть. От жалости и тоски сжало сердце.

Таня!

Таня? Но разве не она стреляла тогда из окна машины и в отчаяньи, — когда кончились патроны, — бросила парабеллум в настигающий их «Хорьх», а Ольга за рулем жала на газ, резко тормозила на крутых поворотах, лихорадочно переключая скорости, и гнала, гнала свой шикарный «Майбах» по горным дорогам южной Франции, отрываясь от погони? Или нет! Постойте! Все было не так.

— Извини, Танюша, — сказал Федорчук. — Но лучше так, чем иначе.

— Спасибо, Витя. — Улыбнулась она, и Федорчук выстрелил в ее красивое лицо, а в дверь уже ломились, но в обойме, слава богу, еще семь патронов. И семь пуль: шесть в дверь, седьмая — себе под челюсть…

А камера… тюрьма… Все это исчезло вдруг, и Степана перенесло на плоскую крышу двухэтажного каменного дома под палящие лучи полуденного средиземноморского солнца. Италия? Палестина? Нет, скорее, Испания… Во внутреннем дворике чадит вонючим выхлопом маленький грузовичок, в кузове среди выкрашенных в зелёный цвет деревянных ящиков, — мужчина в синем рабочем комбинезоне и с полотняной кепкой на голове сосредоточенно зачищает и скручивает какие-то провода. Закончил, вытер вспотевший лоб снятой кепкой и повернулся к Матвееву, словно хотел чтобы Степан увидел его лицо и узнал.

Витька…

Наголо бритый, осунувшееся загорелое лицо, и вид смертельно уставшего человека.

Загнанный волк… опасен вдвойне.

Мгновение выпало из восприятия, и вот уже грузовик стоит на большой площади у тротуара. Фронтон католического собора, помпезное, но обветшалое здание какого-то присутствия, и множество возбужденных солдат, окружает машину. Федорчук в кабине. Сидит за рулем и смотрит как сквозь толпу пробираются к нему несколько офицеров. Испанцы… немец…

— Господин Лежен! — Кричит немец. — Вылезайте!

И накатывает, наваливается странная, нереальная тишина. Да нет, какая же тишина, если Матвеев слышит звук работающего мотора и воронье карканье? И… И в этой сюрреалистической тишине раздался веселый голос Витьки: «Ну что, пидоры, полетаем?» И два толстых провода с оголенными концами в его руках находят друг друга. И огненный шар разносит в стороны обломки грузовика и кусочки человеческой плоти. И падают, падают солдаты скошенные кусками металла и дерева… И… Стоны раненых, крики уцелевших и кровь на камнях брусчатки. И… И все. Занавес. Финита ля комедия…

Взрыва Степан уже не услышал. Его вышибло из остановившегося мгновения и забросило куда-то совсем в другое место: просторный подвал, пол и стены отделаны кафелем, из-под потолка свисают массивные кованые крюки, — такие на бойне удерживают говяжьи и свиные туши. В двух шагах от стены — низкая скамейка точно под крюком, с которого свисает петля-удавка из тонкой проволоки. Два человека в чёрной форме, с двойными серебряными молниями в петлицах, подводят к скамейке третьего, — в гражданской одежде, со связанными за спиной руками и мешком на голове. Вздёрнув под руки, ставят смертника на скамейку, ловко накидывают на шею петлю и…

Я или Олег? Из-под мешка, на разорванный ворот белой рубашки, и дальше на грудь, стекает тонкая струйка крови. Тело, чуть покачавшись, расстается с головой и, практически без паузы, с грузным шлепком падает на кафельный пол, голова, подскакивая и разбрасывая кровавые брызги, откатывается к стене.

Кто был повешен, Матвеев понял не сразу, пропустив за судорожными размышлениями последнее перемещение. Вокруг Степана лениво колыхалась вода, сдерживаемая лишь стенками большой ванны. Жутко хочется закрыть глаза, но взгляд прикован к раскрытой — слегка потускневшей стали — опасной бритве фирмы «Вилкинсон», что лежит на туалетном столике. Вода постепенно окрашивается багровым, веки набухают свинцом, а в дверь уже настойчиво стучат. На полу перед раковиной дотлевает кучка бумаг. Ветер, врывающийся в распахнутое окно, сдувает пепел с краев импровизированного костра, поднимает в воздух, кружит, разносит по ванной комнате. Дверь в гостиничный номер ломают.

Ничего, — думает Матвеев, закрывая глаза, — вроде бы успеваю. Жаль, что нет пистолета… и кинжала нет, а прыгать в окно, — неизвестно как получится… Успеваю?

Значит, там, в подвале был Олег. А показалось, что это был его конец, ведь про Олега он, кажется, знал, что тот успел застрелиться. Или не успел? А кто тогда — в лёт, как утка, — получил пулю в спину, перепрыгивая с одного дома на другой на Рю де ла Редженс в Брюсселе? Нет ответа. Но вот же, гостиничный номер — где? — и ванна, с горячей водой, уже совершенно красной от крови из вскрытых вен, и он, Степан Матвеев собственной персоной, прислушивается сквозь шум в висках к тому, как ломают дальнюю дверь.

Успевает?

Да, он все-таки успевает, им ещё возиться и возиться. Дверей три и каждая завалена так, что без тарана не возьмёшь…

Жаль, что всё получилось именно так, — взгляд снова упирается в бритву…

Как же он мог забыть? Бритвой по горлу, куда как надежнее! Забыл… Но не страшно: уж на это-то простое действие у него точно хватит и сил и времени.

Жаль, что все получилось именно так…

* * *

Был ли этот сон вещим? Возможно. Но даже если и нет, что с того? Воспоминание о нем, как о реально прожитой жизни, сидело в плоти души, словно заноза или, вернее, не извлеченная вовремя пуля. Сидело, «гноилось», причиняя страдание, порождая горькую тоску, и не было забвения, вот в чем дело.

Может быть, об этом стоило поговорить с Олегом. Это ведь его профиль, но тогда пришлось бы, вероятно, рассказывать обо всем. Однако именного этого Степан делать и не хотел. Зачем? Вполне возможно, Цыц и сам видел такие сны. Да и неправильно — по внутреннему ощущению неправильно — было бы забывать то, что показало ему в ту ночь то ли провидение, то ли измученное недоговоренностями подсознание, то ли свойственный ему, как ученому, здравый смысл, помноженный на знания и логику. А вывод на самом деле был прост до ужаса. Взявшись за то, за что они дружно взялись здесь и сейчас, другого исхода трудно было бы ожидать. Так что, возможно, это был и вещий сон, а, может быть, всего лишь своевременное предупреждение, что жизнь не компьютерная игра и не авантюрный роман. В ней, в жизни, разведчики и подпольщики чаще умирают и в большинстве случаев умирают некрасиво. И значит, вопрос лишь в цене. Стоит ли игра свеч?

«Стоит», — решил Степан, закуривая.

Если вспомнить, это ведь именно он был «адвокатом дьявола» на памятной трехсторонней встрече в Амстердаме.

Три человека не в силах повернуть колесо истории вспять. — Сказал он тогда Олегу. — Ты ведь это собрался сделать, не так ли? Так вот, мы его даже притормозить вряд ли сможем, не то, что остановить.

Так он тогда сказал, потому что так и думал. Однако теперь — и полугода не прошло — все представлялось совсем по-другому. Вот, казалось бы, случайное действие — убийство Генлейна, а какие, черт возьми, последствия! И ведь Олег клянется и божится, что никаких «многоходовок» у него тогда в голове и в помине не было. Генлейн всплыл в памяти почти случайно притом, что Ицкович толком не знал даже, кто он такой этот чешский учитель физкультуры и на кого на самом деле ставит в своей борьбе за равноправие немцев. Советская школа, как известно, самая лучшая в мире, и там им всем рассказали, что Генлейн фашист. А ставил этот фашист, как оказалось, отнюдь не на Гитлера. Он был, разумеется, немецкий националист, но не нацист в духе германской НСДАП и ориентировался скорее на Австрию и, как ни странно, на Англию, с разведкой которой был связан. Но все это знал Степан и знал не тогда, а теперь. А вот тогда, когда полупьяный от «эффекта попаданчества» Ицкович ехал в Прагу, единственное, что было известно наверняка, так это то, что у лидера партии судетских немцев в 1936 году нет еще — просто не может быть — серьезной охраны. Эта-то «малость» и решила дело, и, гляди-ка, куда она их теперь привела!

Во-первых, судетский кризис случился на два года раньше «намеченного» и в совсем иной политической обстановке, осложненной к тому же еще одним политическим убийством — на этот раз маршала Тухачевского в Париже. И Мюнхена нет, и пока не предвидится, и Франция настроена весьма воинственно, если не сказать, агрессивно и явно антинемецки. И не только Франция. Теперь после крови — и, надо сказать, большой крови, — пролитой в Судетах, сдаваться на милость победителя, буде ими окажутся немцы, чехам, никак не с руки. И, кажется, в Праге кое-кто это уже твердо осознал и выводы, однозначные, из этого осознания сделал. Бенеш[329] — демократ хренов — договорился с националистом Гайдой[330], возвратив того уже в апреле на действительную службу и, что характерно, в той же должности, с какой генерала убрали десять лет назад, обвинив — вот юмор-то где! — в шпионаже в пользу СССР. И вот, теперь уже заместитель начальника чешского генерального штаба, генерал Гайда, — «пробивает» в парламенте «новый план вооружений» и откровенно готовит страну к войне на два фронта: против Австрии и Германии, имея при этом за спиной опасную до крайности и ничего не забывшую Польшу[331]. Но и в самой Германии не все так гладко, как случилось в известной истории. О том, что немецкий генералитет был на самом деле отнюдь не в восторге от резких «телодвижений» своего фюрера им — то есть, Степану и остальным — Ольга рассказала еще в Арденнах. Однако в реальной истории армия быстренько заткнулась, стоило Адольфу «переиграть» Антанту в вопросе о ремилитаризации Рейнской области. И вот теперь, когда Гитлер получил такой афронт, положение в Германии безоблачным уже отнюдь не выглядело. И в Судетах пощечина, и в Рейнской области au creux de l'estomac[332]. Впрочем, обольщаться не стоило. Оппозиция в Германии еще по-настоящему не созрела, да и не успеет созреть, если ей, разумеется, не помочь. Уже в начале мая появились первые признаки того, что Англия продавит все-таки возвращение Рейнской области Германии. Не совсем так, как хотел Гитлер, но в качестве компенсации за «умиротворение» Судет. Так что свой политический козырь Гитлер все-таки получит, и с этим, к сожалению, ничего уже не поделаешь. И все-таки, все-таки… Два, казалось бы, случайных «теракта», а на выходе совсем другая история, а на носу еще и Испания, и другие задумки в запасе имеются. Так что, выходит, все не зря.

«Не зря», — окончательно решил Степан, подавив поднявшуюся было тоску, и уже спокойно, без раздражения и чувства вины, взглянул на рекламный плакат «Танго в Париже».

Татьяна была хороша на нем. Не лучше Фионы, разумеется, но тоже красавица, и…

«Все будет хорошо. — Твердо сказал себе Матвеев, прикуривая очередную сигарету и подзывая официанта, чтобы заказать еще вина. — А если и плохо… то хотя бы не зря».

4. Виктор Федорчук, Париж, 30 июня 1936 года, среда

Вероятно, ему следовало бы подумать о найме какого-нибудь приличного жилья. О, нет, ничего роскошного, но все-таки свое, пусть и весьма условно «свое». Гостиница никогда не станет местом, которое можно назвать домом, даже если это очень хорошая гостиница.

Виктор поправил перед зеркалом шейный платок, сдвинул чуть вниз — на нос — очки с круглыми стеклами, так чтобы можно было при желании посмотреть поверх дужек, усмехнулся в стиле Джонни Деппа, глянул на часы: без десяти девять, — и вышел из номера. После вчерашнего, можно было бы и не вставать в такую рань, но привычка вторая натура, а «вчерашнее» — теперь уже не что-то из ряда вон выходящее, а образ жизни. Но раз уж проснулся, то следует подумать о завтраке, а это, увы, нечто-то такое, что, не имея собственной кухни, получить можно только в каком-нибудь кафе или бистро, — завтракать в гостиничном ресторане ему не нравилось. Слишком большое помещение, слишком много народу, а Виктору за завтраком хотелось побыть «одному». И пусть для человека, не первый месяц проживающего в гостинице, — одиночество принципиально недостижимо, но стремиться-то к идеалу никто запретить не может. А тихое уютное кафе — всего в пяти минутах неторопливой ходьбы…

Хозяин Виктора уже знал, а потому, не задавая лишних вопросов, положил ему на столик утреннюю «Le Figaro» и поставил стакан минеральной воды «Perrier». Ну, а кофе с коньяком — единственная «еда», на которую Виктор был способен по утрам, — должны были появиться чуть позже. Но Федорчук никуда и не спешил. Он выложил на столешницу сигареты и спички, закурил и раскрыл газету.

Визит премьер-министра Бенеша в Москву…

«Однако!»

Трудно сказать, было ли интересно читать газеты в «настоящем» 1936 году, но сейчас, что ни день, пресса приносила такие новости, что оставалось только руками развести! И что же, милостивые государи, должно было означать данное сообщение? Ездил ли Бенеш в Москву в конце июня 1936? Этого, по-видимому, не могла сказать даже знающая, казалось бы, все баронесса Альбедиль-Николова. Однако если брать события «в целокупности», чехи не уставали удивлять ошеломленную Европу своими крайне резкими движениями. Впрочем, кое-кто им в этом самозабвенно помогал, так что скучно не было. Не успела еще угаснуть пальба в Судетах, и Лига Наций — не без вмешательства одного из ее создателей[333] — только-только начала неторопливый разворот «лицом к немецкой проблеме», а в Праге, при молчаливом одобрении Коминтерна, уже состоялся противоестественный союз коммунистов, национально-социалистической партии, Града[334], и крайне правых. Кажется, Бенеш и некоторые другие чешские политики успели осознать, чем чреваты для них последние события в Судетах. Но, с другой стороны, не в вакууме же они жили? Отнюдь нет. Германия заключила союз с Австрией, и сближение этих двух стран, населенных, в сущности, одним и тем же народом — немцами — начинало пугать не одних лишь чехов. А ведь в Берлине и Вене не молчали, а говорили, и говорили нервно и громко. Едва ли не кричали. Гитлер так и вовсе впал в истерику во время последней речи в Нюрнберге. А у чехов, если кто забыл, не с одними немцами не срослось. Польша с Венгрией только и делали, что «внимательно следили за событиями», то есть, попросту ждали подходящего момента, чтобы вцепиться чехам в глотку. И никакая Малая Антанта ничем помочь здесь не могла. У Румынии и Югославии хватало своих проблем, так что ориентироваться приходилось на собственные — не такие уж и значительные, если честно — ресурсы, да на сильных мира сего: на Францию, роман с которой пока еще не совсем выдохся, и на Советский Союз, который неожиданно оказался не просто дружелюбным нейтралом, а, пожалуй, даже верным союзником. Англия имела в этой игре собственные интересы и Чехословакии определенно не сочувствовала. Вернее она сочувствовала и тем, и другим, а главное думала о себе и своих вечных интересах. Из остальных игроков следовало, вероятно, принять во внимание позицию Италии, но итальянцы стремительно эволюционировали от «объективного нейтралитета» к «душевному согласию» с явно набиравшей силу Германией.

Визит премьер-министра Бенеша в Москву…

«И что последует за этим?»

— Ваш кофе, месье, — хозяин поставил перед ним чашку с горячим и одуряюще ароматным кофе и улыбнулся, пододвигая рюмку с коньяком. — И ваш коньяк.

— Благодарю вас, Гастон. Вы неподражаемы! — Ответил любезностью на любезность Виктор, и в этот момент его неожиданно окликнули с бульвара.

— Дмитрий?! — С очень характерной интонацией — неуверенность, растерянность, сдерживаемая радость — окликнули его. — Дмитрий Юрьевич?

Но, слава богу, Дмитрий Вощинин так и не смог стать его вторым я, и к имени Дмитрий, Виктор привыкнуть не успел, так что сначала даже и не понял, что обращаются к нему. А когда понял, когда оценил и смысл слов, и интонацию говорившего, и то, что произнесено его прежнее имя было по-русски, то был уже готов и, более того, четко представлял себе, что и как следует делать. Он никак не отреагировал на оклик, еще раз улыбнулся хозяину кафе и, подняв к носу рюмку, с вожделением принюхался к коньяку.

— Дмитрий Юрьевич! — Голос показался Федорчуку знакомым, но оборачиваться было нельзя, он и не обернулся. Пригубил коньяк и вернулся, было, к газете — «Бесчинства анархиствующих элементов в Испании» — но человек был упорен. Он был, по-видимому, из тех, кого «с мысли не сбить»

— Прошу прощения, месье! — Сказал по-французски невысокий крепкий мужчина, подходя к его столику.

— Да? — Виктор посмотрел на подошедшего поверх очков совершенно «равнодушным» взглядом, и, верно, преуспел, потому что мужчина уже не просто смутился, а форменным образом опешил, окончательно осознав, что обознался.

Но если уж судьба допустила, чтобы этим утром Федорчука узнал кто-то из «старых парижских знакомых», то она же побеспокоилась и помочь своему любимцу — а Виктор искренне ощущал себя в последнее время ее любимцем, — выйти из положения самым наилучшим образом.

— Месье Поль! — Завопили хором две смазливые девицы, с которыми Виктор провел как-то на днях приятный во всех отношениях вечер. — Месье Поль!

Девицы вели себя так, словно собирались отдаться Федорчуку «прямо здесь, прямо сейчас», в маленьком уютном кафе, на шатком никак не приспособленном для таких экзерсисов столе. Надо было видеть несчастного Корсакова, весьма далекого от круга людей, способных на такое «раскрепощенное» поведение. Впрочем, и покойного Дмитрия Вощинина он среди таких не числил.

— Прошу прощения, месье, — сказал Корсаков, разводя руками. — Я обознался… прошу…

И в это мгновение на сцене появилось еще одно действующее лицо.

— Раймон, — произнес знакомый уже очень многим голос. — Будь любезен, отошли своих блядей. Я хотела бы обсудить с тобой план гастролей в Италии…

Корсаков мог быть кем угодно, но не узнать женщину, глядящую с множества развешанных по Парижу рекламных плакатов, он не мог. Не настолько уж он был далек от жизни. Не монах, не анахорет, словом, а просто интеллигентный, хорошо воспитанный человек…

5. Ольга Агеева, Барселона, 5 июля 1936 года, понедельник

А…а…а… я улетаю… и больше к вам не вернусь…

Сон приснился по пути из Бургаса в Ираклион, где они должны были пересесть на итальянский пароход, идущий в Мессину. Приснился, оставив по себе странное ощущение в груди и породив еще более странные мысли. Особенно запомнился полет…

А…а…а… я улетаю… и больше к вам не вернусь… — Она выворачивает руль, и «Майбах» срывается с полотна шоссе и устремляется в свой последний полет… к солнцу, стоящему в зените, в голубизну неба и… в темную синь моря…

Проснулась сама не своя, но потом подышала носом, подумала, выкурила пахитосу и пришла к выводу, что все нормально. Никто ведь ее еще не преследует, и не стреляет по ее «Майбаху», да и «Майбаха» того еще нет. Но обязательно будет и не потому, что ей так хочется «полетать», а потому, что идея хорошая. Богатая идея: красивая машина для красивой женщины… Почему бы и нет?

«Нас пугают, а мне… не страшно».

И в самом деле, страха не было. Колыхнулось что-то в самом начале и ушло — как и не было. Она даже не удивилась, начала привыкать: за полгода-то как не привыкнуть.

Кейт поднялась на палубу, оставив Вильду досыпать, и встала у ограждения фальшборта, глядя на море и встающее над ним солнце.

«Странно, — подумала она, подставляя разгоряченное лицо ветру и одновременно выуживая из кармана летнего пальто небольшую — всего-то четверть литра — серебряную фляжку. — Добро бы одни ужасы снились…»

Но снилось разное. И, обдумав все эти сновидения еще раз — на трезвую голову, так сказать, — Кейт решила, что «не стоит зацикливаться», и выбросила весь этот бред из своей чудной во всех отношениях головки. Красивой, умной, умеющей целоваться, петь под гитару и сквернословить, очаровывать и испепелять взглядом, и много еще на что способной и годной головы. И в самом деле, забыла. Как отрезало. И не помнила до самой Барселоны, куда прибыла четвертого июля, отправив Вильду из Таранто морем в Геную, откуда было уже «рукой подать» — поездом — до Мюнхена.

Вильда уехала. Ее и уговаривать не пришлось, сама вдруг загорелась идеей «проявить самостоятельность» и посмотреть заодно, в смысле «по дороге», все эти — или пусть только некоторые из — замечательные города и городки северной Италии, с весьма увлекательными для читающей публики названиями: Парма, Верона, Брешия или, скажем, Бергамо… Уехала… А Кайзерина продолжила свой путь в Испанию. И вечером четвертого обнимала уже, сгорая от страсти и изнемогая от нежности, своего «Кузена Баста». А потом пришла ночь — жаркая каталонская ночь — плывущая над ними огромной ленивой птицей. Ночь, бродившая в крови хмелем любви, наполнявшая тела и души желанием, опьянявшая, сводя с ума и демонстрируя двум грешникам в истинно католической стране, что есть настоящий Рай.

— А к утренней мессе мы не пойдем. — Улыбнулся на ее, весьма поэтическое, описание их «буйства» Себастиан. — Как думаешь, Кисси, обойдутся они без двух еретиков?

А потом — уже пятого — они гуляли по городу вдвоем, а потом и втроем, но и тогда она ни разу не вспомнила о своих странных снах. Да и с чего бы вдруг? Ей было удивительно хорошо, легко и весело, так с чего бы углубляться в психоанализ? Смеялись как дети. Степан рассказывал «настоящие» английские анекдоты…

С чего же вы решили, сэр, что ваша жена умерла?

Видите ли, сэр, она и раньше была холодна, но хотя бы не пахла…

«Мило…»

Лошадь рассказывала вам, сэр, что получила бакалавра в Оксфордском университете?

Да, сэр.

Не верьте. Она все врет!

«Очень мило…»

— Как, кстати, развивается твой роман с товарищем Рощиным? — Неожиданно спросил Баст и посмотрел на Кисси поверх стакана с белым вином. Трезво посмотрел, смягчив серьезность вопроса лишь улыбкой и выбором лексических единиц.

— Развивается… — Кейт пригубила вино. Оно было выше всех похвал, хотя, казалось бы, ей ли, уроженке одного из лучших в мире винодельческих районов, восхищаться чужими достижениями?!

— А именно? — Баст был вполне невозмутим.

— Проклюнулись через месяц и предложили встретиться. Я бросила им горсть вшей и предложила подумать о чем-нибудь другом.

— Ну и? — Подался к ней Степан.

— А ничего! — Улыбнулась она «рассеянно» и сделала еще один глоток. — Куда они денутся после таких откровений? Информация, как мы и договаривались, весьма разнообразная, но о том, кто им ее поставляет и почему, судить трудно. Этакий собирательный образ… — Усмехнулась она, «переходя к делу». — Не коммунист, но антифашист… не военный, но кто-то имеющий серьезные источники в военном министерстве… Не женщина, разумеется… Такой ужас им и в голову не придет. С креативностью-то у господ товарищей не так, чтоб очень. Думаю, сейчас, когда вернусь в Австрию, будут мне снова встретиться предлагать. Уж больно жирные куски от меня им перепадают.

— Тебе что-то не нравится? — Прямо спросил Матвеев, вполне оценивший и иронию, и все прочее. С ним-то Кайзерина всех тонкостей своего отношения к Сталину и компании ни разу, кажется, не обсуждала, вот он и насторожился.

— Не многовато ли мы им дали? В смысле даем? — Вопросом на вопрос ответила Кейт и бестрепетно встретила «твердый» взгляд Степана.

— Да нет, — покачал головой Баст. — Я думаю, в самый раз. Витя ведь почти то же самое англичанам слил, а мы со Степой через Португалию — американцам. Так что паритет соблюден…

— Ну, разве что…

А вот ночью…

— Сны, — сказал Баст, выслушав ее рассказ. — Сны снятся всем. Нет, нет! — Остановил он ее. — Я все правильно понял и говорю именно о таких, особых, снах, как у тебя. — Он потянулся к прикроватному столику и взял из раскрытого портсигара сигарету. — Мне снится, Степану — только он никому не рассказывает — Витьке Федорчуку…

— Татьяне тоже. — Припомнила Кейт один случайный разговор.

— Ну, вот видишь! — Баст закурил и снова посмотрел на нее. — Возможно, это что-то значит, а, может быть, и нет. Случайность или намеренный поиск закономерностей там, где их нет? Игра просвещенного разума… Мы ведь знаем, что происходит и что может из-за этого случиться с каждым из нас и со всеми вместе.

— Тебе налить? — Спросил он, вставая с кровати.

— Налей.

У Баста была фигура настоящего спортсмена. Широкие плечи, мускулистая спина, крепкий — «мужской» — зад и длинные с выраженными структурами мышц ноги. Германский бог… Но он, и в самом деле, мог бы представлять лицо хоть третьего рейха, хоть седой германской старины. Die blonde Bestie — белокурая бестия…

— Я в мистику не верю. — Сказал он, не оборачиваясь, но ей показалось, что Баст улыбается. Не ей. Сейчас не ей, но улыбается.

Стоит у стола, пуская через плечо сигаретный дым, разливает по бокалам каталонскую каву, улыбается и говорит:

— Понимаешь, не могу себя заставить. Не верю я во все эти сказки, хоть и было что-то у нас у всех… — Он обернулся к ней и улыбнулся уже ей, не выпустил изо рта дымящуюся сигарету. — Я имею в виду при переходе. — И он посмотрел ей прямо в глаза, приглашая включиться в обсуждение, ею же самой поднятого вопроса.

Но Кейт на «провокацию» не поддалась. Сидела на кровати по-турецки, скрестив ноги, которыми по праву гордилась, пускала сладковатый дым из зажатой в зубах пахитоски, но от комментариев воздерживалась. Ей просто хотелось послушать, что скажет он. А свое мнение она могла высказать и позже, хотя пока его, этого мнения, у Кайзерины как раз и не было. Любопытство было, любовь — ну, да, кажется, все-таки любовь — была, а вот положительного мнения не имелось.

— Все можно объяснить и без мистики. — Баст не стал «настаивать», не хочет, значит, не хочет. — Мне вот тоже тут на днях сон приснился. В стиле старых советских фильмов. Ну, не совсем старых, а так, скажем, шестидесятых-семидесятых годов. «Щит и Меч», «Семнадцать мгновений весны», «Майор Вихрь»… Представляешь?

— Представлю. — Она благодарно кивнула, принимая бокал, и тут же сделала глоток вина. — Чудо! Что это?

— Бодега «Реймат», сухое… очень сухое, — улыбнулся Баст и тоже пригубил вино. — И в самом деле, хорошее.

— Так что там со сном? — Вернулась Кейт к теме разговора.

— А! Забавный, знаешь ли. — И Баст сделал рукой в воздухе какое-то замысловатое движение, словно попытался выразить этим абстрактным жестом свое отношение к приснившимся обстоятельствам. — Комната… Вернее, школьный класс со сваленными в углу партами, стол канцелярский с лампой под стеклянным абажуром… Прямо посередине помещения… А за ним, то есть, за столом — спиной к окну — человек в советской форме…четыре шпалы…

— Полковник, — кивнула Кайзерина и отпила вина.

— Полковник. — Согласился Баст. — А я сижу перед ним на стуле, и на коленях у меня лежит шляпа. И он говорит мне по-немецки, что, мол, я не искренен, потому что Контрольной комиссии доподлинно известно, что я служил в СС и имею звание оберфюрера[335]. То есть, вы, господин Шаунбург, говорит, генерал СС. Ведь так? Нет, отвечаю. Что вы! Никакой не генерал. Оберст я, сиречь полковник, да и то это мне в качестве награды за мои литературные труды… Но он все гнет свое, и ощущение такое, что товарищ действительно кое-что знает и шьет мне дело. И вдруг шум за дверью, какие-то короткие разговоры… — Баст докурил сигарету и бросил окурок дотлевать в пепельницу. — Дверь распахивается, и в помещение входит… Никогда не поверишь! Штейнбрюк входит.

— А какой там у тебя год? — Напрягается неожиданно растревоженная этим рассказом Кейт, тоже видевшая однажды здание с вывеской «Контрольная комиссия».

— А год там 1944, но это я потом уже увидел, — Баст замолчал на секунду, усмехнулся чему-то и продолжил, — когда из здания школы на улицу вышел. А в тот момент, когда он появился, я об этом не знал. Да, так вот. Штейнбрюк почти не изменился… Только в петлицах у него генеральские звезды… Генерал-лейтенант, да еще, пожалуй, все-таки да: выглядел усталым и несколько постаревшим, но с другой стороны, это же не кино, а сон!

— Сон. — Повторила за ним Кейт. — Сон…

— Полковник вскакивает, но я принципиально остаюсь сидеть. А он, то есть, Штейнбрюк полковнику эдак коротко, оставьте нас. И все. Ни вопросов, ни разъяснений, но контрольщик моментально выметается и мы остаемся вдвоем. Вот тогда я тоже встаю. И мы стоим и смотрим друг на друга, а потом он говорит что-то вроде того, что можно было бы меня наградить или расстрелять, но и то, и другое было бы неправильно. Поэтому мы просто разойдемся.

— Великодушно! — Улыбается Кейт, у которой даже от сердца отлегло. И поскольку «отлегло», то захотелось услышать и продолжение, но продолжения не последовало. То ли ничего больше Баст в своем сне не увидел, то ли не захотел рассказывать.

Странно, но именно этот сон — не самый страшный или, вернее, совсем не страшный сон — заставил ее сердце сжаться от ужаса, и отступило это гадкое чувство, которое Кайзерина никак не желала принимать и признавать, только тогда, когда Себастиан закончил рассказ и улыбнулся своей совершенно очаровательной улыбкой, которая неизвестно кому и принадлежала: Басту, Олегу, или, быть может, им обоим.

— Хочешь, испорчу тебе настроение? — Спросила Кейт и, отставив пустой бокал в сторону, встала с кровати. Ее несло, и она совершенно не собиралась этому противиться.

— Попробуй. — Предложил с улыбкой Баст, оставшийся стоять, где стоял.

— Я тебя люблю. — Сказала тогда она.

— Полагаешь, после этого признания я должен выскочить в окно в чем мать родила?

— У тебя третий этаж… — Улыбнулась Кейт, чувствуя, как разгоняется ее сумасшедшее сердце. — Разобьешься.

— Не убегу. — Покачал головой мужчина ее мечты. — Но завтра ты отсюда уедешь.

— Почему? — Она не удивилась, как ни странно, и не почувствовала желания спорить. Уехать, так уехать, ведь это он ей сказал…

— На сердце тревожно. — Как-то очень серьезно ответил Баст. — Не стоит тебе здесь оставаться.

— У нас, кажется, равное партнерство. — Кайзерина уже согласилась в душе, но марку фирмы следовало держать.

— Уже нет. — Покачал головой он.

— Почему это? — Надменно подняла бровь Кайзерина.

— Потому что ты любишь меня, а я люблю тебя. — Развел руками Баст.

— А ты меня любишь?

— А тебе нужны слова?

— Вероятно, нужны… были, ведь ты все уже сказал.

— Я сказал. — Сказал он и поцеловал ее в губы.

И в этот момент тяжесть окончательно ушла из сердца, но прежде чем провалиться в сладкое «нигде», она вспомнила во всех деталях тот сон, где видела вывеску «Контрольная комиссия».

— Что будем делать? — Спросил Нисим Виленский. Сейчас, в занятом союзными войсками Мюнхене, он смотрелся весьма естественно со своими сивыми патлами одетый в мешковатую форму чешского прапорщика.

— Ждем еще пять минут, — ответила она, чувствуя, как уходит из души тепло, выдавливаемое стужей отчаянной решимости. — И валим всех.

— Мои люди готовы.

— Вот и славно. — Она вдруг перестала чувствовать сердце…

«Господи, только бы он был жив!»

В пивной их было трое: она — в платье бельгийской медсестры, Виленский и еще один боевик Эцеля[336], имени которого она не помнила, одетый в форму французского горного стрелка. На противоположной стороне улицы, в квартире над парикмахерской сидели еще четверо «волков Федорчука». Эти были в советской форме, а потому и не высовывались, — кроме Виктора, торчавшего сейчас на перекрестке, никто из них по-русски не говорил. А Федорчук стоял на перекрестке, изображая майора-танкиста из армии Кутякова[337], смолил папиросы и развлекал болтовней двух русских регулировщиц.

«Господи…» — Ей очень не хотелось никого убивать.

Война закончилась, и все были живы…

«Пока».

Но если через пять минут Баст не выйдет из здания Контрольной комиссии, умрут многие…

— Идет! — Выдохнул Виленский, которому и самому, наверное, надоело «ждать и догонять».

«Идет…»

Она подошла к окну и увидела, как вышедший на крыльцо бывшей школы Себастиан фон Шаунбург надевает шляпу.

— Отбой…

6. Степан Матвеев, Барселона, 9 июля 1936 года, пятница

Его разбудил шум выстрелов. За окном, казалось, на той самой улице, где располагался отель, раздавалась заполошная пальба. И стреляли, как сейчас же понял Степан, отнюдь не из пистолетов и револьверов.

«Что за черт?!»

Если он не ошибался — а с чего бы ему, спрашивается, ошибаться? — сегодня с утра было 9 июля… Пятница и… да, все верно: перед тем, как проснуться он слышал сквозь сон колокольный звон, но мятеж-то случится только семнадцатого!

«Или восемнадцатого…» — На всякий случай Матвеев скатился с кровати вниз и, опрокинув на пол стул со своей одеждой, стал одеваться. Надо сказать, натягивать брюки, лежа на спине, та еще работа, но надевание рубашки и повязывание галстука относились, по-видимому, уже к элементам высшей акробатики. А между тем, по городу стали лупить из пушек. Во всяком случае, на слух Степан этот грохот определил именно так, но он мог и ошибиться. В конце концов, ни Матвеев, ни Гринвуд в армии никогда не служили и на войне не были.

Приведя себя в некое подобие «божеского вида», Степан выполз из номера в коридор, где ошивалось уже несколько постояльцев обоего пола и разной степени вменяемости. Женщин в дезабилье, впрочем, не наблюдалось, а жаль: в соседнем номере обитала весьма интересная особа, и, если ухаживать за ней Матвеев не собирался, то посмотреть «под шумок», как она выглядит без лишних тряпочек, ни в коем случае не отказался бы. Однако не судьба. Барышня тоже была в коридоре, но то ли одевалась она быстрее Матвеева, то ли спала, не раздеваясь, но сейчас одета со всею тщательностью, какую можно и должно требовать от благовоспитанной испанки.

— Доброе утро! — Сказал Степан по-французски и, на всякий случай, убрался в простенок между двумя дверями. — Кто-нибудь в курсе, что здесь происходит?

Но, разумеется, никто этого не знал.

«Черт!» — Матвеев двинулся короткими перебежками к лестнице, стараясь при этом как можно меньше времени находиться в створе дверей, ведущих в комнаты, выходящие окнами на проспект. Поймать шальную пулю ему совсем не улыбалось, а стрельба на улице все никак не прекращалась.

Добравшись до лестницы, он осторожно спустился на первый этаж, но выходить в фойе не стал — большие окна делали это место небезопасным, а рисковать без надобности Матвеев полагал совершенно излишним. Особенно сегодня.

«В особенности теперь…» — И только подумав так, Степан сообразил вдруг, какое у него, несмотря ни на что, хорошее настроение. Он с ним, с этим настроением, проснулся, и испортить его не могли и не смогли ни вспыхивающая тут и там спорадическая стрельба, ни второй уже за последние несколько минут тяжкий разрыв где-то поблизости. Судя по звуковым эффектам, стреляли со стороны моря, то есть, скорее всего, с миноносца, горделиво дефилировавшего вчера вечером вдоль побережья. Но даже это странное событие никакого очевидного эффекта на Матвеева, как выяснилось, не произвело. Открытие это — почти откровение — оказалось столь неожиданным, что Степан даже остановился сразу и присел на ступени лестницы, временно приостановив так и не начавшуюся еще на самом деле рекогносцировку.

«Вот, значит, как!» — Улыбнулся он, доставая из кармана брюк пачку сигарет. — Ну, кто бы возражал! Лично я — нет».

И действительно, какие могли возникнуть возражения в отношении нового «вещего» сна, приснившегося ему, по-видимому, еще до того, как в городе началась перестрелка. Кто и с кем дрался сейчас на улицах Барселоны Матвеев, в общем-то, догадывался. Даже если мятеж начался на неделю раньше, — «Мы что ли подсуетились?» — все равно некому было больше устраивать этим утром в Каталонии «войнушку». Кроме левых, разумеется, и правых. А вот кто показал ему, Матвееву, этот новый сон, Морфей или Гипнос, вот этот вопрос интересовал Степана сейчас больше всего другого. Но на него, как раз, и не было ответа.

Степан закурил, наконец, и, прищурившись, попробовал восстановить в памяти оставивший такое приятное «послевкусие» сон. Однако и пробовать не надо было. Сон всплыл во всех деталях, едва только Степан этого захотел. И вспомнилось сразу все: от и до…

…огромный амфитеатр университетской — в этом Матвеев не сомневался — аудитории заполнен до отказа. Кое-где слушатели сидят даже в проходах — на складных стульчиках и портфелях. А то и просто на ступенях. И все они напряжённо, до звенящей тишины в переполненном людьми зале, слушают человека за лекторской кафедрой. Внимание такого рода многое говорит опытному человеку, а профессор Матвеев не просто искушен в подобного рода символических аспектах науки, он, можно сказать, стал за годы своей карьеры в этом деле экспертом. Тем более любопытным оказалось для него узнать, что за «гуру» здесь завелся, и где, между прочим, это «здесь»?

Однако разглядеть лицо лектора никак не удается. Что-то не пускает Степана. Не дает не только приблизиться к лектору, о чем-то оживленно вещающему на переставшем вдруг быть понятным немецком языке, но и сфокусировать взгляд так, чтобы сложить из отдельных элементов понятную картинку. Восприятие, хоть ты тресни, распадается на яркие детали… Высокий рост, грива зачёсанных назад седых, пожелтевших от старости волос, прислонённая к кафедре тяжелая узловатая палка — всё это не хочет срастаться в целостный образ, разжигая любопытство всё сильнее и сильнее.

В надежде получить хоть какой-то ответ на интересующий его вопрос, Матвеев заглядывает в студенческие конспекты. Но тщетно — скоропись, выходившая из-под пера студиозусов, расшифровке не поддается. Но из одного портфеля, небрежно брошенного возле скамьи, торчит верхняя часть обложки какой-то книги.

«Баварская республика. Мюнхенский государственный университет имени Фритца Розенталя. Доктор философии, профессор Себастьян фон Ша…».

А с залива дует ветер, пронизывающий даже бесплотную сущность до иллюзорных костей. Матвеев чувствует себя неуютно среди холодного гранита набережных, так похожих на ленинградские, но в тоже время неуловимо чужих. Одинокие прохожие, спешащие вырваться из царства торжествующих воздушных масс, прячась от последствий антициклона по магазинам и барам, да редкие автомобили, разбрызгивающие из-под колёс мутные капли городских луж — всё незнакомо. Не своё.

Грифельно-серые волны бьются о стенку набережной и снова, в бессильной попытке пробить себе дорогу, накатываются, чтобы отступить. Отступают, собирались с силами и снова идут на штурм. Ветер-подстрекатель грубо ускоряет их движение к неизбежному концу.

Ощущение холода и одиночества усиливает мокрый кусок газеты неизвестно как прилипший к парапету набережной и на одном лишь «честном слове» держащийся вопреки всем законам природы. Расплывшиеся буквы почти не читаются, лишь некоторые слова чудом уцелели и можно сложить в нечто осмысленное: «Сегодня ….го …я в Стокгольмe… состоялось. ручение прем… …мени Астрид Линдгрен за 200… … удосто… …кая писательница Катерина Альб… — Николова, автор книг … «Приключения Нико и Лаи… «Как дон Павел к Папе езд… «.

И тут ветер, не справившийся с газетой, подхватывает невесомое тело Матвеева и уносит куда-то в непроглядную черноту, где, казалось, солнечный свет только что умер, и не нет ничего, что могло бы его заменить.

«Где я? — банальный вопрос обрёл иной смысл в отсутствии света и звука, в пустоте, казавшейся бесконечной. — Отчего так темно?» Окружающий мир будто бы исчез и взамен… Взамен не осталось ничего, на что можно было бы опереться, пусть не физически, а хотя бы взглядом или эхом — отражением звука.

«Наверно, я умер, — без гнева и печали думает Матвеев, — а вместе со мной ушло в небытие всё то, что меня окружало. Отчего же нет страха? Наверно я и в правду умер…»

Но, словно в ответ на его слова, откуда-то снизу, из глубины — если, разумеется, у тьмы есть глубина, — пробивается слабое, едва различимое для «глаз» сияние. И постепенно — быстро или медленно? — оно усиливается, крепнет, захватывает всё больше пространства… и, как-то сразу, останавливается. Теперь полусвет плавно переходит в полутьму и на границе его, на самом краю сцены, стоят двое — мужчина и женщина. Немолодые, возможно даже, старые, но удивительно красивые в органично смотрящемся гриме не зря и со вкусом прожитых лет. С тем, особым стариковским шармом, какой бывает только у аристократов и состоявшихся людей искусства.

Взявшись за руки, они кланяются залу, а тот в ответ взрывается неистовыми аплодисментами. Резкий переход от тревожной тишины к потоку звуков, казалось, идущих отовсюду, оглушает Матвеева. Когда же он приходит в себя, — сцена пуста, а величаво разошедшийся занавес открывает огромный белый экран, над которым, на широком транспаранте надпись: «Ретроспективный показ фильмов Виктории Фар и Раймона Поля».

Смена декораций происходит мгновенно и без видимых причин, оставляя запоздалое сожаление — «Эх, а кино-то посмотреть так и не дали!» — бессмысленным. Тем более что картина, открывшаяся его взгляду, достойна самого лучшего фильма — Матвеев увидел себя. Постаревшего… Нет, неверно! Чего уж там! Он глубокий старик, сидит в инвалидном кресле, которое катит высокая женщина средних лет со смутно знакомыми чертами лица. Наталья? Фиона? Не важно. Главное — на закате жизни он не остался один.

А улицы, по которым везут Степана, носят названия, вызывающие странный отклик в его душе. Как так? Надписи на табличках знакомы и их череда говорит только об одном — это Амстердам, но вот облик города противоречит убеждениям памяти. От бесконечных рядов малоэтажных домов с выкрашенными в разные цвета фасадами, узости мостовых и тротуаров не осталось и следа. Иным, новым, было всё.

Узкие улочки превратились в широкие проспекты, дома подросли минимум втрое и перестали прижиматься друг к другу как сироты в холодную ночь. Площади стали просторнее и украсились совершенно незнакомыми скульптурными композициями. Памятниками и образцами современного искусства — рассмотреть подробности не получается, главное — не отстать от себя самого, не потерять из виду согнутую временем и болезнями фигурку в предпоследнем в жизни транспортном средстве.

Женщина, катившая по улицам кресло с постаревшим Матвеевым — Жена? Вряд ли. Дочь? Скорее всего, но откуда? — вдруг останавливается, повинуясь его властному жесту. Поворот головы, гримаса крайнего изумления и попытка старика встать — всё говорит о том, что происходит нечто из ряда вон выходящее. Если, разумеется, Матвеев еще в своём уме. Но он не спятил и не впал в детство, поскольку это «что-то» — что настолько поразило воображение старика — находится всего в двух шагах, за столиком летнего кафе.

Там сидят, оживлённо переговариваясь, усиленно жестикулируя и явно о чём-то споря, трое мужчин. Степан вглядывается в двоих из них, сидящих лицом к тротуару, и понимает, что так взволновало его состарившееся альтер эго. Тридцатилетний Витька Федорчук что-то яростно доказывает такому же молодому Олегу Ицковичу. Третий собеседник, неузнанный сначала со спины, судя по мелко вздрагивающим плечам, безудержно хохочет. Но, вот он поворачивается, утирая рукавом пиджака выступившие слёзы… Четверть… Профиль…

«Мило, — покачал головой Степан. — И весьма поэтично… Но почему бы и нет? Кто сказал, что наша одиссея обязательно должна закончиться плохо? Может ведь случиться и по-другому?»

Вроде бы по окнам никто не стрелял, и, пожав плечами, Матвеев встал и завершил спуск по лестнице.

— Любезный! — Позвал он портье, прятавшегося за стойкой. — Нет ли у вас чего-нибудь выпить?

— Бренди? — Оторопело взглянул на него испанец.

— Чудесно! — Улыбнулся в ответ Степан. — А кто это стреляет?

7. Москва, Кремль, 16 июля 1936 года, пятница

ПРОТОКОЛ? [338]

ЗАСЕДАНИЯ ПОЛИТБЮРО ЦК ВКП (б) 0 т 16 июля 1936 г.

ПРИСУТСТВОВАЛИ:

Члены ПБ ЦК ВКП (б):

т. т. Ворошилов, Каганович, Микоян, Молотов, Орджоникидзе, Сталин, Чубарь.

Кандидат в члены ПБ:

Тов. Эйхе.

Члены ЦК ВКП (б):

Блюхер, Литвинов, Межлаук, Примаков, Якир

Кандидаты в члены ЦК ВКП (б)

Буденный, Гринько, Егоров, Уборевич

Нарком НКВД тов. Вышинский

Заместитель начальника Разведывательного Управления РККА тов. Берзин…


Доклад Наркома Иностранных дел тов. Литвинова и Наркома Внутренних дел тов. Вышинского о военно-политическом положении в Испанской Республике и о позиции ведущих европейских держав (Англия, Франция, Германия, Италия) по испанскому вопросу. Дополнительные разъяснения даны заместителем начальника Разведывательного Управления РККА тов. Берзиным, начальником Генерального Штаба РККА тов. Егоровым, Наркомом Обороны тов. Ворошиловым и начальником Морских сил РККА тов. Орловым.

Заслушав т.т. Литвинова, Вышинского, Берзина, Егорова, Ворошилова, Орлова о положении в Испанской Республике, СНК СССР и ЦК ВКП (б) постановляют:

1. Ответить на обращение испанского правительства об оказании ему военной и экономической помощи положительно. В связи с этим поручить Наркомату Обороны (т.т. Ворошилов, Блюхер) в трёхдневный срок представить на рассмотрение Политбюро соображения по формированию для отправки в Испанию экспедиционного корпуса в составе стрелковых (2–3 дивизии), бронетанковых (2 танковых и одна пулеметно-артиллерийская бригады), артиллерийских (корпусная артиллерия), авиационных (2 бригады) частей, а также частей тыла и транспорта для оказания интернациональной помощи дружественному правительству Испанской Республики.

2. Назначить командующим Специальным Экспедиционным Корпусом РККА комкора Урицкого.

3. Поручить Наркомату Обороны (т.т. Ворошилов, Фельдман) и НКВД (т.т. Вышинский, Слуцкий) усилить командование Специального Корпуса проверенными кадрами, имея в виду стоящие перед ним особые задачи и предполагаемые формы борьбы.

4. Поручить Наркомату Финансов (тов. Гринько) выделить средства (в том числе и в иностранной валюте) для финансирования действий Специального Корпуса в Испанской Республике.

5. Поручить Наркомату Путей Сообщения (тов. Каганович) в кратчайшие сроки разработать и осуществить мероприятия по транспортировке личного состава и снаряжения Специального Корпуса из Черноморских и Балтийских Портов в Испанию.

6. Поручить Наркомату Обороны (т.т. Ворошилов, Блюхер) и командованию Морских сил РККА (тов. Орлов) разработать и осуществить прикрытие военных транспортов силами Черноморского и Балтийского Флотов.

7. Поручить Наркомату по иностранным делам…

В связи с назначением тов. Урицкого командующим Специальным Экспедиционным Корпусом назначить начальником Разведывательного Управления РККА тов. Берзина.

8. Олег Ицкович, Барселона, 25 июля 1936 года, воскресенье

— Читал?

Олег скосил взгляд на газету в руке Степана — «Guardian» — и отрицательно покачал головой:

— Нет. А что там?

— Литвинов официально заявил, что СССР окажет правительству Испании военную и экономическую помощь.

— Интернациональную. — Кивнул Олег. Он смертельно устал и, если честно, все эти «старые новости» не вызывали у него уже ни малейшего энтузиазма.

«Ну, разумеется, окажут! — думал он с тоской. — Куда же мы без интернациональной помощи?! И старшего майора Орлова пришлем, чтобы было кому ПОУМ[339] вырезать, и Берзина, и кого там еще? Павлова, Смушкевича… Сплошные смертники».

— Ты не понял. — Степан положил руку ему на плечо и сжал пальцы, привлекая внимание. — СССР посылает войска. Экспедиционный корпус. Официально!

— Да ты, что?! — Вскинулся Олег. — Ты понимаешь, что это значит?!

Как ни был вымотан, не понять разницы между посылкой «добровольцев» и оружия и отправкой регулярных частей, он просто не мог физически. И означало это, что что-то еще изменилось в этом мире, но вот каковы будут последствия этих «инноваций» знать заранее, к сожалению, нельзя.

— Это значит, что «Кондором» дело не ограничится. — Предположил Степан.

— Да, уж… У тебя сигареты есть?

— Держи. — Протянул Матвеев пачку. — А тебе, значит, еще ничего не сообщили?

— Нет. — Коротко ответил Олег, закуривая. — Я эти дни все время с итальянцами был, но они ушли вместе с мятежниками, когда тех вышибли из города. А сейчас у меня нет связи даже со своими. Консульство почему-то закрыто. Порт не работает, а по телеграфу… Ну, я послал, разумеется, «статью» в газету, но ответа пока нет. И из Парижа ничего… Никому мы, Степа, не нужны…

— Да, нет. Тут ты ошибаешься. — Усмехнулся Степан, закуривая. — Витьке мы нужны, да и девочкам нашим не безразличны. Опять же ГРУ, НКВД, Гестапо, МИ-6… Просто пауза образовалась, а ты вместо того, чтобы наслаждаться покоем, дурью маешься.

— Что будешь сообщать начальству? — Как ни в чем не бывало, спросил Олег, возвращаясь к злобе дня.

— Что ты, скорее всего, как и предполагалось, все-таки аналитик, и в Испанию попал случайно. А чем занят на самом деле — не понятно.

— Одобряю.

— Ну, я где-то так и думал, что тебе понравится.

— Проблема в том, что у них нет общей границы, так что только морем… — Задумчиво произнес Олег и потянул из заднего кармана брюк серебряную фляжку. — Будешь?

— Буду… Но ведь и «у нас» гнали пароходами из черноморских портов.

— Франция тогда приняла решение об эмбарго… А итальянцы под видом испанцев пробовали атаковать наши суда…

— Наши? — Хмыкнул Степан, принимая фляжку.

— Ну, а чьи же еще? — Пожал плечами Олег. — Смотри, вроде бы та вот таверна открыта!

— Точно! — Матвеев сделал несколько аккуратных глотков и вернул фляжку Ицковичу. — Зайдем, а то так пить хочется, что живот от голода подводит.

— Аналогично. — Кивнул Олег. — Только я еще и спать смертельно хочу. И душ бы принял с удовольствием, и белье опять же…

— Слушай, а где это тебя носило?

— Задание партии выполнял.

— Какой партии?

— Ну, не лейбористской же! — Огрызнулся Ицкович. — Мне же карьеру делать надо, а то, не ровен час, Шелленберг на кривой обойдет!

— Ну и?

— Собрал кое-что о состоянии флота и военной авиации. Завербовал пару идиотов. Ты их потом тихо сдашь через кого-нибудь. Ну и описал как мог местное революционное руководство: ПОУМ, анархисты, социалисты, коммунисты, профсоюзы всяческие… Чёрт ногу сломит в этом бардаке! Кое с кем даже лично познакомился. Любопытные люди, хотя иногда возникает впечатление, что они невменяемы. Особенно ФАИ[340] и их лидер — как его… Всё время забываю…

— Дуррути его фамилия… И они стали говорить с фашистом?

— Ну, вы меня просто удивляете, мистер Гринвуд. У меня, что на лбу написано, что я член НСДАП? Вполне могу быть бывшим троцкистом.

— Почему именно троцкистом?

— Ну не сталинистом же! Мы же в Испании, здесь эти фокусы пока не проходят.

Они подошли к таверне и заглянули в открытую дверь.

— Есть кто живой?! — Выдал Ицкович старательно, а главное при свидетелях, заученную фразу.

— Сеньоры желают что-нибудь выпить? — Из жарких сумерек, сплотившихся в глубине помещения, навстречу гостям вышел высокий тощий, как жердь, старик с седыми усами щеточкой.

— Вино. — Сказал по-испански Степан. — Белый. Кушать. Ветчина… э…

— Колбаса. — Предположил Ицкович.

— Да. — Кивнул Степан. — Колбаса и… как его… да! Сыр.

— Овощи и фрукты. — С радостной улыбкой полного идиота сообщил Ицкович и, закурив, наконец, сел за стол.

— Сейчас все будет, господа. — Чуть улыбнулся старик, вполне оценивший лингвистический подвиг ранних посетителей. — У меня есть все, что вам нужно.

У него действительно оказалось все, что им было сейчас нужно, кроме душа, разумеется, свежего белья и койки. Впрочем, койка вполне могла обнаружиться где-нибудь наверху, но Олег предпочитал по возможности спать дома.

— Ты не знаешь, — спросил он, благодарно кивнув хозяину таверны, принесшему им вина. — Каков статус черноморских проливов?

— Ты что газеты не читаешь? — Удивился вопросу Степан. — В Монтрё с июня месяца конференция работает. Именно по статусу проливов.

— Что серьезно? — Спросил Олег, выпивший едва ли не залпом стакан прохладного белого вина.

— Вполне. — Степан покрутил головой, но тоже сделал несколько жадных глотков, прежде чем развил свой ответ. — Сейчас статус проливов регулируется положениями, принятыми на Лозаннской конференции еще в начале двадцатых годов. У Турции по этим соглашениям нет никаких прав, но сейчас положение вроде бы меняется, но, я думаю, у СССР будет право проводить через проливы и военные транспорты, и корабли сопровождения. Вот только как бы не влететь в конфликт с Италией. У дуче вполне современный и неплохо обученный флот. Против нас, британцев, разумеется, не потянет, но против РККФ — вполне.

— Не полезут они… — Отмахнулся Олег, хорошо представлявший теперь, на что способны, а на что — нет, итальянцы. — Из-за угла нагадить… Это пожалуйста. Диверсантов послать могут, как собственно и поступали. Торпеду с подлодки пустить под видом испанских националистов, или попытаться досмотреть одиночный транспорт — это да. Но в открытую не полезут. Им последствий войны с Эфиопией за глаза и за уши хватает. Значит, наши могут свободно возить войска. — Он нарочито использовал местоимение «наши», но и то правда, советские ему все же не чужие. — И никакое эмбарго им в этом случае не указ. Прямое вмешательство по просьбе законного правительства.

— Так-то оно так. — Степан тоже закурил и, допив вино, разлил по новой. — Но и в прошлый раз правительство было законное, что не помешало французам и англичанам провести в Лиге Наций решение о невмешательстве. Фактически — эмбарго. Но и наших, в смысле, красных, это тоже не сильно остановило, как возили оружие и советников, так и продолжали.

— Слушай, — усмехнулся вдруг Олег, вспомнив вчерашнюю встречу в Мартреле. — Ты как насчет — трахнуть интересную женщину?

— Э? — Степана предложение Ицковича явно застало врасплох. — Какую женщину?

— Долорес Ибаррури, — давясь смехом, ответил Олег.

Но так и было на самом деле. Вчера его познакомили с пламенной… Как ее там? Пассионарией, что ли? Так вот, тетка конечно в теле и не так, чтобы молода — сороковник явно стукнул — но, учитывая «энергетику», вполне приличная партия… на одну ночь. Не сказать что двое детей…

— Пошел ты! — Опомнившись, облегченно рассмеялся Матвеев. — Не серьезный вы человек, господин Шаунбург. — Вам такое счастье выпало: с самим товарищем Сталиным в одно время проживаете, а вы… — Он притворно махнул рукой, стараясь не смотреть на едва сдерживающего рвущийся наружу смех, Ицковича. — Вы должны, товарищ, не есть, ни пить, а денно и нощно трудится на благо советского народа! — Он воровато оглянулся, не слушает ли их кто, и добавил:

— А вы что делаете?! Почему до сих пор в Москву не отправлены чертежи лучшего в мире танка? А?

— А ты знаешь, какой из них лучший? — Олег все-таки сдержался и не заржал. — А как устроен «калаш» знаешь?

— А ты?

— Я знаю «М-16», но не подробно, разумеется, да и все равно нельзя. И не потянут, и вопросы лишние возникнуть могут. Так что будем продолжать… любить любимых женщин, пить хорошее вино, — он поднял перед собой стакан с вином. — Прозит! И делать, что можно в предоставленных нам обстоятельствах.

— Прозит! — улыбнулся ему Степан и отпил из стакана. — А ведь неплохо у нас выходит, как полагаешь?

9. Москва, Кремль 19–23 июля 1936 года

Выписки из Журнала посещений И. В. Сталина в его кремлевском кабинете (июль 1936)

Дата месяца Фамилия Время

Июль 1936 года

19 Алкснис 16:00–16:35

Гамарник 14:25–15:50

Ворошилов 14:00–18:25

Крыленко 14:15–18:25

20 Ворошилов 17:40–22:10

21 Ворошилов 17:40–22:10

Гамарник 16:05–18:10

Крыленко 18:10–18:50

Гамарник 22:35-2:00

Блюхер 22:35-2:00

Урицкий 22:35-2:00

Егоров 22:35-2:00

22 Ворошилов 16:00–17:10

Орлов 15:35–17:40

Егоров 17:00–18:35

Алкснис 17:00–18:35

Блюхер 17:00–18:35

Якир 17:00–17:35

23 Ворошилов 19:05–00:10

Гамарник 19:05–00:10

Егоров 21:45–23:15

10. Татьяна Драгунова, Париж, 1 сентября 1936 года, вторник

С утра в Париже только о том и говорили, что о «русском десанте». Вчера — если верить информационным агентствам — в Хихоне и Сантандере начали разгрузку первые части Красной Армии, прибывшие морем — под охраной крейсера «Киров» и нескольких эсминцев — из Ленинграда. Новость буквально взорвала столицу, итак перегретую до невозможности, и в прямом, и в переносном смысле слова. Мнения «пикейных жилетов» разделились, что, в общем-то, не странно, так как, в парламенте тоже и не пахло единством взглядов. Одни говорили, что Сталин толкает Европу в горнило новой мировой войны, другие были в восторге от решимости Красного Чингисхана отстоять демократическую республику в соседней стране. Как ни странно, именинниками ходили русские эмигранты. Этого Татьяна понять не могла никак, но факт: Туков — седой портье в «Эрмитаже» — встретил их при входе в варьете при всех своих крестах, а их у него было немало.

— Kristos voskres, Pavel Dmitrievich, — старательно коверкая русские слова, произнесла Татьяна и протянула опешившему от такого приветствия мужчине цветок из букета, который несла в руках.

— Воистину воскрес, — улыбнулся пришедший в себя Туков и низко поклонился.

— Кхм… — Тихо «крякнул» у нее за спиной Федорчук, но от дальнейших комментариев воздержался.

Они прошли по коридорам, поднялись и спустились по лестницам «сумасшедшего лабиринта» и вошли наконец в ее собственную «королевскую» уборную.

— Мне выйти? — Поинтересовался Виктор, но тон вопроса и то, как он закуривая, рассматривал бутылки, выставленные на сервировочном столике, говорило, что скорее уж он отвернется, чем действительно куда-нибудь «уйдет».

— Да, ладно уж! — Привычно махнула рукой Татьяна и подсела к зеркалу.

«Я красавица!»

Но даже правда, звучавшая как лесть, не помогала, на сердце было…

— Будет война? — Спросила она, заглядывая через зеркало в глаза Виктору.

— Надеюсь, что будет. — Федорчук улыбнулся ей в ставшей уже фирменной манере — а-ля «Джонни Депп в роли Вилли Вонка» — выдохнул дым и взялся за бутылку шампанского.

«Хорош… Хорош? В каком смысле?»

Но непрошенный вопрос уже ворвался в сознание и породил настоящий шквал совершенно «неперевариваемых» — так сходу — мыслей и переживаний.

«О господи! Только этого мне не хватало!»

Однако спас ее, и то лишь на время, сам виновник «сумбура вместо музыки».

— Ко мне днем наведалась наша кузина Кисси…

— Кайзерина в Париже? — Встрепенулась Татьяна и даже обернулась к Виктору. — А я почему…?

— Потому что гуляла со своим Пабло. — Перебил ее Федорчук.

Он откупорил бутылку, обойдясь без пиротехнических эффектов и уже разливал благородный напиток по плоским фужерам.

— Она будет в зале… Так что пообщаетесь… позже. Но есть несколько неотложных дел. Баст передает для Москвы: Муссолини взбешен попыткой СССР разрушить «такие хорошие планы». Скорее всего, теперь одной авиацией дело не ограничится. Немцы тоже обрабатывают дуче… Похоже итальянцы вмешаются, но объявлять войну СССР не станут. Немцы, по-видимому, тоже. Однако оружие и «добровольцы» будут в Испании уже скоро. Москве кроме того следует знать, что в Берлине и Риме очень внимательно следят за изменением тона московских газет и за слухами, которые достигают ушей сотрудников их посольств в Москве. Геббельс прямо сказал на встрече с Гитлером, что в России следует ожидать волны политических репрессий, и что это может оказаться настоящим подарком для Германии в тот момент, когда СССР превращается в слишком активного игрока и в Чехословакии, и в Испании. Особые надежды связываются с тем, что сведение счетов в высшем руководстве СССР затронет армию. Уход нынешнего руководства РККА — и это после гибели самого агрессивного и, к слову, лучшего стратега коммунистов Тухачевского — может облегчить достижение стоящих перед Германией целей.

— Ты все это наизусть запомнил?

— Нет, — снова «улыбнулся» Федорчук. — Это я сам так формулирую. Но ты должна передать именно это.

— Думаешь, не станут стрелять военных?

— А бог их знает, — пожал плечами Виктор. — Я им не доктор. Даже не санитар. Да, и еще. Гитлер взбешен переброской русской авиации в Чехословакию, но самое интересное, Муссолини — тоже. Они оценивают последние события, как переход СССР в наступательную фазу борьбы за мировое господство.

— О, господи!

— Отдельно следует отметить начало зондирования немецким МИДом позиции Польши. Баст не исключает возможность заключения военного соглашения. И более того, по мнению «компетентных аналитиков», если такой союз не будет заключен, то не по вине Германии.

— Тебе не страшно? — Спросила Татьяна, рассматривая Виктора как бы новым взглядом и поражаясь тому, как много она в нем до сих пор не видела или не хотела видеть.

«Дура! Вот дура-то!»

Но чье сердце неслось сейчас вскачь, заставляя чувствовать недвусмысленное томление… там… там… и еще там? Девичье сердечко экзальтированной комсомолочки — старшего лейтенанта Жаннет Буссе, или ее собственное, Танино, не такое уж молодое — хотя какие наши годы! — сердце?

— Будет война. — Теперь она не спрашивала. Впрочем… Почему бы и не спросить?

— Тебе не страшно?

— Я свое отбоялся. — Просто ответил он и неожиданно улыбнулся, но уже своей, нормальной улыбкой, от которой в груди вдруг стало тепло, жарко, очень жарко…

— Давай, красавица, — сказал Виктор. — Готовься. Через четверть часа твой выход.

И завертелось. Грим, платье… сигаретка на посошок и «пара капель» для куража, но в голове и груди такая суматоха, что куда там зазеркалью кабаре «Эрмитаж»! А потом она вдруг удивилась: лампы светят прямо в глаза, и оказалось, что она стоит уже на сцене, а в руке — левой — у нее все еще фужер с шампанским, а в правой — дымящаяся сигарета. Однако образ оказался узнаваемым, и зал зашумел. В хорошем смысле… понимать зал с полуноты она уже научилась.

«Ну и что же вам спеть, родные? — подумала она, приходя в себе и стремительно превращаясь в Викторию Фар. — Что тебе спеть, Кисси? — Татьяна разглядела-таки подругу даже сквозь слепящий свет юпитеров. — А тебе, Витя? — Федорчука она не видела, но чувствовала его взгляд из-за кулис. — Что?»

— Война, дамы и господа, — сказала она, подходя к краю сцены, своим знаменитым «пятачковым» голосом с недетской хрипотцой. — Вы разве не знаете? Вас еще не призвали, месье? Нет? Но это ничего не значит, не правда ли? Не призвали сегодня, так призовут завтра, потому что… война. Война за свободу, я имею в виду. Ведь вы меня понимаете, мадам? Да? Я так и знала. Ведь мы все здесь французы, так? Даже те, кто не родился от матери француженки и отца француза… А завтра… завтра война, и так хочется успеть… Ну, вы все понимаете, дамы и господа. Мы же здесь все взрослые люди, не так ли?

Она остановилась на мгновение, пытаясь понять к чему весь этот монолог, и вдруг поняла, и начала переводить на французский слова песни, которую — так вышло — здесь еще никто не слышал.

— Целуй меня, целуй меня крепко, — выдохнула Татьяна в полыхающий ослепительным светом зал. — Как если бы эта ночь была последней. Целуй меня, целуй меня крепко, ибо боюсь я тебя навсегда потерять…

Она еще не пела, она всего лишь подбирала подходящие французские слова, но зал уже почувствовал, что это не просто слова, и замер в ожидании чуда.

— Я хочу, чтобы ты была близко, — прожектора слепили, мешая видеть зал, но у Тани было стойкое впечатление, что она не просто видит Кайзерину, сидящую за одним из центральных столиков «партера», но даже различает блеск ее глаз. — Хочу видеть себя в твоих глазах, видеть тебя рядом со мной. Подумай, что, может быть, завтра я буду уже далеко, очень далеко от тебя.

А по проходу шел высокий мужчина в безукоризненном белом костюме-тройке и бледно-лиловой рубашке. В левой руке Баст держал букет, в правой — шляпу.

— Жги меня, жги меня страстью, — без тени ревности Татьяна проследила за тем, как, положив на столешницу шляпу и букет, фон Шаунбург целует Кайзерине руку… — Так, словно нам эту ночь пережить не дано. Губ огнём жги меня страстно. Ах, неужель, мне утратить тебя суждено?

А с другой стороны, от бокового входа, к столику Кисси и Баста подходил еще один персонаж их сумасшедшей пьесы. Майкл был одет по-английски, то есть, строго, но не без намека на некое вольнодумство. Все-таки журналист, не правда ли?

— Быть бы всегда с тобой рядом…

И в этот момент где-то справа вступил, постепенно набирая силу, рояль.

— Ласкать тебя взглядом, — она оглянулась и увидела Виктора. Отослав пианиста, он сам уселся за инструмент, выбрав для этого самое правильное время.

— Ласкать тебя взглядом, тобою дышать. Что если завтра с тобою судьба мне готовит разлуку опять?

Музыка набрала силу, и это означало, что пора начинать. И, счастливо улыбнувшись невозмутимому Виктору, Татьяна вновь повернулась к залу и, поймав мгновение, запела.

Bésame, Bésame mucho,

Como si fuera esta noche la ultima vez.

Bésame, Bésame mucho,

Que tengo miedo tenerte, y perderte despues…


Декабрь 2009 — Июнь 2010

Загрузка...