Часть I. Автономное плавание

Жизнь человека соткана из бесчисленного множества случайностей, и то, что некоторым она кажется ровной дорогой, непрерывной, как идеальная прямая, есть лишь иллюзия…

Из размышлений неизвестного философа

Глава 1. А поутру они проснулись

(1)

— Drie… Twee… Een… GELUKKIG NIEUWJAAR!

— Happy New Year!

— Cheers! — Ицкович чокнулся пластмассовым стаканчиком с прохожим в шапке Санта-Клауса.

— Santé![24] — с незнакомыми дамами Федорчук предпочитал чокаться по-французски.

— С Новым Годом! — бокалы всех троих поднялись почти одновременно.

— Блин! — сказал Ицкович, — Вот нате вам, дожили — на дворе 2010 год! А в школе я был уверен, что и двухтысячный — чистая фантастика!

— О! Це добре! — поддержал его Федорчук, — Ось за це треба ще трохи випити! И не цие газовано водички, а чого нибудь мицнише! Але через брак гербове…

Он разлил по стаканчикам остатки шампанского и заговорщицки подмигнув, поставил бутылку на асфальт. Степан уже поднёс бокал к губам, но Виктор предостерегающе поднял указательный палец.

— Хоспода! — он оставил свою «хохляцкость», от которой сохранилось только украинское «г», которое скорее «х» для русского уха, — Я предлагаю выпить за то, чтобы мы ещё не раз могли удивиться таким вещам. Короче говоря, я пью за то, чтобы мы так же вместе встретили 2020, 2030 и так далее, чем больше, тем лучше. Как там говорится? Чтобы елось и пилось…

— Чтоб хотелось и моглось! — закончили хором Степан с Олегом.

И опорожнили свои импровизированные бокалы. И как будто в подтверждение тоста какая-то местная барышня в розовой пушистой курточке чмокнула Ицковича в щёку, от чего тот сразу же просиял и, провожая фемину взглядом, опрокинул в себя последние капли золотистой жидкости. А потом с сожалением посмотрел на пустую ёмкость в руке и, быстро оглянувшись по сторонам, достал из кармана плаща початую бутылку виски.

— По чуть-чуть? — спросил он и, получив утвердительные улыбки и кивки компаньонов, разлил по стаканчикам жидкость цвета некрепкого чая.

— Так, — с напускной серьёзностью сообщил он друзьям, провожая пустую бутылку в урну. — У кого-нибудь есть что-нибудь алкогольное? Так я и знал. Где продолжим? В номере у меня? Или есть другие предложения? — уставил он указательный палец в пространство между Матвеевым и Федорчуком.

— Ща бум пить глинтвейн. Адназначна! — заявил Степан. — Чтобы в Амстердаме, в новогоднюю ночь и не выпить глинтвейна, это, знаете ли…

— Який ще там глiнтвейн? — вернулся в своё амплуа Витька Федорчук, — Жодного глiнтвейну нам не треба! Вимагаємо горилки i якнайбільше!

— Алкаши! — Констатировал со смехом Матвеев. — Предлагаю компромисс. Шампанское. Много!

Но шампанского на площади Ньювмаркт не было. То ли раскупили уже, то ли еще что. Вот глинтвейна было хоть залейся, и глинтвейна со взбитыми сливками, и глинтвейна с кофе, и кофе с глинтвейном, и просто кофе и прочих горячих напитков. Шампанское же, судя по всему, все приносили с собой. Они вот тоже озаботились, но…

— У меня в номере есть шампанское, — сообщил с ехидной усмешкой Виктор. Две бутылки!

Федорчук и всегда-то был запасливым. А уж после того, как переехал из Белокаменной в Харьков, а оттуда в Мать городов русских, перешёл на «рiдну мову» и сделался заправским хохлом, отрастив себе висячие усы, достойные самого Тараса Шевченко, тем более. Матвеев и Ицкович в упор посмотрели на своего товарища.

— А що, ви не маєте? — спросил он, посмотрев на них своими наивными до издевательства глазами.

Но ответа он не дождался. Русский вместе с евреем подхватили оставшегося в меньшинстве самостiйного громадянина под белы рученьки и потащили прочь — к заветному номеру на третьем этаже гостиницы Ambassade, расположенной на берегу одного из многочисленных местных каналов.

Сразу за площадью праздничная толпа не то что бы исчезла, но значительно поредела. Многоголосый гул пропал, остались отдельные голоса на местном, французском, английском и немецком языках. Ближе к каналу какой-то женский голос недовольно верещал по-русски: «Я же тебе говорила, быстрей надо! А ты, успеем, успеем… Ну и где этот твой фейерверк, я тебя спрашиваю?!». Немножко фейерверков было и здесь — периодически с обоих берегов канала в небо с шипением взлетали ракеты и с громким треском рассыпались над крышами разноцветными искрами.

Ругающиеся соотечественники остались позади. С канала тянуло холодом, но снега почти не было. Так чуть-чуть и кое-где, но зато на деревьях, скамейках, бортах барж и катеров, везде был лед. И Ицкович, несмотря на выпитое, уже начал поеживаться в своем не слишком подходящем для такой погоды плащике.

— Так, — твердо заявил Олег, останавливая компанию на пороге открытого питейного заведения. — Или мы сейчас зайдем, или я дам дуба!

— Ни в коем случае! — Заявил Матвеев, обнимая Олега за плечи. — Мы не дадим тебе погибнуть, Цыц! Мы согреем тебя своим дыханием.

— Пошел на фиг! — Отмахнулся Олег. — Ну, по полтинничку и вперед?!

— Нет, — заявил на это с самым серьезным видом Федорчук. — На это я пойтить никак не могу!.. «Стописят» и ни граммом меньше, — Добавил он со смехом, оценив выражение лица Олега.

* * *

Из-за угла дома, красного, с белыми — хорошо заметными в свете фонарей — полосками кирпичной кладки, кто-то вышел. Очень невысокий и какой-то сгорбленный.

— Люди добрые! Помогите Христа ради! Век за вас Бога молить буду! — последней вещью, которую Степан Матвеев ожидал найти в новогоднем Амстердаме, был нищий, просящий подаяние на чистом русском языке.

Все трое остановились. Похоже, для Федорчука и Ицковича это оказалось ничуть не меньшей неожиданностью. Степан шагнул вперёд, собираясь рассмотреть это странное явление природы поближе, оглянулся по сторонам — ещё не хватало, расслабившись, нарваться на хитрую «подставу». Но поблизости никого не было — да и вряд ли кто рискнёт напасть на троих здоровых пятидесятилетних мужиков. Хотя соотечественники горазды на РАЗНЫЕ выдумки — в этом Степан убедился в казавшиеся теперь такими далёкими девяностые. Поэтому расслабиться он себе не позволил. Его товарищи остались несколько сзади — так что опасность со спины ему не грозила. Вблизи неизвестный оказался обычным сморщенным бородатым стариком в старом пальто.

— С Новым Годом, дед! — поприветствовал его Степан, — Ты что, действительно, русский?

— А как же иначе? — затараторил старик, — Русские мы, канешна. Вот, и документ по всей форме имеется, — и к удивлению Матвеева вытянул из кармана и протянул к свету какую-то странного вида бумагу, пожелтевшую, исписанную черными с завитушками буквами и украшенную выцветшей печатью с двуглавым орлом. Вот только птица эта показалась Степану какой-то очень уж старорежимной, да и сама бумага, скорее наводила на мысль о подорожной, чем о справке из посольства. «Сей документъ удостоверяетъ, что…». Дальше и разглядывать не стал — какая разница. Раз люди умеют подделывать денежные купюры со всеми степенями защиты, то нарисовать какой-то мелкий квиток от руки для них — раз плюнуть. Он и сам, был грех, пару раз сделал парочку таких. Кстати, а что это вообще такое, «подорожная»? Да ещё со старинными твёрдыми знаками…

— Добрый человек, — повторил дед, — помоги душе християнской. Невмоготу мне здесь у немцев, занесла вот, дурака, нелёгкая. А теперь что ж? Которы год уже за грехи свои мытарюсь. На хлеб не хватает, побираюсь вот Христом-богом.

Что-то здесь было не так. Никак не полагалось этому человеку со всеми этими словами находиться здесь, в центре Европейского Союза на берегу амстердамского канала. И вообще какой-то это был СТРАННЫЙ нищий! Но додумать свою мысль до конца Матвеев не успел. Его раздумья прервал незаметно подошедший к ним Ицкович, молча сунувший в руку бомжа несколько скомканных купюр.

НИ ФИГА СЕБЕ!

— Помогай тебе Христос, — начал кланяться старик, — хоть и не нашей ты веры, а человек, видать, добрый!

На это Олег только хмыкнул и все так же молча отошел в сторону.

— Тримай, дiду, — теперь деньги протягивал хохол, — i щоб нiхто не сказав, що Вiктор Хведорчук блiжньому у нуждi тай не допоможе, — огляделся он вокруг.

Теперь, судя по всему, настала очередь самого Степана. Бомж это или не бомж, жулик или нет, русский он или не русский, а ударить лицом в грязь перед школьными приятелями Степан Матвеев, доктор наук и профессор, не мог. Поэтому он вытянул из внутреннего кармана пальто кошелёк и, не глядя, дал старику всю оставшуюся там бумажную наличность. Что там какие-то пятьсот евро? Один раз живём, в конце концов!

Вокруг было непривычно тихо. Исчезло даже шипение и треск ракет.

— Спасибо вам, люди добрые, — сказал дед, — уважили вы старика, ой уважили. Ну, раз вы ко мне по-хорошему, — поймал он за пальто собирающегося идти дальше Ицковича, — то и я с вами по-хорошему буду. Что вы у меня попросите, то ваше будет.

Теперь он уже не выглядел сгорбленным, сморщенным и вообще БОМЖОМ. Казалось, стоящая перед ними фигура светится изнутри.

— Говорите, что желаете, — объявил он глядя на всех троих разом, хоть это и было невозможно, — и ваше желание будет исполнено. Одно желание на вас троих. Говорите!

Это уже становилось если и не интересным, то уж всяко любопытным. Если бы у Степана была шапка, он бы сейчас, как в фильмах про старину, ударил ей о землю.

— Молодым быть обратно хочу! Чтобы мне снова было двадцать лет! Что, дед, слабо?

— Разве сейчас жизнь? — Федорчук то ли от волнения, то ли от выпитого снова забыл о своей мове, — Вот раньше была жизнь! Разные там джентльмены в бабочках, барышни в шёлковых платьях… Туда хочу! Що, не сдюжишь, дiду?

— Нудная у меня жизнь, старик, — вступил Ицкович, — дом-госпиталь-пациенты со своими геморроями, — снова дом. И так по кругу. Надоело! Хочу такую жизнь, чтобы чувствовать, что живу! Как? Отработаешь мои шестьсот пятьдесят евро, дедуля?

«От ты ж, жид пархатый!», — с восхищением подумал Степан. — Переплюнул всё-таки!

А старик оглядел всю компанию и произнёс:

— Ну что же, добрые люди. Многого вы хотите, но раз уж на то пошло… Не давши слова — крепись, а давши — держись, так, что ли? Утро вечера мудренее. И каждый получит по вере его!

Голос его неожиданно изменился, стал глубоким и сильным. Завыл холодный ветер. На указательном пальце левой руки яркой вспышкой блеснул огромный камень в невесть откуда взявшемся там перстне. Степан инстинктивно зажмурился, а когда открыл глаза, старика уже не было. Ветер утих. По набережной по-прежнему брели группки празднующих Новый Год туристов.

— Sorry, could you tell us how can we reach the Nieuwmarkt place?[25]

* * *

Он не запомнил своего сна. Но что-то ему снилось, и это было что-то приятное, потому что чувствовал себя он сейчас выспавшимся и отдохнувшим. Открыл глаза и потянулся. Отбросил одеяло и с улыбкой встал с кровати, но улыбка ненадолго задержалась на его губах.

Судя по всему, он здорово погулял вчера. Можно сказать даже — ЧЕРЕСЧУР здорово, если умудрился влезть в чужие трусы. Трусы были странные: белые, шёлковые, длинные, почти до колен. Разумеется, он в жизни такие не носил, и вообще они выглядели какими-то… «Чем это я занимался вчера? Нет, в постели вроде бы больше никого нет. Или ОНА уже ушла? Как её, кстати, звали? Кого? Бред…» — эту ночь он провёл, к сожалению, один. Но больше так напиваться нельзя — действительно, до беспамятства.

«Где здесь дверь в туалет? Я больше не вытерплю. Ну, наконец-то! Приятное ощущение всё-таки. А это что такое?» Пропала душевая кабина. Вместо неё — большая ванна прямо посреди комнаты. Или так и задумано? «Но как, ради бога, я этого не заметил вчера? Ведь, кажется, принимал душ… Нет, точно принимал! Или все-таки стоял прямо в ванне? Чушь какая-то — надо будет узнать на ресепшене, что это значит и, вообще, с какой стати?!»

Э-э-э… кстати! А где телевизор? И этого нет! Прямо, как у Булгакова, чего не спросишь, того нет. И как там, у классика, было дальше? Совсем вылетело из головы! А вот, радио! Слава Богу! Ну, нет, один — разъединственный канал, и тот по-голландски. Ни одного знакомого слова. А нет, вот кто-то по-французски — «хочет воспользоваться случаем передать наилучшие поздравления…». А, чёрт — пошёл голландский перевод.

Так он ничего из новостей этих узнать и не смог, а между тем было бы любопытно узнать, что происходит за стенами гостиницы утром первого января 2010-го года.

А что там, кстати, происходит? Он подошел к окну, отодвинул занавески, в комнате стало светлее. Улица была непривычно пустой. Авто почти нет, а которые есть, какие-то… не такие, откуда-то издали доносятся гудки клаксонов. И цокот копыт лошади, тянущей телегу с какими-то ящиками. Экологи, мать их! Как там всё-таки было написано в «Мастере и Маргарите»? Это важно, вот только почему?

Улица, что не так с улицей? Велосипеды есть, машины какие-то все из себя. А ведь вчера были нормальные и много! Не бывает так, что напротив большой гостиницы после новогодней ночи всё не заставлено автомобилями. Просто не бывает! И повозка, такую повозку он видит здесь в Амстердаме впервые. Разве что на старых чёрно-белых фотографиях. Блин, что было у Булгакова? Это важно, важно и ещё раз важно!

Стоп, а кто он сам? Как его зовут? Имя! Kim ty jesteś?[26] Where you came from?[27] Действительно, откуда? Секунду, на каком это он подумал языке? Вторая фраза — по-английски, а первая? По-польски? Откуда он знает польский? Как откуда? От матери — она ему ещё пела колыбельную: «A-a, kotki dwa, szaro-bure obydwa…»[28]. Чушь какая! Мать ему пела «Шёл отряд по бережку, шёл издалека…»! А откуда он знает английский? Ну как, откуда? Из школы, конечно. Мистер Макфарлейн от литературы так и говорил: «Юные джентльмены, вы должны так владеть вашим родным языком, чтобы Шекспиру не было стыдно за своих потомков».

«Родным»?

«Русский язык велик, могуч» — кто это сказал?

Так какой язык ему родной? Кто его мать? Кто его отец? Когда он родился?

С какого момента он вообще себя помнит? Да, конечно, с трёх лет. Первое воспоминание в его жизни — день рождения. Торт с тремя свечками. Он их задул с третьего раза. Мама поцеловала его в лоб. А все были какими-то взволнованными: мама, папа, дядя Конрад и остальные. Потом он узнал, в чём было дело — именно тогда началась Великая Война. А ещё через три года его шестой день рождения тоже вышел грустным — мама постоянно вытирала слёзы, потому что в Бельгии погиб дядя Конрад. Польский эмигрант, служил во французской армии и был убит немецким снарядом после прямого попадания в штабной блиндаж где-то при Пашендейле.

Нет, это какая-то шизофрения! Он родился в день запуска первого спутника — четвёртого октября тысяча девятьсот пятьдесят седьмого года! Его даже хотели назвать «Спутником», но назвали, как и собирались, Степаном, в честь дедушки Степана Игнатьевича, погибшего под Минском в сорок первом. Его зовут Степан Никитич Матвеев! Да, именно так!

А кто же такой, тогда, Майкл? Да, это ЕГО и зовут так: Майкл Мэтью Гринвуд, сын сэра Эрнеста Гринвуда и леди Сабины Гринвуд, в девичестве Лисовской, которую отец привёз с собой из Франции. Своё второе имя «Мэтью» он получил в честь прадеда Матеуша Лисовского, повешенного русскими в Варшаве героя восстания против царя.

Нет! Главное не это! Главное — Булгаков! Кто такой Булгаков? Неважно! Что он сказал? «Рукописи не горят»? Нет. «Правду говорить легко и приятно»? Не то! «Каждый получает по вере его»! Да! Именно так он и сказал! Дед с перстнем сказал: «Каждый получит по вере его». И исчез. Сказал «одно желание на троих». И исполнил. Всё стало, как он сказал. А теперь надо успокоиться и вспомнить, кто он такой — Степан Матвеев в теле сэра Майкла Гринвуда, третьего баронета Лонгфилда, агента Интеллидженс Сервис. Вот только кем теперь стали Федорчук и Ицкович? Если этот дед — дух? джинн? колдун? — сделал с ними что-то подобное, то они должны быть где-то здесь.

Степан открыл глаза и встал с кресла, в котором теперь оказался совершенно незаметно для себя. Прошелся по комнате, затем решительно подошел к стулу, на котором оставил вчера свою одежду, и, хотя все еще не был уверен, что это именно его одежда, быстро и главное правильно натянул на себя и подштанники, и носки на зажимах, и сорочку и все прочее. Через пять минут он был готов. Кисло усмехнувшись при взгляде на часы, настолько же странные, насколько и знакомые, он открыл дверь и вышел из номера. Где-то за этой дверью — в коридоре, в фойе, ресторане — его должны были ждать, или — если не повезет — не ждать двое незнакомцев: единственных друзей в этом чужом новом мире.

(2)

Mein Gott, geht es mir beschissen! — Ицкович хотел, было, поднять голову, но острая боль в висках заставила вновь опустить ее на подушку. — Warum habe ich nur Sekt und Cognac zusammen getrunken?![29]

Вот про коньяк и шампанское он помнил точно. Но, совершенно непонятно, зачем он вообще пил шампанское. От шампанского у Олега обычно случалась изжога, и еще пузырьки, когда пьешь, в нос шибают.

Bloedmann!!![30] — Ну, где-то так и есть, потому что wenn es keinen Kopf gibt, so wird schon nicht[31].

А плохо ему было так, что не хотелось жить: типа, мама, роди меня обратно. Однако когда тебе за пятьдесят, а твоей маман недавно исполнилось девяносто, такие просьбы звучат несколько претенциозно. Мысль эта, как ни странно, придала сил, и, плавно перевалив свое тело налево, Олег открыл глаза. В комнате царила полумгла, и это было хорошо. Но зато и совершенно не понять, какой нынче час. Свет с улицы едва пробивался сквозь зашторенные окна, и означать это могло одно из двух: или еще рано, или шторы хорошие, в смысле, плотные. Впрочем, возможен был, как тут же подумалось Олегу, и еще один вариант — низкая облачность, что для Амстердама было вполне нормально. Ну, не мог же он, в самом деле, проспать сутки?

Амстердам?! — Вяло удивился Ицкович, аккуратно — чтобы не потревожить больную голову — вытягивая из черной пачки сигарету Gitanes. Закуривать лежа не слишком удобно, но Олег с этим все-таки справился и начал уже обдумывать следующий этап операции: «бросок на длину руки». На прикроватном столике стояла серебряная фляжка с коньяком, и несколько глотков этой aqua vita[32]

Was geht ab!?[33]

Ицкович с сомнением смотрел на поспешно выдернутую изо рта сигарету. Сигарета дымилась. Дым щекотал ноздри, а вкус ощущался во рту, но… он не курит два, нет, кажется, уже три года, и даже тогда, когда смолил по две пачки в день, это был никак не французский Житан без фильтра, а совсем даже американский Кент King Size[34]. И вообще, что за бред? Откуда взялась эта долбаная фляга, если должен быть флакон с Chivas Regal[35]?

Олег все-таки сел на кровати и, по инерции, в очередной раз затянувшись, взял со столика флягу. Сосуд понравился, не смотря на текущее не вполне адекватное состояние доктора Ицковича. Это было правильное вместилище для правильных мужских напитков. И содержание, таки, булькало где-то в серебряном «внутри», так что фляжка оказалась даже лучше, чем ему сразу показалось. Но мысли начали приобретать некое подобие четкости, только когда он добил весь оставшийся коньяк и закурил вторую сигарету.

Ergo[36]

Вчера утром он был в Брюгге. Это Ицкович вспомнил сейчас совершенно определенно.

Уже хорошо. И что же я делал в Брюгге?

Ох! — Ну, да: ох и еще раз ох! Вот ведь старый кобель! Впрочем, wer nichts tut, dem misslingt nichts[37].

Разумеется, ему не следовало ехать в Брюгге, и уж тем более не нужно было встречаться с Ларисой. Но черт попутал, и вышло, в общем, неплохо. У Лары как раз муж оказался в отъезде… Ну, это можно оставить за скобками, потому что к делу, очевидным образом, не относится. Что было после? — вот в чем состоит великий датский вопрос!

Хм… А после он, кажется, ехал в поезде и… Точно! Он ехал в поезде, и рядом с ним сидела совершенно очаровательная девушка: мулатка с очень красивыми вьющимися волосами, похожая чем-то на Фани Ардан, и эта Фани Ардан, представьте, читала чеховскую Чайку на французском языке. Французский Олег знал с пятого на десятое, но ему вполне хватало испанского. А разговорились они, в конце концов, по-английски, но где-то в середине разговора Ицкович вдруг понял, что, как мужчина, он эту прелесть уже не интересует.

Закрывай лавочку, ментш[38]!

С этим трудно было не согласиться, однако к этому совершенно невозможно было привыкнуть. Но факт: заинтересовать теперь он мог разве что сорокалетнюю Ларису, да свою жену. Увы.

Ладно, проехали. Поезд, что дальше?


Дальше… Черт, ну, конечно же! Вот теперь все встало на свои места. Степа и Витя! Они встретились днем, как и договаривались. Пообедали вместе, потом погуляли, хотя погода была, мягко выражаясь, не май месяц. Но к вечеру распогодилось, и они поехали на площадь… Как ее? Грасмаркт? Нет, Грасмаркт это в Брюгге, кажется. А они пошли на… Ньювмаркт. Ага, шампанское, то да се. Потом… Потом пошли было в гостиницу, чтобы добавить, но по пути им попался полупустой бар, и там они добавили. И, судя по всему, хорошо добавили, потому что…

Ицкович даже вспотел при воспоминании о том, что случилось потом.

Gettokind![39]

Видимо, он действительно много выпил. Да еще накануне с Ларкой пил и ночь не спал, и еще это шампанское… Вероятно был уже второй час ночи, когда он окончательно размяк и начал рассказывать друзьям то, что никогда никому не рассказывал. А тут понесло. Бах, понимаешь, навеял, или общее помутнение случилось, но он им все выложил, и про то, как выбирался из меркавы[40] и как ползал обалдевшим от хлорофоса тараканом вдоль сорванной взрывом гусеницы, никак не понимая, что должен делать. И как вспомнил, наконец, о водителе и полез внутрь… Очнулся тогда Олег только в госпитале, куда его перетащили вертушкой прямо с поля боя. Пуля в правом плече, закрытая черепно-мозговая травма, сломанная в лодыжке нога и еще два ребра, но это был уже и вовсе пустяк. Потом все вроде бы зажило, но… На восстановление он попал в реабилитационный госпиталь Левинштайн, и там старый румын нейропсихолог, защитивший в свое время диссертацию в Москве у самого Лурия, сказал ему без обиняков: или-или. Как бог даст, так и будет. Клиника закрытых черепно-мозговых травм изучена плохо. Возможно, память восстановится, а, возможно, и нет. Может быть, ты снова начнешь нормально читать, и будешь спать по ночам, но гарантировать тебе это никто не сможет.

Ицкович пробыл в госпитале три месяца. Он не только полностью восстановился, но и заморочил голову самой красивой врачихе в Левинштайне и, в конце концов, на ней женился. А то, что Грейс Балицки была «знойной латино» из Уругвая, о местонахождении которого у Олега в то время имелись лишь очень смутные подозрения, только добавляло остроты чувствам. Но докторскую диссертацию он написал именно по закрытым черепно-мозговым травмам, и через одиннадцать лет после ранения заменил старика Шульмана, став вместо него главным психологом госпиталя. И, однако же, какой бес тянул его за язык рассказывать все это тому же Степе, который ведь их с Витькой своей болью не грузит!

Ицкович чисто машинально снова потянулся к пачке сигарет, но вовремя себя одернул.

Сорваться хочешь? — Он встал с кровати и хотел, было, пойти посмотреть, что есть выпить в мини-баре, но остановился, очумело рассматривая свой номер.

Свой?!

Ну, вероятно, это все-таки был его номер, раз он здесь спал. Вот только не влипнуть бы, спьяну, в историю. Как назывался тот старый советский фильм? «С легким паром»? Но это только в кино герой так легко отделался.

Donner Wetter![41] — Олег подскочил к двери и щелкнул выключателем.

Вспыхнула люстра под потолком.

Scheisse![42] — Почудится же такое!

Разумеется, это был его номер, его вещи, и его бутылка коньяка стояла на комоде перед зеркалом.

Олег еще раз чертыхнулся и подошел к комоду.

Н-да. — У него все-таки хватило присутствия духа сделать несколько жадных глотков коньяка прямо из горлышка и, отставив бутылку, вернуться к кровати. И все-таки он закурил, медленно, неторопливо, как будто специально испытывая свои нервы на прочность. Руки — эти руки! — что характерно, не дрожали.

Ицкович вытянул перед собой правую руку и выпустил дым из ноздрей. Рука — сильная, с длинными крепкими пальцами, каких у него отродясь не было, и с ухоженными — хорошо еще, что не покрытыми лаком — ногтями.

Хорошенькое дело. — Ицкович хмыкнул в нос и снова подошел к зеркалу. Из глубины зазеркалья смотрел совершенно другой человек, но Олег его знал, вот в чем дело. Этого молодого мужчину звали Баст. Но так его, разумеется, называли только близкие друзья и родственники в Баварии. Официально же его звали Себастиан Шаунбург, или д-р Шаунбург, или Баст Риттер[43] фон Шаунбург, что, скорее всего, и являлось его настоящим именем. Однако дело было куда как заковыристее, если вы способны понять, о чем идет речь. И все потому, что в зеркале отражался, конечно же, Себастиан фон Шаунбург собственной персоной, но смотрел на него голубыми глазами Баста совсем не этот баварский дворянин, а израильский психолог Олег Ицкович, и вот это уже было, как говорится, «что-то особенное».

Я брежу? — Спросил себя Ицкович, но уже знал, что это не бред и не сон, и главным доказательством этого факта, как ни странно, было то, что он взял, наконец, полный контроль над телом и психикой того, кто отражался сейчас в зеркале и еще пару минут назад активно засорял голову Ицковича немецкими идиоматизмами, которых Олег в жизни не знал, и латынью, которую, конечно, учил когда-то, но не так что б выучил.

Нет, увы, это не сон. Сон, возможно, был накануне. Вернее, ночью, когда, «накушавшись вволю», усталые и веселые они возвращались в гостиницу, сиречь, на набережную Herengracht, дом номер 341, где размещался вполне себе аутентичный амстердамский отель Ambassade. Теперь, просматривая этот «сон» по новой, Олег отметил замечательное настроение, которое вдруг снизошло на всех троих. И дело было не только в abusus in Baccho[44]. Что-то еще повлияло и на Степу, и на Витю, и на него самого. Что-то такое было растворено в сыром холодном воздухе…

Вероятно, это был грас[45], — грустно усмехнулся Олег и подмигнул отражению, у которого, судя по виду, характер был нордический и который…

Самое смешное, — подумал он с тоской. — Что Юлиан Семенов, по-видимому, уже родился, и папу его, Сему Ландреса, еще не посадили. А вот Баст фон Шаунбург действительно до сего дня не имел порочащих его связей и, разумеется, был беспощаден к врагам Рейха, каким, собственно, и должен быть офицер СД.

Н-да, дела, «ночь была»… — а вот эту песню сочинить еще не успели…

Ицкович подошел к окну и отдернул штору. Канал был на месте. И дома — те же самые — стояли на своих местах. Исчезли только антенны и тарелки спутникового телевидения, и машин припарковано вдоль канала на удивление мало, да и те были похожи на экспонаты выставки технических раритетов.

Но как это возможно?!

Тише, тише! — Как маленькому ребёнку или впавшей в истерику женщине сказал себе Олег. — Как там этот истинный ариец говорит? Es ist noch nicht aller Tage Abend? Да, именно. Еще не вечер.

А вот ночью. Да, именно ночью, если, разумеется, ему это не пригрезилось. Вот там — Олег мог видеть из окна это место, что называется, невооруженным глазом — они вышли к каналу и, сворачивая направо, к мосту, наткнулись на неизвестно откуда возникшего на пустынной улице черного человека. Степа что-то спросил — Олег шел сзади и не слышал, что — человек ответил, и тогда Федорчук повернулся к Ицковичу и сказал: — Олег, это к тебе.

— Ко мне? — Он даже не удивился, а черный человек подошел к нему почти вплотную и улыбнулся. А улыбка у смуглой Фани Ардан была такая, что дух захватывало.

— Ну, вот я тебя и нашла, — сказала она по-испански, хотя в поезде испанского, вроде бы, не знала.

— Но я же старый пень! — Оторопело ответил Ицкович.

— Ну, какой же ты старый! — Засмеялась чертовка и поцеловала Олега в губы.

Вот это и было последнее, что он запомнил.

Первым порывом было, что вполне естественно, бежать и кричать, «гевалт!» Но, к счастью, у Ицковича всегда были хорошие тормоза. Он экзамены в школе и университете сдавал «на раз» только потому, что в критический момент всегда успокаивался и впадал в состояние какой-то холодной отстраненности. Когда на все, происходящее вокруг, смотришь как бы со стороны и реагируешь не сразу, а «погодя», но на самом деле действуешь в режиме реального времени, только не дуриком и не с кондачка. Вот и сейчас, он сначала постоял у окна, прижавшись разгоряченным лбом к холодному стеклу. Постоял, подышал, с силой протягивая воздух сквозь зубы, поглазел на унылый городской пейзаж, затем, не торопясь — даже как-то лениво — закурил этот чертов Житан и пошел искать бритвенные принадлежности.

Разумеется, никакой электробритвы в вещах немчуры не было и в помине. Зато у Нибелунга имелся кожаный несессер со всякой хитрой мурой, похожую Олег видел в действии лет тридцать с гаком назад — не считая кино — когда вот так же, и даже чуть ли не такой же зелингеновской бритвой брился его покойный отец. А вот Ицкович опасной бритвой пользоваться не умел. Но, как вскоре выяснилось, немец в нем окончательно не умер, а лишь отступил в тень, вытесненный еврейским темпераментом. Однако как только понадобился, так сразу и выскочил чертиком из табакерки, и, не мешая Ицковичу думать о насущном, споро побрил свою арийскую физиономию даже и не порезался ни разу.

— Гут! — Сказал Ицкович вслух, изучив результаты «совместных» еврейско-немецких усилий. — Я бы даже сказал, зеер гут! Как думаешь?

Но гитлеровец молчал. Или не хотел говорить с унтерменшем, или ему речь от ужаса отбило.

«А если я спятил?» — спросил, у отражения в зеркале, Олег, машинально одеваясь.

Ну, что ж, тоже, между прочим, вариант. Шизофреники, как известно, вполне уверены в объективности той альтернативной реальности, в которой пребывают. Но Олег предположил, что в этом случае и стиль мышления у него был бы несколько иным. Но тогда что?

«Вот так, взял и провалился?»

Получалось, что именно так. Взял и провалился на…

«На 74 года», — подсчитал Ицкович.

Возникал, правда, вопрос, один ли он сиганул из только что наступившего 2010 года в 1-е января 1936, или мужики «упали» сюда вместе с ним? Однако Олег предпочел об этом дальше не думать. Исходить следовало из худшего, то есть, из предположения, что он здесь один и навсегда.

Олег тщательно завязал галстук, застегнул пиджак и остановился посередине комнаты, задумавшись.

«Ну, и куда вы собрались, господин фон Шаунбург? По бабам или в гестапо письмецо тиснуть?»

И тут до Ицковича, наконец, дошло: собственно «бабы» этого обормота, что достался Олегу в качестве «костюмчика», — совершенно не интересовали. Даже воспоминания о знакомых женщинах были у Баста какие-то усредненные, серые и как бы приглушенные, без ярких деталей, на которые так щедра память самого Ицковича. А вот молодых парней и подростков в доставшемся Олегу каталоге было многовато, притом что все они чуть ли не из одного полена тесаны.

«Да, он же гомик, этот фашист!» — с ужасом понял Олег и начал лихорадочно проверять память Баста на предмет «сами знаете чего», а заодно и собственные реакции на личные воспоминания обоих. Но, к счастью, все оказалось не так страшно, как показалось в начале. Баст, сукин сын, так ни разу и не привел свою пагубную страсть в действие. Боялся видно. А вот воспоминание о том, как три дня назад господин рыцарь выполнял свой супружеский долг, заставило покраснеть даже циничного Ицковича. И не только покраснеть.

«Ну, хоть что-то!» — с облегчением решил Ицкович, почувствовав шевеление в штанах, и тут же осознал, какой подарок сделала ему смуглянка «Фани Ардан». Ведь теперь ему снова двадцать пять, и он крепок телом и хорош — «Ведь хорош? Ну, где-то так» — собой. И что такое отдышка — даже притом, что смолит напропалую «Житан» и «Лаки страйк» — знать не знает, и про то, что живот может мешать видеть собственные гениталии даже не догадывается.

«Это в активе, — остановил он себя, подходя к комоду и в очередной раз прикладываясь к бутылке. — А в пассиве…»

В пассиве, как ни крути, оказалось куда больше потерь, чем в активе того, чему можно порадоваться.

Ицкович даже зубами заскрипел от боли, сжавшей вдруг сердце. Ударило в виски, хотя немецкое это тело даже не предполагало, что ему может стать так плохо.

«Твою мать!!!» — но кричи — не кричи, а делать нечего. Выходило, что он исчез из своего мира, одновременно исчезнув и из жизни собственных жены и детей. Что они подумают, когда станет известно, что он пропал в этом гребаном Амстердаме? Как будут горевать? Как жить? Без него…

«Господи!»

А он, как он проживет без того, чтобы не поболтать — хотя бы и по телефону — с дочерью, не сходить в сауну со старшим сыном, или обсудить литературные новинки с младшим?

И потом… Ну, да, на дворе 36-й год. Еще пара более или менее мирных лет и… И его либо шлепнут какие-нибудь английские шпиены или «свои» же немцы, потому как не сможет же Олег Семенович Ицкович служить верой и правдой бесноватому фюреру. Или сможет? Памятью немца Олег хорошо помнит Адольфа, и не его одного. В голове у Баста сидит практически весь их зверинец, или лучше сказать крысятник…

«Нет, это исключено».

Не говоря уже о том, что Ицкович чувствовал по отношению к гитлеровской Германии, как еврей и бывший гражданин Советского Союза, и просто, как человек, имеющий именно ту биографию, которую имел Олег, он не мог забыть, что в июле сорок первого свой первый бой принял его собственный отец — капитан Ицкович. А в августе, нет, кажется, все-таки в сентябре на фронте была уже и его мама… И это не считая других родственников — погибших и выживших — из которых можно было сформировать целое отделение, и еще тех многих и многих, кто погиб в ямах и противотанковых рвах Белоруссии.

«Ну и что же мне делать?» — Вопрос не праздный, но и ответить на него сходу затруднительно.

Первая мысль — бежать. В принципе, вполне реально. Денег сколько-то есть, на первое время хватит, а потом…

«А потом суп с котом! — Почти зло остановил себя Ицкович. — Проблемы следует решать по мере их появления, а не все скопом, да еще и заранее!»

Ну, да, билет на пароход, и через две недели — или сколько тут плыть — здравствуй страна неведомая! Аргентина, Бразилия, Парагвай какой-нибудь… И испанский он знает сносно…

Мысль была не лишена изящества, так сказать. Опыта и наглости немца должно было хватить, чтобы раздобыть документы и натурализоваться, а деньги… Ну, деньги можно украсть или заработать. Одним гипнозом можно прожить, особенно если дурить головы малообразованных латино рассказами о магии и боговнушенном даре. Ведь кто не поверит человеку с такой внешностью?

«А здесь в это время…»

К сожалению, и это тоже была самая, что ни наесть, правда. Он-то может выжить хоть здесь, хоть там, но вот другие — много других — не выживут. Война стоила Европе пятьдесят пять миллионов, и половина из них советские, и шесть миллионов евреи…

«В одиночку против всех?»

(3)

Как отвратительно в России по утрам! А впрочем, и не только в России, в которой Виктор Иванович Федорчук хотя и родился, но уже много лет не жил. Но отчего болит голова, ведь и пили вчера не много, и организм привычный. Так голова не болела даже после спирта в Афгане, когда после первого боя прапорщик Прокопенко насильно вливал ему в глотку огненную воду и все ругался, мол: «Ты дытына бисов не младень, сколько лет в армии, а так себя ведешь». Тогда Витька, сержант ВДВ двадцати с небольшим лет от роду, напился «до зеленых чертиков» в первый раз.

Постепенно Виктор стал вспоминать, что вчера они со Степкой и Олегом потащились на площадь, встречать Новый год по европейской традиции. Кто это предложил? Цыц наверное, его еврейские штучки. Они с Матюхой пытались сопротивляться, что по-русски надо за столом, у телевизора. А Олег еще шутил, что «пану Хведорчуку» не говорить о русских, а в хохляцкой традиции положено на майдане…

… Какой такой «пан Хведорчук»? Отец или дед вроде упоминали, что дома, в Харькове, был такой человек. Мясник или булошник. Харьков, он совсем его и не помнит. После захвата большевиками власти дед чудом перевез семью из Харькова в Крым, в том числе гимназиста Митьку и его старшую сестру Ксению… Твою мать, какую сестру. Какого Митьку. Какое детство в Харькове? Он — Виктор Иванович Федорчук родился в Ленинграде, отец — Иван Макарович, главстаршина Балтийского флота, сестер у него никогда не было. Младший братишка, Виталик имеется. И Харьков Виктор помнит прекрасно. Он переехал туда в 1987 году, после защиты диссертации в тамошнем политехе. Председатель совета, профессор Рвачев, предложил Федорчуку место старшего преподавателя на своей кафедре. До развала СССР Федорчук честно пытался делать научную карьеру, стал доцентом, но потом, так уж сложилось, ушел в бизнес, переехал в Киев и женился в третий раз…

… Нет, Дмитрий Юрьевич, что вы вчера пили? Так черти мерещиться начнут, в которых коммунисту верить не следует. Развал Советского Союза. Да об этом и думать не следует…

Виктор почувствовал, что голова отходит, становится легче. Похоже, ему что-то такое приснилось: какой-то чекист из тридцатых годов… Надо бы воды выпить, сушняк дает о себе знать. Что же они такое вчера пили? Так, на площадь он брал шампанское, а Ицкович виски. Потом Степка едва не уговорил их выпить глинтвейна, но, в конце концов, они пошли в гостиницу за энзешными[46] двумя бутылками шампанского, но не дошли, потому что Олег замерз… Точно! Ицкович замерз, и они залезли в бар отогреться и там усугубили, но были еще вполне «бодрыми» и… Потом они точно вернулись в гостиницу, дождались московского времени, выпили еще по фужеру шампанского, Цыц сбегал за виски. Матюха достал коньячок, а сам Виктор — знаменитый тещин самогон. Яки гарна горилка! Хорошо Оксана Пахомовна гонит. Они еще Цыцу самогонку вместо виски подлили, а тот так и не заметил.

Стоп, а перед этим? Что-то было еще, что-то важное… Ах, да! Конечно! Но, вспомнив то, что поднялось сейчас в голове, как потревоженная придонная муть в пруду, Виктор задумался, а могло ли это быть правдой? Ведь, если честно, такого и быть не могло…

Когда они подходили к отелю, Степан с Олегом прошли чуть вперед, а Виктор внезапно остановился на полушаге и оглянулся назад, словно почувствовав на себе чужой взгляд. И увидел… прапорщика Прокопенко.

— Микола Григорьич? Это вы? А говорили, что вас в Афгане,… — удивленно захлопал глазами Федорчук. Откуда здесь, в Амстердаме, взялся вдруг его сослуживец, можно сказать наставник, было совершенно непонятно. Ведь говорили, что Григорьича духи кончили под Кандагаром. Посмертно вторую Красную Звезду дали, а Героя, суки, пожалели, хотя… Впрочем, Виктор тогда уже демобилизовался и учился в институте, но не как хотел до армии в МГМИО, хотя и мог бы, после Афгана да с медалями «За отвагу» и «За боевые заслуги» и погонами старшины. Нет, он понял, что МГИМО не для него и пошел в Физтех. Хорошо что в точных науках Виктор разбирался ещё со школы не хуже, чем в гуманитарных. Тогда и передали ему армейские кореша, что дядьку Миколу того… Ан — нет. Вот он стоит, все такой же, как был: с залихватскими усами, плотный и коренастый. И форма военная. Но что-то здесь не так, подумал тогда Виктор. Если ему, Федорчуку, сейчас полтинник, то Прокопенке должно быть за шестьдесят и таким, каким он запомнил его в Афгане, дядька Микола быть просто не может…

— А меня и вправду того, Витек, под Кандагаром, — произнес Прокопенко степенно, отвечая на рукопожатие и уже по собственной инициативе заключая Федорчука в объятья. — Да ты не бойся, не за тобой пришел, — усмехнулся прапорщик, вероятно увидев испуг и непонимание в глазах Федорчука. — Тебя другое ожидает. Честь имею! — приложил руку к фуражке, развернулся и ушел.

И тут Федорчук понял, что Прокопенко одет не так, как надо. Шинель, фуражка, сапоги… Но все как бы несколько иное: не привычная форма Советской Армии, и не форма современных российских или украинских вооруженных сил. Хотя и похожа на все это сразу.

Он задумался, было, над этой головоломкой, но тут его окликнули друзья, мол «ты чего застрял, братан?» А на его, «пацаны, вы видели», ответили, мол, «у Вас, пан Хведорчук, глюки, и не давал ли вам часом стоящий рядом человек в одежде Санта Клауса покурить свою подозрительную цигарку?» А что в ней — в цигарке этой — было подозрительного? Нормальная анаша. Уж этот запах после Афгана он уже ни с чем не спутает! И тогда, стоя посреди выстуженной морозцем ночной улицы, Виктор решил, что ему и вправду померещилось.

И вот после этого как раз они и засели у него в номере, дождались московского времени, прилично выпили. Потом понеслось «Бойцы вспоминают минувшие дни». Цыц втирал, как воевал с арабами, сам Федорчук вспоминал душманов, которые, по словам Олега, ничем не отличались от ливанцев и палестинцев. А Степка, в боях не участвующий, но единственный из них офицер, аж целый капитан запаса, рассказал пару баек, из серии, как прапорщик пропил пистолет.

Все это пронеслось в голове Федорчука в то время как рука тянулась к графину. И тут он обнаружил, что графин за ночь изменил свой дизайн. Вчера, Виктор это точно помнил, здесь стоял пузатый кувшин с красной пластиковой крышкой. А это чудо очень напоминало изделие, что стояло у них дома в шестидесятые годы: узкое горлышко, массивная стеклянная пробка. Вода, впрочем, была нормальная. Стоп, да и номер совсем не тот. Они что, перешли из номера Федорчука к Цыцу или Матюхе? Хотя у обоих приятелей не было такого чулана. Ну, то есть, не чулан, разумеется… Даже мило, но…

О чем это вы, господин-товарищ Вощинин? Разве что-то не так?.. Ох! Какой еще Вощинин?..

Но на этот странный вопрос имелся не менее странный ответ: Как какой Вощинин? Вощанин Дмитрий Юрьевич, 1913 года рождения. Уроженец Харьковской губернии… Семья потомственного дворянина инженера Вощинина… С 1917 года жил в Крыму, потом в Югославии, с 1927 — во Франции. Окончил Сорбонну. Журналист. И не только журналист…

Три года назад на Дмитрия вышел гость из Москвы, по-видимому, знавший о Вощинине несколько больше паспортных данных. Пришел из ниоткуда, подсев к столику в одном из парижских кафе, поговорил по душам и, в конце концов, предложил поработать на Родину. А на Родину ужас как хотелось, на далекую Родину, которая, оказывается, не забыла… Дмитрий был настроен левацки, как и многие в их поколении, к большевикам относился с интересом и где-то даже с пониманием. Типа люди там — на Родине — тяжело, в поту и крови, строят новую невиданную Россию, могучую, просвещенную, независимую… Ну, он и согласился. Возвращение на Родину ведь еще и заслужить надо! Заработать, так сказать, уважение земляков, которые не в Париже на чужих хлебах прохлаждались, а воевали и строили, умирали и бедовали. И когда Родина попросила его внедриться в РОВС, Дмитрий не колебался ни минуты. Сейчас он, по ряду обстоятельств, находился так сказать в отпуске за свой счёт. Это если смотреть по линии «фанатов белой идеи», а по линии НКВД он выполнял очередное задание из разряда «поди туда, известно куда и принеси то, тебе не надо знать что».

… Бред, он и вправду в Амстердаме. Вот и канал за окном тот же самый, что и вчера. Еще с Олегом спорили и со Степаном о его ширине. Канал, да, явно тот, но вот все остальное… Виктор в задумчивости провел рукой по усам и вдруг с удивлением понял, что они стали сильно короче. Не «щирый козак», а какой-то белогвардеец, если судить по ощущениям. И в шкафу одежда — тоже совсем не его. Какая-то старомодная, хотя и выглядит, словно только что с прилавка, вот только где же продаются пиджаки с такими плечами и галстуки такой ширины? Темно-синяя тройка, двубортный пиджак, белая — белая! — рубашка и однотонный галстук, какой он в жизнь бы не выбрал. Вместо «аляски» — пальто с воротником из котика, вместо кожаной бейсболки на меху — фетровая шляпа с широкими полями. Ага, вот и бумаги в кармане.

Виктор достал паспорт, раскрыл. Судя по всему, написано по-французски. Французский язык Федорчук, конечно, учил немного в школе, пока не переехал в 6-м классе с семьей в Москву, но именно, что немного. И вряд ли смог бы что-нибудь прочесть. Но сейчас о чужой язык даже не споткнулся, совершенно спокойно прочитав: Dmitry Vochtchinine.

Час от часу не легче. Но факт, в голове, несмотря на сумбур, все больше и больше проявляется совершенно незнакомый Федорчуку Дмитрий Вощинин… Возникал, как изображение на фотобумаге, опущенной в кювету с проявителем…

Что же делать? — Но эта была только одна из возможных мыслей, которых на самом деле было в голове слишком много.

Глава 2. День первый

(1)

Вызванное шоком раздвоение личности прошло, как и накатившая в первый момент паника. Теперь Степан уже не опасался никакой шизофрении — все воспоминания расположились по предназначенным для них полочкам. Здесь под рукой — ленинградец Степан Матвеев, а там, в архиве — английский баронет Майкл Гринвуд. Воспоминания англичанина были чёткими, яркими, подробными, но в то же время — не «своими». Степан прекрасно помнил все события из жизни сэра Майкла, начиная с того памятного дня рождения 1 августа 1914 года, когда юный баронет впервые осознал себя как личность. Помнил не только слова, цвета и звуки, окружавшие ребенка, но и мысли мальчика, его ощущения, чувства. Возможно, Матвеев помнил их даже лучше, чем сам Майкл Мэтью — просто потому, что это были не «его» собственные мысли, ощущения и чувства. Это было… как прочитанная книга или просмотренный фильм. Отлично снятый, подробный, правдивый, но — «фильм». Персонажи были там, на экране, а он, Степан, находился по эту сторону искусственной реальности, он «сидел в зрительном зале». И в то же время чужие воспоминания принадлежали теперь ему и, вероятно, только ему. Ведь это Степан, а не кто-нибудь другой, помнил теперь июль 1918-го года, когда в поместье Гринвудов пришло письмо с извещением о гибели на Марне главы семьи, майора сэра Эрнеста Стенли Гринвуда. Помнил, как он сам, будучи маленьким Майклом, раскачивался в это время на деревянной лошадке, как в комнату вбежала леди Сабина, его мать, как она прижала его к себе и заплакала. Она плакала тогда, плакала, гладя его по голове, и говорила какие-то ласковые слова, по-английски и по-польски… И Степан даже мог вспомнить их слово в слово, как заученную наизусть партию в опере. Но помнил он и то, что сам Майкл никак не мог понять, из-за чего плачет мама, ведь он только что победил кайзера, и как пробовал её успокоить, показывая на раскиданных на полу детской зелёных солдатиков, назначенных в этот день быть «ужасными тевтонами», и как заревела глупая Гермиона, и как мать бросилась успокаивать её, оставив его на попечение бонны. Он помнил все это, словно события, являвшиеся содержанием воспоминаний, разворачивались вокруг него и в нем самом совсем недавно; час назад или два. Но факт, что он вспомнил даже охватившее тогда Мэтью неясное чувство, наподобие злобы, бешенства и ненависти, заставившее его в попытке защитить бедную мамочку от обиды, причиненной германцами, оторвал голову деревянному королю, обозначавшему кайзера германцев, и кинул её в угол детской, заслужив за это выволочку от миссис Пэйшенс.

Он ничего не забыл, как не забыл первый поцелуй со Сьюзан Пелли: им тогда было по тринадцать лет, и Майкл приехал домой на каникулы после окончания летней половины[47]. Он помнил, как они стояли рядом, и как Майклу хотелось её поцеловать, но он стеснялся. И как Сьюзан сама чмокнула его в губы, а потом убежала из дома в парк. Матвеев, который никогда на самом деле не был этим мальчиком Мэтью, помнил тем не менее грусть, которую испытал, узнав, что их соседа капитана Пелли перевели в Индию, и его первая любовь выехала туда вместе с отцом. Он прекрасно помнил регату на Темзе, горячие мышцы, пот на спине и брызги на лице, проносящуюся мимо воду, и шампанское, много шампанского после того, как всё закончилось, и команда Кембриджа в очередной раз оставила вечных конкурентов из Оксфорда на несколько корпусов позади, подтвердив своё многолетнее превосходство. При желании он мог вспомнить каждый сколь угодно незначительный эпизод из жизни корреспондента газеты «Дэйли Мэйл» Майкла М. Гринвуда, подписывающего свои статьи «Г.Грин», но все-таки это были НЕ его воспоминания.

Он по-прежнему оставался собой, Матвеевым Степаном Никитичем, коренным ленинградцем. Только ему принадлежала радость, испытанная Степой Матвеевым, когда он нашел свою фамилию в списке зачисленных на первый курс института. И чувство облегчения, когда он, наконец-то — со второго раза — сдал на водительские права категории «B». И счастливое волнение, когда встречал в роддоме Наташку с перевязанным голубой ленточкой свёртком, и серьёзность, с которой обсуждал с ней будущее имя своего первенца. И молодой врач «Скорой помощи», извиняющимся тоном произносящий «Sorry, sir, but it is unfortunately too late»[48], говорил именно с ним, потому что именно ему было холодно и пусто тогда, и именно эти холод и пустота нет-нет, да и давали себя знать, ворохнувшись в самый неподходящий момент в его душе. И похороны жены он помнил именно как похороны своей жены. И помнил Витьку Федорчука, молча наливающий водку без этого своего «А як же ж!» и такого же молчаливого, в первые на его памяти не знающего, что сказать Олега. И вот это действительно были его собственные воспоминания, в которых многое было перепутано, а что-то подзабыто, но их «настоящесть», истинность не вызывала сомнений, потому что та пустота в голове, холод в сердце и ощущение безвозвратно уходящего времени — это было именно его, Матвеева, и никого больше. Даже свадьба Всеволода, вроде бы радостная, веселая, а вместе с тем такая же «уходящая», ведь наступающее время предназначалось уже для детей, а не для него. И еще. Именно у Матвеева, а не у Гринвуда было ощущение, что жизнь прошла — проходит — а он так и не сделал ГЛАВНОГО — чего-то такого, ради чего стоило на самом деле родиться и жить. Вот это было ЕГО, собственное. И тем страшнее было осознавать, что физическая жизнь Степана Матвеева неожиданно и, судя по всему, безвозвратно была отброшена в область воображаемого, превратившись в бесплотную тень, и теперь ему — вот нелепица! — тому же самому Степану Матвееву предстояло продолжать жизнь внезапно скончавшегося английского аристократа, журналиста и шпиона. Ну что же, учитывая разницу в возрасте, это даже очень и очень неплохой обмен. Верно, сэр Майкл?

Но тот, разумеется, не ответил. Ведь было бы чистой воды безумием разговаривать с самим собой.

(2)

— Да, попали вы, пане Хведорчук! Уж попали, так попали! — Весь ужас положения стал, наконец, доходить до пережившего неслабую встряску Виктора. — Тут не крыша поехала, тут гораздо хуже. Такое только в книжках пишут, которые старший сын почитывать любит, а в жизни…

Сын! Он и так был не близко, а теперь… И что интересно, звали сына Федорчука тоже Дмитрием. И по годам… Димке двадцать пять и он живет в Москве. До кризиса работал старшим менеджером в какой-то туристической фирме. Светил карьерный рост. Потом едва сводил концы с концами и, наконец-то, принял предложение отца поработать с его московскими партнерами. У Димки дочка-красавица, хотя правды ради, все крохи в год прекрасны. Но эта не просто красавица, а вылитая прабабка, Федорчукова матушка — Василиса Никодимовна, в честь которой и назвали девочку. С Димкиной матерью у Федорчука жизнь не сложилась. Скороспелый студенческий брак по залету, рождение сына, два гора радости и три года ругани. Потом неудачная беременность Ленки, потеря ребенка на позднем сроке, и… и каждый винит другого. В итоге Елена ушла к своей матери, забрав с собой и Димку, и Виктор долго — и, разумеется, практически безнадежно пытался вернуть себе сына…

А потом была Катя, Катя-Катерина, умница-красавица студенточка, дипломница. Второй брак, счастливый, но без детей, и распался легко как-то, почти без напряжения, когда Федорчуку предложили работу в Харькове, а жена не захотела покидать первопрестольную. Ну а в Харькове — ведь свято место пусто не бывает, не так ли? — появилась Лиза, хохлушка-хохотушка, с которой Виктор осознал свою «хохляцкость» и отпустил усы, как у «щирого козака». И все образовалось как-то само собой, в чем несомненно была немалая заслуга жены, и пошло-поехало, а потом — любовь одним словом — родились две близняшки Даша и Ксюша, и последыш — Ванька. Всех их Виктор Иванович любил всей душой, но Димка — это Димка. Теперь они со старшим начали опять общаться, регулярно перезванивались. И на крестины Василиски Виктор приезжал в Москву, наплевав на возможность заключения неплохого контракта. И все это — его жизнь, настоящая, а не выдуманная. Но вот какое дело: далекая теперь и почти что нереальная, как давний сон.

А вот с господином Вощининым следовало разобраться. Интересный субъект достался Виктору в виде судьбы и тела, на редкость интересный. Что ж ты, сволочь белогвардейская, большевикам-то продался? В заграницах тебе не сидится, в Магадан захотелось? Штирлиц хренов!

Виктор словно смотрел исторический фильм. Смотрел и одновременно словно бы озвучивал. Вот Митенька Вощинин с няней идет по харьковским улицам. Некоторые дома, кажется, и сейчас в Харькове стоят, хотя однозначно сказать трудно. Но вот церковь, куда «младенца Димитрия» регулярно носят к причастию — восстановлена. Более того, в ней — вот же совпадение! — крестили и Дашу с Ксюшей. И «отца» своего Виктор вспомнил, что называется, во всех деталях. Вот он стоит Юрий Дмитриевич Вощинин: красавец-инженер в белом чесучовом костюме. Впрочем, в белом кителе Виктор его тоже, кажется, видел. Хорош, другого слова не подберешь. И социалист… но при том, как многие в их кругу, увлекался Плехановым, читал Ленина, Мартова, был лично знаком с Горьким. Потом-то, конечно, отошел от политики, остепенился и женился, но симпатии, разумеется, остались. А потом случилась война, и Вощинин-старший, как инженер Телегин у Толстого, отправился на фронт. Прапорщик, подпоручик, поручик. «Станислав и Владимир с мечами украшают недаром вам грудь». А в 1917 году пришла весть о его гибели. Семилетний Митенька, гимназист первого класса, тогда долго рыдал, колотил ногами по стене и все не мог поверить, что его милый папенька больше не вернется. Пятиклассник Витька Федорчук тоже плакал, когда умер от сердечного приступа его отец, главстаршина Балтфлота Иван Макарович Федорчук, последнее время работающий в Нахимовском училище.

Но это другая история, к Мите Вощинину никакого отношения не имеющая. Но зато хорошо помнится Митенькин дед — профессор Медников. И вроде бы фамилия эта знакома не только Вощинину, но и Федорчуку… И точно, в девяносто третьем году в музее университета повесили его портрет. Крупная величина был Сергей Викентьевич, и в науке, а потом и в русской эмиграции. Один из идеологов сменовеховства и вечный оппонент Ильина. И, кажется, что не знает Вощинин, но известно Федорчуку, убьют деда в Париже фашисты, потому что старик примкнет к сопротивлению. Дед во многом повлиял на внука, привил ему любовь к языкам, к чтению умных книжек, к размышлению.

Разумеется, Виктор осознавал, что этот мальчишка начитаннее, образованнее и эрудированнее его, кандидата технических наук Виктора Ивановича Федорчука, физика и кибернетика, колбасного короля. Осознавал и по-своему даже завидовал, и тем более негодовал на этого обормота, сунувшего голову тигру в пасть. Ну, надо же было додуматься, купиться на сладкие сказки энкэвэдэшников! Безумие и бред! Но ведь не он один! И Цветаева с мужем ее и многие другие… Что ими двигало?!

«Это самое и двигало», — посмотрев на все это безобразие, так сказать, изнутри, грустно констатировал Федорчук. Не деньги, не чины и награды, а глупый идеализм, помноженный на максимализм юности. Увы.

Вощинин-младший пережил в Харькове вместе с семьей две революции и большевицкое правительство Украины, о чем в памяти, впрочем, остались какие-то нечеткие сумбурные образы. А потом профессор Медников перевез семью в Крым, который запомнился куда лучше, и Митеньку перевели в кадетский корпус. Кадет — на палочку надет. Самое смешное, что Витька Федорчук тоже хотел было идти в Нахимовское училище, пока там батя работал. Но не получилось. После смерти отца мама решила переехать в Москву, пару лет они прожили в столице, потом вернулись в Питер, но желание стать военным уже пропало. Витька увлекся книгами про шпионов и дипломатов.

А вот Вощинин вкусил все кадетские прелести. И в Крыму, пока там был Врангель, и позже в Галиполи, куда семья эвакуировалась вслед за белогвардейцами, и в Югославии, в Крымском кадетском корпусе. Но вместо того, чтобы стать «злостным белогвардейцем», Дмитрий получил прививку от белого дела. В 1927 Вощинин окончил кадетский корпус, в этом же году дед решил перебраться в Париж. Стал сотрудничать со «сменовеховцами», регулярно писал статьи, призывающие сотрудничать с Советской Россией. Дмитрий, который совмещал учебу в Сорбонне с военно-научными курсами, был сторонником деда и даже помогал ему в написании нескольких статей. Дурачок ты, Митька, ой дурачок! А потом… За что боролись, на то и напоролись, как говорится. В кафе к Дмитрию подсел один человек с неприметным лицом.

— Месье Вощинин? Дмитрий Юрьевич? Я, видите ли, в известном смысле являюсь поклонником вашего таланта…

Так Дмитрия завербовали чекисты. Внедрили в РОВС, от чего пришлось разругаться с дедом вдрызг. Бедного старого профессора едва удар не хватил. Может быть, стоило ему сказать? Но это Федорчук полагал, что стоило. Точнее, он твердо знал, что стоило послать «товарища в штатском» куда подальше. И не потому, что Федорчук так любил белогвардейцев. Откуда ему было их любить? Просто пришлось соприкоснуться некогда с «Ведомством», и воспоминания о нем были не самыми лучшими.

А вот теперь Вощинин со спецзаданием в Амстердаме. С паспортом своим, а еще на имя некого грека, в имени которого так явственно виден перевод имени Вощинина и фамилии его деда. Дураки белогвардейцы, нельзя же так прокалываться. А вдруг кто переведет ненароком. Ну, какой из этого Вощинина грек? Федорчук наконец-то нашел зеркало и не без удовольствия рассматривал отражение. Нет, этот белогвардеец ему положительно нравится. Молодость, молодость, как давно это было. Мне бы в молодости такую рожу… Здесь порода за версту чуется, шутка ли, еще при Алексее Михайловиче род в русской истории отметился. Утонченное лицо, серые глаза, «губы твои алые, брови дугой», небольшие усики. «Поручик Голицын», одним словом. И русые волосы, аккуратно подстриженные с боков, сейчас растрепанные — со сна — но обычно уложенные. Женщины от такого красавца должны падать штабелями, и падали, разумеется. Не без этого.

«А вот за волосы отдельное спасибо! Кто бы ни подсадил в тело этого белогвардейского чекиста, спасибо тебе!» — Пропала лысина, которую Федорчук «заработал» к тридцати годам, и которую даже к пятидесяти терпеть не научился.

«Кто же меня сюда засунул? Как это у сына в книжках называется? Точно — попаданец. Или нет, попаданец, про кого Степка на днях рассказывал, десантник, которого занесло во времена Святослава. Кто же эту книгу написал, кто-то из Запорожья? Да не о том думаю, разъетить твою мокрым кверху! Надо думать о другом. От дядьки Миколы, прапорщика Прокопенко привет, не иначе. Что он там вчера говорил? Я не за тобой, тебя другое ждет. Дождалось, однако. А вот что теперь делать? Налево пойдешь — в НКВД попадешь, направо пойдешь — к белогвардейцам попадешь, прямо пойдешь… А не пойти ли пока из номера? Скажем, позавтракать?»

Одеваясь, Виктор подумал, что современная ему одежда была — или будет? — гораздо удобнее. Особенно выпукло это проявилось, когда вместо привычных носок обнаружилась странная конструкция, похожая на миниподтяжки. Хорошо хоть сами носки оказались шёлковыми. С большим удовольствием он бы облачился сейчас в привычные вельветовые джинсы и свитер из ангорки, чем в эту темно-синюю тройку. Хотя костюм, спору нет, был хорош, теперь — тьфу ты! — не теперь, а сильно потом таких уже делать не будут. Этот Вощинин, надо признать, и вообще обладал хорошим вкусом, но, с другой стороны, такой костюм обязывает. Влез в сбрую, пожалуйте и уздечку, в смысле галстук… Господи, а рубашка-то с запонками. Никогда их не носил. Где они лежат? Ага, на тумбочке. А это что рядом? Э… похоже на булавку для галстука… И, значит, хорошо еще, что не пришлось надевать фрак. Так, а что у нас с деньгами? Память Вощинина услужливо подсказала, где лежит кошелек и что можно купить на имеющиеся в наличии карбованцы.

«А хорошо тут живут, — подумал Федорчук, ознакомившись с «прейскурантом». — Цены не то, что в Киеве».

Виктор открыл дверь номера и, насвистывая любимую «Пора-пора-порадуемся», вышел в коридор.

(3)

За внутренним монологом, переходящим по временам в диалог с самим собой — ну, полная клиническая картина шизофрении, доктор! — Олег даже не заметил, как вышел из номера, закрыл дверь на ключ и, поигрывая деревянной грушей, к которой был прикован здоровый, едва ли не амбарный, ключ, двинулся к лестнице. Опомнился уже на ступеньках. Удивился, что не направился к лифту, но вовремя вспомнил, — оного в здании покамест нет, — и, покачав головой, пошел вниз.

В вестибюле Олег присмотрел себе уютное кресло под пальмой в здоровенном горшке, порадовался мысленно, что в довоенной Европе курить в общественных местах еще не запретили, и махнул рукой кельнеру из ресторана.

— Оберст! — крикнул по-немецки, закуривая. — Кофе и рюмку коньяку.

И в этот момент по лестнице в вестибюль спустился еще один гостиничный постоялец — симпатичный молодой мужчина в хорошем синем костюме с каким-то «плывущим» взглядом синих же глаз и…

«Я брежу?»

Настолько типичный представитель своего народа — «А какого кстати? Француз или русский из бывших?» — и своей эпохи (у него даже усики белогвардейские имели место быть) насвистывал одну очень знакомую мелодию… Такую знакомую, и такую…

«Он? Или просто почудилось?»

И к слову, если не почудилось, то кто, Витя или Степа? И что теперь делать? Ведь не кинешься же ему на шею с воплем, узнаю, дескать, брата Шуру!

Между тем, мужчина остановился посередине вестибюля и осмотрелся кругом, как бы в поисках знакомых. Времени на размышление не оставалось, и Олег сделал первое, что пришло в голову. Положив ладонь правой руки на левую, он поджал большой палец и мизинец, и слегка — как бы совершенно случайно, или в задумчивости — пошевелил тремя средними пальцами именно в тот момент, когда взгляд насвистывающего незнакомца скользнул по нему. И не ошибся, похоже, его поняли! Незнакомец, уже было прошедший мимо, резко повернул голову, фиксируя взгляд. Олег еще раз шевельнул пальцами. И сигнал оценили!

Мужчина сделал еще пару шагов в направлении дверей ресторана, но затем остановился, как бы вспомнив о чем-то, что следовало сделать теперь же, пока он находится еще в фойе, и повернул в сторону стойки портье.

— Простите, любезный, — обратился он к портье по-французски. — Не было ли почты для Димитриоса Халкидиса из тридцать второго номера?

Портье напрягся. По-видимому, он был не силен в языке Расина, но после краткой напряженной борьбы с лингвистическим кретинизмом, вдруг улыбнулся, и, с облегчением кивнув постояльцу, обернулся к деревянным ячейкам с номерами.

— Sie haben zwei-und-dreißig gesagt?[49]

— Да, — подтвердил мужчина.

— Leider, nein[50]. — Развел руками портье, снова оборачиваясь к клиенту. — Ich bedauer.

— Не страшно, улыбнулся мужчина и, бросив искоса взгляд на Олега, пошел обратно к лестнице, явно забыв, что перед этим собирался в ресторан.

Олег проводил его взглядом, не торопясь, допил кофе и коньяк, докурил сигарету, и только после этого поднялся из кресла. Бросив взгляд через высокое и достаточно широкое окно, чтобы оценить состояние внешнего мира — что в Амстердаме, как известно, никогда не лишне — он закурил очередной «житан» и пошел к лестнице. Сердце в груди стучалось, как заживо замурованный узник в дверь темницы. А из мыслей в голове была одна, но зато какая!

«Не один! Я не один! Господи! Я не один! Не один!!!»

(4)

В дверь постучали. Короткий, решительный, но все-таки скорее интеллигентный, чем бесцеремонный стук.

— Да? — Виктор открыл дверь и вопросительно посмотрел на высокого молодого мужчину, который то ли подал ему внизу, в фойе, знак, то ли не подал, но вот теперь стоял здесь, перед дверью Федорчука.

— Доброе утро, господин Халкидис, — у мужчины было открытое лицо с правильными чертами, крепкий подбородок и холодноватые голубые глаза, отдающие опасной сталью. — Скорее всего, мы незнакомы, но…

Текст и манера говорить — мужчина вымучивал не слишком хороший, хотя и вполне уверенный французский с сильным немецким акцентом — не вязались с обликом сильного и, возможно, даже опасного человека. Во всяком случае, чутьем Вощинина Виктор склонен был этого человека скорее опасаться или, во всяком случае, принимать в расчет, чем наоборот. Тем удивительнее было поведение незнакомца, которое в нынешних обстоятельствах, могло означать…

— Вы из какого номера? — Спросил Виктор, переходя на немецкий.

— Из тридцать третьего…

— Цыц?! — Метаморфоза была несколько более неожиданной, чем можно было представить даже в этих, по-настоящему экстремальных, обстоятельствах. Федорчук, с которым чуть не приключился «родимчик», сам не заметил, что перешёл на «великий и могучий».

— Был, — с нервным смешком и тоже по-русски ответил незнакомец. — До сегодняшней ночи, если ты понимаешь, о чем я…

— Понимаю! — Федорчук схватил незнакомого знакомца за плечо и, рывком втащив в номер, захлопнул дверь.

— Ты поаккуратнее, — предупредил, дернувшийся было, но вовремя остановивший свой порыв «незнакомец». — Мог бы и сдачи ненароком получить… Ты Виктор?

— Да, — кивнул, отступая от преобразившегося Ицковича Федорчук. — А как твоя настоящая фамилия?

— Ицкович. А твоя?

— Федорчук.

— А Степа?

— Не знаю. — Пожал плечами Федорчук. — Но раз мы оба здесь, то вероятность…

— Выше пятидесяти процентов. — Закончил за него Олег. — Проверим тридцать четвертый номер?

— Пошли. Спросим, не здесь ли для ребе Ицковича заказан славянский шкаф.

— Да иди ты…

* * *

Так, ты — Ицкович, — «англичанин» из тридцать четвертого, оказывается, тоже неплохо трепался по-русски, хотя, как и двое его друзей делал это вполголоса. — А… этот тогда кто? — Степан обвёл указательным пальцем в воздухе силуэт того, кто теперь был его школьным товарищем.

— Этот? — Ицкович усмехнулся, тыкая себя в грудь большим пальцем левой руки, поскольку в правой держал дымящуюся сигарету. — Этого зовут Себастиан фон Шаунбург. Для друзей просто Баст. Между прочим, истинный ариец, беспощадный к врагам Рейха, и баварский рыцарь с XI века.

— Восхищён знакомством, — как-то автоматически — и что характерно, неожиданно перейдя на английский, произнёс Степан. — Диц фон Шаунбург[51], полагаю, ваш предок?

— По прямой линии, — усмехнувшись, ответил Олег, приглаживая ладонью волосы и тоже переходя на английский… — С кем имею честь?

— Разрешите представиться… сэр. Майкл Мэтью Гринвуд, 3-й баронет Лонгвуд. — Произнес Матвеев привычной скороговоркой. Англичанин, как вы можете предположить, — и его голова тоже сама по себе произвела вежливый кивок.

Теперь обе пары глаз смотрели на Федорчука, о котором одному лишь Олегу было известно, что он грек.

— Оранжевые штаны? Три раза «ку»? Не дождётесь! — Виктор скрутил изящный кукиш. Посмотрел на него смущённо и убрал руку за спину. — Вощинин Дмитрий Юрьевич, из дворян Харьковской губернии… И, мне кажется господа, что продолжать разговор в номере…

— Согласен, — сразу же поддержал Матвеев, нервно глянув на дверь номера. — Не то, чтобы уж очень, но очко, извините за подробность, играет. В общем, лучше, чтобы нас вместе не видели.

— Ну-ну, — неожиданно ухмыльнулся Олег. — Похоже, у каждого из нас имеется свой скелет в шкафу. Я прав?

— Прав, прав! — Отмахнулся Степан. — Давайте, куда-нибудь за город что ли!

— Не надо за город. Есть у меня… — Олег, больше похожий теперь на немца или какого-нибудь скандинава, достал сигарету, покрутил в пальцах, что-то обдумывая, но не закурил. — Запоминайте адрес. Угол Керкстраат и набережной Амстель, третий этаж. Встреча через два часа. И это… Проверяйтесь там по дороге! О чем говорю, понятно?

— Не извольте беспокоиться, герр немец! — Хохотнул явно довольный поворотом разговора Федорчук. — Хвоста не приведу! — И, прислушавшись прежде к шумам из коридора, быстро вышел, прикрыв за собой дверь.

— Иди! — Кивнул Степан. — Иди, не маячь. Проверюсь, не беспокойся.

(5)

Кое-кого в столицах нескольких европейских государств, узнай они об этой встрече, наверняка хватил бы «Кондратий». Каждый из собеседников, оказавшихся в середине дня первого января 1936 года за старым круглым столом в крошечной гостиной квартиры на третьем этаже дома, что на углу Керкстраат и набережной Амстель (как раз напротив Маджери Бруг — моста Маджери), без труда назвал бы пару-другую имен кандидатов на удар, а может быть, и на расстрел. Впрочем, случись огласка, им — троим — не поздоровилось бы в первую очередь. Причем, расстрел в этом случае мог оказаться не самым худшим исходом.

— Прослушки здесь нет, — взглянув в напряженные лица собеседников, сказал по-немецки хозяин квартиры. — Сам снимал несколько дней назад, и никому еще ничего об этой точке сообщить не успел, но орать все-таки не следует, и лучше обходиться без имен. Нынешних, я имею в виду.

— Ну, прям как в анекдоте, — неожиданно хохотнул один из присутствующих, явно испытавший облегчение при словах хозяина. — Встретились как-то англичанин, русский и немец…

— Жид, хохол и кацап тоже справно звучит, — поддержал шутку, переходя на украинский вариант русского, второй.

— Шутники! — сказал на это хозяин квартиры и, быстро написав на бумажке: «официально журналист, а на самом деле гауптштурмфюрер СС, сотрудник СД, связан с Гейдрихом», с многозначительным выражением на лице подвинул гостям.

— Ну, ты, Цыц, и конспиратор! — покачал головой «рафинированный англосакс» в твидовом костюме в ёлочку, но сам, тем не менее, говорить вслух «о сокровенном» тоже не стал, а записал на той же бумажке: «и я журналист, а так — MI-6».

— Ох, грехи наши тяжкие! — Вздохнул Федорчук, делая свою запись. — И как же нас угораздило? Есть идеи, или об этом тоже нельзя вслух?

— А тебе легче станет, если я рожу что-нибудь вроде «сбоя в мировых линиях» или о «пробое пространственно-временного континуума»? — Степан придвинул к себе листок, на котором под немецкой и английской строчками было выведено кириллицей: «журналист и я, а так РОВС, НКВД», и даже бровь от удивления поднял. — Ну, мы и попали.

— Мы попали… — задумчиво пропел по-русски Ицкович и вытянул из кармана пиджака пачку французских сигарет.

— Ты же, вроде, бросил? — Снова удивился Матвеев.

— Бросишь тут, когда полковое знамя спи***ли, — усмехнулся не без горечи Федорчук и тоже потянулся к сигаретам. — Так что, профессор, так уж и никаких идей?

— Идей море, — Матвеев-Гринвуд встал и на сталинский манер прошелся по комнате, рассматривая простенькие литографии на стенах. — Конспиративная?

— А то ж, — Ицкович встал и подошел к буфету. — Выпить кто-нибудь желает? — спросил он.

Незаметно для себя все трое перешли на русский и говорили теперь гораздо свободнее, но голосов, разумеется, не повышали.

— Вообще-то разговор на серьезную тему… — Степан с сомнением смотрел на извлеченную из буфета бутылку коньяка и очень характерно дернул губой.

— А я, собственно, и не настаиваю, — пожал плечами Олег, который был теперь настолько не похож на себя прежнего, что при взгляде на него у Матвеева дух захватывало. Впрочем, имея в виду, новую внешность Витьки и вспомнив, как выглядит он сам, Степан эту тему решил «не расчесывать». И так на душе было погано — хуже не куда — а тут, как назло, еще и ни одного знакомого лица. Но с другой стороны, лучше так, чем никак. Втроем все же легче как-то.

— Ладно, — сказал он, увидев, как утвердительно кивает Олегу Виктор. — Плесни и мне немного.

— Заметьте, не я это предложил! — Довольно улыбнулся Ицкович, а вслед за ним и остальные.

— А не может так случиться, что это бред? — Осторожно спросил Федорчук, понюхав свою рюмку.

— Коллективный? — Уточнил Степан.

— У меня бреда нет, — отрезал Ицкович. — Я себя проверил.

— А это возможно? — Сразу же заинтересовался Виктор.

— Нет, разумеется, — Ицкович тоже понюхал коньяк, но пить не торопился. — Тут расклад настолько простой, что и говорить не о чем, но, пожалуйста, если уж так приспичило. Допустим, у меня бред, и все это, — он обвел рукой комнату и находящихся в ней людей. — Есть лишь плод моего воображения. Отлично! Но! Если бред настолько подробен, что внутри него я не только вижу и слышу, но и чувствую, то какая, собственно, разница, снится это мне или происходит на самом деле. Ведь если я обожгу палец, мне будет больно…

— Это называется солипсизм[52]… — как бы ни к кому конкретно не обращаясь, но достаточно внятно произнес Матвеев.

— Можешь считать меня последователем Клода Брюне[53], — пожал широкими плечами «немца» Олег. — По факту же, я знаю, что я здесь и что вы тоже здесь. Что это значит для меня? Для меня — здесь и сейчас — это единственная реальность, данная мне в ощущениях, и, как это ни дико, мне даже неинтересно знать, каким макаром меня сюда занесло! Что для нас изменится, если мы поверим, что нас, и в самом деле, запихнула сюда юная креолка, читающая на досуге Чехова?

— Какая креолка? — Опешил Федорчук.

— Красивая, — снова пожал плечами Ицкович. — На Фани Ардан похожа. Ну, помните, она меня ночью на улице поцеловала?!

— Пить меньше надо! — Покачал головой Матвеев. — Но, ты уж извини, Олежек, не было там никакой мулатки, креолки, или квартеронки. Но ты прав. Потому что старичок, которому мы сдуру, да с пьяных глаз чуть не полторы тонны евро отдали, в Хароны[54] тоже не годится.

— Какой старик? — Почти в один голос воскликнули донельзя удивленные Федорчук и Ицкович. — Какой такой Харон?

— Вы что, не помните старика? — Подозрительно сузив глаза, спросил Степан. — И про деньги… и про желание?

— Нет, — покачал головой Ицкович. — Постой! Витя, а у тебя кто был?

— У меня… — Виктор провел пальцем по узким усикам и, уже начиная догадываться, куда клонит Олег. — Разумеется, мужика в военной форме никто из вас ночью не видел?

— Нет, а кто он? — С новым интересом поинтересовался Матвеев.

— Прапорщик Прокопенко… он в Афгане…

— То есть, каждый из нас видел, что-то такое, чего не видели другие. — Кивнул явно довольный своей проницательностью Ицкович. — Но даже если эти трое и заслали нас сюда, что с того?

— Н-да, — Федорчук опрокинул рюмку, выдохнул воздух носом и закурил, наконец, сигарету, которую так и крутил в пальцах.

— И без возврата… — кивнул Степан и тоже выпил рюмку. — Во всяком случае, исходить следует из худшего, — добавил он, возвращая пустую рюмку на стол. — Наши там, а мы здесь… навсегда.

— А я о чем? — Олег загасил в пепельнице окурок и, вытряхнув из пачки новую сигарету, «обстучал» ее об стол. — Жены, дети… Если на этом зациклиться, можно, действительно, спятить. Я «пятить» не желаю. Они живы, здоровы, а мы… Мы здесь. Из этого и надо сходить.

— То есть, — по глазам было видно, что «белогвардейцу» Федорчуку, ох как, сейчас не сладко, но голос Вощинина звучал ровно. — Ты предлагаешь оставить Герцена за кадром, и сразу перейти к Чернышевскому?

— В смысле от «Кто виноват?» к «Что делать?» — скептически хмыкнул Матвеев.

— Ну, не Некрасова же вспоминать, — притворно возмутился Ицкович с усмешкой. Правда от этой усмешки во рту появлялась оскомина.

— Всем плохо, — выдохнув дым, предотвратил возможную дискуссию Федорчук, только это уже в прошлом, а нас должно интересовать именно будущее.

— Ну не скажи, — огрызнулся вдруг начавший краснеть Олег. — Ты помнишь, что здесь через три с половиной года начнется?

— Ты серьезно? — Прищурился Степан.

— Двадцать шесть миллионов и три из них мои соплеменники, — Ицкович отвернулся и посмотрел в окно. — Или по другому счету пятьдесят пять и шесть.

— Угомонись! — Матвеев, наконец, снова сел за стол и, протянув руку, завладел бутылкой. — Ты не один такой совестливый, только на всякое «А» имеется свое веское «Б».

— Да, ну? — Федорчук аккуратно подвинул к Матвееву свою рюмку и, оглянувшись на Ицковича, все еще созерцающего унылый городской пейзаж за окном, двинул по столу, как шахматную фигуру, и рюмку Олега. — И какое же у нас «Бэ»?

— У тебя, — самое серьезное.

— Вообще-то, да, — подумав мгновение, согласился Виктор. — И одни — звери, и другие, блин, — животные. Да еще немцы на пятки наступают…

— Вот именно, — многозначительно произнес Матвеев, глядя в спину Олегу. — Еще и немцы…

— Допустим, — когда Ицкович повернулся к столу, цвет его лица был уже вполне нормальным. — Я, между прочим, никаких особых надежд на будущее и не лелею…

— А вот истерику, сержант, устраивать не надо! — Остановил его командным окриком Федорчук.

Ицкович вздрогнул, словно на бегу споткнулся, и удивленно посмотрел на Федорчука-Ващинова.

— Старший сержант, — буркнул он через мгновение.

— Тем более! — Теперь встал Федорчук. Видно, его очередь настала. — Думаешь, у меня сердце не болит? — Спросил он, подходя к Ицковичу почти вплотную. — Между прочим, и за «ваших» тоже!

— Можешь не объяснять, — махнул рукой Олег. — Не первый год знакомы.

— Ну, а раз понимаешь, посмотри на вещи здраво, — Федорчук оглянулся на Матвеева и попросил: — Булькни там что ли, а то у меня от напряжения весь алкоголь сгорел.

— Ладно, господа алкоголики! — Матвеев насупился, но налил всем, и себе тоже.

— Специальности у нас здесь такие, — продолжил между тем Виктор. — Что даже если до войны дотянем, ее, вряд ли переживем. Comprenez-vous[55]?

— Ну, и? — Олег докурил сигарету, взял со стола две рюмки, свою и Федорчука, и подошел к разгуливающему по комнате другу. — Держи.

— Спасибо, — кивнул Виктор. — Причем мое положение самое гадкое. Надо объяснять?

— Не надо, — откликнулся из-за стола Матвеев. — Тебе точно надо ноги делать. И знаешь, у меня для тебя даже документик, кажется, завалялся.

— Что значит «кажется»? — Нахмурился Олег.

— Проверить надо, — объяснил Степан. — Знает ли об этих документах кто-нибудь еще. Если нет, все в ажуре. Документы, можно сказать, идеальные. Ты же по-французски без акцента?

— Ну? — Поднял бровь Виктор.

— Будешь французом, вернее эльзасцем.

— Серьезно?

— Витя, ты за кого меня принимаешь?

— Тогда, ладно, — улыбнулся в ответ Федорчук. — Буду французом.

— Ну, и ладушки, — Матвеев опрокинул в рот рюмку, крякнул, разом нарушив образ английского джентльмена, и тоже потянулся к сигаретам Ицковича. — Дай, что ли и мне подымить.

— Травись! Что мне жалко! — Усмехнулся явно успевший взять себя в руки Олег. — У меня еще есть, но ты все-таки помни, Степа, когда дым пускаешь, на чьи деньги эта отрава приобретена.

— Не боись!

— Ну, а по существу? — спросил Олег, усаживаясь на место. — То, что Витю надо вынимать, ясно. Но…

— Нас всех следует вынуть. — Матвеев не шутил.

— Почему?

— Потому что три человека не в силах повернуть колесо истории вспять. Ты ведь это собрался сделать, не так ли? Так вот, мы его даже притормозить вряд ли сможем, не то, что остановить.

— Типа, бодался теленок с дубом? — Олег взял в руки пачку «Житана» и сидел, как бы раздумывая, закурить еще одну или хватит?

— Хуже! — Встрял в разговор Федорчук. — Это как хоббит, решивший, победить дракона. Теленок дуб может и сотрясти, если со всей дури боднется, а вот хоббита дракон даже не заметит.

— Можно попробовать передать информацию заинтересованным лицам…

— Можно, — согласился Матвеев. — Но могут и не поверить. Впрочем, это можно было бы и обдумать. Только обдумывать такие вопросы лучше, как мне кажется, на спокойную голову и не здесь, а где-нибудь в Аргентине или, скажем, Чили.

— Почему именно в Аргентине? — спросил Виктор.

— В любой латиноамериканской стране, — развел руками Степан. — Но Аргентина или Чили все-таки предпочтительнее. Там и деньги на наших «ноу-хау» можно сделать, и затеряться легко. И оттуда — если захотим — вполне можно начать большую игру.

— Большую игру. — Повторил за ним Ицкович. — Узнаю англичанина во всём, даже в мелочах. Кажется, только что ты убеждал меня, что нам ничего не добиться.

— Вероятнее всего. — Было видно, что Степан над этим уже думал и успел прийти к определенным, неутешительным, выводам. — Но если все-таки попробовать — а я за то, чтобы попробовать — то лучше делать это с безопасного расстояния.

В словах Степана содержалась большая доля правды, что понимали, разумеется, и Виктор, и Олег. Другое дело, что им двоим — возможно, в силу типов темперамента — трудно было согласиться даже с очевидным. Время шло, слои табачного дыма над головами друзей становились все плотнее, а муть за окном — темнее, но истина, которая по уверениям древних римлян должна была бы уже давно родиться в споре, появляться на свет решительно не желала.

Извечные русские вопросы, обозначенные в самом начале беседы, оставались неразрешёнными, потому что ни один из троих, собравшихся в этой комнате «попаданцев», не мог — несмотря на неслабый, в принципе, интеллект и немалые знания — ответить на куда как более актуальные. Например, как предотвратить Вторую Мировую Войну и можно ли вообще ее предотвратить? А между тем, вопрос-то был, по совести говоря, центральный. На миллион долларов, как говорится. — Что за идиотская привычка мерить всё на зелёные бумажки? — Возмутился Ицкович, когда Матвеев употребил это расхожее сравнение.

От ответа на этот, по-настоящему проклятый, вопрос все остальное зависело, как жизнь от кислорода. Но вот беда, ни каждый из трёх друзей в отдельности, ни все вместе — путем, так сказать, мозгового штурма — ответа они найти так и не смогли. И более того, никакой уверенности, что хотя бы одно из их предположений содержит в себе нечто большее, чем фантазию уставшего от напряжения мозга, у наших «вселенцев» тоже не было. А в голову уже лезли новые вопросы. Как, спрашивали они, например, можно было бы помочь СССР, не превращая одновременно Сталина в еще худшего монстра, чем он был на самом деле? Впрочем, по поводу этого последнего утверждения у друзей моментально возникли разногласия.

В последнее время, Матвеев был к Сталину индифферентен, поскольку положительные качества Иосифа Виссарионовича, которые Степан готов был за ним признать, почти компенсировали те отрицательные качества вождя, на которые профессор тоже глаз не закрывал. Однако не так обстояло дело с Ицковичем, который «ирода усатого» на дух не переносил, но соглашался, что в данных условиях другого столь же естественного и, главное, эффективного союзника у них нет и быть не может. Федорчук вождю как бы даже симпатизировал, но при этом опасался, что, резко усилившись, Сталин «наворотит» в стране и мире таких дел, что мало никому не покажется. С другой стороны, не к англичанам же идти?

Что характерно, ни Гитлер, ни Даладье, как конфиденты не рассматривались вообще. Бурное обсуждение других, кроме Сталина, кандидатур, привело лишь к двум, безусловно согласованным решениям. Первое, если помогать, то не только СССР, но так же, возможно, и Англии, и даже Америке, хотя и в гораздо меньших объемах, потому как их чрезмерное усиление тоже никому не нужно. Во-вторых, открываться — то есть, сообщать о себе правду — ни в коем случае нельзя, потому что, если даже поверят, то судьба новой «Железной маски» никого из нашей троицы не прельщала.

Не поверят, вот в чем дело. И это, пожалуй, три. Государства — инертные системы. Заставить их изменить политику, то же самое, что пытаться столкнуть руками с рельсов прущий вперед паровоз. Но тогда, опять-таки ничего лучшего, чем податься в Чили, придумать было невозможно. Таково, во всяком случае, оказалось решение, которое они ближе к вечеру все-таки приняли.

— Ладно, — согласился несколько даже охрипший от споров Федорчук. — Чили так Чили. Альенде, и все такое.

— Альенде, по-моему, где-то в Европе сейчас. — Предположил Ицкович. — Послом. Или послом был поэт?

— Какой поэт? — Матвеев посмотрел на пустую бутылку и саркастически покачал головой.

— Не помню имени, — развел руками Олег. — Был у них… черт! А! Точно! Это Неруда был послом, только не помню где.

— Хрен с ним, — махнул рукой Федорчук. — Как договоримся?

— Мы с тобой встречаемся… — Степан взял листок с именами, перевернул и быстро записал адрес и дату встречи. — Устраивает? — Спросил он, демонстрируя запись Виктору.

— Вполне.

— Сразу после этого езжай в… — Матвеев возвел глаза к потолку, но сделал над собой усилие и вернулся к бумажке, записав, куда именно следует отправиться Федорчуку.

— Значит, через неделю, — кивнул Федорчук. — А ты?

— Я? Я попытаюсь собрать приданное…

— Что, есть карбованцы? — Усмехнулся Виктор.

— А то ж! — Улыбнулся в ответ Степан. — И карбованцы, и документы, и, может быть, кое-что из спецтехники умыкнуть удастся…

— И?

— Ну, думаю, за месяц управлюсь. А кстати, деньги-то у тебя есть или…

— Нет, но будут! — Твердо сказал Федорчук, и в глазах его мелькнуло что-то такое, что Матвеев даже поежился.

— Банк грабить собираешься? — Заинтересовался Ицкович.

— Нет, — серьезно ответил Федорчук. — Сволочь одну. Резидента.

— Тоже дело, — кивнул, соглашаясь, Олег. — Помощь нужна?

— Не напрягайся, — отмахнулся Виктор. — Сам справлюсь.

— Ну, сам, так сам, — пожал плечами Ицкович. — Мне тоже нужно время, чтобы вещички собрать. К концу февраля буду на месте.

— Где и как встречаемся? — Спросил Матвеев.

— Вокзал? — Предложил Федорчук.

— Главпочтамт? — Высказал свое предложение Ицкович.

— В ГУМе у фонтана, — но ирония Степана оказалась не востребована.

— Ты по-испански читаешь? — Вкрадчиво спросил Ицкович.

— Ну, разобрать несложный текст, я думаю…

— Тогда так, — Ицкович завладел листком и быстро записал свои предложения. — Это первый вариант. — Сказал он, показывая друзьям текст. Это второй. А это третий, резервный, если первые два не сработают.

— Идет, — кивнул, закончив чтение, Степан.

— Согласен! — Теперь бумажкой завладел Федорчук и быстро написал на ней еще две строчки.

— А это еще зачем? — Удивился Ицкович.

— А если что-нибудь не сложится, и мы застрянем в Европе? Где я буду вас искать?

— О! — Поднял вверх указательный палец Степан. — Мысль правильная. Мой официальный адрес и телефон, — сказал он, делая приписку с края листа. — Запомните?

— Тоже мне бином Ньютона! — Ответил Виктор, а Олег вместо этого сделал свою приписку. — Мои координаты, — сказал он. — Запоминайте.

(6)

Гости ушли. Олег еще раз измельчил пепел от сгоревшего листа бумаги, выбросил мусор, убрал со стола, и, вернувшись к окну в гостиной, задумался. За окном уже было темно. Ночь не ночь, но зимний вечер, да еще и облачность низкая, и ощущение такое, что вот-вот пойдет дождь.

Постояв так с минуту, Олег пожал плечами и, подойдя к буфету, достал из него вторую бутылку. На самом деле, сняв эту квартиру три дня назад, Баст фон Шаунбург купил три бутылки коньяка, шоколад, кофе и сигареты, чтобы иметь все это под рукой на случай серьезного разговора. Теперь вот предусмотрительность фрица и пригодилась: тащиться в кабак, определенно, не хотелось, а между тем Ицковичу было о чем подумать, но если думать, то в комфорте. В этом смысле еврей и немец вполне сходились в своих вкусах. Оба были сибаритами, вот в чем дело.

Ицкович усмехнулся своим мыслям, поставил бутылку на стол и отправился на кухню варить кофе. Ему предстояло обсудить тет-а-тет с самим собой несколько крайне важных вопросов, поскольку главный вопрос он для себя уже решил. Никуда он, разумеется, не поедет. И не сказал он об этом вслух только по одной причине. Пойми Степа и Витя, что он остается, останутся, пожалуй, и они. А вот этого Олег не хотел. Рисковать своей дурной головой, это одно, чужими — совсем другое.

Последняя «фраза» ему понравилась, а тут еще и кофе поспел — совсем хорошо. И он улыбнулся, между делом закуривая и рассеянно глядя на пузырящуюся кофейную гущу. А в ушах — вы будете смеяться, но все так и было — в его ушах звучала уже тревожная мелодия «Прощания славянки»…

Глава 3. Как вас теперь называть

Казалось бы, где Берлин и где Прага? Практически рядом, не так ли? Вроде так. Во всяком случае, Олег точно помнил, что в тот единственный раз, когда ехал на машине из Берлина в Прагу, дорога ему длинной не показалась. Но на этот раз все обстояло иначе. Путешествие на поезде и времени заняло много больше, и погода… В Германии, видите ли, шел холодный дождь, а в Чехословакии светило не по-зимнему яркое солнце. Другой мир, одним словом.

Олег вышел из здания вокзала налегке, оставив саквояж в камере хранения, постоял с минуту на мостовой, вдыхая воздух Праги и размышляя, не пойти ли ему пешком, потом все-таки взял извозчика и приказал ехать на Железну.

— Пан, не впервые в Праге? — на вполне сносном немецком спросил возница.

— Приходилось бывать, — улыбнулся Олег.

Настроение — несмотря ни на что — было замечательное. Кровь в жилах, что называется, играла, и во всем теле ощущалась некая приятная легкость.

«Еще немного и взлечу!» — усмехнулся он мысленно, закуривая сигару, и вдруг поймал себя на том, что поет. Ну не поет, разумеется, а напевает и не в голос — ну, разве что чуть-чуть, под сурдинку — а про себя. Но все-таки …

«Танго, в Париже танго …» — И при чем, спрашивается, здесь танго, и почему Париж, если он сейчас в Праге?

А в Праге было прохладно, но не холодно, и еще — сухо. По-видимому, здесь не только снегопада не было, но даже паршивый дождик давно не выпадал.

— Здесь, — сказал он извозчику, по наитию определив подходящее место. А почему место было подходящее, он и сам бы объяснить затруднился, хотя и чувствовал, что прав. Ощущение чем-то напоминавшее Ицковичу чувство удачи, посетившее его как-то за игровым столом в Атлантик Сити. Идет карта и все. Успевай только делать ставки и забирать выигрыш.

«Джеймса Бонда изображаешь? — спросил он себя, расплатившись и направляясь к небольшому кафе, пристроившемуся между книжным магазином и магазином карт и эстампов. — Или работаешь под Челентано?»

Но факт: кафе располагалось весьма удобно для тех, кто выходил из корпуса, где размещался филологический факультет Карлова университета. А с другой стороны, кто сказал, что Он ходит именно в это кафе? А если даже и ходит, то почему именно сейчас?

Нет ответа. Но Ицкович его и не ожидал, он просто пыхнул сигарой и вошел в кафе, тренькнув колокольчиком над дверью.

«Плевать! — решил он, не позволяя себе даже по сторонам смотреть. — Не догоню, так согреюсь!»

— Кофе, — сказал он чишнику[56], подскочившему к столику, едва Олег успел сесть. — Крепкий кофе. И… — Он хотел попросить коньяка, но потом решил, что начинать посещение Праги с коньяка — моветон. — И, пожалуй, рюмку сливовицы.

И вот только тогда, когда кельнер отошел, Ицкович позволил себе обозреть крошечный зал каварни[57], и даже не удивился, увидев в считанных метрах от себя, знакомые лица. Вернее, знакомыми показались ему два лица. Во всяком случае, если судить по фотографиям, горбоносый мужчина с папиросой зажатой в длинных пальцах пианиста — это, скорее всего Якобсон, а мужчина с аккуратной бородкой — Трубецкой. Оставалось решить, кто же третий, но это было, в сущности, и не важно. Потому что …«Танго, в Париже танго!»

— Роман Осипович? — спросил Ицкович по-русски.

— Да? — мужчина с папиросой посмотрел на Олега, пытаясь видимо, вспомнить, кто бы это мог быть.

— Вы едва ли меня помните, — поспешил объясниться Олег, вставая между тем из-за стола. — Я, видите ли, подходил к вам во время вашей прошлогодней лекции в Париже.

— А! — Сказал Якобсон, явно не вспомнив человека, которого на самом деле видел впервые в жизни. — Да. Позвольте, позвольте… — Но вспомнить то, чего не знаешь, невозможно.

— Олег Семенович Голованов, — представился Ицкович. — Психолог.

— Психолог? — удивился Якобсон.

— Что отнюдь не мешает мне интересоваться современной лингвистикой.

— Вот как? — поднял бровь мужчина с бородкой.

— Именно так, Николай Сергеевич! — Улыбнулся Ицкович.

— А меня вы, где слушали? — Усмехнулся в ответ Трубецкой.

— В Вене. Вы ведь там, если не ошибаюсь, профессорствуете.

— О чем вы говорите? — по-немецки спросил, молчавший до этого третий мужчина. — Я скверно говорю по-русски, и еще хуже понимаю.

— Я сильно ошибусь, если предположу, что имею удовольствие видеть перед собой профессора Матезиуса? — Если Якобсона и Трубецкого Ицкович хотя бы на фотографиях видел, то про Матезиуса он знал так мало, что кроме как тыканьем пальцем в небо его эскападу назвать было сложно. Но он не ошибся! Он снова угадал.

«Карта идет, как сумасшедшая», — довольно усмехнулся Ицкович, чувствуя, что сегодня у него все получится.

И в самом деле, зачем он поехал на улицу Железну, если ему нужно было на Рыбну? Но сегодня Ицковича вела интуиция и дивная мелодия, поселившаяся в душе, и Олег решил, что хуже не будет. А если и будет, то, — что с того? Все равно, это жизнь в займы, и, коли бог решил назначить ему подвиг, то не за тем, вероятно, чтобы прибить в самом начале квеста. И Олег минут сорок провел в каварне около Карлова университета, беседуя с умнейшими людьми эпохи и поминутно ловя себя на мысли, что сидит за одним столом с тем самым Ромкой Якобсоном, с которым за двадцать лет до того сиживали Маяковский и Хлебников. Может такое быть? Да не в жизнь! Хотя старого Романа Джакобсона Ицкович видел в Бостоне в 1981 году. Но, согласитесь, увидеть из глубины переполненного зала старика на кафедре, — это совсем не то же самое, что сидеть с ним же молодым за чашкой кофе!

А потом, распрощавшись с тремя гениями современной лингвистики, Олег, не торопясь — а куда ему, спрашивается, было торопиться — пошел импровизировать дальше. И ничего удивительного, что ноги принесли его в Йозефов на Тинску уличку в еще одну каварню, где он просто не мог отказать себе в чашке кофе и рюмке сливовицы.

«А если развезет? — спросил он себя, усаживаясь на чувственно скрипнувший венский стул у круглого столика. — С двух-то рюмок?»

Интерьер в кафе, по-видимому, давно не менялся, если менялся вообще, и Олег мог на вполне законных основаниях вообразить, что вот сидит он здесь, пьет кофе, и рюмочка со сливовицей дожидается своего часа рядом с сахарницей. Сидит, значит, как ни в чем, ни бывало, в Праге 1936-го года, напевая несуществующий еще шлягер про танго в Париже, пьет кофе и раздумывает о том, не закурить ли сигару, и вдруг — вот сейчас, например, зазвенит колокольчик, и Олег повернется на звук, и увидит входящего в кафе Франца Кафку. Каково?!

Не случится.

«В каком году умер Кафка? — пытается вспомнить Ицкович. — В 1924 или 1926?»

И в этот момент колокольчик над входной дверью действительно звенит, Олег поворачивается и замирает. Даже сердце в груди сбивается с ритма. Но оно того стоит, — в каварню входит женщина-мечта. Такое впечатление, словно сошла она с одной из работ Мухи, а может быть, — бери выше?

«Климт… Боже мой, это же Климт!»

Олег, словно завороженный, глядит на нее, а она — вот же пропасть! — на него. Смотрит, не мигая, глаза в глаза, и, кажется, что ее огромные голубые глаза становятся все больше и больше, и нет уже белого удлиненного лица с правильными тонкими чертами, а есть только эти огромные глаза, способные поглотить Ицковича целиком. Поглотить и…

«Ох!» — женщина делает шаг вперед, и наваждение исчезает, но интерес остается.

Ицкович смотрит, наплевав на приличия, и не может насмотреться. Черный локон из-под кокетливой шляпки, белый узкий чуть вздернутый нос — кокаинистка или просто замерзла? — пальто, которое должно по идее искажать формы, но не способное, на самом деле, скрыть замечательную фигуру.

Если бы не Дело в доме, что на углу Рыбна и Тын, Ицкович знал бы, в чем его долг и святая обязанность. Но как тогда быть с господином Хейнлайном, который по-нашему: сука Гейнлейн?

«А никак!»

И в самом деле, что на Гейнлейне мир клином сошелся, или завтра нельзя сделать то, что запланировал на сегодня? Что там у нас не догма, а руководство к действию? Однако даже привычное — пусть и мысленное — ерничанье не может отменить того факта, что он смертельно ранен и — вот ведь жизнь! — нет исцеления для этой раны.

А между тем, женщина, похожая на молодую Ию Савину — ту, еще из «Дамы с собачкой» или даже моложе, — не может больше игнорировать хамского поведения забывшего о приличиях господина и, нахмурившись (но откуда же ей знать, что от этой, такой знакомой вертикальной складочки между бровей, у Ицковича чуть не случился инфаркт), идет мимо него к свободному столику.

«Мой бог!» — кричит мысленно Олег и, совершенно растеряв остатки здравого смысла, начинает читать Бернса. Вслух! Как тогда в Москве,… через семьдесят лет.

I once was a maid, tho' I cannot tell when, — пока еще тихо, но воодушевляясь и оттого повышая голос:

And still my delight is in proper young men;

Some one of a troop of dragoons was my daddie,

No wonder I'm fond of a sodger laddie[58],… — Тогда он поддразнивал ЕЁ, но сейчас…

Женщина услышала и вздрогнула, словно стихи эти были ей понятны и значили большее, чем просто хорошие стихи на чужом языке. Вздрогнула и остановилась. И развернулась в сторону совершенно обалдевшего Ицковича, и выпалила по-русски, как и должна была бы, если бы — каким-то чудом — это была Она:

— И этим родством я горда!

И тут же, по-английски, легко узнаваемым голосом Беллы Ахмадулиной и приятеля Вини Пуха сообщила:

— Tut-tut, it looks like rain.

И у Олега защипало в глазах, но все-таки его нынешние нервы были не чета тогдатошним — он справился.

— Это неправильные пчелы, и мед у них неправильный! Танюшка! — отозвался по-русски на «пароль» Баст фон Шаунбург, вставая и, в удивлении, — жестом рыбака «вот такая сорвалась», — разводя руки.

— Олег-х-х-х…, — выдохнула Татьяна и едва сдержалась, чтоб не броситься в объятья. — Олег!.. — Повторила уже совсем шепотом, хватаясь за спинку стула.

Глаза ее — чудные глаза, где зелень легко превращалась в синь, да еще искрило неизвестно откуда появляющимся золотом, — мгновенно заблестели, и две слезинки медленно скатились по щекам, оставляя черные следы от ресничной туши…

— Пятачок!.. Ты… совсем… девочка теперь… девушка… — Олег не мог подобрать слов для характеристики произошедшей метаморфозы. Он помнил интересную, — почти сорокалетнюю, — женщину, а видел перед собой столь юное существо, что дух захватывало, и в эту минуту напрочь вышибало теперешнее знание, что и сам он не тот, совсем не тот.

— Ты совсем не изменилась! — Объявил он вслух и тут же устыдился. — То есть, стала еще красивее! То есть… ты и была очень красивой…, — и замолчал, окончательно запутавшись.

Татьяна тем временем пришла в себя, аккуратно промокнув батистовым платочком глаза, и сказала ровным чуть приосевшим голосом:

— Тушь потекла, посмотри: не размазалась? А ты совсем другой, может это и не ты? Волосы русые, нос прямой, глаза серые… или голубые? — перечисляла Татьяна, разглядывая незнакомого знакомца.

— Я, я! — Быстро ответил Олег по-русски. — Я это я… в смысле Ицкович, в смысле… А ты? Кто ты? Простите, ваше имя-отчество не Марфа Васильевна?

— Буссэ, Жаннет Буссэ. Я…

— Очень приятно… эээ… царь… эээ… Бонд, Джей… — Олег не закончил шутку, — француженка, полагаю?

— Oui, monsieur. Cela ne vous plaоt pas?[59] — спросила Жаннет, уловив что-то в интонации Ицковича.

— J'aime bien votre nouvelle coiffure. Je suis content de vous revoir[60]. — ответил невпопад Олег глупой фразой из разговорника. — Ты же знаешь: я не говорю по-французски! Разрешите представиться, фройлен, — перешел он на немецкий, — Себастиан фон Шаунбург.

— Du bist der Deutsche! — перешла на немецкий и Татьяна — Lächerlich, ihr dem Gott![61]

— А вот по-немецки ты говоришь все с тем же нижегородским, а не с французским прононсом! — рассмеялся Олег и, отодвинув стул, усадил неожиданно возникшую из того бытия Татьяну за стол.

— Das ist der Pariser Tango Monsieur, Ganz Paris tanzt diesen Tango Monsieur — голосом Мирей Матье с характерным грассированием тихонько напела Жаннет.

«Она что знала?! Или совпадение?»

— О-ооо… Парижское танго… Вот так!? — только и оставалось сказать Олегу, — там… эээ… тогда… ты только наших изображала, а эту песенку пела ужасно…

— А ты — врал! — с веселым ехидством разоблачила Татьяна. — Я так и знала!

— О, нет! Только комплименты, «Лаванда» у тебя получилась великолепно! — ответил Олег, прижимая руку к сердцу.

Татьяна улыбнулась, что-то вспомнив…

— Это Жаннет, она у меня бакалавр философии, специалист по Гёте.

Напряжение ушло, но пережитое ими потрясение было того рода, что выбрасывает адреналин в кровь, а бешено стучащее сердце ускоренно разносит его по организму, побуждая к физическому действию: бежать, рубить или… в постель!

— У меня ужасно разболелась голова. — Потерев виски, сказала зарозовевшая щеками Татьяна — всегдашняя ее реакция на небезразличных ей людей, — но взгляда не отвела. Смотрела на Олега так, словно предполагала увидеть проступающее сквозь черты молодого немца знакомое по прошлому лицо «старого» еврея. Но, увы, если ей досталась здесь практически ее собственная внешность, Олегу — к добру или нет — не настолько подфартило.

«Чужое лицо…. Была, кажется, такая книга, или это было кино?»

— Э… — Сказал Ицкович, бросив взгляд на часы и вдруг потеряв всякую уверенность в том, что делает.

— Мне нужно идти, но мы еще увидимся? — Спросил с утверждением, приложив салфетку ко лбу, — организм пережигал адреналин в пот, — в кафе не было жарко.

— А как же?!.. — Встрепенулась Татьяна-Жаннет, и Ицковичу показалось: в ее глазах промелькнул обыкновенный испуг. — Ты меня что, одну здесь бросишь?

Ицковичу очень понравилась и интонация, с которой это было сказано, и угадываемый за словами подтекст.

— Ну, что ты! — Олег положил ладонь на ее руку и с замиранием сердца констатировал, — тонкие белые пальцы остались на месте.

«Возможно…»

— Что тебе заказать? Кофе?

— Не знаю. Может быть, чай? Сердце что-то колотится… — Таня была, как будто, не уверена, чего ей хочется.

— Значит коньяк! — сказал Олег и повернувшись к подошедшему в ожидании заказа кельнеру. — Две рюмки коньяка. У вас есть коньяк?

— У нас есть коньяк, — почти неприязненно ответил кельнер, и ушел, что-то бормоча под нос.

— Что ты делаешь в Праге? — «Ну, должен же он ее об этом спросить!»

— Поехала на новогодние каникулы, а приехала… — Татьяна не закончила мысль.

— А ты?

«Мило…»

— Я, видишь ли, теперь торговый агент фирмы «Сименс и Шукерт», — объяснил Олег, которому не хотелось пока посвящать Татьяну в свои непростые «подробности». — Начальство требует утрясти некоторые взаимные противоречия с господином Шкодой. То есть, не с ним самим, разумеется. Это не мой уровень, как ты понимаешь. А с его директорами…. А где ты живешь?

— А почему ты спрашиваешь?

Странный какой-то разговор. Вроде бы и рада встрече, но в то же время, как девушка, понимаешь…

Впрочем, она сейчас и не та женщина, и вообще: неизвестно кто…

«Черт!»

— Таня, — тихо произнес взявший уже себя в руки Олег. — Я страшно рад тебя встретить. Ты даже не представляешь, насколько рад. И я тебя теперь не отпущу. — Он специально сделал паузу, чтобы женщина вполне оценила смысл сказанного, и прямой, и переносный. — Но мне надо отлучиться. Всего на пару часов! — Поспешил он успокоить насторожившуюся Татьяну. — И я хочу быть уверен, что, закончив свои дела, найду тебя там, где ты будешь. Я просто не знаю, что со мной случится, если ты исчезнешь.

Вообще-то, судя по всему, они оба исчезли, и не только относительно друг друга, но и относительно всех прочих — почти всех — современников. На самом деле, следовало удивляться именно тому, что они здесь встретились. Вероятность данного события, даже если оба они одновременно перешли из своего — в это время, стремительно уходила за абсолютный ноль, но вот она — Таня Драгунова, москвичка, которую Ицкович в последний раз видел в Питере летом 2009, — сидит перед ним в любимой каварне Кафки, в зимней Праге 1936 года. И коли так, то человеческая психология, которая на дух не переносит сложнозакрученных философских вопросов, подбрасывает знакомые формы поведения, удобные как домашние разношенные туфли.

— Я просто не знаю, что со мной будет, если ты теперь исчезнешь.

— Я тоже, — тихо-тихо, почти неслышно произносит она, но Олег слышит, и сердце получает новую дозу и начинает танцевать джигу, и мышцы требуют движения…

* * *

— Кажется, дождь собирается. — Взглянув на небо, сказала Татьяна.

Они вышли из подземного перехода метро «Площадь Ильича» и остановились на мгновение, словно решая, куда идти дальше. Решала, конечно, Таня, а Олег был лишь «иностранный турист».

— Разойдется, — улыбнулся Олег, мельком глянув на небо. — А у вас здорово получилось изобразить Пятачка!

— Да… — как-то странно выдохнула Татьяна, — Татьяна Драгунова, изображающая Пятачка, которого озвучивала Ия Савина в образе Беллы Ахмадулиной.

— «Девушка, я вас где-то видел, вы в мультфильмах не снимались?»

«Во как! Получил? — в смущении подумал Олег — «Поосторожней с комплиментами, друг», а вслух сказал:

— Я где-то читал, что Вини Пуха рисовали с Евгения Леонова и озвучивал тоже он.

— Да… — Татьяна не стала развивать тему, а перешла к экскурсии:

— Если помните, был такой фильм «Застава Ильича» начала 60-х там еще Ахмадуллина стихи в Политехническом читала:

Дантес лежал среди сугробов,

Подняться не умел с земли.

А мимо, медленно, сурово,

Не оглянувшись, люди шли.

Он умер или жив остался —

Никто того не различал.

А Пушкин пил вино, смеялся,

Ругался и озорничал.

Стихи писал, не знал печали.

Дела его прекрасно шли,

И поводила всё плечами,

И улыбалась Натали…

— Не припомню, — покачал головой Олег, завороженный то ли самими стихами, то ли тем, кто и как их ему прочел. — Вы… Если я скажу, что вы замечательно читаете стихи, вы опять обидитесь?

— А я и не обижалась… — и улыбка на губах… и иди, знай, что эта улыбка должна означать?

… И поводила все плечами, — повторил по памяти Олег. — На самом деле, никакой предопределенности не существует. Только вероятности, так что могло ведь и так случится. — Они обогнули желтое здание торгового центра с едальней «Елки-палки» и Татьяна, остановившись, продолжила «экскурсию»:

— Наверное вы знаете, что при Елизавете Петровне вокруг Москвы начали строить Камер-Коллежский вал с заставами на основных дорогах. Собственно сейчас мы и находимся на одной из них Рогожской. Линия вала проходила перпендикулярно Владимировскому тракту — это Шоссе Энтузиастов — Татьяна показала направление рукой — самая длинная дорого в мире: Нижний Новгород, Урал, Сибирь, Сахалин — этапы… Справа и слева были валы: там Рогожский — улица сейчас так и называется, а слева Золоторожский, впрочем, и эта улица также называется, она там, за железной дорогой.

Они подошли к памятнику Ленину, и Таня кивнула на него, но как-то так, что простое это движение вызвало у Олега отнюдь не простую реакцию:

— Вот к столетию поставили, в год моего рождения… Так что мы с ним одногодки…

— С Лениным? Вы великолепно сохранились! — засмеялся Олег.

— Как памятник из бронзы! — улыбнулась Татьяна.

«Столетие было… в семьдесят первом… значит, ей … ммм…тридцать шесть?»

— Я как-то задумалась, — продолжала между тем рассказывать Таня. — А чего, собственно, этот памятник сюда воткнули? Забавная цепочка связей выяснилась: в 1919 Владимировку переименовали в шоссе Энтузиастов в честь революционеров и политических заключённых, которых отправлял в ссылку «царский режим» и следовали они туда по этой дороге. В 1923 переименовывали и Воронью улицу в Тулинскую…

— Наверное, не в честь Тулы? — Усмехнулся Олег.

— Нет, конечно, Как выяснилось, Тулин — один из псевдонимов Ленина, вот, Рогожскую заставу и переименовали в заставу Ильича, а в 1970 году поставили здесь памятник, и уже в 79 назвали станцию метро — памятник и название станции пока остались, остальное опять переименовали уже в девяностых…

«Ага … в семидесятом… значит, тридцать семь».

Они обошли памятник и направились дальше по асфальтированной дорожке.

— Ну вот, читайте, — указала Татьяна на каменный столб, к которому они неспешно подошли.

— «Отъ Москвы 2 версты 1783 года», — прочел Олег, обратив внимание, что первое слово написано с твердым знаком.

— «Катькин столб» называется, — объяснила Таня. — Здесь и была застава… А на той стороне Рабочая улица и двадцать рабочих переулков, и их не переименовывали! Как господин Гужон, который стал «Серп и молотом», поселок для рабочих своего завода основал, так до сих пор улица и называется…

Замкнув круг, они пошли по улице.

— Это и есть Воронья-Тулинская сейчас имени Сергия Радонежского улица.

— Ну, а почему Радонежского?

— Да, тоже не с проста. Вот смотрите, — сказала Татьяна.

Олег уже заметил эту часовню. Кирпичная ярко бордовая — зажата меж двухэтажных домиков окрашенных в контрастирующий пастельно-желтый цвет — невозможно не заметить.

— Часовня «Проща», — голосом профессионального гида объявила Таня и даже жест узнаваемый — плавный — сымитировала на раз. — Известна с XVI века и согласно Синодальному отчету 1722 года была построена «когда неведомо». Когда она сильно обветшала, построили на ее месте новую, но это уже в конце 80х 19 века, а при большевиках снесли купола и вообще ломать должны были, но уцелела по случайности. Теперь вот восстановили.

— А почему «Проща»? — Полюбопытствовал Олег.

— На Руси был обычай: на месте прощания с отходящими путниками ставить часовни. Проща — это народное название многих часовен, стоящих у городских застав. По преданию на этом месте преподобный Сергий Радонежский, отправляясь в Нижний Новгород в 1365 году, простился со своим учеником, основателем Спасо-Андроникова монастыря преподобным Андроником. Да, к этому монастырю мы сейчас и идем.

Посмотрев на дома уже «не старой Москвы» Олег спросил:

— Это уже, наверное, в восьмидесятые строили?

— Да, — ответила Татьяна. Тоже уже не новые.

— Все относительно.

— Да…

* * *

«Драгунова… драгун… И я была девушкой юной…»

Это была забавная, но вполне логичная ассоциация. В начале восемьдесят второго Ицкович как-то застрял на базе на две недели. Телевизор барахлил, вернее антенна не обеспечивала устойчивый прием, погода была на редкость холодная, и делать — даже по службе — было ровным счетом нечего. Оставалось валяться в койке и читать, но и тут все обстояло совсем не просто. Выбирать приходилось из молитвенника и старого номера «Бамэханэ»[62] на иврите, невесть как попавшего на базу танкистов слюнявого женского романа на английском и новенького, вероятно, забытого каким-то любителем поэзии томика «Английская поэзия в русских переводах». И стихи, надо сказать, оказались, что называется, к месту, времени и настроению. То, что доктор прописал, в общем. И не удивительно, что Олег запомнил тогда наизусть огромное множество стихов от Шекспира и Блэйка[63] до Ленона.


И я была девушкой юной

Сама уж не помню когда

Я дочь молодого драгуна, — продекламировал Олег.

— И этим родством я горда! — С яростным вызовом откликнулась Татьяна. — На возраст намекаете? Не замужем, точнее — разведена, если вас это интересует!

«Да что ж она такая агрессивная!» — Если честно, она ему понравилась, но следует так же отметить, вел он себя максимально корректно. La noblesse oblige[64], так сказать.

— Таня- яяяя! — Поднял перед собой руки Олег. — Я всего лишь вспомнил Бернса!

— Да, конечно, — неожиданно улыбнулась Татьяна. — Это перевод Багрицкого. А песню Татьяна Доронина пела в «Старшей сестре». А по образованию я филолог, Олег, специалист по английской литературе начала двадцатого века.

«Красиво совпало! — Признал Ицкович, великолепно помнивший этот фильм, вернее замечательно красивую, можно сказать роскошную Доронину, какой она там была. — А нехилые теперь в России бизнес-леди попадаются! «

— Здорово! — сказал уже вслух.

— Что здорово? Что мужа нет? — В голосе Татьяны почему-то явственно послышалось разочарование.

«Ах ты… ты ж меня прессуешь и прокачиваешь!» — Наконец перестроился совершенно неготовый к такой агрессии Олег. — А реакция какая! Надо переключить разговор на что-нибудь другое».

— Нет, — усмехнулся он, как можно более естественно. — Муж, жена… всего лишь факты биографии. Я имел в виду вашу фамилию. Драгунова. Это ведь не по мужу, не так ли?

— Да, своя, — кивнула Таня, у которой его реплика, как ни странно вызвала живейший интерес. — У нас в городе много Драгуновых, там когда-то при Елизавете Петровне драгунский полк стоял.

— Так вы не москвичка?

— Нет, с Волги мы…

— То-то я смотрю речь у вас правильная, но не московская.

На самом деле по поводу московского произношения Ицкович знал только одно: там, где ленинградец скажет «что», москвич произнесет «што». И знал он это только потому, что чуть ли не с детства помнил чудный анекдот, рассказанный его собственной теткой — доктором филологических наук, русисткой, — «как и следовало ожидать» — съехидничал мысленно Олег. Так вот, в том анекдоте профессор-петербуржец поддразнивал коллегу: профессора-москвича. Едут они вместе в поезде, ленинградец и спрашивает: «Вы посадоШный не забыли? А в булоШную не заШли ли? «и все такое. Ну москвич терпел-терпел, а потом вынимает из портфеля бутылку вина и спрашивает ленинградца: «У вас, коллега, слуЧайно Чтопора нет? Да и Чпроты открыть бы.»

— То-то я смотрю речь у вас правильная, но не московская, — со знанием дела сказал Олег.

— Да, специально занималась От гОвОрка нашегО избавиться хОтела» — сымитировала Татьяна низким голосом с нажимом на букву О.

— Ну, прям Алексей Максимыч! Как в кино! — С видимым облегчением улыбнулся Ицкович.

— Вы еще такие фильмы помните? — Искренно удивилась Татьяна.

— Таня! — Олег решил, что вопрос этот риторический и ответа не требует. — Извините, но я не люблю, когда ко мне в неофициальной обстановке во множественном числе обращаются, и тем более чувствую себя неуютно если это делает красивая женщина!

«А как вам комплимент в лоб, Танюша?» — добавил про себя.

У Татьяны заметно порозовели щеки.

— То есть вы предлагаете перейти на «ты»?

— Ну да, если ВЫ — выделил Олег, — не против. Однако на брудершафте я не настаиваю! — рассмеялся он.

— Хорошо, — кивнула она, и глаза ее блеснули. Иди, знай, что это могло означать. Возможно, ничего, а возможно, и что-то.

* * *

Следующие полчаса или около того они продолжали обходить памятные места и достопримечательности района, который, как заметила «товарищ гид», обычно редко становится объектом официальных экскурсий. Дождь так и не начался, погода была более чем приличной, — во всяком случае, на вкус Олега — и они шли неторопливо по одной Татьяне известному маршруту, и она рассказывала о том что они «перед собой видят», временами сбиваясь на совершенно уже лекционный тон, и старательно избегая обращения к Олегу на «ты», но и «вы» не употребляя тоже.

После очередного поворота, с угла улицы открылся вид на старинный монастырь и памятник перед ним.

— Это Памятник Рублеву. — Сказала Таня. — Кто такой Рублев объяснять надо? — Улыбка. — Ну и славно. А памятник здесь — в отличие от Ленина — по месту. Рублев был похоронен в этом самом монастыре. Мало кто знает, но здесь… вон видите купол — это Спасский собор, самое старое здание в Москве.

— Вот как? — Удивился Олег. — Самое старое?

— Да, даже в Кремле все постройки более поздние. Разве что фундаменты…

— А Рублев собор расписывал? — Спросил Олег, помнивший эту историю только по фильму Тарковского.

— Да, — кивнула Таня. — Но ничего не осталось, хотя сейчас здесь действующий музей Рублева — экспозиция икон…

— Нет, в музей не пойдем, — ответила она на немой вопрос Ицковича, которому, если честно, ни в какой музей сейчас совершенно не хотелось. — Это долго, а нам еще здесь есть что посмотреть.

По-прежнему не ускоряя шаг, они прошли вокруг белокаменной стены, и вышли к крутому скату — монастырь, как выяснилось, стоял на берегу: внизу текло что-то грязно-непонятное, зажатое между двух асфальтированных дорог.

— Это Яуза. — Ответила на недоуменный вопрос Олега Татьяна.

— Это?! — Ужаснулся Ицкович. — А как же «Плыла, качалась лодочка по Яузе-реке»? Я же помню! Там в фильме вполне приличная река была!

— В каком фильме? — Теперь, кажется, он умудрился удивить познаниями и своего гида.

— Верные друзья, по-моему. А ведь фильм знаменитый, и сценарий Галича…

— Ну что ж, — снова улыбнулась Татьяна, а улыбалась она, надо отметить, очень хорошо. — Придется фильм разыскать и посмотреть, а то непорядок: даже эмигранты знают, а я не видела. А это кстати Андро́ников монастырь — бывший мужской, основан он в 1357 году митрополитом Алексием как митрополичий, и назван по имени первого игумена — Андроника, ученика Сергия Радонежского. Помните «Прощу»? Вот с Андроником Сергий там и прощался. А монастырь после революции, как и следовало ожидать, закрыли, и до 1922 года здесь был, между прочим, один из первых лагерей ВЧК для офицеров и политических противников власти. Ну, а потом здесь еще была колония для беспризорников. Типа, как у Макаренко. Такая вот история…

— Мост видите? — Резко сменила она тему.

— Да, — усмехнулся Олег и решил, что уже может позволить себе третью сигарету за день. Спросил разрешения:

— Не помешает?

— Нет, — отмахнулась Татьяна. — Так вот мост. Не поверите — но это первый цельнокаменный железнодорожный мост в России. Сделан по технологии древних римлян: без единой металлической или бетонной балки — арочная конструкция… И, представьте, до сих пор работает! Пойдемте дальше…

Они обошли вокруг стен монастыря, и им открылся вид на красивый выкрашенный в голубой цвет собор.

— Храм Сергия Радонежского, но туда мы не пойдем…

Ожидая пока включится зеленый сигнал на переходе, Олег инстинктивно взял Татьяну за руку, как берет за руку ребенка отец, — просто чтобы обеспечить безопасность… Татьяна руку резко высвободила, но тут же спохватилась:

— Извините…

«Оп-па! — Подумал Олег, с удивлением, переходящим в растерянность. — Кто же это так обидел нашу Таню, что она и прикасаться к себе не позволяет? Или это ее на психотренингах накачали? Что-нибудь типа «Антикарнеги» — «Как не допустить, чтобы люди манипулировали вами»? — тогда все еще печальнее…»

Между тем они перешли дорогу, и вышли в начало широкой улицы.

— Это Тележная, она же Школьная — обратите внимание какая широкая — она всегда такой была, — чтобы четыре телеги в ряд помещались, и проход еще оставался. Рогожская слобода это ведь ямщики, обслуживавшие Владимировку. Здесь и ремонт, и запасы фуража — сенные склады на задних дворах — отсюда и пожары. Последний сильный случился где-то в 1870 — горело три дня, выгорела вся слобода, город-то по сути весь деревянный был. Потом тут хотели второй Арбат организовать, в конце восьмидесятых — улицу пешеходной сделали, но … перестройка-перестрелка-кризис… В общем такой вот результат…

Кусочки выложенных булыжником тротуаров, чугунные и каменные столбики коновязей… Широкие дубовые ворота в арках домов…

— Симпатично…

— Да, тут раньше трамвайная линия проходила, была даже идея конку пустить как туристический аттракцион…

Они прошли до конца улицы. Олег глянул на часы — вот черт: два часа — как одна минута прошла.

— Ну что перекусим — чайку попьем? — предложил он.

— Мы еще и полмаршрута не сделали, — улыбнулась Татьяна.

— Да нет, наверное, хватит на сегодня… — сказал Олег, прикидывая, что нужно еще проводить Татьяну и возвращаться на другой конец города, но Татьяна довольно твердо на предложение проводить ответила: «Не стоит».

«Мда»…

* * *

Они сидели в кафе, и пили, — как это ни странно, — кофе. Уже по третьей чашке…

Олег, правда, под коньячок, и когда заказывал третий, Татьяна явно неодобрительно покосилась, но промолчала естественно. Кто он ей, чтобы высказываться на этот счет?

На подвешенной плазменной панели телевизора крутили какой-то сборный концерт, типа: «звезды восьмидесятых»

— А… — начал было Олег.

— Послушаем, — прервала его Татьяна, и он посмотрел на экран, там как раз появилась женщина с известной стрижкой «Паж» и запела:

Das ist der Pariser Tango, Monsieur

Ganz Paris tanzt diesen Tango, Monsieur

Дослушали молча, тем более что Ицковичу эта мелодия тоже нравилась.

— С детства люблю Мирей, — сказала Таня.

— Я не понимаю французского, но вроде она и не по-французски пела?

— По-немецки, но со страшным акцентом — улыбнулась Таня.

— Ты говоришь по-немецки?

— Практически нет. Читаю, понимаю если не быстро говорят. Это второй язык в университете был, если еще латынь не считать… — глаза Тани заискрились. Очевидно, что-то веселое вспомнила.

— По-немецки я тоже не понимаю, о чем Танго? — Спросил Олег. — Нет, я понимаю, о любви, разумеется, но хотелось бы подробностей.

Таня негромко напела:

Bei einem Tango, Pariser Tango

Ich schenke dir mein Herz beim Tango

Die Nacht ist blau und süß der Wein,

wir tanzen in das Glück hinein,…

«Надо же, как похоже! Вот только акцент тут не французский, хотя тоже «страшный»… нижегородский…» — Подумал улыбаясь Олег.

А Таня перевела:

В танго, в парижском танго,

Я подарю вам сердце в танго,

А ночь синяя, и сладкое вино,…

— В общем: мне очень хорошо, я счастлива, и «остановись мгновение»!

— Здорово, — совершенно искренне прокомментировал ее тихое пение Олег. Ты просто талант все-таки! И напрасно ты про мультики!. А серьезно, петь никогда не пробовала?

Татьяна засмеялась.

— Пробовала, в школьном хоре, и даже сольфеджио занималась, но в восьмом классе голос понизился, да и, как сказала наша учительница пения: «хороший голосок, но не сильный»… То есть — бесперспективняк! — добавила Татьяна.

— Как, как? — Споткнулся на слове Ицкович. — Я такое и с поллитром не выговорю!

Тут Таня совсем уж захохотала:

— Это из курса актерской речи — быстроговорки!

— Э?..

— Скороговрки. — Сжалилась Таня, ну может, помните… помнишь: «На дворе трава на траве дрова».

— А!

— Ну, а это из новорусских: Карл у Клары украл доллары, а Клара у Карла — квартальный отчёт; на дровах братва, у братвы трава, вся братва — в дрова; регулировщики регулярно регулировали регуляторы…

— Понял, понял — хватит! — Взмолился Олег. — У меня даже слушать — зубы сводит!

Глава 4. Пражское танго

В четыре часа дня Олег поднялся на третий этаж дома, стоящего на углу улиц Рыбна и Тын, и уверенно позвонил в дверь, оббитую черным дерматином. Прошло около минуты, и за дверью послышался невнятный шум, мелькнул свет за стеклом глазка, и…

— Ты? — Выдохнул Людвиг, открывая дверь и по-дурацки тараща глаза.

— Нет, — без улыбки ответил Олег. — Тень отца Гамлета.

— Что-то случилось? — Людвиг был старше Баста и имел немалые заслуги перед движением. Однако времена, когда надо было драться с боевиками Тельмана на улицах Ульма или громить штаб-квартиры левых профсоюзов в Штутгарте уже прошли, а новые времена требовали совсем иных способностей. Соответственно, и не блиставший ни умом, ни образованием Людвиг Бергман, ни на какой серьезный карьерный рост рассчитывать не мог. И вот удача — его послали в Прагу окучивать пока мало интересующую Гитлера фигуру Гейнлейна, а фон Шаунбург — птица совсем иного полета — об этом «случайно» узнал.

— Случилось! — Кивнул Баст, решительно оттесняя Людвига и входя в квартиру. — Ты один?

— Один, а что?

— Я только что с поезда, — Баст прошел в комнату, по-видимому, служившую Людвигу гостиной, рассеянно огляделся по сторонам и закурил. — У тебя есть способ срочно вызвать нашего друга на встречу?

На самом деле, это был ключевой вопрос: с чего бы Гейнлейну быть в Праге? А тащиться на край света…

— Кого ты имеешь в виду? — спросил совершенно растерявшийся Людвиг.

Ну, да. Не с одним же Гейнлейном он на связи.

— Здесь…

— Да, да! — Нетерпеливо выпалил Людвиг.

— Я имею в виду Гейнлейна.

— Гейнлейна? — Явно удивился Людвиг. — А что…?

— Извини, Людвиг, — развел руками Баст. — Но это не твоя компетенция. — И он «возвел глаза к небу», показывая, откуда пришел приказ.

— Есть, — кивнул Людвиг, у которого от напряжения выступил на лбу пот. — Я… Я могу позвонить…

— Он что, в Праге? — Поднял бровь удивленный такой удачей Олег.

— Да!

«Может ли так везти одному человеку в один и тот же день?»

— Мне надо переговорить с ним как можно быстрее, и так, чтобы нас никто не видел, — сказал он вслух. — Какой-нибудь парк, лес…

— Сейчас, сейчас! — Заторопился Людвиг, бросаясь к столику у окна, на котором пораженный Олег увидел вдруг телефонный аппарат.

— У тебя есть телефон, — кивнул Баст. — Это замечательно.

А через час Олег уже отпускал извозчика на набережной, недалеко от места встречи. Он добирался сюда один, отправив Людвига вперед, якобы в целях конспирации, но ради нее, родимой, все это и придумал. Не надо, чтобы их видели вместе, и не увидят, раз не надо. Тем более что Баста фон Шаунбурга в Праге теперь нет, и быть не может.

Олег постоял у обреза берега, круто спускавшегося вниз к ледовому полю, скрывавшему от глаз студеную воду Влтавы, и подумал, что лед кажется прочным, и бегущий в панике человек запросто может решиться преодолеть здесь реку.

«Великолепно, — решил он, рассмотрев несколько довольно крупных камней, торчащих из покрытого кое-где снегом и наледью склона. — Просто чудесно!»

Настроение снова сделало скачок, или кульбит, или как там называются такие вот резкие фортели? Однако главное, что изменение будет позитивным, так сказать, и направлено в нужную сторону. В голове заиграл оркестр, и мелодию Ицкович узнал, он даже улыбнулся ей, как старой уже знакомой — «Танго…» — и, неспешно, со вкусом закурив, вошел в тень деревьев.

Латенские сады. Место более чем подходящее, если принимать во внимание время года и суток. Зимой, в январе, во второй половине дня, когда солнце скрылось за набежавшими тучами, а под низким зимним небом сразу же стало знобко и неуютно, народу в парке не должно быть вовсе. Особенно, если принять во внимание тот факт, что день нынче будний, и еще одно немаловажное обстоятельство: в городе-то сейчас действительно сухо, а вот здесь, в аллеях — сыро, мочить ноги никому не захочется даже из большой любви к природе.

Трех мужчин он увидел сквозь стволы деревьев минут через пять. Оно и правильно: зачем углубляться в эти мокрые заросли, если все равно вокруг ни души? Незачем. Олег докурил сигарету, сбил щелчком пепел и мерцающий на кончике огонек на землю, спрятал окурок в карман пальто.

— Здравствуйте, господа! — Сказал он по-немецки, выходя из тени деревьев на дорожку. — Гер Гейнлейн?

— Добрый день.

— Великолепно, друзья! — С этими словами, не меняя положения тела, не размахиваясь, и даже все еще продолжая улыбаться, Олег ударил Людвига левой рукой в висок. Это был обычный горизонтальный «молоток», но сила удара была такова, что у агента гестапо просто не было шансов.

Когда-то, много лет назад, инструктор по крав мага[65] Габи Кляйн сказал им, что крав мага — это не спортивное единоборство и не боевое искусство. Это инструмент для решения проблем в различных экстремальных ситуациях. Враг — не баба, которой ты решил задурить голову. Твоя задача не трусы с него снять, — на полном серьезе поучал их, молодых балбесов, инструктор Кляйн, — а угробить. Поэтому и бить надо сразу насмерть, или не бить совсем, а драпать. Решение за вами.

«Решение за нами…»

Тогда, много лет назад, Ицкович занимался этим из молодецкой удали и еще — на всякий случай, полагая, однако, что такого случая не будет никогда. Но вот и случай представился, когда суперэлегантное дзюдо, которое так нравилось девушкам, оказалось бы не удел. Ведь Олегу не защищаться сейчас надо было…

Опешившие от стремительности происходящего на их глазах ужаса, Гейнлейн с каким-то сопровождающим его мужиком — телохранитель? — еще не успели хоть как-то отреагировать, и Людвиг только начал заваливаться назад и в сторону, когда Олег подхватил его левой, бившей рукой, а правой выхватил из наплечной кобуры Бергмана «Люгер». В следующую секунду, отпустив обмякшее тело, Ицкович уже стрелял. Ну, а с такой дистанции промахнуться невозможно, так что…

Перетащив тело Бергмана к реке, Олег подобрал подходящий камень на береговом срезе и аккуратно уронил Людвига на этот камень виском, предварительно чуток протащив ноги мертвеца по скользкому склону. И, окинув быстрым взглядом место и тело мертвого человека, остался увиденным доволен и — бросив неподалеку пистолет, как бы оброненный споткнувшимся на бегу, — поспешил прочь.

* * *

Теоретически Ицкович перебил на своем веку совсем не мало народу. Но это как посмотреть. Если со статистической точки зрения, то — да, или, возможно, — да. Ведь командир танка на войне, уж верно, кого-нибудь да пришибет, если достаточно долго остается в строю. Но реально, то есть, фактически — Олег знал только о нескольких результативных попаданиях в сирийские танки и палестинские огневые точки. Погиб ли кто-нибудь от снарядов, выпущенных из его танка и, что характерно, по его личному приказу, он, разумеется, не знал. Был, правда, еще один момент в его жизни, когда Ицковичу пришлось стрелять из МАГа. Однако стрельба из тяжелого танкового пулемета, ночью и впопыхах — навстречу чужим трассерам, тянущимся к твоему собственному лицу и груди — это не тренировка на стрельбище. Иди, знай, попал он тогда в кого-нибудь, или нет?

А вот сегодня пришлось убить сразу троих людей, и, хотя все они были по-определению «вне закона», легче от этого не стало. Во всяком случае, возвращаясь в половине девятого на вокзал, где он оставил в камере хранения свой саквояж, Олег испытывал странные и весьма, надо сказать, противоречивые чувства, осложненные, как грипп — сифилисом, вдруг нахлынувшими тяжелыми мыслями о будущем. О своем собственном будущем и о будущем миллионов совершенно незнакомых ему людей, которых, возможно, он еще мог спасти от мук и смерти, но, вполне вероятно, не спасет из-за своей человеческой слабости.

«Бодался теленок с дубом…»

А вот убить трех фашистюг оказалось до безумия просто технически и невероятно сложно морально.

Пока готовился к акции, это было похоже на некую интеллектуальную игру. Вопрос стоял так: как бы обстряпать дельце, чтобы и гниду эту нацистскую прибить, и политические осложнения — разумеется, не для чехов, а для кровных братьев Шаунбурга — получить? И ведь придумал! Сопоставил обрывки информации, случайно «приплывшие» к нему в берлинских кулуарах, с тем, что знал из книг по истории второй мировой войны, и, вычислив, кто там, в Праге, у СД «на связи», построил такой «пятилетний план великого комбинатора», что самому завидно стало. План был хоть куда. Во всяком случае «на бумаге». И что характерно, осуществил его Ицкович просто блестяще, уложившись всего в два часа физического времени. А вот как ему при этом было погано, вполне возможно, к делу и не относится, но плохо-то ему было — точно. И еще как! И сейчас легче не стало! Вот и попробуй, разберись в человеческой психике! Ни хрена в ней не понять, даже если ты целый доктор специальных, на психику, в частности, и ориентированных наук.

По правде говоря, в Европе 1936 года обитало немало подонков, достойных смерти гораздо больше консерватора Гейнлейна или, как минимум, стоящих в очереди к условному эшафоту гораздо ближе, этого богом и людьми давно забытого лидера судетских немцев, которых, чего уж там, чехи прижимали, как обычных нацменов. Не без этого. Однако, оставшись один, Ицкович, фигурально выражаясь, заметался, не зная, что ему «в здесь» делать. С одной стороны, что-то же делать нужно. Время уходило, как пролитая вода в песок, и каждый новый день приближал начало конца того, в общем-то, совсем не плохого — по впечатлениям самого Олега — мира, в котором людям жилось, может быть, и не просто, но все-таки жилось. А вот когда мир рухнет, и над его развалинами взметнется пламя самой страшной — из известных людям — войны, в огне этом сгорят миллионы. Но это, как бы, с одной стороны. А с другой, Ицкович ощущал полную невозможность остановить надвигающийся на Европу кошмар. Объективно говоря, он был всего лишь муравьем, вышедшим против танка, или, пользуясь терминологией Степы — где-то он теперь?! — хоббитом, задумавшим победить дракона.

Дня два или три Ицкович, оставивший Амстердам в тот же день, когда отправились в Гавр и Витя со Степой, бессмысленно колесил по Бельгии. Он посетил Гент, Антверпен, Намюр, но что он там искал? Ну, не пиво с колбасой, разумеется. Он думал, искал решение. И, в конце концов, набрел метущейся своей мыслью на этого вот Гейнлейна. Олегу, доведенному ощущением собственного бессилия до исступления, идея убить лидера судетских немцев, свалив убийство на самих же обхаживающих его на самом деле гестаповцев, показалась не просто приемлемой, а выдающейся, а главное вполне исполнимой. Не будет Гейнлейна, как знать, найдется ли другой лидер, одинаково разумный, выдержанный и пользующийся безоговорочной поддержкой чешских немцев? А ну как не найдется? И убийство его, повиснув на СД, с одной стороны, резко усложнит отношения судетского меньшинства с проживающим в Германии большинством. А, с другой — и чехи могут получить в этом случае очень серьезный козырь в антинемецкой пропаганде. А там, глядишь, и Мюнхен удастся спустить на тормозах…

Немного не доходя до привокзальной площади, Ицкович, заглянул в маленькую пивную и, взяв сливовой водки, сел в углу, в стороне от шумно потребляющих горячительное работяг.

«Все! — сказал он себе строго, проглотив первую рюмку водки. — Все! Сделанного не воротишь, но и жалеть не о чем. За этих трех немцев мне, может быть, отпущение грехов положено за всю прошлую жизнь…»

Закурил, шлепнул вторую рюмку, подумал, было, не заказать ли какой-нибудь закуски, но отвлекся, увидев, кто распивал сливовицу, за грубым дощатым столом слева от него. Эти работяги были типичными евреями, да и говорили они между собой не по-чешски, а на понятном немцу — пусть и с пятого на десятое — идише. И странное дело, посмотрев на них, Ицкович неожиданно для себя совершенно успокоился. И не потому, что и ради них тоже отправил сегодня к праотцам трех не старых еще мужиков. А потому, что Шаунбургу были почти физически противны эти унтерменши, сидевшие едва ли не вплотную к нему, и в то же время совершенно безразличны те, оставшиеся в прошлом люди, которых он час назад убил недрогнувшей рукой. В симбиозе души Ицковича с телом Баста Шаунбурга порой наблюдались весьма заковыристые эффекты, и этот был, разумеется, одним из них.

Хозяином положения, конечно же, оставался Ицкович, но Шаунбург, которого Олег выдавил из собственного тела, как пасту из тюбика, не исчез бесследно, оставив захватчику тело и память. Нет-нет, да и возникало ощущение, что вместе с телом Олегу досталось и кое-что еще. Много чего еще. Он уже обнаруживал пару раз, например, что рассматривает молодых блондинов совсем не с тем интересом, с каким следовало бы, хотя и «особого желания» — ну, вы понимаете, о чем речь — при этом, к счастью, не испытывал. Вот Таня, к слову, вызвала у Ицковича вполне прогнозируемую реакцию, а мужики эти блондинистые — нет. Но ведь смотрел на них, и как смотрел! И на евреев вот отреагировал, как на чужих, однако и о муках совести тут же позабыл, потому что не было у Баста совести. Или была, но весьма своеобразная. Другая какая-то. Где-то так.

Вообще Баст на поверку оказался вполне себе цельной натурой. Аристократ, презирающий плебс ничуть не менее чем евреев или, скажем, цыган, но притом националист и в каком-то смысле даже социалист. То есть, националистом он был скорее не в розенберговском — чисто расовом смысле, а в символическом и культурно-историческом смысле. На самом деле, Шаунбург не верил во все эти антропологические бредни, которыми забивали головы народу его товарищи по партии. Он верил в род, семью, историческую последовательность поколений, спаянных единой культурой, языком и жизненными принципами. И в этом смысле немецкий дворянин был ему как-то ближе и понятнее любого другого немца, но этот «любой другой», в свою очередь, был частью того общего, к которому не имел отношения француз, чех или еврей. Вероятно, этот Баст фон Шаунбург не стал бы убивать евреев только за то, что они евреи. Во всяком случае, пока — в 1936 году — он для этого еще не созрел. А узнать, как сложилась бы его жизнь в дальнейшем, после 41 или 42-го года, было уже невозможно, поскольку как самостоятельная личность он исчез, уступив место Олегу Ицковичу.

То же самое можно было сказать и о политических воззрениях господина доктора. Десять лет назад — будучи еще школьником — Шаунбург колебался на тонкой грани между коммунистами Тельмана и нацистами Гитлера и Рэма. В конце концов, он выбрал национал-социализм, но именно потому, что вторая часть этого слова была для него не менее привлекательной, чем первая.

«Ну, что ж, — хмыкнул про себя совершенно успокоившийся Ицкович. — Национал-социализм так национал-социализм. Заменим немецкий на еврейский, добавим немного правого социализма в купе с умеренным либерализмом, и будем выпекать полученную смесь на медленном огне. Авось и получится что-нибудь приличное, если раньше не пристрелят».

Олег выпил третью рюмку, и с сомнением посмотрел на пачку «Лаки страйк». Почему-то в Праге не оказалось «Житана», но зато были американские «Лаки» и «Кемел». Впрочем, дело было не в том, какие тут сейчас продаются сигареты, а в том, что в своей прошлой жизни Ицкович курил почти тридцать лет, пока законы против курильщиков не заставили его бросить это приятное, но ставшее слишком обременительным, занятие. Сейчас же он оказался в эпохе, когда нормальному человеку и в голову не придет, что нельзя курить, скажем, в баре, поезде или банке. И здоровье у Олега снова железное, хотя, черт его знает, на сколько ему этого здоровья хватит или вернее, как долго ему удастся этим здоровьем попользоваться.

Как ни странно, мысль о риске, который стал теперь его постоянным спутником, Олега не расстроила. Напротив, плеснула в кровь очередной черпак адреналина, и Ицкович — как завзятый адреналиновый наркоман — сразу же повеселел, а, повеселев, тут же вспомнил о Тане.

Встреча была — чего уж там! — вполне сказочная. Невероятная, невозможная встреча… Но ведь случилось! Произошло, а в том, что нежданная — негаданная встреча эта произошла на самом деле, у Ицковича никаких сомнений не было. Не верил он больше в «сон разума» и в структурированный бред «больного Ицковича» не верил тоже. Зато воленс-ноленс приходилось принять, что «наука имеет много гитик» или, что субъективный идеализм не так уж и далек от объективной картины мира. Ведь чудом чудесным было бы встретить тут, в зимней Праге 1936 года, любого — пусть даже едва знакомого — человека ОТТУДА. А он… Он приехал в Прагу, на вполне безумную акцию по устранению Гейнлейна, который, возможно, в мировой политике еще — никто и звать его — никак. Приехал и тут же встретил, и не просто знакомую женщину, а ту, кто была ему по-настоящему интересна, если не вдаваться в иные подробности. А вот если вдаваться, то может случиться полное головокружение, солнечный удар и, черт знает, что еще.

Олег знал Таню около трех лет. Познакомился случайно, но не случайно отношений не прервал. Несколько раз, бывая в Москве, — встречался, принимал у себя в Израиле, переписывался, и один раз даже съездил вместе с ней в Питер. Но, если кто-нибудь — зная репутацию Ицковича в определенных кругах — подумал об адюльтере, то крупно ошибся. Ничего подобного! И отношения их были всего лишь дружескими, что, согласитесь, довольно странно для симпатизирующих друг другу взрослых людей. Наверняка, и его жена, и кое-кто из его друзей нет-нет да подумывал о том, что не все так просто в этой истории. Но и в самом деле ничего простого в ней не было.

Олег не был анахоретом[66], но и наглецом никогда не был. Тем более подлецом. За все годы, что он был женат, Ицкович изменил жене всего, быть может, два или три раза. Тоже, если исходить из общепринятой морали, нехорошо. Однако каждый раз это были случайные «проявления страсти», мимолетные и не имевшие продолжения. Этим, собственно, Олег себя и утешал, давя на корню муки совести. А вот Таня… Ну, не мог он просто затянуть ее в постель, как случилось с другой вдруг понравившейся ему женщиной раньше. С ней все было очень серьезно, и он это чувствовал, как чувствовал и то, что и с ее стороны все «не просто так». Но и от жены уйти был еще не готов, нет не от жены — из дома точнее… Потому и длилась их явно затянувшаяся «просто дружба», но к чему все это могло привести со временем, догадаться, в общем-то, было не сложно. Хотя могло и не сложиться, разумеется, как не складывается сплошь и рядом у вполне умных и приличных людей.

Однако гадай, не гадай, а для того мира оба они умерли, появившись неожиданно для самих себя в мире этом. И более того, выпав из своего устоявшегося бытия, где она жила в Москве, а он в Иерусалиме, они встретились в Праге. И это было нечто большее, чем простая удача. Это, как чувствовал Олег, был перст судьбы, не понять который было бы глупостью, а не принять — безумием.

Поколебавшись, Олег хлопнул четвертую рюмку — для бодрости — расплатился и вышел на улицу.

* * *

Разумеется, Таня «крутила и темнила», что наводило на мысли. В конце концов, если они — он, Степа и Витя — все трое оказались здесь агентами разных разведок, то по теории вероятности — если эта игрушка вообще работала в их заковыристом случае — Таня могла оказаться той еще Матой Хари. А что? Характер у Танюши был крепкий, умом бог не обделил, образование — хоть куда, точнее здесь — именно туда, так что… Вот только на кого же теперь работает мадемуазель Буссе? Впрочем, какое ему до этого дело? Ее местное трудоустройство его совершенно не касалось, учитывая собственную весьма проблематичную службу в СД. Так что, пусть хоть на японскую разведку трудится, или в Сигуранце служит, хотя француженка,… как там у них называлось… Сюрте Женераль? Нет, — это вроде комиссар Мэгре… Впрочем, ему-то — Ицковичу, разумеется, а не фон Шаунбургу — какое дело?! И сам он приехал в Прагу инкогнито, и даже документы у Олега были на чужое имя. Ганс Рейхлин из Цюриха. Такие дела. И значит скомпрометировать мадмуазель Буссе своей личностью не мог, служи она в Сюрте Женераль, ГРУ, или какой-нибудь другой экзотической конторе. Абвер вот еще в голову приходил. Ми-5. И у американцев, кажется, что-то такое было. Не ЦРУ, конечно, но что-то же должно у них быть, или они полные отморозки?

Олег закурил и пошел пешком в сторону вокзала. Теперь, несмотря на планы, с которыми он сюда приехал утром, ему было очевидно, — сегодня, да, вероятно, и завтра — никуда он из Праги не уедет. И куда отправится из Праги потом — если вообще отправится — тоже не ясно, потому как в большой степени это зависело теперь от Тани. Поймет ли она его? Захочет ли быть вместе? А если она и там его не… Ну, то есть, могло же случиться, что он ошибался, полагая, что она к нему неравнодушна? Разумеется, могло. Однако все это было связано с более отдаленным будущим. А сейчас его ожидала встреча с Жаннет Буссе и, следовательно, до встречи Олегу предстояло еще забрать из камеры хранения свой саквояж и снять номер в гостинице поближе к центру. Или, напротив, не пороть горячку и не бежать впереди паровоза, а оставить все, как есть. Потребуется, так подскочить на вокзал за вещами всегда успеется, и номер в нынешней Праге снять не проблема. Хоть днем, хоть вечером, хоть посредине ночи, если пришла вдруг в голову такая блажь.

* * *

— У тебя красивое лицо, — сказал Олег. — Я смотрю и не могу насмотреться. Знаешь что? Ты произведение искусства.

— Отправишь меня в музей? — спросила в ответ Таня.

— Нет, — покачал он головой. — Ты не создана для музея.

— А для чего мы созданы, и здесь?.. — Сказала тихо, но в тихом ее голосе было столько страсти, столько жизни и чувственности, что у Ицковича голова пошла кругом. Однако не настолько пока, чтобы прекратить говорить.

— Красивые женщины невидимы, — повторил он вслух чью-то разумную мысль. — Красота отвлекает нас от личности, и мы не замечаем в них человека.

— По-моему, ты разводишь меня на «у койку», — улыбнулась вдруг порозовевшая Татьяна.

— По-моему, мы знакомы достаточно давно, чтобы ты меня в этом перестала, наконец, подозревать…, — улыбнулся в ответ Олег, — ну, так: проверяю…

— А я бы…, — она с лукавинкой посмотрела ему в глаза. — Нет…

— Ничего не могу… — добавила через мгновение.

— У тебя кто-то…

— Нет… Да… у Жаннет… есть, нет, — не важно. Я уезжаю. — Она поколебалась, явно не зная, стоит ли об этом говорить, но все-таки решилась. — Завтра утром я должна быть в Вене, а в обед — в Зальцбурге.

— А я поеду с тобой!

— А ты можешь? — удивилась Таня.

— Мои вещи в железнодорожной камере хранения, — обтекаемо ответил Олег.

— Олег, — сейчас Татьяна говорила совсем тихо. — Я ведь не просто так тут…

— Так и я не просто так, — усмехнулся Ицкович, сообразив, куда пришел их разговор. — Это будет очень неприлично с моей стороны, если я спрошу, на кого ты работаешь?

— На Урицкого[67], — после короткой паузы ответила Таня. — А ты?

— На Гейдриха[68].

— Ты?! — чуть не крикнула в ужасе Таня.

— Я, — спокойно кивнул Олег. — Вот такая ирония судьбы…

— Ты каким поездом едешь? — Спросил он, закурив для разнообразия сигару.

— Полуночным.

— Великолепно, — улыбнулся довольный жизнью Ицкович и остановился на мгновение, залюбовавшись игрой света в ее глазах, ставших вдруг ультрамариновыми. — И вещи, надо полагать, собраны и уже на вокзале?

— Да, — шепнула она, снова розовея под его взглядом. — Чего ты так смотришь?

— Я же тебе уже объяснил… Но Златовлаской тебе лучше, хотя брюнетка тоже шикарная!

— Маньяк! Я крашенная. — Хихикнула она и потянулась к рюмке.

— Ты здесь женат? — спросила, сделав глоток.

— Не я! — Олег в притворном ужасе округлил глаза — Шаунбург! Печальная история…

И уходя от скользкой темы вдруг выпалил по-русски:

— А слабо «Парижское танго» спеть?! — мелодия крутилась у него после первой встречи почти неотвязно, и он помнил Танюшкину импровизацию тогда, на свадьбе племянника в Москве.

— Совсем с ума спятил? — Удивленно подняла брови Татьяна.

— Дурак, мы же засветимся!

— Перед кем? — удивился Олег. — Красивая женщина, интересный мужчина… — усмехнулся он. — Встретились в Праге, никто нас не знает…

— Эта песня, по-моему, и не написана еще!

— Ну и что? — Пожал плечами Олег и встал.

В углу зала на маленькой эстраде — в самом деле всего лишь квадратном возвышении — стоял концертный рояль. Весь вечер здесь играл немолодой чех с седыми бровями, исполняя модные мелодии, так сказать, шлягеры тридцатых, вперемешку с короткими отрывками классической музыки. Сметана, Дворжак, Штраус… Сейчас он покинул свое место, и рояль отдыхал.

— Ты этого не сделаешь! — Перехватив взгляд Ицковича, по-немецки воскликнула Таня, но в глазах ее уже зажегся знакомый огонь. — Не смей!

Но он, разумеется, посмел, потому, наверное, что и в его крови бушевал сейчас огонь вспыхнувшей старой любви, сдобренной алкоголем и боевым стрессом.

— Сделаю! А ты Жаннет попроси помочь! — Улыбнулся самой красивой женщине Европы Баст фон Шаунбург и, медленно выцедив из рюмки терпкий коньяк, пыхнул сигарой и, не оглядываясь, пошел к роялю.

Руки привычно легли на клавиши, а перед глазами встало лицо Жаннет, и он заиграл, и, значит, у Женщины не оставалось больше времени, — песня начиналась почти сразу же после первых нот проигрыша.

— Das ist der Pariser Tango, Monsieur, — Ах, какой у нее стал голос! Такой, что сжимало сердце и заставляло кровь быстрее бежать по ставшим вдруг узкими сосудам.

Ganz Paris tanzt diesen Tango, Monsieur,

Und ich zeige Ihnen gern diesen Schritt,

denn ich weiß, Sie machen mit

Казалось, сердце его поет вместе с Жаннет, и страдает от любви, и сжимается от сладкой муки, а в голове уже звучал большой симфонический оркестр, и…

— Танго, в Париже танго, — Олег не выдержал и посмотрел на Таню. Она тоже встала из-за стола и шла к нему сейчас через зал, и безошибочно нашла взглядом его взгляд. Высокая, в узкой, чуть расклешенной у щиколоток темно-серой юбке и темно-синем не застегнутом жакете с прямыми плечами. В одной руке — в тонких длинных пальцах — длинный костяной мундштук со вставленной дымящейся сигаретой, в другой — рюмка на высокой ножке. И осанка, и медленная, тягучая плавность почти откровенно-эротических движений, и поворот головы, натягивающий белую прозрачную кожу на горле. И… Она была — «Господи!» — Tango, Pariser Tango, — пела Таня, и шла к нему через зал, слегка покачивая подчеркнутыми покроем юбки бедрами, и в огромных глазах ее Олег видел будущее. Париж, и лучшая сцена… Где у них лучшая сцена? Зал Олимпус? Или его еще нет в природе? Неважно. Неважно! Совсем не важно, где она будет петь! Она будет петь, и толпы людей будут сходить с ума от ее голоса, и эта песня — О! Эта песня станет ЕЮ на все времена! — Tango, Pariser Tango — «Господи!» — но так и будет! Она будет петь, и он будет любоваться из-за кулис, из ложи или из зала, любоваться и сходить с ума от любви, которая никогда не закончится.

Tango, Pariser Tango,

Ich schenke dir mein Herz beim Tango

Die Nacht ist blau und süß der Wein,

wir tanzen in das Glück hinein,

bei diesem Tango, Pariser Tango

Ich wьnsche mir, es bleibt noch lang so

Ein Leben lang so schön wie heute

Mit dir und mir für alle Zeit.

* * *

В прошлой жизни — и это, между прочим, как понимал теперь Олег, было самое лучшее определение — так вот в прошлой жизни он легко и охотно засыпал, в любом транспортном средстве, где не надо рулить самому. Но вот за окном ночь, и поезд стучит на стыках рельсов, и до Вены еще «пилить и пилить», а сна ни в одном глазу. То ли молодость вторая спать не дает, то ли мысли «разные», то ли близость Тани…

«Спит или делает вид?… Не лишено…» — Думает Олег, удаляя за ненадобностью громоздкие черновики своих трудных мыслей.

И в самом деле, последнее предположение не лишено смысла. Рядом с такой женщиной разве уснешь? Таня… вот появилась здесь и сейчас… И поломала великие планы!..

Поломала, не могла не поломать, потому что потерять ее он себе позволить не мог, но и более того не посмел бы ею даже рисковать. Впрочем, он все это уже обдумал, взвесил и разложил по полочкам. Так что весь развернутый текст долгого внутреннего монолога мог быть без сожалений выброшен на свалку истории за ненадобностью. А для утреннего разговора с Жаннет у Баста имелся готовый результат. И тут, словно услышав ехидный голосок Татьяны: «Замыслы наши, может быть, великие, — а ты их знаешь? Мы моря хотим воевать…Это что же… Крылья мне подшибаете?», — чуть не выругался в слух, — ее-то планов он не знал и желания в учет не принимал — «Вот и поговорили… бы… «

Он тихо встал, намереваясь выйти покурить в коридор, но его остановил ее совершенно лишенный и тени сонливости голос:

— И для этого ты покупал купе первого класса?

— Не хотел тебя тревожить, — пожал он плечами, встречая ее взгляд из-под ресниц.

— Кури уж, я не сплю, — усмехнулась она в ответ и включила настольную лампу, из-под абажура полился мягкий розовый свет.

— Выпить не хочешь? — спросил Баст, возвращаясь на диван.

— «Заметьте, не я это предложила», — сказала Татьяна, подняв бровь, — Барон, вы алкоголик?

Олег знал эту «игру» российских женщин — это как в армии комплекс опознавания «свой-чужой», — не узнал цитату — «чужой», с тобой и общаться будут как с чужим, а еще и круг твоих интересов прощупают и интеллект проверят…

— Не алкоголик, и не барон, — Баст достал из кармана фляжку и поболтал ею в воздухе, давая Жаннет возможность, услышать аппетитное бульканье. — Я Риттер — то есть, рыцарь, мадемуазель, а это французский коньяк. Вернее арманьяк, но сути дела это не меняет.

— А вы, женщина, — лейтенант? — добавил «отзыв» Олег уже от себя, слегка переделанной цитатой из «Гусарской баллады».

Татьяна улыбнулась и, уходя от скользкой темы, спросила:

— А ты знаешь, что арманьяк производят совсем недалеко от тех мест, где родился д'Артаньян?

— Да что ты говоришь?! — Удивился Шаунбург, он никогда, кажется, не знал, где на самом деле находятся все эти французские Шампани, Коньяки и прочие Божоле.

— Ты не знал! — Победно улыбнулась Жанна. — Ладно, дай мне глотнуть. Только совсем чуть-чуть.

— А я много и не дам! — Баст демонстративно налил ей арманьяк в тот наперсток, который служил его фляжке крышечкой.

— Все ясно: жмот!

«Черт, а это откуда? Какой-то фильм…» — попытался вспомнить Олег…

— Мы, немцы, народ прижимистый, — улыбнулся Баст, сделав порядочный глоток. — Ты разве не знала?

— Знала, — серьезно кивнула она и выпила свой «грамм». — Все боши свиньи и скупердяи!

— Ну, что ж… — Олег достал сигарету, повертел в пальцах, подыскивая правильные слова, но потом решил, что дело не в форме, а в содержании, и заговорил, так и не прикурив: — Через три года здесь начнется война, — сказал ровным голосом. — А в Союзе чистки, считай, уже начались…

— Так! И? — Таня тоже смахнула с лица веселость.

— Я к тому, что Южная Америка далеко и в отличие от Африки имеет вполне цивилизованные города, где…

— Что, правда? — именно этим, ехидным голосом, что Олег «услышал» и спросила Татьяна.

— Вполне. Чили, Бразилия, Аргентина, в конце концов! — не повелся Олег.

— «Зачем нам, поручик, чужая земля?» — Пропела вдруг Таня.

— Мне незачем, — пожал плечами Ицкович. — Я…

— Спасибо, Олег, — как-то неожиданно мягко и душевно сказала Таня, не отводя взгляда, ставшего, напротив, неожиданно твердым. — Но никуда мы не поедем.

«Мы! Или она просто?..»

— Я не о себе забочусь.

— Я поняла, — кивнула она. — Но ты себе никогда этого не простишь. И мне не простишь.

— Не простишь! — Повторила она, останавливая Олега жестом руки. — Даже если никогда слова не скажешь, все равно не простишь. А я… Впрочем, это не важно пока, — прервала она какую-то свою мысль, не захотев озвучивать. — Но ведь и я себе не прощу. Я уже думала об этом… Что ты делал в Праге? — спросила она вдруг.

— Я убил Гейнлейна, — забывшись, по-немецки ответил Олег.

— Писателя?! — Округлила глаза Таня.

— Какого писателя? Ах, вот ты о чем! — усмехнулся Олег, сообразив, в чем тут дело. — Во-первых, не Хайнлайна, который живет в США, а Хейнлейна, который лидер судетских немцев.

— И за что ты его?

— Да, в принципе, не столько за что, сколько для чего, — объяснил Олег. — Он был ключевой фигурой в 38-м, может быть без него и Мюнхен не состоится.

— Мюнхен… Ты уверен? — Уточнила Таня, не отреагировав на факт убийства.

— Ну, какая, к черту, может быть тут уверенность! — Ицкович все-таки закурил. — Я просто пытаюсь сделать то, что в моих силах. Хоть что-нибудь сделать.

— Думала об этом, к сожалению, кроме Гитлера и остальных Г, ничего не надумала, — призналась Таня и потянулась за сигаретой. — Но вдвоем-то мы больше сможем, как считаешь?

«А вчетвером? Ну, да, снявши голову, по волосам не плачут!»

— Что, правда? — Повторил ее собственную реплику Олег.

— Абсолютно!

— А… — Решиться на вопрос было, ой как, не просто, но Олег уже начал понимать простую истину: не сделанное сегодня, возможно, уже не удастся сделать никогда. — Таня я тебя…

— Не торопись! — Ее пальцы стремительно коснулись его губ, что называется, «запирая уста». — Пожалуйста! — Добавила она. — Дай мне собраться с мыслями, разобраться… с собой… Ну, ты же не маленький, должен понимать. — Грустно улыбнулась она. — И потом, после Зальцбурга я, скорее всего, должна буду вернуться в Москву.

— И вернешься? — Насторожился Олег.

— А почему бы и нет? До 37-го целый год. Снова пошлют, а если не вернусь… Нелегальное положение?

— А так легальное?

— Так я под своим именем в Париже могу появиться, а если не вернусь, искать станут. Ты же знаешь!

— Тоже верно, — кивнул Олег, в голове которого вдруг начала формироваться нетривиальная идея. Рискованная, дерзкая, но зато куда как более эффектная и эффективная, чем индивидуальный террор мелкого пошиба.

— Что? — Насторожилась Таня, почувствовав что «что-то происходит».

— Ты едешь, как курьер? — спросил он вместо ответа.

— Да.

— А вот скажи, мог бы кто-нибудь «вычислить», что ты связана с коммунистами?

— В каком смысле? — нахмурилась Таня, еще не уловившая к чему он клонит.

— Ну, кто-нибудь, кто мог бы «стукнуть» мне — немцу — что вот эта барышня была связана с французской компартией?

— Ты серьезно?

— Вполне, Танечка! Ну, напрягись!

— Питер Кольб! — Выпалила Таня.

— Кто он? — Сразу же взялся за дело Олег.

— Мы с ним учились вместе… он эльзасец… Он мог знать, хотя я не уверена, что знал… А потом он уехал в Германию… Вроде бы вступил в НСДАП…

— Ты знаешь, где он сейчас?

— Семь месяцев назад был в Париже.

* * *

— В Зальцбург тебе нельзя. — В этом вопросе Таня была непреклонна и, в принципе, совершенно права. Разведка не детская игра в песочнице, но сердце, черт возьми, с прописными истинами соглашаться не желало.

— Я вернусь завтра, но завтра ты ко мне даже близко не подойдешь — Сказала она непререкаемым тоном и посмотрела Олегу в глаза уже взглядом «я начальник — ты дурак». Судя по всему, она знала, какое впечатление производит на него — и, вероятно, не только на него — этот взгляд «глаза в глаза». — Вполне возможно, что за мной будут следить.

— С чего бы это? — Насторожился Ицкович.

— У меня это первое самостоятельное задание, — объяснила Таня. — И отсюда я еду в Голландию к нашему резиденту, так что вполне могут проследить.

«К резиденту… в Голландию…» — что-то мелькнуло в голове, но ушло раньше, чем Олег смог сосредоточиться на этой смутной, — а иначе бы и не ушла, — мысли.

— Значит… — Сказал он, но Таня его сразу же перебила, по-видимому, выудив содержание его несостоявшейся реплики из весьма, следует отметить, прозрачной интонации.

— Значит, мы встретимся через неделю в Антверпене, — пообещала Жанна и улыбнулась. — Говорят там замечательный железнодорожный вокзал. Я приеду из Гааги днем…

— Гаага! — Ускользнувшая в небытие мысль вернулась к Ицковичу, как собака с палкой в зубах, только вместо палки, она притащила обрывок воспоминания, что-то читанное много лет назад в одной из любимых Олегом книг по истории разведки. — Гаага… — повторил он. — Ты едешь к Вальтеру?

— А ты откуда?… — Татьяна не то, чтобы была напугана, но, пожалуй, все же встревожена.

— Знаешь, сколько я этой мути в свое время прочел? И его книгу читал, и книги о нем. Интересная личность. Впрочем, там неинтересных не было.

— Там неинтересных нет. — Поправила Олега Таня.

— Поймала! — Усмехнулся он. — Значит, 16-го в Антверпене.

— 16-го или 17-го. — Кивнула женщина. — Встречай меня с двух до четырех. А если не появлюсь… Ну! Баст, не будь ребенком!

Очевидно, выражение лица Олега недвусмысленно отразило эмоции, но он вдруг настолько испугался, что она вот так вот уйдет сейчас в никуда и больше не вернется, что даже стесняться не стал. Не до стеснений ему было.

— Баст, мы же договорились! — Татьяна и встала из-за стола. — Если ты думаешь, что мне не страшно, ошибаешься. Но если не появлюсь, действуем, как договорились. — Она еще раз посмотрела ему в глаза, повернулась и, уже не оглядываясь больше, вышла из кафе, где они коротали время до отправления поезда на Зальцбург.

«Вернется? — Спросил себя Олег. — Вернется! — Твердо решил Баст. — Не может не вернуться, и если вернется, значит…»

«Ничего это не значит, — вынужден был согласиться он через минуту. — Даже если она вернется, что из этого? Дружба и любовь — суть разные вещи».

— Оберст! — Окликнул он кельнера. — Здесь можно достать французские газеты?

— Разумеется. — Сдержанно поклонился кельнер. — Какую именно газету желал бы получить, господин.

— Le Figaro.

— Я сейчас же пошлю мальчика, — кивнул кельнер, и через пять минут — Олег даже не успел допить свой кофе по-венски — ему действительно вручили газету. И следующие пятнадцать минут, кляня себя за глупость, Баст фон Шаунбург вынужден был имитировать заинтересованное чтение. Разумеется, Баст в отличие от Олега знал французский, что называется, изрядно, но все же не настолько, чтобы просто читать и уж тем более, чтобы получать от этого удовольствие. Однако за муки свои он был вознагражден самым неожиданным образом: в разделе объявлений Ицкович наткнулся на краткое и совершенно невразумительное для непосвященных сообщение о женитьбе некоего Николя Саркози на некоей Карле Бруни. Остальное было уже полным бредом, который, однако же, расшифровывался, как номер парижского телефона.

Теперь оставалось только опрометью нестись на главпочтамт и звонить… А кому кстати? Кто дал объявление? Поскольку сам Ицкович его не давал, полагая излишним, это мог быть или Витька, или Степа. Но кто из них и почему сейчас, а не через месяц или два, как договаривались? Темна вода во облацех…

Глава 5. Дороги, которые мы выбираем

— Дамы и господа, через несколько минут наш поезд прибывает на морской вокзал Гавра.

Повторяя эти слова раз за разом, кондуктор шёл по коридору и звонил в колокольчик. Степан посмотрел на часы — с утра всё шло по расписанию. Семь утра — подъём, без пятнадцати восемь — завтрак, девять — Северный вокзал и поезд для пассажиров «Compagnie générale transatlantique», спешащих на рейс Гавр — Нью-Йорк. Теперь полдень — через час пакетбот «Иль-де-Франс» отвалит от берегов Европы и через пять дней доставит его в порт Нью-Йорка — вечную пристань европейцев, желающих начать новую жизнь.

Поезд затормозил, и за окнами вагона стало темнее — они въехали под крышу вокзала. Пассажиры поднялись с мест. Сразу стало тесно.

— Мадам, вы позволите? — Степан снял с багажной полки тяжёлый чемодан и поставил его на пол.

— О, большое спасибо, мсье, — поблагодарила его пожилая дама чуть старше его (в смысле, его старого) возраста, — не были бы вы так любезны, помочь мне ещё с тем чемоданом?

Если этот чемодан был большим, то тот, второй, оказался попросту огромным. Степан еле удержал его от падения на голову старичка в шляпе. Что эта тётка там запаковала? Вывозит из Европы золото в слитках?

— Ещё раз большое спасибо, — старушка не отставала, — таких любезных молодых людей теперь не каждый день встретишь.

«Теперь не открутиться, — подумал Степан, — сейчас попросит дотащить её баулы до выхода».

— Большое спасибо, мадам, никаких проблем, — сказал он ей обречённо.

— Ой, — всплеснула она руками, — а вы не могли бы мне помочь донести мои чемоданы до выхода? — Степан мысленно возвёл очи горе.

— Разумеется, мадам.

По сравнению с тёткиными без малого сундуками его чемоданчик выглядел лёгкой и изящной безделушкой. Правда, держать два чемодана в одной руке было неудобно. Впрочем, в проходе сразу образовалась пробка, так что багаж приходилось не столько тащить, сколько шаг за шагом перетаскивать.

— Скажите, мсье, — не унималась старая дама, — вы ведь бельгиец? — ответа она ждать не стала, — Скажите, вы не знакомы с капитаном Бараном? С капитаном Филиппом Бараном из Брюсселя?

— Мне очень жаль, мадам, но, к сожалению, я никогда не слышал о капитане Баране, — выдавил из себя Степан, протискивая тёткины чемоданы ещё на один шаг вперёд.

— Ой, какая жалость, — воскликнула дама за спиной, — а то я надеялась, что наконец-то найду кого-нибудь, кто его знает. Вы знаете, мсье, мы познакомились с ним, когда он был в отпуске в Париже. Это было как раз в разгар Великой Войны. Мы с ним…, — она запнулась, — А когда война кончилась, он вернулся к себе в Брюссель. А потом письма от него перестали приходить. Может быть, вы его всё-таки где-то встречали, может быть не в Брюсселе…, — в голосе засквозила тоска.

К счастью для Степана, он, наконец-то, добрался до выхода. Вытащил оба тяжеленных чемодана на перрон и рукой подозвал носильщика с тележкой.

— Мадам! — Матвеев приподнял шляпу, — Разрешите пожелать вам счастливого пути!

Дама хотела что-то сказать, но Степан уже развернулся и пошёл вдоль по перрону. «Не догонит, — облегчённо подумал он, — от чемоданов не убежит». Путь был свободен. Он встал на ступеньку эскалатора и расслабился. Интересно, что его акцент приняли за бельгийский — это что, так переплелись русские и английские языковые навыки?

Жаль, что не удалось попасть на «Нормандию» — самый быстрый трансатлантический лайнер, известный Степану ещё по книжке Ильфа и Петрова, был сейчас в ремонте. Какая, с другой стороны, разница, приплывёт он в Штаты днём раньше или днём позже. Билет первого класса на имя из одного из его поддельных паспортов всё равно гарантировал максимальный комфорт в течение путешествия.

В одной из зал он подошёл к лотку с прессой и купил газеты. Вероятно, это были последние европейские газеты, которые ему предстояло прочитать. Хотя какая, по большому счёту, разница, что именно они пишут. Он-то знает все сенсации этого столетия лучше всех газет этого мира, вместе взятых.

«Figaro» на первой странице рассказывало о позиции Англии перед лицом мирового кризиса. Перепечатанная из английской «Morning Post», статья утверждала что состояние английского флота недостаточно для обороны Британской Империи. Приводились цифры, положение дел сравнивалось с концом Мировой Войны, рассказывалось о недостаточных запасах вооружения. Они ещё не знали, что та война была не просто Мировой, а «Первой Мировой» войной, и что весь этот флот и все эти запасы в ближайшее время ждёт очень интенсивное использование по назначению.

На следующих страницах сообщалось о визите в Прагу австрийского канцлера Шушнига. Канцлер обещал развитие отношений со странами Малой Антанты, а также сближение с дунайскими странами вообще. Одновременно Италия обвинялась в бомбардировке английского лагеря Красного Креста в Эфиопии, и в свою очередь сама обвиняла Эфиопию в применении разрывных пуль «дум-дум». Французский посол в Германии встретился с германским статс-секретарём, а министр иностранных дел Польши выражал поддержку французской политике и объявлял о том, что его страна никогда не откажется от прав на Данциг. В общем, обычная международная суета. Покойники поднимают бокалы с шампанским за здоровье друг друга и желают долгих лет жизни.

На второй странице какие-то пухлые барышни, улыбавшиеся своими губками бантиком, рассказывали корреспондентке, какую именно карьеру они собираются выбрать и творчество какого писателя они любят больше всего. Из профессий барышням нравились учительница английского и лётчица. Впрочем, одна из них заявляла, что истинное призвание женщины — быть женой и матерью. Некоторых их любимых писателей он читал, о некоторых — слышал, а о существовании ещё некоторых узнал из этой самой статьи. Молодые девчонки продолжат своё воркование даже на краю пропасти. И не прекратят его, даже перестав быть молодыми девчонками. Вот как хотя бы эта ищущая своего героического бельгийца дама. Её он узнал по голосу. Она по-прежнему вытягивала все соки своими разговорами. На этот раз из носильщика с тележкой. Естественно речь шла не о бельгийском капитане (наверняка давно забывшем свой мимолётный парижский роман), а о содержимом её чемоданов, которое ни в коем случае нельзя повредить и с которым нужно обращаться со всей осторожностью. Степан отвернулся к лотку с газетами, чтобы не быть ей замеченным.

Подождав, пока назойливая соседка скроется в толпе, он сложил газету и пошёл дальше через анфиладу залов. Перед пограничным контролем в ожидании получения штампа в паспорте выстроилась очередь. Процедура была быстрая, и Степан на глазах продвигался вперёд. Перед ним были белые штаны, мулаты и Рио-де-Жанейро. Разумеется, в иносказательном смысле — переезжать в Бразилию он не собирался. Ну его к чёрту, этот португальский язык. Хватит и испанского. Устроиться в какой-нибудь спокойной южноамериканской стране без гражданских войн, и разных экзотических обычаев вроде «pronunciamento»[69]. Какая страна в Латинской Америке сейчас самая стабильная? Кажется Чили. Отличное место. Климат на любой вкус, хочешь — горный, а хочешь — морской. Заработать свой стартовый капитал (человек, умевший не пропасть в Российской Федерации образца 1990-х, не пропадёт нигде), купить себе какую-нибудь «асьенду» и жить себе кум королю. Жарить асадо[70] и потягивать матэ. Потом парочка удачных инвестиций в США, во время мировой войны на военных поставках можно сделать состояние, потом, скажем, в 1953-м купить иранские нефтяные акции, когда они упадут при Моссадыке — так и вообще можно стать местным олигархом. Да и в самой Чили большие перспективы — если прикупить акций медных рудников. Правда, при Альенде их национализируют, но три года до переворота генерала Пиночета вытерпеть можно. И сидеть себе, спокойно стричь купоны и воспитывать свою большую латиноамериканскую семью, как какой-нибудь Дон Хосе Рауль в сериале про Марию Изабеллу или как её там.

Вообще-то земля под ним не горела. «Попасть» он умудрился исключительно удачно — с политической точки зрения. Британская секретная служба не станет возражать, если её бывший агент подаст заявление с просьбой об отставке по личным причинам. Сэр Энтони удивится, но возражать не станет. Достаточно будет письменного обязательства о неразглашении секретов. Как ни крути, британская демократия имеет свои преимущества — никто не станет преследовать его по всему миру, чтобы по окончании поисков ликвидировать. На худой конец можно было бы остаться. Как ни в чём не бывало. Продолжить службу в ведомстве «мистера Си», равно как и работу в своей газете. В конце концов, он знает всё наперёд — в его работе, как официальной, так и тайной, это только плюс. Можно было просто жить и работать, как сотни миллионов людей в окружающем мире и забыть о своих, безнадёжных, замыслах изменить мир.

А также забыть, что его дед по матери еле вырвался из Белостокского котла, чтобы потом погибнуть под Минском, выбираясь из подбитого танка. И выкинуть из головы, как его бабушка вывозила его мать с тётей из Белостока — в последнем эшелоне на восток под немецкими бомбами. И не пудрить себе мозги двадцатью с лишним миллионами трупов с советской стороны, а также плюнув на пятьдесят с лишним миллионов — всего. А он сам — вовсе никакой не дезертир, а просто дальновидный человек, не пытающийся прыгнуть выше головы. И при помощи высокооплачиваемого психоаналитика убедить себя, что он ничего не мог сделать, а всё, что он знал заранее, было только сном, который стоит забыть — и побыстрее.

— Мсье, ваш паспорт, пожалуйста!

«А если всё забыть, то зачем вообще куда-то ехать? Не проще ли утопиться здесь же, в гаврском порту?»

— Мсье, дайте, пожалуйста, ваш паспорт!

Степан почувствовал, что понимает шекспировского Гамлета. Интересно, а сам Шекспир его понимал, когда выдумывал «Быть или не быть»?

«Уснуть… и видеть сны? Вот и ответ.

Какие сны в том смертном сне приснятся?»[71]

— Мсье, проснитесь, — толкнул его в плечо кто-то сзади.

Так о чём они говорили в гостинице? Умиротворение? Мюнхенское соглашение? Испортить им игру? Да! Ещё раз да! В конце концов, они сами виноваты. Раз уж жизнь этих «миротворцев» привела к войне, пусть их смерть приведёт к миру!

— Прошу прощения, господа!

Степан развернулся и пошёл прочь, от пароходного трапа, не оглядываясь. Надо было ещё уточнить, во сколько отходит ближайший пакетбот в Англию.

* * *
Snake Roll Cast.[72]

«Home. Sweet home![73]…»

Пологие холмы и по-английски, — а как иначе может быть в Англии, — аккуратные лесопосадки по сторонам шоссе. Это Англия. Дом. Во всяком случае, страна, гражданином которой он теперь был. И не просто гражданином…

«Соль земли английской…» — усмехнулся Матвеев, по достоинству оценив сам собой случившийся каламбур. А Англия… Что ж, она была именно такой, какой ее помнил сэр Майкл. И в этом случае, Степану оставалось лишь принимать то, что есть, как данность — без ненависти или восторга.

Но стоило ему съехать с шоссе на грунтовую дорогу, как всё изменилось: учащённо забилось в груди чужое сердце, и… Путь к дому, поначалу повторял прихотливые изгибы небольшой реки, проходя вдоль её невысоких, плотно заросших кустарником, берегов. А на финишной прямой, дорога буквально раздвигала деревья старинной аллеи, подходящей вплотную к воротам поместья, и здесь даже воздух неожиданно показался ему другим, отличным от всех прочих сортов атмосферы, которыми Степану приходилось теперь дышать, здесь ли — в Англии — или там — на континенте. Как там пелось на другом языке и по поводу совсем другой страны. И дым отечества нам сладок и приятен? Сладок. Не то слово. Но аллея уже почти закончилась, его колымагу заметили — а попробуй не заметить ее или не услышать — и, значит, свидание с чужим прошлым можно было считать открытым.

«Гип-гип ура!»

Визиты в отчий дом, как отчётливо понимал Степан, были для Майкла чем-то вроде отдушины, единственного источника свежего воздуха в гнилой атмосфере Лондона, пропитанной уже отнюдь не «духом свободного предпринимательства» и рабочим потом гордо несомого через века и пространства «бремени белого человека», а застарелым снобизмом, болезненным декадансом, и ещё чем-то неуловимым, но столь же малоприятным по ощущениям, как запах тлена на старом кладбище. Или, если перейти от запахов к ощущениям, как утром в борделе после «набега» молодых студиозусов из «приличных» семейств, позволявших себе этой ночью с «красотками Молли и Джуди» то, что не позволяли даже по отношению к доверчивым и глуповатым — как правило, хоть и не всегда — служанкам в родовых владениях. Джентльмены уходят, остаются лишь слёзы, синяки да белые фунтовые бумажки в необъятном декольте Мадам. И ещё запах. Все-таки запах, и даже не просто запах, а ЗАПАХ. Сладость безнаказанного блуда, близость смертного тлена, и от этого ещё более притягательная, порочность.

Мысли, доставшиеся в наследство Степану от молодого баронета, были настолько плотны и почти осязаемы, что Матвеева чуть не стошнило. Пришлось остановить машину на левой обочине просёлка и спуститься к реке. Позднее январское утро уже вступило в свои права в этом, почти не знающем снега, краю. Вода, кажущаяся издали чёрной и оттого безжизненной, то тут, то там выдавала свою главную, как казалось человеку на берегу, тайну — к поверхности выходила кормящаяся рыба.

«Здесь должна водиться форель, — «вспомнил» Матвеев, — и достаточно крупная, фунтов до пяти»[74].

Невидимая, она обозначала своё присутствие то небольшим воздушным пузырём, лопающимся на лениво текущем зеркале реки, то кругами, расходящимися от места внезапного пиршества.

Некстати выглянувшее солнце бросило на воду и землю длинные тени, и водная гладь перестала подавать признаки жизни.

«Форель — очень пугливая рыба, — подумал Степан, — Она обострённо реагирует на любые проявления постороннего вторжения в свой уютный, хоть и не простой, подводный мир. Жаль, что люди так не умеют», — вспомнил он свой неудавшийся «побег», — Туго у нас с инстинктом самосохранения… Особенно у некоторых».

Однако уже в следующее мгновение философские мысли были нечувствительно вытеснены чем-то гораздо более конкретным и приятным.

«Неплохо было бы прийти сюда с удочкой и попробовать взять хотя бы парочку экземпляров, — Матвеев почти успокоился. Созерцание водной поверхности заставило отступить «в тень» несвоевременные и неприятные мысли и подавило тошноту ими же, собственно, и вызванную. — Интересно, на что клюёт английская форель в январе?»

Мысли о возможной рыбалке оказались, впрочем, весьма полезны и с практической точки зрения. Они сработали как «общий наркоз», и Степан Матвеев на время отошел как бы в сторону, наблюдая оттуда за действиями практически не существующего уже Майкла Гринвуда. «Эффективность» данной тактики трудно было переоценить, поскольку она позволила без потерь пережить встречу с матушкой Майкла?

«С мамой? Или с матерью?» — Мелькнуло на краю сознания, но Гринвуд-Матвеев не был сейчас расположен решать лингвистические ребусы: — Об этом я подумаю завтра». — Твердо решил он и решительно отбросил в сторону и эту неактуальную мысль. Сейчас его должны были волновать совсем другие вопросы, ведь он был «дома», но чей это был дом?

К счастью, в поместье поменялась практически вся прислуга. Даже мажордом был новый — сухой как щепка и такой же длинный господин с гладко выбритым обветренным лицом отставного сержанта Королевской Морской Пехоты и руками детского врача. Этот диссонанс даже позабавил Майкла, или это все-таки был Степан? Впрочем, теперь уже без разницы. В сложившемся симбиозе как в теле кентавра, человеческое управляло лошадиным…

«Тьфу!» — чертыхнулся мысленно Матвеев, сообразивший вдруг, какую причудливую глупость он только что сморозил. Хорошо еще, что не вслух, хотя, с другой стороны, что-то в этой метафоре, несомненно, имело место быть. Степан, разумеется, имел в виду не человека и лошадь, а русского профессора и британского аристократа, но получилось…

«Что получилось! Но хотя бы забавно».

Неизбежные материнские наставления и сыновнее почтительное внимание оставались на периферии сознания. Здесь безошибочно действовала «лошадиная», — «Ну что ты будешь с этим делать! Опять зоологизмы с мифологизмами пошли!» — то есть «гринвудовская» составляющая. Ну и пара глотков старого доброго виски — еще из довоенных, то есть до первой мировой войны сделанных — отцовских запасов оказались совсем не лишними. Все-таки, что ни говори, а есть в этом что-то: тяжелый хрустальный стакан в руке, на четверть наполненный прозрачной золотистой жидкостью крепостью 53 градуса, кубинская сигара в зубах, и неторопливо — в лучших английских традициях — текущий разговор между взрослым сыном и перешагнувшей порог старости матерью.

«А ведь она не старая… — Неожиданно сообразил Матвеев. — Сколько ей? Сорок восемь? Так она же младше меня!»

Но она, разумеется, была старше, и в этом тоже заключался парадокс того, что случилось со Степаном, что случилось со всеми ними.

Только оставшись один, Матвеев позволил себе немного расслабиться и с интересом стал исследовать покои молодого баронета, поскольку чужая память — это хорошо, но личное знакомство все же лучше. А знакомиться здесь, определенно, было с чем, и знакомство это было более чем приятным. Рапиры и боксёрские перчатки на стене удивления не вызвали, так же как и кубки за победу в соревнованиях, групповые портреты молодых людей на фоне строений и природы. Всё это было естественно и ожидаемо, хотя и приятно, так как руки сами отреагировали на присутствие «старых друзей», и Степанов окончательно осознал, что может так врезать, что мало не покажется. А такое умение, надо отметить в нервной жизни «попаданца» дорого стоит.

«Так, а это у нас что? — Степан отворил небольшую дверцу и протиснулся — все-таки он был великоват для изысков старой английской архитектуры — в смежное помещение. — Ух ты!»

Небольшая комнатка, представшая перед Матвеевым, раскрывала ещё одну сторону жизни «реципиента», доселе Степаном если и замеченную, то чисто теоретически. а помещение было более, чем типичное для английского «замка» — оно было посвящено рыбной ловле. И не банальной поплавочной или спиннинговой, а ловле на искусственную мушку[75] — любимой забаве британских аристократов на протяжении нескольких сотен лет. Даже королевская семья, как припомнилось Матвееву чужой памятью, отдавала дань этой разновидности «тихого и неизлечимого помешательства».

Нахлыст был юношеской забавой Майкла, и в этом они со Степаном оказались более чем близки. Только у Матвеева увлечение этим красивым и аристократичным видом спорта выпало по ряду причин на более зрелый период жизни. Вспомнилась школа нахлыста в Москве, где моложавый, худой инструктор безжалостно подставлял алюминиевый тубус от удилища под локоть ученикам, бестолково размахивающим руками во все стороны, вместо того чтобы выдерживать нужную траекторию движения снасти при забросе. И никто из учеников, — к слову сказать, среди них попадались вполне солидные и немолодые мужчины, взять того же профессора Матвеева, — на «сенсея» обиды не держал. Жажда новых знаний и умений оказалась сильнее.

Буквально вколоченная на занятиях и тренировках, фиксация правильной моторики заброса отложилась у Степана на уровне рефлекса с соответствующим болевым закреплением. Правда, техника эта, как отчётливо помнили Майкл и Степан, сильно отличалась от принятой в Британии в первой половине двадцатого века, но возможные нестыковки — для случайных и искушённых в теме зрителей — можно было списать на европейский стиль, подсмотренный где-нибудь во Франции или Чехии.

Тем более что здесь и сейчас всё было иначе, чем там и тогда. Вместо привычного четырёхколенного углепластикового удилища — шестигранный неразъёмный бамбуковый «дрючок» с агатовыми кольцами, тяжёлый как смертный грех и такой же неудобный. Вместо точёной из одного куска авиационного алюминия катушки «веса пера» — устрашающая на вид стальная конструкция, пригодная на первый взгляд разве что для забивания упаковочных гвоздей. Однако в этом случае сомнения оказались напрасными — катушка была не такой уж тяжёлой, настроенной под нужную руку и поражала плавностью хода, во все времена доступной лишь самым дорогим, штучным изделиям hand made, к тому же limited edition[76].

Порадовал и шёлковый шнур[77], заботливо намотанный на специальный деревянный барабан от слёживания и высыхания. В специальном отделении подставки барабана хранилась бутылочка с маслом для пропитки шнура и придания ему водоотталкивающих свойств. Конец его, должный прикрепляться к катушке, помечен был аккуратно вплетённой красной нитью. Проверив руки на предмет отсутствия заусениц и подровняв пилочкой и без того ухоженные ногти, Степан убедился что за несколько лет, проведённых без рыбалки, главный элемент снасти почти не утратил своей целостности и неторопливо нанёс на шнур небольшую порцию масла.

Поводки, лежавшие рядом в особой коробочке, оставались на удивление мягкими, и чуть было не стали причиной порезов на пальцах, когда Матвеев, по обыкновению рыболовов всех времён и народов, решил проверить один из них на прочность «дедовским» приёмом «на два мозолистых пальца».

Лишь с мушками дело обстояло более чем грустно. Их попросту съела моль, неизвестно как пробравшаяся в коробку из красного дерева с пробковыми вставками для крючков. Вместо маленьких шедевров из меха, перьев и шёлковой нити, на оголившихся крючках висели неопрятные комочки грязно-серого цвета — следы пиршества личинок зловредного и вездесущего вредителя.

С ужасом, в предвкушении такого же разорения, Степан открыл ящик с инструментами и материалами для вязания мушек. И велика же, без преувеличения, была его радость, когда обнаружил, что моль не добралась до самого «вкусного», — с её, моли, точки зрения, — бумажных пакетиков с мехом косули, зайца, медведя и барсука, тщательно обёрнутых в тонкое полотно петушиных, фазаньих и павлиньих перьев. На отдельной подставке находились стройные ряды нанизанных на деревянные оси катушек с монтажными нитями, пропитанными клейким воском и разноцветьем шёлковой ровницы. Вид всего этого «богатства» вызвал у Матвеева почти детское чувство восторга. Верно говорят, что мужчина в магазине рыболовных снастей превращается в ребёнка и хочет всё и сразу.

Аккуратно разложенные по размерам и видам крючки лишь разожгли аппетит «нового» обладателя всего этого нечаянного богатства. Захотелось прямо сейчас собрать тиски, заправить нить в бобинодержатель и связать что-нибудь этакое, ещё неизвестное чопорным английским джентльменам-пуристам[78], считающим «истинный» нахлыст исключительно ловлей на сухую мушку. Тем более что соберись Матвеев на рыбалку сейчас, он вызвал бы нездоровый смех возможных очевидцев, пытаясь «купать» в январской воде имитацию взрослого насекомого, до вылета ближайших особей которого было не меньше трёх месяцев.

«Значит, стоит вязать нимф[79], — подумал он, — или имитации пресноводных рачков. Можно того же ручейника в домике или его «бездомную» разновидность. Местная форель, небось и не видела такого коварства со стороны рыболова, чтобы зимой, да на тонущую муху… это почти браконьерство, никакой fair play[80], сплошное читерство[81]. Шансов у рыбы нет… и этим стоит воспользоваться. Хе-х».

Степану, дорвавшемуся до любимого занятия, потребовалось всего три часа, чтобы в коробке, взамен павших в «неравном бою» с молью сухих мушек, ровными рядами выстроились несколько десятков вполне приличных и даже похожих на живые имитаций разнообразных мелких насекомых и беспозвоночных обитателей речных вод. Возникшее неожиданно препятствие в виде отсутствия тонкой полимерной плёнки для создания подобия хитинового панциря было благополучно разрешено, но стоило «жизни» паре отличных американских одноразовых[82] кондомов из натурального латекса. Ожидаемый результат, в некоторых случаях обещавший, вполне сравнимое с сексуальным, удовольствие, того стоил.

Следующим шагом, после подготовки снасти, стала проверка экипировки. В шкафу, стоявшем в той же комнате, обнаружились вполне современные высокие рыболовные сапоги, удобная непромокаемая куртка с капюшоном и множеством карманов и даже специальная шляпа с лентой из стриженой овчины для крепления мушек. В углу шкафа нашлась корзина для рыбы, вызвавшая своим изяществом неподдельное восхищение Матвеева, и короткий подсачек с мягкой сеткой в бамбуковой раме. Конечно, вместо сапог лучше бы нашёлся «забродный» комбинезон[83] и ботинки на войлочной подошве, да и складной посох не помешал бы, но «за неимением горничной…». В смысле — сойдёт и это. Привередничать не стоило, ведь Гринвуд мог оказаться и поклонником охоты — «помешательства буйного, но излечимого».

От размышлений о причудах общих увлечений Степана оторвал мажордом, пригласивший «молодого господина» к обеду. Скрепя сердце, Матвеев оторвался от созерцания винтажных[84] снастей, переоделся для семейной трапезы и снова «выпустил на волю» старину Майкла, которому предстояло отдуваться за двоих. А переполненному впечатлениями разуму Степана нужно было дать отдых …

* * *

Ловля форели на искусственную мушку ранним утром на реке достойна высокохудожественных описаний. Есть в этом процессе много возвышенного и поэтичного. Если конечно это происходит не в январе и не в Британии.

Вы когда-нибудь пробовали, стоя почти по пояс в быстротекущей и чертовски холодной воде, привязывать тонкую леску к миниатюрному крючку, одновременно удерживая от падения в воду длинное удилище с тяжелой катушкой расположенной в самой нижней точке рукояти? Тот, кто хоть раз это проделал, да ещё на промозглом январском ветру, поймёт. Остальным придётся поверить автору на слово. Однако, как бы то ни было, рыбная ловля в таких обстоятельствах — исключительно душеспасительное занятие, воспитывающее поистине христианскую кротость и смирение. Ибо выбора нет.

К счастью, Степан рыбачил и не в таких условиях. Климат и гидросфера средней полосы России и юга Англии едва ли сопоставимы. Матвееву приходилось бывать и в достаточно экзотических — с точки зрения среднего англичанина — местах. Он вспомнил свою первую поездку на Кольский полуостров за кумжей и горько усмехнулся. Вот там был действительно экстрим, а здесь… так — «жалкое подобие левой руки».

Руки Матвеева действовали почти автоматически, поднимая шнур с воды, по раз и навсегда затверженной мышцами траектории «одиннадцать-час», формируя петлю и с надлежащими паузами посылая её вперёд, выше по течению — чуть выше места выхода рыбы.

Тяжёлая нимфа падала в воду с лёгким «бульк» и увлекала за собой поводок и передний конус шнура. После этого следовало сразу же перебросить петлю лежащего на воде шнура в соответствии с профилем речных струй и контролировать проплыв невидимой в толще воды приманки над дном.

Заработав за первый час рыбалки несколько осторожных «потычек» — казалось, рыба играет с мушкой — и, поймав пару мелких форелей с тремя подростковыми полосками у хвостового плавника, Степан решил сместиться вверх по течению, поближе к перспективным с его точки зрения кустам, нависшим над водой, и поменять тактику.

«Поменять тактику! Вполне своевременная мысль, — усмехнулся он, — с учётом гладкого, ну, почти, периода адаптации к новому телу и новому миру. Можно сказать обжился. А дальше что? Попробовать снова по совету друзей рвануть за океан? Просто так и на совсем? Ну, пожалуй, как разведчик я здесь немного стою, хоть и допущен в «круги», ещё меньше стою как журналист. Таких, как я, даже и без самоуничижения — в базарный день за фартинг дюжину купить можно, хотя теперь с послезнанием в рукаве вполне можно стать гуру журналистики и даже книжки начать писать. Но это все не то, потому что… потому что потому. Выйти на «Кембриджскую пятёрку»? Пока они молодые и несмышлёные. Так и представляю себе «Нерушимый союз» коммунистов и педерастов… Сладкая парочка — Гай Бёрджесс[85] и Коленька Ежов[86]. Тьфу, пакость! Прищемить бы им яйца, чтоб не мешали. Во всех смыслах. Но как?»

Забросить мушку под «перспективный» куст никак не получалось. Нужно было что-то менять. Обычный заброс над головой не давал точности, кольцевой — проигрывал в дальности. Вариант выхода, как обычно, нашёлся сам собой.

«А что если попробовать snake roll? Ну и что, что его изобретут лет через пятьдесят? Знатоков и ценителей в округе не наблюдается. «Без палева», как говорит… будет когда-то говорить молодёжь. Попробуем… Блин, до чего же мягкое удилище. Неудобно, а если так — медленно и аккуратно? Плавную спираль, Якорь. Толкнули. Уже лучше. Почти как взрослый. Хе-хе».

Нимфа легла точно чуть выше куста по течению. Выбрав слабину шнура и заглубив муху, Матвеев на мгновение весь превратился во внимание. Все его чувства сконцентрировались в кончиках пальцев левой руки, контролирующих перемещение приманки у дна. Резкий рывок обжёг пальцы.

«Клюнула! А ну-ка иди сюда, милая. Иди сюда, хорошая моя рыбонька!»

Следующие несколько минут превратились в плавное «перетягивание каната», — то есть шнура, — между форелью и человеком. Рыба постепенно сдавалась. Вот уже над водой показалось радужное тело, усыпанное разноцветными пятнами. Лучи, теперь совсем кстати, выглянувшего, солнца наполнили картину такими яркими красками что Степан невольно затаил дыхание. Ради этого стоило жить.

Заведя в подсачек изрядно уставшую форель, Матвеев освободил её от крючка и, немного передохнув, опустил подсачек в воду. Подойдя поближе к берегу, он достал рыбу из сетки прямо в воде и, придерживая форель за основание хвостового плавника, медленно отпустил её. Такую красоту нельзя убивать, ею можно только любоваться…

«А теперь можно и за рыбалку! — С этими словами Матвеев достал из нагрудного кармана плоскую фляжку, отвинтил колпачок и залпом опрокинул почти треть восьмиунцевой ёмкости с ароматным бомбейским джином. — Какие к чёртовой матери восемь унций! Нет, определённо этот аристократ меня с ума сведёт. Четверть литра и никаких имперских мер!»

Присев на принесённый с собой и оставленный на берегу складной парусиновый табурет, Степан аккуратно извлёк из другого кармана сигару в алюминиевом пенале. Со всеми полагающимися предосторожностями освободил её от упаковки и при помощи карманной гильотинки обрезал с нужной стороны. К счастью, ветер в этот момент затих и ничто не могло помешать процессу раскуривания ароматной «Коибы» от толстой серной спички.

«Ну, вот и отвёл душу, — расслабившись на мгновение, сказал сам себе Степан, — теперь бы в баньку, да по девкам. О! — даже удивился он своим мыслям. — Девок захотел, старый хрен? А вовсе и не старый, — он мысленно показал самому себе язык, — а вовсе даже и молодой! Три часа физкультуры с удочкой по самое «ой боюсь» в воде и ничего! Как огурчик. Хорошо, что джин догадался взять, а то бы точно был как огурец — такой же зелёный и пупырчатый».

Глотнув, для профилактики простудных заболеваний, ещё джина, Матвеев с наслаждением пыхнул пару раз сигарой и, выпрямив спину и расправив плечи, стал блаженно прислушиваться к звукам окружающей его природы.

Однако наслаждаться покоем и одиночеством, Степану было суждено всего лишь пару минут. Со стороны дороги послышался шум работающего автомобильного двигателя, который приближался как неизбежность индустриальной фазы цивилизации. Матвеев не стал оглядываться ибо, по характерной тональности производимого двигателем звука, было понятно, что едет нечто скромно-маломощное, какая-то местная разновидность «жестяной Лиззи»[87]. «Друзья», а равно и возможные «враги» баронета Майкла Гринвуда по статусу не могли использовать такие «тарахтелки» в качестве средства передвижения. Во всяком случае, не в Метрополии.

Авто, не заглушив мотора, остановилось на дороге прямо за спиной Матвеева, хлопнула дверца, и чуть хрипловатый, низкий женский голос произнёс, растягивая гласные — Эй, мистер! Не подскажете, как добраться до ближайшего мотеля? — Тут уж хочешь, не хочешь, но Степану пришлось встать с насиженного и такого уютного места и повернуться к нарушительнице его одиночества.

«Раз уж леди, судя по её акценту, пересекла океан, то было бы невежливо оставить её без помощи в добром десятке миль от ближайшей гостиницы, — подумал он и буквально остолбенел. — Вот так номер!»

Перед ним стояла высокая и белокожая на грани болезненности, брюнетка в длинном чёрном плаще и широкополой иссиня-чёрной шляпе. «Готичный» образ незнакомки с подстриженной по французской моде прямой низкой чёлкой и длинными пушистыми ресницами удачно дополняла карминовая помада на тонких, но в тоже время чувственных губах.

— Эй, мистер! Я к вам обращаюсь! — брюнетка нарушила неловкую паузу первой — У вас такое лицо, как будто я — привидение вашего любимого, но давно сдохшего, кота. К тому же говорящее…

— Простите, сударыня, задумался. Виноват. Позвольте представиться: Майкл Гринвуд, баронет. Ещё раз простите за невежливость по отношению к вам.

— Полно, не стоит извинений. Просто у вас было такое смешное лицо, — тут брюнетка улыбнулась, буквально на секунду обнажив ровные, рафинадной белизны зубы, — что я подумала… впрочем, что подумала, то уже сказала. А вы и вправду настоящий баронет? А где ваш замок? Я так обожаю старинные замки, в них столько всего интересного! Ой, простите, совсем заболтала вас. Меня зовут Мортиция. — она протянула руку в перчатке, и Степан склонился над ней, обозначая поцелуй. — Странное имя, причуда родителей, но я привыкла. Можете звать меня просто Морти.

— Очень приятно, — ответил на любезность дамы Матвеев, — тогда и вы, пожалуйста, зовите меня Майклом.

— Окей. А вот ту пухлую соню в машине зовут Марджори, — Морти махнула рукой в сторону дороги и Степан наконец-то увидел что в авто есть ещё кто-то. На левом переднем сиденье дремала пышная невысокая блондинка в ярко-зелёном пальто. Небрежно повязанный вокруг головы платок прикрывал необычно высокую причёску, а из-под распахнутого воротника пальто виднелись крупные алые бусы. — Бедняжка недавно потеряла мужа. Он был на редкость никчемный тип. Единственное, что в нём было выдающегося, так это звучное имя. Всё время забываю… он что-то перепутал, работая на химическом заводе, или закурил в неположенном месте. В результате, Мардж теперь — безутешная вдова.

— А вы? — ненароком поинтересовался у поразившей его воображение брюнетки Матвеев. — Замужем?

— Да, замужем, но всё равно что вдова, — тут Морти глубоко вздохнула и уголки её синих глаз слегка увлажнились. — Когда выскакивала за своего благоверного, тётушка моя всё твердила — «Лучшего мужа тебе и не найти! Слепой, богатый, сокровище, а не муж! «— Мышь старая! Скоро десять лет, а он всё никак концы не отдаст. Одно хорошо — не ревнив и не скуп…

Дальнейшее описание горькой судьбы Морти было прервано пробуждением Мардж — Honey[88]! Где это мы? А где мотель? О, какой красавчик! Привет, мистер! Как ваши дела?

— Мардж, познакомься, это мистер Майкл. Он баронет.

— Майкл, это Мардж — моя единственная и лучшая подруга.

Ни с того ни с сего в голове Степана это представление трансформировалось в классическое «Алиса, это пудинг. Пудинг, это Алиса» и ему стоило большого труда не засмеяться в голос.

Процесс знакомства и общения на просёлочной дороге грозил затянуться надолго, но Морти вовремя вспомнила, что они с Мардж с раннего утра ничего не ели и хотели бы поскорее добраться до какого-нибудь цивилизованного пристанища с ванной и приличным обедом. На гостеприимное предложение Матвеева, на удивление, отрицательно отреагировала Марджори, заявив, что поместье, это конечно очень романтично, но ничто не заменит простого и незатейливого гостиничного уюта. И точка.

Забавные в своей непосредственности, американские леди быстро согласились с предложением «милого баронета Гринвуда» показать им дорогу до ближайшей приличной гостиницы и, в свою очередь, предложили сначала доставить его до ворот поместья со снастями. Потом дождаться пока он переоденется — тем не менее, взяв с него обещание, сделать это быстро — и угостить его милой беседой и рюмочкой «чего-нибудь горючего» в пункте назначения.

День обещал быть интересным. Более того, когда он перерос в интересную, во всех отношениях, ночь, Степан почему-то не был удивлён.

Через несколько рюмок бренди и одну сигару после обеда Мардж, сославшись на головную боль, удалилась в спальню гостиничного номера отдохнуть. Морти, ещё через несколько рюмок, просто подошла вплотную к сидевшему в кресле Матвееву и посмотрела на него такими глазами, что Степан без лишних вопросов привлёк её к себе, посадил на колени, и начал познавательный процесс изучения нового женского тела органолептическими методами, совмещая его с экскурсом в женский повседневный костюм середины тридцатых годов двадцатого века.

Сказать, что процесс углубления знакомства был обоюдным, значить, не сказать почти ничего. Когда через двадцать минут Мортиция уже стонала, перегнувшись через спинку кресла угрожая его целостности, открылась дверь и вошла полуобнажённая Марджори. Степан не был готов к такому повороту событий, но встретил его с достоинством и невозмутимостью потомственного аристократа.

Дальнейшие несколько часов слились и сплелись, как тела на широкой постели в спальне, в чередование стонов и влажных касаний возбужденной плоти всех троих участников столь увлекательного процесса. Если профессора Матвеева что-то и могло удивить, то Майкла Гринвуда вряд ли.

Мардж и Морти менялись ролями, помогая друг другу ощутить всю проникновенность момента, не забывая при этом и о своём британском знакомом. Казалось, счастье — оно для всех и никто не уйдёт обиженным…

Напоследок, выпив пару бутылок шампанского, они сыграли в «злую госпожу, развратную горничную и весёлого молочника», причём Матвееву еле-еле удалось отказаться от роли злой госпожи, потратив на это массу усилий, ироничного красноречия и развеяв попутно миф о некоторых, не вполне естественных с его точки зрения, наклонностях местной аристократии.

«Укатали сивку крутые тётки, — не без удовлетворения подумал он на следующее утро, лениво потягиваясь в постели. — Зато спермотоксикоза не будет. Теперь действительно можно вернуться к нашим мелким и кривоногим баранам. Как это было? Красные и голубые? А что, это идея! Если не выгорит, то хотя бы дверью хлопну перед тем как «в тину» уйти. Громко. На всю Европу».

* * *

«Джентльмены чужих писем не читают… — заезженная до стирания смысла, сентенция крепко засела в голове Матвеева. Её нужно было перебить чем-то не менее сильным, драматизировать, в крайнем случае, довести до абсурда. — Джентльмены чужих писем не читают. Угу. Они их пишут…»

Два дня назад всё было замечательно — возвращением к родным букам, рыбалка, чудесная ночь с Морти и Мардж, снова возвращение в поместье. Слегка ощипанный, но непобеждённый, Степан смог даже выдержать полный укора материнский взгляд. — «Конечно же, ей всё уже доложили, — думал он, улыбаясь без тени раскаяния как довольный мартовский кот. — Неудивительно. Мы своими воплями мешали спать не только одной провинциальной гостинице, а, пожалуй, целому кварталу. Ну и пусть. Я уже не мальчишка. Я вполне самостоятельный человек с профессией и положением в обществе, и могу себе позволить многое… Кто? — Матвеев чуть не поперхнулся, и хорошо, что в этот момент рядом уже никого не было. — Стоп! Откуда эти мысли… Риторический вопрос, — конечно же, от «реципиента». Живучий, за-р-раза. С этим «партизаном» надо что-то делать, а то ненароком в дурку загреметь можно».

«Принять ванну, выпить чашечку кофе, что ещё нужно молодому аристократу. — Настроение Степана, без всякого сомнения, было сегодня на подъёме. — Да и старому профессору водно-гигиенические процедуры не помешают. Тем более что в ванной, в нерушимом законном одиночестве, можно подумать… А это что у нас? Радиоприёмник? Очень похож на небольшое надгробие. И его прихвачу, розетка вроде была, какая же ты тяжёлая, ламповая, блин, техника. Новости послушаю, заодно и помоюсь… Хе-хе».

Мягко засветилась круглая шкала настройки, по которой вполне можно было изучать географию called so «цивилизованного» мира.

«Интересно, Лондон, Париж, Варшава, Бейпин, Нью-Йорк, Стокгольм, даже Мехико-сити… а Москвы нет как нет. И тут происки мировой буржуазии». — Пока прогревались лампы, можно было скинуть одежду, хоть и находящуюся в относительном порядке, но всё-таки носящую следы вчерашнего разгула. Подкрутив верньер, Матвеев, в чём мать родила, присел на край ванны и стал с интересом слушать уверенный, безупречный до отвращения голос диктора БиБиСи.

Новости, почти не вызывали отклика в мыслях Степана, но, будучи пропущенными через «фильтр» восприятия Майкла, представали более выпуклыми, что ли. По крайней мере, вызывали не только недоумённый интерес.

— Как сообщает наш корреспондент в Праге, политические круги и общество Чехословацкой республики крайне взбудоражены произошедшим накануне жестоким убийством основателя и лидера Судето-немецкой партии Конрада Генлейна. — голос диктора оставался невозмутимым.

Степана будто подбросило. Не обращая внимания на наготу, он подбежал к сваленным в беспорядке вещам и выудил оттуда портсигар и спички. Прикурить удалось с третьей попытки.

«Как же так, — думал он, — я отчётливо помню, что Генлейн покончил с собой в плену у американцев, сразу после конца войны».

Диктор продолжал, не меняя интонации: «Сторонники покойного политика уже потребовали от властей Праги найти и наказать причастных к кровавой трагедии, угрожая в противном случае массовыми акциями неповиновения и требованиями отделения Судетского района от Чехословакии. Манифестации судетских немцев пока носят мирный характер. Комиссар пражской полиции, по телефону сообщил нашему корреспонденту, что предполагаемый убийца, погиб на месте преступления из-за собственной неосторожности. Сейчас его личность устанавливается, но есть все основания считать его германским агентом».

Дальнейшее было неинтересно. Биографическая справка по Генлейну, история движения судетских немцев за автономию или воссоединение с Австрией, воспринимались Матвеевым на уровне скорее периферийном, чем целенаправленно. Не давал покоя вопрос: Кто из двоих? В том, что произошедшее связано с его друзьями, он не сомневался.

«Неужели Олег? Не выдержал, сорвался в Прагу. Прикончил эту падаль и погиб сам. Нет. Стоп. Гнать лошадей погодим. Не Витька. Точно. Тот собирался «пощупать за мягкое» какого-то чекиста-нелегала. Значит, Олег. Непохоже на него. Он всегда был везунчиком. И в танке не сгорел, и вообще… Остановимся пока на этом. Будем считать, что все живы и началась «Большая игра». Без предупреждения».

«Когда я начну — не скажу. Настоящая война всегда начинается вдруг»[89].

«Олежка, Олежка… что ж ты так. Решил грех на душу в одиночку взять. Понял, что неизбежно каждый вступивший в бой с Драконом сам превратится в рептилию, — тут в глазах у Степана защипало, и он резко сморгнул, взяв ещё одну сигарету, — и методы изберёт соответствующие. Ты решил начать этот путь один. Ланселот грёбаный. Ассасин-любитель, вперехлёст тебя через коромысло, за ногу и об угол».

Пепел падал на метлахскую плитку, но Матвеев этого не замечал. Голый, на краю роскошной ванны он не замечал ни холода, ни жёсткости и неудобства импровизированного стула, ни почти переставшей парить воды

Поймав себя на том, что вот уже добрых пару минут ругается вполголоса матом по-русски, Степан попробовал успокоиться. Нужно было строить новую линию поведения Майкла Гринвуда, третьего баронета Локвуда. Время, ненароком, а может и вполне осознанно пущенное вскачь Ицковичем, начало поджимать.

Мыться в холодной воде — занятие не для слабых духом, но в нынешнем теле, Матвеева было невозможно напугать подобными житейскими мелочами. Помывка была почти армейской. Прибрав за собой остатки нервического свинства, Степан прошёл в свои комнаты, попросил дворецкого принести «что-нибудь пожрать»- от этих слов лицо старого служаки явственно перекосилось, но и только, — прямо туда и не беспокоить минимум до вечера.

Мысли о дальнейших действиях неожиданно натолкнулись на отсутствие хоть сколь-нибудь внятной информации о европейских политических «раскладах». Здесь даже память баронета не могла помочь. Нет, конечно, Майкл Мэтью был в курсе тогдашнего «мэйнстрима»[90], но обладал лишь крупицами столь необходимого знания. Сейчас нужно было решать уравнение с таким количеством переменных и неизвестных, что Матвеев воспринял это как нешуточный вызов своим математическим способностям.

«Попробуем разбить одно уравнение на несколько и решить его по частям, — тут в ход пошла бумага и карандаш, — может, что и выйдет».

Уже через несколько часов на столе образовалась внушительная кипа исчерканных листов со схемами связей и взаимовлияний, а пепельница была полна настолько, что гора окурков грозила повторить участь Вавилонской башни. Пришлось распахнуть окно, иначе в дыму можно было повесить не только отсутствующий «в апартаментах молодого джентльмена» топор, а, пожалуй, неплохую коллекцию холодного оружия из парадного зала на первом этаже.

Взять ситуацию «в лоб», с кавалерийского наскока не получалось, да ещё практически неконтролируемый Майкл то тут, то там вылезал с совершенно «несвоевременными мыслями», как партизан.

«Партизан? Так-так-так. Не можешь победить честно — просто победи. Особенно при таком неравенств возможностей, сил и ресурсов. Трое против… А кстати, против кого? Похоже из союзников у нас только руки, ноги и головы. Зато все остальные — в лучшем случае недоброжелательные нейтралы».

Незаметно для себя, и, судя по всему, не без помощи Гринвуда, Степан начал бурчать себе под нос, ибо мурлыканьем звуки, издаваемые рассерженным мужчиной, назвать было нельзя, нечто вроде:

Знавали мы врага на всякий вкус:

Кто похрабрей, кто хлипок как на грех,

Но был не трус афганец и зулус,

А Фуззи-Вуззи — этот стоил всех!

Он не хотел сдаваться, хоть убей,

Он часовых косил без передышки.

Засев в чащобе, портил лошадей,

И с армией играл как в кошки-мышки…[91]

«Это что ещё такое?»

«Это сэр Редьярд Киплинг, — сказал кто-то изнутри, — лучший поэт Британии».

«Ага! Стихи о партизанах… Как там дальше?»

Газеты не читал он никогда,

Медалями побед не отмечал,

Так мы расскажем, до чего удал

Удар его двуручного меча!

Он из кустиков на голову кувырк

Со щитом навроде крышки гробовой —

Всего денёк весёлый этот цирк,

И год бедняга Томми сам не свой…

«Чем-то мы похожи на тех суданцев — с голой пяткой на голую шашку лезем. Но! За нами опыт, отсутствие идеализма и, как это в книжках? Послезнание, вот. — Даже такое слабое утешение подняло настроение Матвееву, совсем было отчаявшемуся. — И плевать ему, куда теперь пролёг путь британского пехотного полка…»

С тактикой было всё понятно. Решению подлежали самые неочевидные сейчас, периферийные части Большого уравнения.

«Не нужно дожидаться пока чайник вырастет в паровоз. Надо давить его пока он маленький. Тот же Генлейн — слабая фигура, его значимость в большой политике стремится к бесконечно малой величине. Это сейчас, а через два года? — Степан горько усмехнулся. — А через два года его почти целиком съедят черви».

Ни в коем случае нельзя было увлекаться «игрой в одни ворота». «Нельзя помогать ни одной стороне явно — мы сами себе сторона. Партия потомков. Для симметрии нужно что-то предпринять в отношении, скажем… Ну, советского руководства, например. Тем более что там сейчас упырь на упыре — пробы негде ставить. Компромат взять неоткуда. Даже в «родной» МИ-6 вряд ли что-то найдётся. Видите ли «джентльмены чужих писем не читают». А если повернуть иначе? Джентльмены чужих писем не читают? Да-да-да. Они их пишут».

* * *

— Отлично, Майкл. Значит, на эту неделю у меня не будет болеть голова из-за того, что нам нечего поместить на полосе о мировой экономике.

Редактор ещё раз просмотрел пачку машинописных листов, лежавших на его массивном столе. Майкл видел, как двигаются его глаза. Мистер Крэнфилд[92] прекрасно владел умением читать «по диагонали». Без этого его работа редактора «Дэйли Мэйл» стала бы попросту невозможной. Майкл ничего не ответил — он хорошо изучил своего нового шефа и видел, что тот ещё не закончил «своей партии».

— Пожалуй, нам стоит продолжить этот цикл, — в голове редактора рождался очередной замысел, — раз мы начали представлять читателям конкретные страны, не стоит ограничиваться Голландией, — иногда мистер Кренфилд позволял своим мыслям выходить на обозрение собеседников, — пройдёмся и по остальным… мнэ… участникам фуршета. Да, именно так. Я нашёл вам, Майкл, хорошее занятие на ближайший месяц! — Идея обрела реальную форму. — Майкл! — Редактор поднял глаза на сидящего напротив собеседника, — вы слушаете меня?

— Разумеется, сэр, — кивнул Майкл Гринвуд.

— Отлично! Итак — я вижу цикл статей не только о Нидерландах. Это будет целый подвал на нашей международной странице. Общий заголовок: «Британия и её соседи». В том же стиле, что и ваш и «Не только тюльпаны» — о перспективах экономических связей Британии с государствами Европы. Испания, Италия, Франция… по Франции, пожалуй, одной статьи будет маловато… Да, по Испании не забудьте упомянуть про поездку Черчилля… пара фраз в стиле «интересно, понравились ли сэру Уинстону барселонские анархисты», — мистер Крэнфилд оскалился в подобии «доброй» улыбки, — Германия. Когда будете писать о Германии, обратите внимание на новые перспективы англо-германского сотрудничества после того, как мистер Гитлер ликвидировал в своей стране анархию… Чехо-сло-вакия, — с усилием произнёс он по слогам, — О! Как я мог забыть? Разумеется, ваш а любимая Польша. Ну здесь я вам даже не советчик.

Редактор откинулся в массивном кресле, глядя на Майкла чуть прищуренными глазами. Планы у него, действительно, были наполеоновские.

— Отличная идея, сэр, — Майкл поднял вверх большой палец, — мы покажем Бивербруку[93], что такое серьёзная пресса! Вот только…

— Никаких «только»! — отрезал посерьёзневший мистер Крэнфилд, — «Дэйли Мэйл» серьёзная газета. Её редактор — серьёзный человек и поэтому его журналисты за свои серьёзные материалы получают серьёзные деньги.

Он отодвинул ящик своего стола и вынул оттуда листок бумаги, выглядевший, как банковский чек, протянул его Майклу Гринвуду. Первое впечатление оказалось верным — это действительно был чек на ту самую сумму, которую ожидал Майкл. И даже чуть большую.

— Благодарю Вас, сэр.

— Не будем тратить времени на благодарности. Дело превыше всего.

Редактор встал со своего кресла. Майкл поднялся вслед за ним. После рукопожатия он ещё раз кивнул головой и вышел из кабинета. Миссис Маккихан показала ему большой палец — вопросительно. Майкл ответил ей тем же жестом и улыбнулся своей зубастой фербенксовской улыбкой. Секретарша редактора относилась к нему, как добрая тётя к любимому племяннику и регулярно пыталась напоить его своим любимым китайским чаем с каким-то очень странным привкусом каждый раз, когда он заходил в кабинет редактора. А ещё она была заядлым цветоводом и больше, чем в спасение души, верила в то, что самые лучшие в мире тюльпаны по-прежнему растут только в Голландии. Поэтому по возвращении из Амстердама предназначенные для неё луковицы заняли добрую половину чемодана Майкла Гринвуда.

В институте, где в своё время работал Степан Матвеев, была такая же секретарша. Её дети когда-то погибли в автокатастрофе, и с тех пор она везде искала объект для приложения своей материнской любви. И нашла его в молодом аспиранте, периодически заходившем к её шефу — своему научному руководителю. Количество печенья, пирожных и просто бутербродов, которыми она его накормила за всё время их знакомства, не поддавалось описанию. Он в ответ покупал ей цветы и пачки открыток из тех городов, куда ездил в командировки. А потом она ушла на пенсию, а ещё через несколько лет он узнал, что она умерла в одиночестве в своей квартире в пятиэтажке, а соседи узнали о её смерти только по вою её оставшихся голодными кошек. Про подробности Степан никогда никого не расспрашивал. Ему просто становилось грустно.

Пока что ему нужно было найти здесь ещё одного человека. Человека, которого за пределами редакции «Дэйли Мэйл» никто не знал ни в лицо ни даже по имени. Вовсе не потому, что он занимался какими-то особо тайными делами. Наоборот, результаты его деятельности были всегда на виду и даже привлекали всеобщее внимание. Правда, не к нему — к газете. Пожалуй, лишь немногие из читателей когда-либо тратили время на то, чтобы даже прочитать его подпись, не говоря уж о знакомстве с полным именем. В самом деле, кто же будет читать подписи ПОД карикатурами? Подписи к карикатурам — другое дело. Но карикатуры Стивена Демпстера часто относились к категории «без слов».

Стол Стивена был пуст. На нём лежали огрызки карандашей, помятые листки бумаги, старый номер их газеты и какие-то вырезанные фотографии. Лицо одного из изображённых на них людей было ему отлично знакомо. И как Майклу Гринвуду, и как Степану Матвееву. Похоже, именно его пытался изобразить на бумаге художник. В пользу этой версии свидетельствовало обилие большеусых людей на набросках. Похоже, у редакционного карикатуриста были временные проблемы с вдохновением. Значит, его следовало искать в другом месте.

Стивен сидел на подоконнике и разглядывал жидкий поток машин и пешеходов по Флит Стрит. Глаза его периодически возносились вверх к небу и снова опускались к грешной земле. В правой руке он держал изрядно изгрызенный карандаш, а в левой — точилку к нему. На подоконнике лежали листки с набросками. Что делается вокруг, Стивен не замечал в упор.

— Привет, как дела?

— Реакция художника, ищущего свою музу, была нулевой.

— Я говорю «добрый день»! — Степан помахал перед его глазами рукой.

— Да? — тот оторвался от творческих раздумий и, наконец, узнал собеседника, — Как дела, Майкл?

— Шеф в хорошем настроении. Я только что от него, — сообщил Степан, — А это что, не иначе улыбка Джоконды? — он показал пальцем на ряд зубов под густыми усами на одном из разбросанных по подоконнику набросков.

— Это большевик, — ответил Стивен, возвращаясь к своей творческой задумчивости.

— Вот именно этот? — всё шло именно так, как Степан и ожидал.

— Ну да, — начал объяснять карикатурист, — этот их лидер, Сталин. Только вот куда его пристроить — ума не приложу.

— А куда его НУЖНО пристроить? — уточнил Степан.

— Ладно, объясняю с самого начала, — снизошёл к нему коллега, — Фрэнк пишет статью о туризме в Россию. Большевики продают туры к себе. Открыли свои представительства по Европе и раздают там рекламные буклеты. Он послушал их рассказы о красотах коммунистической России и теперь пишет статью.

— Фрэнк был в России? — его газета часто писала об СССР, но, разумеется, отнюдь НЕ комплименты.

— Нет, в какой России? Я говорю, он был в лондонском офисе того их агентства по туризму… Сейчас, он говорил… Оно называется «Moscow limited»[94]. Меня не спрашивай, я там не был и быть не собираюсь. Мне поручено нарисовать к этой статье иллюстрацию. Карикатуру.

— Понятно. То есть Коварный Большевик, — Степан показал на сталинские усы, — заманивает Легковерного Туриста в свой Адский Подвал Чека?

— Ну нет, это как-то уже банально, — возразил снова ставший грустным Стивен, — надо что-то более свежее, — он вынул из кармана брюк и разгладил листок из блокнота, — вот это пока что всё, на что меня хватило, — лицо его стало обиженным.

На рисунке карикатурный Сталин, в будёновке с огромной звездой, плясал вприсядку в обнимку с какой-то дамой с ещё не нарисованным лицом. Дама тоже приседала на правую ногу, выбрасывая левую вверх. Были видны подвязки на её чулках.

— Это что — канкан или казачок?

— О! Ты заметил! Это называется «здоровый эротизм». Но всё равно тут чего-то не хватает, — Стивен с надеждой заглянул в глаза Майклу Гринвуду.

Степан видел, что пришло время взять быка за рога. Телефонный звонок в посольство, небольшая прогулка по городу, пара слов в присутствии ищущего новую тему главного автора статей о путешествиях Френсиса Стронга, упоминание о хорошей иллюстрации — вот он, результат. То есть, пока что очередной шаг в направлении требуемого результата.

— Для чего нужна карикатура? — Степан начал рассуждать вслух, как это делал мистер Крэнфилд, — Для смеха. Над чем смеются люди? Над другими людьми. В нашем случае — над большевиками.

Стивен смотрел на него. Карандаш был нацелен на новый чистый листок бумаги, но пока не двигался.

— Большевики установили у себя извращённые порядки. Самые извращённые из всех, что были когда-то знакомы человечеству. Так? — Стивен согласно кивнул, — А что, по твоему, является самым большим извращением?

Степан взял листок с пляшущей парочкой и обвёл указательным пальцем поднятую ногу нарисованной дамы. Стивен наморщил лоб. Он нуждался в подсказке.

— Это здоровый эротизм, — Степан постучал пальцем по рисунку, — А извращение — это эротизм нездоровый. Понятно?

Стивен расхохотался. Поистине гомерическим смехом. До человека, наконец, дошло.

— Нет, ну а как мы это опубликуем? Это же… Хотя подожди момент, — карандаш понёсся по бумаге — изображение проступало там, как фотография в проявителе.

Теперь Сталин уже не танцевал в обнимку с дамой, но прижимался сзади к туристу в костюме-тройке. Сталин смотрел на туриста сзади сверху влюблёнными глазами (Степан восхитился умением Стивена несколькими штрихами показать, что глаза именно «влюблённые») и обнимал его за грудь, как любовницу. Турист смущённо улыбался.

— Вот это уже другое дело! — оценил работу Степан, — вот только ещё пара нюансов. Во-первых, зачем он в этой шапке? — показал он на будёновку Сталина, — не надо банальностей, — ответил он на вопросительный взгляд художника.

— Да и зачем здесь Сталин? Много чести для этого идиота, купившегося на красную пропаганду, — теперь досталось туристу, — хватит с него и обычного их «chekista».

Здесь ему пригодились навыки Майкла Гринвуда — третий баронет Лонгвуд умел рисовать хоть и не так быстро, как профессиональный художник Стивен Демпстер, но всё-таки гораздо лучше, чем профессор Степан Матвеев. Во всяком случае, «кровавый карлик» получился похожим — Степан несколько часов тренировался ещё дома. И даже лицо получилось вполне узнаваемым — разумеется для тех, кто знал председателя КПК и секретаря ЦК ВКП(б) Николая Ивановича Ежова в лицо. Ну и для тех, кто видел его фотографию на плакате «Секретариат ЦК ВКП(б)», который Степан получил в советском посольстве, представившись рабочим из Манчестера. Хороший был карнавал, душевный. Для посольских работников и тех, кто за ними наблюдал.

Стивен, в восторге от того, что его творческие муки, наконец, закончились, тут же перерисовал портрет Ежова в обнимку с туристом (глаза снова стали «влюблёнными») набело, на ватмане. Степан для верности проследил за этой процедурой до конца. Потом Стивен снова засомневался и для верности дорисовал-таки Сталина (правда, уже без будёновки). Великий вождь держал в руках вагу с ниточками, привязанными и к Ежову и к туристу. Ассоциацию Степан одобрил — вышло весьма символически — и для карикатуры, и для него лично.

Вот если бы только самому знать, за какие именно ниточки он должен здесь тянуть…

* * *

Спрыгнув с подножки автобуса и уже предвкушая ужин в маленькой забегаловке рядом со своей лондонской квартирой, Степан на секунду отвлёкся и чуть не сбил с ног идущую по тротуару женщину в ярко-зелёном пальто. Та от неожиданности вскрикнула, покачнулась, один из высоких каблуков её модных туфелек подломился, и вот уже она оказалась практически в объятиях Матвеева.

Степан приготовился как минимум к бурным извинениям, а то и к мерзкому уличному скандалу, — всё зависело от характера невинной жертвы его невнимательности. Но реальность заставила вспомнить русскую эпическую силу и оказалась очередной гримасой судьбы ли, слепого случая, а может просто удачей.

В руках Матвеева испуганно застыла Марджори. Её губы дрожали, — как предвестники нешуточной истерики, глаза, широко распахнутые, были полны непритворных слёз. Узнав в сбившем её с ног мужчине «милого баронета», она как-то сразу сломалась, обмякла, но на удивление не заплакала, а всего лишь прикусила губы. Прикусила так, что они побелели. И ещё шире распахнула зелёные, с карими крапинками, глаза.

— Ой, — только и смогла сказать она, — я, кажется, чуть-чуть не упала.

— Здравствуй Мардж, и прости. Я ужасно неуклюж. И я очень рад тебя видеть.

— А уж я-то как рада, — голос её был тихим, но постепенно становился громче. Похоже, к ней возвращалось самообладание, — но не думай, что всякий раз при виде тебя я от радости буду падать на спину. Я не такая!

Это неожиданное проявление слегка гипертрофированного чувства собственного достоинства, исходившее от пухленькой блондинки с глазами «на мокром месте», позабавило Степана. Тем более что Мардж всё ещё была в его объятиях. И, кажется, собиралась оставаться там как можно дольше.

Всё хорошее, как известно, рано или поздно заканчивается. Матвееву не хотелось отпускать её от себя сейчас. Он мысленно перебирал разные поводы, чтобы продлить встречу, но по местам всё расставил каблук, отвалившийся окончательно, как только Марджори, попыталась сделать шаг. Причина не расставаться, хотя бы на некоторое время, появилась.

Доковыляв, в прямом смысле, — кто не верит, пусть попробует пройти в обуви с каблуками разной высоты хотя бы сотню метров, — до ближайшего модного магазина, Степан сдал расстроенную донельзя спутницу «с рук на руки» вежливому и предупредительному персоналу. Не отказавшись от предложенного кофе, он сел в глубокое кресло и по привычке потянулся к журнальному столику за газетой.

Вытянутая наудачу, газета оказалась парижской, к тому же вчерашней. Матвеев уже потянулся, чтобы положить её обратно, но вдруг вспомнил, что именно в этой газете друзья договорились дать объявление-сигнал. К стыду своему, Степан не знал, на каких страницах этого издания может находиться раздел объявлений. Между французской и британской традициями размещения материалов такого рода могли существовать различия.

Однако больших различий не нашлось: объявления размещались на привычном месте, а одно из них, написанное на испанском языке и окружённое затейливой виньеткой, поздравляло новобрачных Николя Саркози и Карлу Бруни от имени многочисленной родни.

Это было как удар по темечку. Сначала Генлейн, потом объявление в неурочное время, — Договаривались же через два-три месяца! — похоже, планы начинали лететь под откос. — Ладно. Сегодня я в Лондоне, — с некоторым неудовольствием подумал Степан, наблюдая за тем, как Мардж примеряет очередную пару туфель, — а завтра придётся ехать на континент.

Через полчаса, когда выбор был сделан, а «гринвудовская» часть сознания в очередной раз удивилась деловой американской хватке, Матвеев расплатился и пригласил Марджори в ресторан. Впрочем, «ресторан» — это громко сказано, просто очень приличный паб, с неплохой кухней и приличной публикой. Отчего-то Гринвуд, ещё задолго до Степана, облюбовал это тихое, уютное заведение, с интерьерами, оформленными «под старину», с официантками в платьях служанок позапрошлого века.

Как обычно, зал был полупустым, и можно было выбрать практически любой столик, но Матвеев повёл Марджори к своему любимому месту, — в дальнем от входа углу, рядом с дверью на кухню.

Трапеза прошла в болтовне о пустяках, но среди них не нашлось места, ни кораблям и сургучу, ни королям и капусте. За десертом, Степан поинтересовался причиной одиночества Мардж в этот день.

— А где же ваша подруга Морти?

— Не поверишь, Майкл. В то утро, сразу после того как ты ушёл, мальчишка посыльный принёс с почты телеграмму. Старый хрыч, ну, — муж Мортиции, — дал дуба. В смысле преставился. Хоть и грех это, но Морти обрадовалась так, что немедленно села в машину и укатила в Лондон.

— И что? Так и бросила тебя одну? Тоже, подруга называется.

— Нет, всё правильно. Я и сама не хотела ехать в Лондон на авто. Предпочитаю по старинке — паровозом. Тихо. Ни откуда не дует, не трясёт. Иногда даже можно выспаться по-человечески.

— А дальше? Что ты делала там, рядом с автобусной остановкой?

— Ну, потом я приехала сюда, в город. Нашла Морти, — у той уже новый хахаль появился, то ли испанец, то ли ирландец. Зовут Гомес. Она мне все уши про него прожужжала. Замуж собралась. Поцеловались мы, как водится, да разбежались в разные стороны. Потом вспомнила я, как ты рассказывал, в каком красивом месте живёшь, ну я и решила посмотреть. Дорогу мне полисмены показывали. Заблужусь — спрошу. Снова заблужусь — снова спрошу. А потом и ты из автобуса на меня налетел, — Мардж кокетливо хихикнула, — как сокол на голубку.

— Не преувеличивай, всё случайно вышло. Зазевался, задумался, хорошо ещё без членовредительства обошлось. — Степан решил сменить тему разговора. — И что ты собираешься дальше делать?

— Думаю. По образованию я учительница младших классов. Может, в няньки к кому наймусь. У тебя нет никого на примете? Поприличней, конечно и чтоб руки не распускали.

— Знаешь, Мардж, пожалуй, я смогу тебе помочь. — Подозвав официанта, Матвеев попросил у него несколько листов бумаги, письменный прибор и конверты. Когда всё это появилось на столе, он быстро написал несколько рекомендательных писем знакомым Гринвуда, у которых были маленькие дети. Насколько Степан знал женщин, Марджори относилась к тому их нередкому типу, удивительно сочетавшему в себе несчастливость в личной жизни и огромный, практически неисчерпаемый, запас любви к детям.

«Из неё должна выйти отличная гувернантка или няня для маленького ребёнка, — думал Матвеев, подписывая очередное рекомендательное письмо, — жаль, что часто видеться с этой милой, смешной девочкой у меня не получится. Неизвестно что будет дальше и где это всё будет».

— Ой, как я тебе благодарна, Майкл! — Но засиявшая было улыбка Мардж, вдруг погасла. — Понимаешь, прости, но я не смогу как следует отблагодарить тебя сегодня. Может через три-четыре дня. У меня, — тут Марджори покраснела, — «празднички».

Матвееву стало смешно и грустно одновременно. Перегнувшись через стол, он привлёк к себе девушку и, не обращая внимания на реакцию случайных свидетелей, крепко её поцеловал. Потом ещё раз. После третьего поцелуя, почувствовав, что Мардж стала таять как мороженое на солнцепёке, он отстранился и с улыбкой сказал, — какая же ты всё-таки замечательная. Я должен уехать, но я обязательно тебя найду…

Когда долгое прощание наконец завершилось и Марджори, размазывая тушь по щекам, махала ему из окна такси, Степан подумал что его нынешние планы, по сути, безнадёжная, отчаянная попытка сделать так чтобы причиной женских слёз в ближайшие годы были только житейские проблемы.

«Пусть ничего не выйдет, но по крайней мере я сделаю всё что могу».

Глава 6. Три плюс два

Баст сидел у самого окна, и с улицы его было превосходно видно. Впрочем, видно его было и с того места, где стояла Таня. Как ни странно, выдержки ей хватило только на то, чтобы, не оглядываясь, выйти из кафе, пересечь улицу, и войти в здание вокзала. А может быть, и не было ничего странного, в том, что стоило оказаться вне прямой видимости, как ее «затрясло»? Остаться одной показалось вдруг страшнее, чем переместиться в прошлое.

Таня взглянула на часы и, убедившись, что время еще есть, бросилась искать хоть какое-то оконце, но, в результате, спряталась за решеткой ограждения и оттуда теперь смотрела на Баста фон Шаунбурга. На то, как он читает газету, и как пускает клубы сигарного дыма…

«Вот же невидаль заморская!»

Положа руку на сердце, Татьяна испытывала сейчас очень непростые и достаточно противоречивые чувства.

С Олегом она познакомилась четыре года назад. Коллега — зам генерального — выходил замуж, то есть, разумеется, зам — женился, поскольку был мужчиной, и на свадьбу среди прочих гостей прибыл двоюродный дядюшка из Израиля, про которого Борис нет-нет да рассказывал не без чувства юмора, но при этом явно гордясь. Дядюшка этот уехал уже давно, еще из Советского Союза, был там чуть ли не героем войны — горел в танке и все такое, хотя верилось в это с трудом — был женат, что крайне не характерно для русских эмигрантов, на латиноамериканке, и, кроме того, был то ли известным психологом, то ли не менее известным психиатром. Однако, в любом случае, Москвы он не знал, ни старой, ни новой, да еще и занять его чем-то требовалось, чтоб «под ногами не крутился». Вот Боря и попросил Таню побыть день-два гидом заморского гостя.

А гость оказался совсем не таким, как она ожидала. Не герой, и не богатырь, но мужик свойский и умеющий мгновенно к себе расположить. Тот еще ходок, судя по всему, хотя ни роста, ни особой «чисто мужской» красоты в арсенале Олега не имелось. Разве что ум и обаяние… Пожалуй, так. Но по-настоящему, как ни странно, он подкупил ее тем, что не стал тащить в постель. То есть, сначала это ей понравилось, но потом озадачило — тем более что у нее в тот момент никого не было, — а объяснилось несколько позже, во второй его приезд, который состоялся подозрительно скоро. То есть, она знала, что Ицкович в России бывает, но бывал он в основном в Питере, куда и друзья его обычно приезжали. А вот в Первопрестольной он лет тридцать не был, и ничего. Но вдруг приспичило. С чего бы это, спрашивается?

Нет, и на этот раз, он ей так ничего и не сказал. Словами не сказал, но глаза ведь тоже умеют говорить. Не знали? Напрасно. И он, возможно, напрасно усложнял им обоим жизнь, не имея возможности, уйти ради нее от жены, и не желая при этом, обижать Таню пошлым адюльтером. Но и Тане отчего-то не хотелось разрушать возникшую между ними «дружбу», а большее… А можно ли построить большее на основе коротких встреч раз в полгода? Возможно, может быть, чем черт не шутит… но у нее так не получалось. А потом…

То, что случилось с ней сейчас, было похоже на сказку. Жестокую, недобрую сказку, но волшебство от этого волшебством быть не переставало.

«Не так ли, подруга?»

«Не знаю, но он мне нравится… Он…»

* * *

«Семь пик… вист… пас, ложимся? Ход? Дядин! Стоя!» — В соседнем купе мужики айтишники и примкнувший к ним замгенерального резались в преферанс под коньячок, и по принципу «о бабах на работе…» обсуждали «хрен его знает, как ip-адрес поменялся, у главбуха винт дохнет, и после праздников UPS проверить надо», громко рассказывали довольно пошлые анекдоты, сопровождаемые взрывами хохота, и время от времени шикали друг на друга, призывая к спокойствию фразой: «тише — там женщины»!

Татьяна прекрасно понимала, каких именно «женщин» имеют в виду сотрудники мужеска пола, даже жест в сторону своего купе представила, улыбнулась, отложила книгу — «Почитаешь тут!», — отдернула занавеску и под перестук колес стала смотреть в темноту.

Снега не было уже в Бресте. За окном висела сплошная облачность с намеком на дождь — ни звезд, ни луны. Мелькающие там и здесь россыпи огоньков городков и деревень, черные поля; быстро бегущие серые сосны и елки; голые, — без листьев и чуть белее — стволы берез, подсвеченные неровным мелькающим светом из соседних вагонов.

Поезд шел с изрядной скоростью.

Низкий гудок локомотива превратился в пронзительный свист и заставил вздрогнуть.

Вагон дернулся. На мгновенье стало темно, Татьяна зажмурилась, — под закрытыми веками летали белые мушки — и через пару секунд все-таки открыла глаза…

За окном в ярком свете луны белели бесконечные, укрытые снегом поля, яркие звезды до горизонта, вдоль полотна — деревья в белых шапках, и ни единого электрического проблеска.

Свист смолк. Снаружи пролетел сноп искр, резко потянуло гарью.

«Что случилось?»… — Татьяна не додумала мысль, как тут же эхом в голове отозвалось «Que se passe-t-il? (что происходит?)… La locomotive s'est cassйe?» — и почему-то возник образ паровоза.

«Паровоз? Какой паровоз?!»

Только тут Татьяна осознала изменения в пейзаже за окном и заметила, что на столике вдруг появилась лампа с розовым абажуром антикварной конструкции. Она протянула руку и щелкнула выключателем… Пластик и синтетика отделки купе сменились бронзой и деревом, пространства до противоположенной стены стало больше и там была еще одна дверь! Татьяна резко встала, успев подумать «ноги затекли» и ударилась коленной чашечкой о стойку крепления столика.

— Ммммлять… — вырвалось вслух непроизвольно, и также непроизвольно добавилось — Мммerde…

Острая боль полыхнула искрами в глазах, Татьяна откинулась назад на сиденье, боль исчезла, но и тело она перестала чувствовать, притом что видела как собственная рука потянулась к колену…

«Собственная?»

И тут же услышала речь, совершенно определенно истекающую из ее собственных уст, но воспринимаемую ею как-то со стороны, словно чужую:

— Ма-шье-нэ-са-ль!

«Матерюсь! По-французски!!? Как?!» — И эхом откликнулось в голове: — «Больнооо… А как еще я могу ругаться?! Что происходит???»

«Похоже, я брежу…» — «… Я — ку-ку?»

«Ущипнуть», — в смысле «ущипнуться», вспомнилось вдруг народное средство. Но там, вроде бы, речь шла о выявлении сна, или нет?

«Коленка болит!»

«Не чувствую».

«Ущипну!»

— Ай! — На этот раз Татьяна почувствовала не только боль, но и руки, и ноги, и…

«Здорово я треснулась!»

«Я не чувствую!!!»

«Ох! — Татьяна попыталась «взять себя в руки» — Кажется, это называется раздвоение личности… Шизофрения!»

И эхо в голове тут же откликнулось, объясняя то, чего Татьяна отроду не знала: «Shizo — раскалывать, френ — ум, рассудок. Это на древнегреческом».

«О как! — Татьяне стало весело — «Я теперь что, и греческий знаю и древний?»

«Si, madam, а в лицее вы что учили?»

«В лицее? В каком, нахрен, лицее? Ты кто?»

«Я?! Я — Жаннет, Жаннет Буссэ. А ты?»

«Голова ужасно болит…У тебя или у меня?»

«Голова моя — значит у меня, но я не чувствую…»

«Вот так, голова твоя, а болит, как моя собственная!»

«А я захотела чтоб боль прошла — теперь и тела не чувствую, но вижу-слышу-обоняю».

«Запах чувствуешь? Почему гарью тянет? Аааа… Это же паровоз! Откуда он взялся? Сто лет как их уже…»

«А что должно быть? Это же поезд, а раз поезд…»

«Ох! Я не помню, когда последний раз «живой» паровоз видела! Стой! А год, год какой на дворе?»

«Тридцать пятый. А какой еще может быть?

«Тридцать пятый?! Вот так!.. Это ж… Семьдесят четыре года!»

От грандиозности рухнувшего на нее знания Татьяна впала в ступор. Жаннет тоже затихла — даже мыслей никаких, словно уснули обе.

Сколько так просидели — непонятно, но ноги затекли уже по-настоящему, и Татьяна шевельнулась, меняя позу.

«Сколько ни сиди — много не высидишь!» — Пронеслась в голове здравая мысль.

«Итак, налицо шизофрения, а нам нужен результат обратный, как там по-гречески?»

«Krasiz — смешивание, слияние. То есть, красизофрения»

«Погоди, но греки называют словом krasi — вино! И значит, займемся винолечением!»

«Энотерапия?[95]»

«Почему? Ах, вот так! И вина нет? А что есть? Подожди, дай образ саквояжа».

«Понятно, везем контрабандой гостинец?… Что ж, тогда по-русски — водки? Хм… А я то наших мужиков не понимала, когда они утверждали, что «здесь без стакана не разобраться» — уважаю!» — Пришла к неожиданному выводу Татьяна и улыбнулась собственной столь изощренной сентенции.

«Ну вот, уже сказывается философское образование Жаннет, — решила она, принимая очередную дозу «лекарства». — И значит, «неприятность эту мы переживем!»

Ну а после третьей дозы, началась внутренняя разборка…

«А как тебя в Москву занесло?»

«В 1932 году русский белоэмигрант — фамилия его Горгулов — застрелил из пистолета Президента Франции Думера. Президент пришел на выставку, а там… В общем, Горгулова задержали, и он заявил, что убил «Отца Республики», чтобы подтолкнуть Францию к действиям против СССР. И хотя выглядело это сущим бредом, но так и получилось! Председатель совета министров Тардье, а он тогда был главной фигурой в политике Франции, заявил, что Горгулов агент НКВД и что «Юманите» — газета наших коммунистов — все знала заранее, и поэтому сразу же после убийства — когда никто еще и не предполагал вообще, кто такой убийца — назвала Горгулова белогвардейцем!

Ну и начали наших активистов арестовывать… Пришлось и мне уйти на нелегальное положение, потом товарищи переправили в Германию, а там уже встретилась с советским резидентом. А потом ясно: Москва, разведшкола…»

«Шпионка, бакалавр, комсомолка, и…просто красавица «, — улыбнулась Татьяна, разглядывая собственно-чужое отражение в зеркале… «Самое смешное, ты похожа на меня… в молодости!» — одобрила Татьяна продолжая улыбаться.

«Сколько тебе? Двадцать три? Вот, б… В смысле, это же надо! В дочки годишься…, ну, не в дочки — в племянницы» — ответила Татьяна на ехидный вопрос Жаннет: «В каком возрасте у вас «там» считается уже приличным рожать?»

«Не допрос, разумеется, а собеседование. Резюме я твоего не видела… Да, приходилось людей, понимаешь ли, принимать. В банки, как и в разведку, с улицы не берут — и анкета, и личное впечатление, и тестирование. Тестирование? Думаю, его еще здесь не изобрели — разве что зачатки. Хотя постой! Бине же был француз! Ну, не важно. Дают тебе кучу вопросов и заданий, на которые уже тысячи самых разных людей отвечали и по ответам определяют, когда и о чем ты можешь соврать, как быстро соображаешь, в чем разберешься, а что тебе лучше и не предлагать…

Рация, азбука Морзе. Работа на ключе… Да, я видела в кино. В смысле, в синема.

Стреляем из пистолета… Из такого? И такого? Ах, это вообще револьвер! Интересно, подруга, девки пляшут! Значит, и фотографируем, проявляем-закрепляем — сложнова-то, у нас такое уже забыли… Но неважно!

А чего же тебя автомобили-то водить не научили? Не принято? Понятно. Не уверена, что сумею здешние водить, хотя я вроде бы не забыла еще, как без автоматической коробки передач… Ладно, при случае попробуем…

Ох, девочка моя, тебя и покрутило…

Но и мы не лыком шиты, не «Шиком» бриты… Тоже не бреешь? — Таня посмотрела на «свои» ноги, а как же… вроде у вас еще депиляторов не придумали? Воском? Ужас! Это же какая боль! Да, женщины… и не такое терпим, а красоты много не бывает, — усмехнувшись, согласилась Татьяна. — Ну, что, еще капельку?»

«Да, у меня тоже не сахар…», — «думала» уже Таня, — «Хотя и жаловаться, вроде бы, было не на что. Замуж выскочила на пятом курсе за лейтенанта, в девяносто первом. Да, университет, филфак… А потом началось — страну развалили. Армию топтали все кому не лень, помоталась тогда с мужем по гарнизонам: ни работы, ни условий для нормальной жизни, а у него зарплата — курам на смех, и командировки в горячие точки, там он и попивать начал…».

«А я психовать… ребенка не случилось… В общем, уехала домой к матери, а там и развелась. Поработала в школе — английский преподавала, а потом, когда от кризиса оправились — рванула в Москву. Банки как раз на подъеме были. Иностранные — филиалы открывали, — вот и устроилась, курсы менеджеров-администраторов, так и кручусь… Уборщицы, секретари, водители, первичный подбор персонала, карандаши, ручки, туалетная бумага, чай — кофе… потанцуем… Нет, это не входит, это шутка такая русская…»

И внутренний моно-диалог продолжился, закручиваясь как стальная пружина, чтобы где-то когда-то распрямиться со всей силы, и то ли убить, то ли, напротив, создать заново:

А через четыре года война начнется… Да, с немцами…

Откуда ты можешь помнить парад Победы?

Мама на руках держала? Ах, у вас тоже был парад? На Елисейских полях… Сколько же тебе было, семь лет?

И танки видела? Какие у вас тогда могли быть танки? Да…

Нет, это будет куда более страшная война,…Ох,… а ведь немцы уже в сороковом свой парад в Париже устроят…

Может, может! Скажи спасибо, что в Москве не устроили! Тогда бы уж точно… Да, да именно это слово. По-русски лучше и не скажешь! Да, не красней, не девочка же! Ну вот…

Да, победим, конечно. И будет парад в Москве в сорок пятом, и мой дед на фронте погибнет, и бабушка умрет от недоедания, и еще много… много… и женщин французских налысо стричь будут!

Кто? А мужики ваши!

Ну, кого-то может и было за что, но другим-то выживать надо было… а мужики ваши — трусы, сначала сдали Францию, а потом злобу за импотенцию свою — на женщинах вымещали…

Что делать? Вот это вопрос, подруга. Прибить Гитлера и этих… — Таня плыла, язык уже заплетался — других на букву г… — двести грамм водки под кусочек шоколадки — ге… ги… го… говнюков! Вот! — вырулила Татьяна…

Поспорили, поплакали, согласились, что все мужики сволочи, и хотят только одного. Решили, что хоть история и не имеет со-сла-га-те-те-те-ль-но-го наклонения, они сослагут. Или как там правильно сказать — сосложат? Изменят! А будущее создадут… светлое и счастливое.

«Все сестренка, давай баиньки, иначе плохо нам будет завтра…» — Как старшая по спальне объявила Таня, у которой, то ли от перегоревших нервов, то ли от алкоголя, — все плыло перед глазами, и в голове был, что называется «сумбур вместо музыки».

* * *

Утром, когда умывалась, — вторая дверь оказалась входом в туалет, рассчитанный на два купе, — Татьяна неожиданно почувствовала головокружение и ломоту в пояснице.

«Ох, вот этого я не ждала!» — Еще не вполне адекватно понимая ощущения нового собственного тела, подумала она и прислонилась к стене.

«Ты что, «там» беременная?» — подумала Жаннет.

«Нет, просто не вовремя. У меня еще пара недель была», — откликнулась на вопрос Татьяна.

«Для тебя не вовремя, а для меня, слава богу, в самый раз! Уступи-ка место, сестренка, ты, я думаю, сразу не справишься, ведь так?»

Жаннет приняла тело под свой контроль и полезла в саквояж, бормоча под нос: «Где тут мой пояс?»

«Да, сложнова-то, — прокомментировала Татьяна процесс, и тут же подумала о главном, но уже совсем в ином ракурсе: — А ведь скоро война, и как же на войне с этим справлялись? Как там медаль у женщин мужики называли — «За боевые услуги»? — свиньи! Да только за одно это на фронте медаль боевая заслужена!»

«А давай, как у вас изобретем — с крылышками — враз миллионершами станем!» — развеселилась Жаннет.

«Между прочим, очень даже, — сразу же согласилась Татьяна, пытаясь сообразить, смогут ли здесь наладить выпуск чего-то подобного? — Скольким женщинам жизнь облегчим! И — да, денег на этом можно сделать… немеряно.»

Настроение, как ни странно, резко улучшилось.

«Красизофрения? — подумала Татьяна-Жаннет. — Ну, что ж, слияние не слияние, но жить уже можно. И — не сумасшествие, а это — главное!»

Она, посмотрев в окно, поняла, что за делами и «разговорами» совершенно не заметила ни времени, ни дороги, а поезд шел уже в предместьях Праги…

* * *

И вот гуляет она по Праге, потихоньку свыкаясь с двойственностью своей новой натуры, которая, двойственность, следует отметить, чем дальше, тем меньше ей мешала — гуляет, и видит вдруг кафе, про которое когда-то давно, несколько лет назад, то есть, в той еще жизни, гид рассказывал московским туристам. В этом, де, кафе — то есть, каварне, если правильно говорить — сиживал в оно время сам великий Кафка.

«Кафку читала? — интересуется она у своего Альтер Эго.

«Нет…» — Всплывает слабое удивление откуда-то из подсознания.

«Тогда, в койку[96]!» — Смеется Таня, толкает дверь, слышит звон колокольчика, и упирается взглядом в холодные голубые глаза, в которых — или это ей только мерещится? — начинает происходить такое, что у нее самой мороз по позвоночнику и жар по щекам и… ну, в общем, по всему телу.

Такое можно придумать? Ну, разве что во второсортном любовном романе! А в жизни… Нет, в жизни, разумеется, порой случаются очень странные совпадения, но… редко!

И вот он сидит в кафе напротив, пьет кофе, курит сигару и читает газету. Он совершенно непохож на себя, но все-таки он — это он, потому что от немца, как поняла Таня, осталась только внешность. И внешность эта, надо признать…

«Стресс и гормоны! — сила пострашнее красоты. В 23 года так и должно быть, а уж когда на тебя смотрит такими глазами такой мужчина! Но ведь и обаяние Олега, который был симпатичен Тане еще там: «где-то и когда-то, в еще не наступившем», — никуда не делось. Так что, ой! И еще раз ой! Потому что влюбиться в ее обстоятельствах… А почему бы, собственно, и не влюбиться?»

«Любовь на Титанике… — думает она, отступая от решетки и, повернув голову влево, чуть заметно улыбается молодой женщине в приталенном бутылочного цвета пальто с пышным воротником из рыжей лисы. — Ну, где-то так и есть. Европа 1936 года — тот еще Титаник».

* * *

А делать, как оказалось, ему было совершенно нечего. Олег даже удивился такому повороту дел. И Вена ничуть не манила своими очевидными архитектурными достоинствами, и идти разыскивать Зигмунда Фрейда или Стефана Цвейга, которые здесь сейчас жили, вдруг расхотелось. Хотелось, как ни странно, быстрее забраться в поезд и ехать в Париж, где — вот неожиданность какая! — его с нетерпением ожидал Витька Федорчук. Он так и сказал, мол: «Je vous attends avec l'impatience, l'ami gentil! S'est ennuyй et caetera, et caetera»[97]. Сукин сын! Но ведь по существу-то ничего не объяснил, потому что не мог, наверное. Но, даже понимая все это, Ицкович себе места не находил, сгорая от нетерпения и мучаясь неизвестностью. Что там могло произойти? Почему Витька все еще в «здесь», когда неделю как должен быть в «там». Ну, уж до Нью-Йорка-то мог ведь уже добраться?

И Таня еще… Олег бродил по улицам Вены, что называется, не разбирая дороги. Куда ноги несли по холодным, кое-где припорошенным снегом или покрытым наледью улицам, туда и шел, пока неожиданно для самого себя не попал в простейшую ловушку, которую на самом деле не кто-то устроил, а сам он в себе вырастил за эти два дня. Распахнулась дверь очередного венского кафе, и Олег даже споткнулся, когда до него долетела чуть хрипловатая — с потрескиванием — мелодия. Это был, разумеется, патефон, и, конечно же, это было танго «У моря», и это был оркестр Барнабаса фон Гецци, который в этой или какой-то другой записи Ицкович, любивший музыку начала века, слышал множество раз.

«От же!» — Но у него даже слов не оказалось, чтобы выразить свои чувства, потому что мелодия эта каким-то совершенно невероятным образом вернула его «во вчера», в уютную пражскую каварню, ничем принципиально не отличимую от этого, например, заведения. И Олег «услышал» другую мелодию, и снова увидел идущую к нему через зал Жаннет, и сердце его наполнилось теплом и восторгом.

Сказать, что Жаннет произвела там, в этом пражском кафе, фурор, значит, ничего не сказать. Фурор, фураж, фужер! Люди — их было немного счастливцев, услышавших в 1936 году чарующее «Танго в Париже», да еще в таком исполнении — так вот люди эти повскакали с мест и аплодировали стоя, и улыбались, и чуть ли не плакали от переполнявших их чувств. Они были возбуждены и счастливы, и, честно говоря, Олег с Таней тоже были счастливы, но Таня застеснялась вдруг, покраснела, и заторопила Ицковича, предлагая как можно быстрее покинуть место неожиданного триумфа. И Олег не стал с ней спорить, купил Тане-Жаннет букетик каких-то цветов — и откуда в зимней Праге цветы? — кинул на столик деньги, и, подхватив, девушку под локоть, повел из зала. Но не тут-то было. В фойе их перехватил один живиальный толстячок, настолько похожий на карикатурного буржуя, что Ицковича чуть на смех не пробило.

— Тысячи извинений, — сказал «буржуй» по-немецки. — Я не знаю, кто вы, фройлен, но вы великая певица! Поверьте человеку, который отдал антрепризе 20 лет своей жизни. — Он был возбужден, по высокому лбу с залысинами стекал пот. — И песня! Боже мой, какая у вас песня! Вы войдете с ней в историю, фройлен! Вам будут аплодировать лучшие залы!..

— Благодарю вас, — остановила поток его красноречия Татьяна. — Но это не входит в мои жизненные планы.

Голос ее звучал настолько холодно, что антрепренер даже отступил на шаг, но сдаваться, судя по всему, не собирался.

— О, прошу прощения, мадемуазель! Прошу прощения! Я был… — зачастил он, оправдываясь. — Я был невежлив. Ради бога! Но, может быть, вы будете так любезны, взять мою визитную карточку. Если вдруг…

«Если вдруг! — Согласился с ним Олег и вошел в кафе, из которого слышалось танго. — А почему бы и нет? — Спросил он себя, садясь за столик и извлекая из нагрудного кармана пиджака крошечный белый прямоугольник визитки. — Курт Рамсфельд, антрепренер. Берлин… «

Безумное предложение Рамсфельда показалось ему сейчас чрезвычайно интересным. Ведь певица имеет обыкновение гастролировать… Изумительное прикрытие, если подумать, — просто как у Маты Хари, а следующим летом в Берлине Олимпиада, и…

«Да, — решил он. — Это следует обдумать, но Мата Хари плохо кончила…, впрочем… «История в первый раз — трагедия, второй — уже фарс», — как утверждал кто-то очень умный… или древний?»

— Кофе и рюмку коньяка, — сказал он кельнеру и закурил.

* * *

До отправления поезда на Париж оставалось еще шесть часов, и Баст фон Шаунбург решил наведаться в немецкое посольство. В конце концов, со службы в Гестапо он никуда пока не уходил, а в Вене вполне мог оказаться и в рамках своего задания, до сего дня носившего, надо сказать, весьма расплывчатый характер. «Противодействие активности русской разведки…». Но, с другой стороны, любимец Гейдриха и Шеленберга был в СД, что называется, свободным художником, и делал, в принципе, что хотел. В рамках генеральной линии, разумеется, но, тем не менее.

«Вот именно!» — Олег бросил окурок в пепельницу, положил рядом с пустой рюмкой деньги и встал из-за стола.

Голова, как ни странно была ясная, и сердце успокоилось. Все-таки немец был той еще сволочью — прямо-таки «беовульф» какой-то, а не мужик из плоти и крови. Но Ицковичу — в его-то положении — все это было как раз, кстати, потому что, имея несколько иной жизненный опыт и темперамент, да еще и влипнув в историю с «попаданием», вел он себя последние часы, — а может быть и дни, но об этом даже думать не хотелось — не лучшим образом. Это если вежливо выражаться. То есть, без мата. Но можно и матом, разумеется, потому как заслужил.

Не застегивая пальто, Ицкович вышел на улицу. Там было прохладно и даже снег как будто совсем собрался упасть, и это было скорее хорошо, чем плохо: бодрило. Он и кашне свое роскошное — натуральный кашемир — запахивать не стал, но вот перчатки натянул. Кто его знает, как там все пойдет, а береженого бог бережет. Во всяком случае, так говорят.

«Говорят, что кур доят!» — Олег перешел улицу и решительно вошел в кондитерскую с замечательным тортом из папье-маше, выставленным в украшенной еще, по-видимому, к рождеству витрине. Внутри, как и ожидалось, вкусно пахло ванилью, корицей и сдобным тестом, а за столиком у боковой стены, откуда сквозь все ту же замечательную витрину хорошо просматривался приличный кусок улицы, сидела молодая женщина и пила кофе по-венски из большой фарфоровой чашки.

— Добрый день, фройлен! — Ицкович чуть опустил подбородок, обозначая вежливый поклон, и одновременно приподнял над головой шляпу. — Если не возражаете, я присяду к вам на минутку?

Вообще-то Олег как бы задал вопрос, но ответа дожидаться не стал, а сел за столик напротив женщины и вопросительно посмотрел ей в глаза. Бронзовая шатенка, а глаза красивые, миндалевидные, цвета «морской волны» — что-то от хромово-зеленого до кобальтово-синего — не поймешь, меняются от освещения, и как будто слегка прищуренные или чуть припухшие, словно она только что плакала. Красивые глаза.

«Что-то меня на «металлические» определения потянуло, — подумал Ицкович, — бронза, хром, кобальт… торий, уран… Бомба… Какая бомба? До бомбы еще десять лет!» — споткнулся в цепочке ассоциаций Олег — «Ты делал бомбу?… Нет, гречневую кашу я не умею…» — Вот оно! — «Девять дней одного года»! — Ицкович, уже почти превратившийся в связи с обстоятельствами в Баста фон Шаунбурга, наконец, понял: актриса…

«Как же ее? Лазарева?… Нет …, Смоктуновский, Баталов… Ну же, ну!.. Лаврова! Точно! Татьяна, кажется. Надо же опять Татьяна!»

— Мне позвать полицейского или просто закричать? — Спокойно спросила женщина.

— Зачем? — Баст достал сигареты и протянул женщине. — Разрешите вас угостить?

— А сигару пожалели? — И голос у нее оказался под стать внешности. Чуть надтреснутый, с легким носовым призвуком. Возбуждающий.

«Обойдетесь, фройлен.»

— Вы курите сигары? — В кармане пальто у него была еще одна, и Баст не стал жадничать. Не сейчас.

Он вынул сигару и галантно протянул даме. О, да. Это он тоже уже понял. Не просто красивая женщина — дама. Породистая, холеная, знающая себе цену …

«Сучка…» — Пришел к выводу Ицкович.

— Я пошутила. — Улыбка скользнула по красиво очерченным полным губам, но глаза остались спокойными.

— Кто вы? — Она достала из элегантной сумочки серебряный портсигар, разумеется, для длинных, дамских и, естественно, дорогих сигарет.

Немецкий, несомненно, для нее родной язык, и все-таки она не немка. Впрочем…

— Себастиан Шаунбург. — Представился он.

— Шаунбург … — Задумчиво повторила она, и в ее взгляде мелькнуло что-то похожее на недоумение. — Вы имеете отношение к фон Шаунбургам из Баварии?

— Самое прямое. — Разговор принимал интересный, можно сказать, интригующий оборот.

Пять минут назад Баст рассеянно посмотрел в окно кофейни — пластинку как раз сменили, и звучал медленный фокстрот «Одна ночь в Монте Карло «— и ему показалось, что в глубине кондитерской напротив сидит молодая, замеченная им уже, шатенка. Разумеется, эту женщину он уже встречал, Шаунбург, садясь за свой столик и подзывая жестом кельнера, успел увидеть, как она вошла в кондитерскую. Бутылочного цвета пальто, рыжая лиса на плечах, кокетливая шляпка, из-под которой видны пряди волос в тон лисе, ну может, чуть темнее… Фигура, лицо, показавшееся знакомым…

«Где я мог ее видеть?» — Спросил себя Баст и едва не вздрогнул, вспомнив вдруг, где и когда засек эту женщину.

Как будто пелена спала с глаз, или вернее с памяти …

«Вот же черт!»

Первый раз — если это действительно был первый раз — он увидел ее вчера поздно вечером на вокзале в Праге. Мелькнула неподалеку, среди снующих людей и клочьев пара, — Баст был слишком занят Жаннет и почти не обратил на нее внимания, — мелькнула и исчезла, чтобы возникнуть в дверях уже Венского вокзала. Причем, как вспомнил теперь Шаунбург, женщина не выходила из здания, а входила… чтобы еще через пару часов возникнуть на этой улочке, куда и сам-то Баст попал совершенно случайно.

«Оп-па, слежка? Возможно».

Но, с другой стороны, кто же посылает на улицу таких бросающихся в глаза женщин? Но если это не наружное наблюдение, тогда что ей нужно от Шаунбурга и зачем она за ним шпионит?

— Шаунбург … — Задумчиво повторила женщина, и в ее взгляде мелькнуло что-то похожее на недоумение. — Вы имеете отношение к фон Шаунбургам из Баварии?

— Самое прямое.

— Тогда, мы с вами, возможно, даже родственники… — Голос звучал ровно, интонации безупречны, но взгляд…

— Вот как! — Улыбнулся Баст. — С какой стороны?

— Я Кейт Лангенфельд.

— Мой бог! — Ну, по-другому, скажем прямо, Шаунбург отреагировать просто не мог.

Приехать в Вену, обнаружить эту фантасмагорически непрофессиональную слежку, которую он благополучно прошляпил, и выяснить, что шпионит за ним не кто-нибудь, а сама Кайзерина Кински!

— Кисси … Бог мой! Что ты делаешь в Вене, и зачем, ради всех святых, ты за мной следишь?!

Сейчас он ее даже вспомнил. Бог знает, какое их связывало родство. Возможно, кто-нибудь из старших членов фамилии и мог бы это объяснить, но не Шаунбург. Однако то, что где-то на периферии родственных связей, среди множества безликих теней, в лучшем случае, имевших имена и географическую привязку, находится и некая Кайзерина Кински, Баст помнил. Он ведь ее даже видел однажды. Лет пятнадцать назад. Но тогда она была совсем маленькой девочкой, да и ему было лет десять … Впрочем, позже кто-то упоминал о ней в контексте Балкан. Однако жила ли она в Софии, Афинах или в Белграде, Шаунбург с определенностью сказать не мог. Где-то там …

«Или вообще в Италии?»

— Откуда ты знаешь Жаннет?

«Вот б…!» — чуть не выругался вслух по-русски Олег.

— Кисси, ты … ревнуешь?!

— Я?! Ох, дьявол! Да, нет же! Что ты! Я сплю только с мужиками. — Циничная улыбка, но в глазах … страх?

— Тогда, что тебе до Жаннет и меня? — Но, уже задавая этот вопрос, Шаунбург насторожился по-настоящему и спохватился, что почти прокололся.

Разумеется, вся эта водевильная история со слежкой была смешна. Но не смешными могли оказаться ее последствия. Кайзерина ведь дамочка отнюдь не простая, просто не может быть таковой. Черт, черт, и еще раз черт! Он никак не мог вспомнить, откуда она взялась на их генеалогическом древе, однако, несомненно, она принадлежала к немецкой или австрийской аристократии, а среди этой публики кого только не встретишь. И Кисси тоже могла оказаться информатором Гестапо или, напротив, НКВД, или еще кого-нибудь. Но больше всего Баста встревожило то, что Кейт Лангенфельд Кински, вообще знала, настоящее имя Жаннет, а не то, что было в теперешнем паспорте у мадмуазель Буссе и которым сам Ицкович даже не поинтересовался.

«Коммунистка? Коминтерн? Сюртэ? НКВД?»

— Мы с ней знакомы …

— Великолепный ответ! — Усмехнулся Баст. — Браво, Кисси! Ты с ней знакома. И я с ней знаком. Познакомился вчера в Праге. Красивая женщина, не правда ли? Но только не говори мне, что вы воспитывались в одном пансионе!

— Мы не воспитывались в одном пансионе …

— Где ты сейчас живешь? — Баст решил временно сменить тему.

— В Софии.

— Что ты там делаешь? — Почти искренно удивился Шаунбург.

— Я там замужем, — она, наконец, закурила, и Баст обратил внимание на кольца и перстни на ее тонких нервных пальцах.

«Целое состояние …»

— Он болгарин? — Спросил Шаунбург, начиная испытывать к этой истории вполне определенного свойства интерес. Разведчик ведь никогда не перестает быть разведчиком. Таково амплуа.

— По матери … Впрочем, меня там тоже зовут не Кайзериной, а Екатериной.

— Екатерина? …

— Альбедиль-Николова.

— А где же сам господин Альбедиль?

— Барон Альбедиль-Николов, — поправила его Кайзерина. — Он дома. Ему, видишь ли, трудно путешествовать.

— По возрасту или по состоянию здоровья? — Уточнил Баст.

— По обеим причинам, — без тени смущения ответила Кайзерина и выпустила дым из ноздрей. Очень «вкусно», надо сказать, выпустила, элегантно дрогнув крыльями носа. Красивого носа

«Болгария … А отец нынешнего царя …»

— Я вспомнил! — Улыбнулся Баст и тоже закурил. Почти с облегчением, но только почти. — Ты же должна быть в родстве с царем Борисом. Он из Саксен-Кобургов …

— Да, он приходится мне четвероюродным дядей … Или … Не важно. — Махнула она рукой.

Вероятно, ей и в самом деле, было неважно. Имея родственные связи с половиной дворов Европы, но, приходясь всем этим сильным мира сего седьмой водой на киселе, трудно найти правильную линию поведения. Но если уж нашел …

— А Эдуард? — Спросил он, чтобы не молчать.

— Ох, Баст! — Затягивалась она не менее «вкусно», чем выдыхала. — Ты ему такой же родственник, как и я. Я была недавно в Лондоне, Эдуард связался с американкой — и внезапно добавила:

— Не быть ему королем… — и словно споткнулась.

«Эдуард…» — Что-то шевельнулось у Олега в памяти. Что-то важное.

Англия… год, наверное, 87-й, галерея… Портреты королей… Георг V…

«Точно! Георг V умер в 1936… Кажется, зимой. Наследовал ему Эдуард под номером VIII, но коронован не был, а на похороны Георга приехало пол-Европы и даже большая советская делегация: Литвинов, кто-то из военных… Е мое! «

— А теперь, Кайзерина Эдле фон Лангенфельд Кински, — сказал он строго. — Будьте любезны объяснить, что это значит? Откуда вы знаете фройлен Буссе? Что ты делала в Праге, Кисси? И какого дьявола взялась за мной следить?

— Э … — Вообще-то он знал таких женщин. И как Ицкович, и как Шаунбург знал. Красивые, стильные — гламурные — в меру циничные и, разумеется, умные. Обычно, они легко крутили и мужиками, и бабами, на беду свою попавшими в их сети. Но даже такие прожженные профессионалки высшего света, как Кисси Кински, ломаются иногда, если знаешь, конечно, как их взять в оборот. Олег делать этого не умел, а вот Баст «сделал девушку» с первого же подхода. За плечи, позвоночником на колено, и … Он даже услышал, как наяву, хруст ломаемых позвонков …

«Тьфу ты!»

— Нет, — покачал головой Олег. — Ее зовут Жаннет. А «Э» … Что значит это твое «Э»?

— Мы познакомились в Париже.

— Великолепно! — Кивнул Олег. — В Париже, в танцевальном клубе.

— Нет.

«Так что же ты скрываешь? «

По правде, Ицковичу начинали надоедать все эти тайны мадридского двора. Таня темнит, эта тоже темнит…

«Эта темнит, та темнит… Та и эта…»

И тут Олега «шарахнуло» нечто похожее на озарение, но, с другой стороны, за последние две недели Ицкович стал свидетелем таких невероятных совпадений, что мозг его автоматически искал теперь подобные «чудеса» везде, где только можно. И ведь Таня…

…24 декабря неожиданно позвонила Таня. Голос был веселый, настроение, судя по всему, более чем приподнятое и, скорее всего, несколько разогретое алкоголем. «Вы что в Москве уже гуляете?» — поинтересовался Олег. — «А я не в Москве уже». — «А где?» — Опешил Олег, пытаясь понять, что там — где-то там — происходит. — «Я в поезде». — Рассмеялась Таня. — «Так ты, что по трубке говоришь? — Олег был весь в мыле, Грейси сунула трубку чуть не в воду и на номер абонента на дисплее мобильника он не посмотрел. — Разбогатела разом?» — «Никак нет! Я на минутку. Я в Прагу еду. С Ольгой договорились встретить в Праге католическое рождество». — «С какой Ольгой?» — Не сразу врубился Олег. — «С Ремизовой! Ну, помнишь, я тебе рассказывала?…»

И точно рассказывала.

«Ольга…» — Впрочем, сейчас Олег помнил только то, что Таня и Ольга жили в одной комнате в общежитии, когда учились в университете. Только Ольга, похоже, была историком … И… Да! У нее же сестра замужем в Австрии. Могла поехать к сестре и договориться с Таней, встретиться на нейтральной территории. А Прага как раз…

«И выходит…»

Выходило странно и даже вычурно. Он договорился с Витькой и Степой встретить в Амстердаме Новый Год, и вот они здесь. Все трое. А Таня договорилась с Ольгой, и … Почему бы и нет? И «родственница» что-то не то про Эдуарда ляпнула: «Не быть ему королем»?! — «Ты-то, мать твою, откуда это знать можешь при живом-то еще Георге?»

Но, с другой стороны, девицы-то вроде бы договаривались не на Новый год, а на Рождество. Неувязочка получается. Таня ведь однозначно перешла в ночь с 24-го на 25-е, то есть, как раз в Католическое Рождество, когда, если верить истории про Скруджа[98] происходят очень разные чудеса.

«А не едет ли у вас, дорогой товарищ, ваша фашистская крыша? Или теперь вместо мальчиков вас на девочек потянуло, причем сразу на всех? «

— А хочешь, Кисси, я тебе анекдот расскажу? — Олег вдруг обнаружил, что уже минут десять крутит в пальцах не зажженную сигаретку, отчего та совсем уже потеряла товарный вид.

— Какой анекдот? — Подняла бровь, удивленная резкой сменой темы разговора Кайзерина. — И не называй меня, пожалуйста, Кисси. Зови меня Кейт, если тебе не сложно.

— Сложно. — «Широко» улыбнулся Ицкович. — А анекдот хороший.

Как назло, в голову лезли какие-то убогие шутки, которые вполне могли оказаться на поверку старыми и бородатыми, как Карл Маркс и Фридрих Энгельс. А ему требовался знаковый анекдот из того — будущего — времени, который ни с чем не спутаешь, и неправильно не поймешь.

— Ну, рассказывай, коль приспичило. — Предложила Кайзерина, пожав плечами. Очевидно, анекдот — последнее, в чем она сейчас нуждалась.

— Да, так вот, — Олег бросил в пепельницу измятые останки так и незажженной сигареты, и, достав из пачки другую, неторопливо закурил. — Сидит в Москве народный комиссар…

— Кто? — Удивленно подняла бровь Кайзерина.

— Народный комиссар, — повторил Олег. — Министр…

— А!

— Я могу продолжать?

— Да.

— Сидит, значит, в своем кабинете министр, то есть, народный комиссар Путин…

— Кто? — Поперхнулась сигаретным дымом Кайзерина.

— Народный комиссар Путин. — Объяснил Олег, внимательно следивший за реакциями своей дальней родственницы. — Фамилию я, разумеется, придумал. Я не помню, как там его звали на самом деле. Какая-то еврейская фамилия. Ведь ты же знаешь, Кисси, все комиссары евреи.

— А Путин это еврейская фамилия?

— Не знаю, — пожал плечами Олег, изображая полного дебила, но не просто дебила, а качественного, то есть, национал-социалистического.

— А! — Кивнула уже порядком дезориентированная Кайзерина. — Да. Я поняла.

— Хорошо! — Улыбнулся Олег. — И вот сидит этот Путин в своем кабинете, а к нему другой комиссар приходит. Мн… Как бы его назвать? Ну, пусть будет, Березовский.

— Как ты сказал? — Она побледнела. Нет, это слабо сказано. У нее кровь от лица отлила. Или как говорят? Ни кровинки в лице?

— Ну, не знаю, я их еврейских фамилий! — Взмолился Олег. — Гусинский, Абрамович, Березовский, Черномырдин, Ходорковский …

Олег перечислял все фамилии, которые знал, которые были на слуху, которые что-то могли сказать тому, кто знает, о чем, собственно, речь.

— Ты … — Кайзерина внезапно охрипла, а в синих глазах … Ну, пожалуй, Олег мог бы описать это выражение одним словом — безумие.

— Я … — Кивнул он. — А ты … Ольга? Только без истерики!

Черт! Кто же знал, что ее так проберет, но, слава богу, оклемалась она довольно быстро, и Ицкович — от греха подальше — увел ее из кондитерской на воздух.

* * *

«Любопытная ситуация …»

Любопытная? Ну, вы и скажете, сударь! Ведь это, положа руку на сердце, никакая и не ситуация даже, а сплошное безобразие. Фантасмагория и сон разума, вот что это такое! Однако же факт: как минимум дважды на протяжении очень короткого времени: в Католическое Рождество и в Новогоднюю ночь в Европе случилось что-то такое, что, как говаривали русские народные сказочники, ни в сказке рассказать, ни пером описать! Или, может быть, случилось это не там и тогда, а здесь и сейчас: в смысле, при переходе 1935 в 1936?

«Нет, это глупость и дебилизм!» — Ицкович выбросил окурок и потянулся за новой сигаретой. — Все это ведь совершенно условно. Вон в России старый новый год вообще десятого января отмечают … или 13-го? — не важно…»

И потом, дело ведь не в дате, а в сути происшедшего. И почему именно они? Чем таким заслужил это приключение доктор Ицкович из Израиля или профессор Матвеев из России? Почему Таня и почему Ольга? И почему именно русские, хотя он-то как раз русский лишь условно и в кавычках, но все-таки почему? А что если и в январе — в Православное Рождество — тоже кто-то?… И, может быть, не в одной Европе… В Израиле вообще Новый Год в октябре! Вот будет весело, когда все мы начнем раскачивать лодку … каждый в свою сторону.

Он взглянул на Ольгу и мысленно вздохнул.

«Кажется, пронесло …»

Ну отчего именно у таких ярких женщин, как Кейт, случаются такие вот постыдные срывы? Или истерику следует приписать Ольге? Или все дело в том, что они слишком разные, тихая и славная, бесконфликтная «белая мышь» Ольга Ремизова — библиотекарь из Питера и яркая, пожалуй, даже экзотичная Кайзерина Кински, жадная до удовольствий, циничная и шумная нимфоманка? Все может быть, но одно совершенно очевидно. Когда Ольга ехала в Вену, где жила ее более успешная младшая сестра, удачно вышедшая замуж за итальянца, работающего в аппарате ООН, ей и в голову не могло прийти, что встреча со старой подругой под новый год в Праге, закончится таким вот кунштюком. На самом деле, как подозревал Олег, Ольге новое амплуа поначалу даже понравилось, не могло, не понравится! Во всяком случае, все, что он знал о ее прошлой жизни со слов Тани, говорило в пользу такого предположения. Таня несколько раз упоминала свою старую подругу — они жили в одной комнате в университетском общежитии — и, хотя у нее не было повода подробно рассказывать Ицковичу об Ольге, рассказала все-таки достаточно, чтобы составить представление об этой совершенно незнакомой женщине. «Ольга хорошая». — Вот главное, что запомнил Олег. Остроумная и симпатичная — даже в команде КВН играла, — но при этом мягкая, интеллигентная, сначала просто спокойная и неконфликтная, а позже — робкая уже, тихая. Такое случается иногда с людьми, у которых жизнь не задалась. Вот вроде бы все стартовые условия имеются, а не пошло. Почему так? Кто же знает. Ицкович и сам таких людей немало повидал. И даже то, что в связи с несчастным кратковременным браком Ольга попала в Питер, где у нее ни родных, ни знакомых, даже это было, что называется «в струю». Если уж не заладилось, так во всем.

— Еще кофе? — Спросил он, увидев, как, промокнув глаза кружевным платочком, Кейт тянется за очередной сигаретой. — Или лучше коньяк?

— А это смотря, кого ты спрашиваешь … — Грустно улыбнулась Кейт, но глаза уже ожили, засветились. — Если Ольгу, то лучше чай, а если эту твою Кисси, то заказывай коньяк, не ошибешься.

— Значит, коньяк. — И властным движением кисти Олег подозвал кельнера. — Повторить!

— Сей минут!

— А ты, Кейт, запомни, — сказал он тихо, когда кельнер оставил их наедине. — Никаких Ольг, Тань и прочих Маргарит больше нет.

— Да знаю, я! — Отмахнулась Кайзерина Кински. — Ты лучше скажи, милый кузен … у вас?…

— «А у нас в квартире газ»… … — Ну и что он должен был ей сказать? — У нас … Мы этот вопрос пока не выясняли.

— Понятно. — Казалось, его ответ ее ничуть не удивил. — А что это было за пение на публику?

— Слышала? — Удивился Олег.

— Нет, к сожалению. — Она благосклонно приняла предложенный огонь и прикурила. — Только видела. Но впечатление, — она коротко затянулась и снова выпустила дым через нос. — Впечатление вы там произвели. Знать бы зачем!

— А ни зачем! — Усмехнулся Олег. — Зачем люди целуются?

— Ты не знаешь!? — Фыркнула, раздосадованная ответом, Кисси.

— Вот и мы пели, — улыбнулся ей Ицкович. — И с той же целью. Считай, что застукала нас на балконе целующимися.

Сформулировалось на редкость удачно, потому что, как бы ни сложились их с Таней отношения, заводить роман с неизвестной ему Ольгой и вполне понятной Кисси Олег не собирался. А раз так, то лучше было сразу же расставить все точки над «I», и к вопросу этому более не возвращаться.

— Значит, поцелуй … — Затяжка, намек на улыбку, выдох с прищуром …

«Стерва!»

— Намек поняла … — Оценивающий взгляд красивых глаз, сияющих то ли от непролитых слез, то ли от играющих в крови гормонов. — Ладно, кузен, насиловать я тебя не стану … — Циничная улыбочка. — И соблазнять тоже.

— А чем же ты сейчас занимаешься? — Олег кивнул кельнеру, благодаря за оперативность, и взял рюмку.

— Я тренируюсь … — Она тоже взяла рюмку.

— За знакомство! — Предложил Олег.

— За встречу! — Серьезно кивнула Кайзерина и медленно «вытянула» все пятьдесят граммов коньяка.

«Алкоголичка?»

— Не бери в голову! — Усмехнулась Кейт, перехватившая его взгляд. — До алкоголизма еще далеко … но, если ничего не менять, думаю, он не за горами.

— Тогда меняй.

— Договорились …

— А почему Таня мне о тебе ничего не рассказала? — Вот, значит, что ее волновало больше всего.

— Мне она о тебе тоже ничего …

«А я ей о парнях … И выходит, каждый из нас сам себе на уме … Или все дело в чужих тайнах?»

В принципе, последнее предположение было не лишено смысла. Одно дело рассказать Тане о себе, и совсем другое — о людях, с которыми ее ничего не связывает. Иди, знай, кто и как поведет себя в стрессовой ситуации или на допросе … Меньше знаешь, крепче спишь, не так ли?

«А кстати …»

Из четверых «попаданцев», известных Ицковичу на сегодняшний день, четверо оказались здесь шпионами. Так почему бы не быть и пятой?

— Это будет очень невежливо с моей стороны, спросить, на кого ты работаешь?

— Я не работаю! — Слишком быстрый ответ. Слишком хорошая реакция.

— Ты меня прекрасно поняла …

— Послушай, Баст, — обворожительная улыбка, кошачий прищур набирающих зелень глаз. — За кого ты себя принимаешь? Ты мне не муж, не любовник … Ты даже родственником мне приходишься чисто условно. У меня таких родственников пол-Европы!

— Верно! — Кивнул Олег. — На этом мы и расстанемся.

— Что значит расстанемся? — Насторожилась Кейт. Похоже, ей это не понравилось.

— У тебя своя жизнь …

Остальное было понятно без слов. Он предлагал ей разойтись, как в море корабли и более не пересекаться. И надо отдать Ицковичу должное, он поступал, как настоящий джентльмен и … гуманный человек. Ведь по-хорошему, ему следовало бы свернуть Кайзерине шею. Это понимал он, понимала и она. Свидетелей оставлять не следует никогда. Особенно ненадежных …

— Зачем же ты меня предупредил? — Нижняя губа Кейт предательски дрогнула.

— Мне не хотелось бы убивать своих. — Выделив последнее слово, пожал плечами Олег. — Но не обольщайся, Кайзерина! — Он намеренно назвал ее этим именем, и женщина поняла его правильно. — Если выяснится, что я ошибся …

— Меня прибьет … Жаннет, — усмехнулась, взявшая себя в руки Ольга. — А если … Если я предложу дружбу?

— Я буду польщен.

— Я не хочу, боюсь, оставаться одна … — Она вынула из портсигара еще сигарету и посмотрела на Олега. — Здесь здорово, но … одиноко и страшно. Спасибо. — Прикурила от предложенной им спички и снова подняла взгляд. — А с Жаннет и с тобой… Втроем не так страшно.

— И поэтому ты полезла за нами шпионить?

— Было любопытно, что она скрывает. — Переживать по этому поводу Кейт явно не собиралась, извиняться — тоже.

— А что скрываешь ты?

— Ерунду … — Пожала плечами женщина. — Я ни на кого не работаю, Баст. Но я … У меня хорошие отношения с турками.

— С турками? — Искренно удивился Олег.

— А что такого? Я же не болгарка, а австриячка. Мне их взаимные счеты неинтересны.

— Значит МАХ[99]… — При упоминании этой аббревиатуры Кейт вздрогнула и снова побледнела. Почти как давеча … — Как ты?…

— Кейт, я много чего знаю … Ты связана с полковником Баштюрком или с генералом Тугаем … Ведь так?

— Да, — кивнула женщина, даже не пытавшаяся уже шутить. — Господин Баштюрк … Я не знала, что он полковник …

— Бывала у него в Стамбуле? — Самое смешное, что это все, что знал Баст фон Шаунбург о турецкой разведке. Название, два имени… и еще слышал как-то про центр в Стамбуле.

— Нет, — качнула головой Кейт. — Мы обычно встречаемся в Европе. Баст! Мне … ей … Черт! Мне просто нужны были деньги.

— Успокойся, Кисси! — Олег решил, что достаточно. Второй истерики он не хотел. — Мне-то какое дело! Да сдай им хоть все тайны болгарского генштаба, я-то здесь при чем?

— Ни при чем. — Робко улыбнулась Кайзерина и вздохнула с явным облегчением. — Уф, напугал!

— Какие у тебя планы? — Олег решил, что разговор можно и нужно сворачивать, тем более что и время начинало поджимать.

— В каком смысле?

— В самом прямом. Вот что ты делала в Праге? Куда собиралась ехать из Вены?

— В Праге я … Теперь это неважно, — Улыбнулась она. — Он стал прошлым, понимаешь, о чем я говорю?

— Понимаю, — кивнул Олег. — А сейчас?

— Сейчас я свободна как ветер. Правда, через пять дней я должна быть в Гааге …

— Встречаешься с Жаннет?

— Дьявол! Баст, есть что-нибудь, чего ты не знаешь?

— Вероятно, есть, но я не знаю, что это, — ушел от прямого ответа Ицкович. — Ладно, … Я еду в Париж. Поедешь со мной?

— Почему бы и нет? А ты точно за мной не …

— Нет. — И это была истинная правда, но, с другой стороны, и отпускать Ольгу не хотелось. «Свой человек в Гаване»[100] никогда не помешает, а Ольга, как неожиданно вспомнил Олег, была не только своей — то есть, еще одним человеком оттуда — но и профессиональным историком, и работала «там», что характерно, в отделе истории БАН[101].

— Ну, как знаешь. — Как-то очень «вкусно» усмехнулась Кейт. — А когда мы едем?

— Сегодня. — Улыбнулся в ответ Олег. — Где твои вещи?

— На вокзале, — вздохнула Кейт. — Ты не представляешь, Баст, какая это морока. Три чемодана… И ведь без них тоже не обойтись …

Глава 7. Остающимся Голгофа

Маленькая, уютная Гаага оказывала на Федорчука странное, почти гипнотическое, действие, — хотелось бесконечно бродить по узким улочкам окраин, заходить в небольшие лавочки и кафе, и смотреть. Просто смотреть, не прикасаясь, молча, как в музее, переходя от одного дома-экспоната к другому, разменивая возможность изучать улицы-экспозиции на звонкую монету минут и шуршащие банкноты часов. — Но этой наличности у Виктора как раз и недоставало, до такой степени, что он с удовольствием занял бы у кого-нибудь ещё хотя бы сутки, чтобы прийти в себя. Чтобы только не думать о содеянном, только не вспоминать…

Внезапно возникшая идея «выставить на бабки» советского резидента в Гааге Вальтера Кривицкого поначалу вызвала у Виктора лёгкий приступ энтузиазма.

«Да, мы таких как он в девяностые на гнилом базаре ловили и на счётчик ставили… Лохов чилийских. Дятлов тряпочных, бисером обшитых», — накручивал себя как перед неприятной встречей или тяжёлыми переговорами когда-то в прошлом. Или теперь надо говорить, в будущем? Бес его разберёт, но смысл-то понятен и этого достаточно.

Но недаром сказано, «на трезвую голову»! Работа мысли приглушила горячность первого порыва, а вместо необузданных фантазий, в сухом остатке, задержались только вопросы, и становилось их — по мере размышлений — всё больше. Есть ли прикрытие? И если да, сколько их и где? Каков распорядок дня резидента? Как проводят день его жена и дочь? И самый главный вопрос: на чём его ломать?

В том, что матёрый разведчик не принесёт вожделенные доллары и фунты «на блюдечке с голубой каёмочкой», Федорчук не сомневался. Так же как и в том, что у него самого хватит сил, и физических и моральных исполнить задуманное.

Celebesstraat, узкая улочка — двум телегам не разъехаться — в северо-западной части Гааги, мирно дремлющая в окружении таких же улиц с колониальными именами: Суматранская, Яванская, Моллукская. В нескольких кварталах от железнодорожного вокзала, полчаса неспешной прогулки среди одинаковых трёх- и четырёхэтажных домиков, настолько плавно переходящих один в другой, что об изменении номера дома можно догадаться только по табличке, и то не всегда. Казалось, названия улиц придают воздуху особый аромат, лежащий на поверхности: пряности и кофе, — но в тоже время с послевкусием солёного морского воздуха и застарелой ржавчины.

Брусчатка, велосипеды у тротуаров, почтовые ящики и редкие люди, настолько чужеродные между стен красного кирпича, что кажутся необязательными среди этого царства вещей. Дом номер 32, в три этажа: на первом — магазинчик антикварных книг герра Лесснера, окна второго и третьего плотно зашторены, — ни горшков с геранью, ни утюгов на подоконниках.

Возможность слежки осложнялась тем, что все ближайшие кварталы плотно застроены — дома тянутся стеной, практически без разрывов, ширина улиц и почти полное отсутствие деревьев не оставляют мест для укрытия наблюдателя. Выбор modus operandi[102] невелик, — нагло идти напролом и свернуть себе шею, или подумать, подумать.

«Думай, голова — шапку тебе куплю!»

Решение проблемы нашлось через несколько минут внешне беззаботного фланирования, за перекрёстком с Bonistraat. Оно имело вид вполне прозаический, с некоторой, обывательской, точки зрения даже умилительный.

На тротуаре, перед открытой дверью расположился седовласый, немолодой — даже на первый взгляд — господин. Опорой для его несколько грузного тела служило кресло на небольших, явно не приспособленных для перемещения по улицам, колесиках. Господин кутался в шерстяной плед с геометрическим рисунком тёмных тонов, поверх пледа у него на коленях лежала закрытая книга с тусклым, но хорошо видимым издали, золотым тиснением на обложке: «Jacobi Sprengeri et Henrici Institoris. Malleus maleficarum» [103].

Виктор усмехнулся про себя, — тоже мне инквизитор на заслуженном отдыхе! Небось, и дыба, списанная по амортизации, в подвале припасена на всякий пожарный случай, и «испанский сапожок» с именной табличкой «За тридцать лет беспорочной службы» от престола святого Петра, — на антресолях пылится.

«Впрочем, они же все здесь закоренелые протестанты. Ну да хрен редьки не слаще, но благодарность не от Папы Римского, а от наследников какого-нибудь Лютера или Кальвина[104]».

Рядом с креслом старика, погружённого в созерцание чего-то недоступного случайному свидетелю, скромно сидел небольшой, похожий на ожившую сапожную щётку, скотч-терьер. Поводок его ошейника был привязан к ручке кресла. Хреново, — на искушённый взгляд, — привязан. Хоть и крепко. Подобно хозяину, пёс был занят своими, уж тем более непонятными прохожим-людям, проблемами. Полуприкрытые глаза его казались обращёнными внутрь, навстречу отрицаемой церковью собачьей душе, которая есть тьма египетская по сравнению с человеческими потёмками. Лишь изредка топорщилась верхняя губа, обнажая внушительные клыки вкупе с остальными, положенными хоть одомашненному, но всё же хищнику, зубами. Намёк на рычание, беззвучно проступавший сквозь плотно сжатые челюсти, оставался скорее на уровне тщательно культивируемого охранного рефлекса, нежели прямо и явно демонстрируемой агрессии.

Федорчук с трудом стряхнул мелкое наваждение с явственным религиозно-философским оттенком, вызванное созерцанием казалось бы обыденной картины отдыхающего породистого пса и его хозяина, открывшего к тому моменту книгу на полях которой рассыпался бисер маргиналий[105].

«Хорошо не пудель, язви его в душу. Вроде отпустило немного», — тут Виктор понял, что уже несколько минут стоит на тротуаре рядом с захватившей его внимание и воображение парочкой, — старик и пёс, — и не понимает, что же заставило его перейти на другую сторону улицы, поближе к ним.

«Тьфу ты, сила неприятная. Чтоб вам пусто было!» — В сердцах высказанное проклятие сорвало невидимый стопор с тугой пружины событий.

Действие, буквально завертевшееся в последующие секунды, воспринималось в сознании Виктора цепочкой слайдов: «Кошка, выпрыгивающая из открытого окна на тротуар». — «Резкий рывок казавшегося полусонным терьера». — «Прыжок «Акелы» за добычей». — «Опасно кренящееся кресло». — «Наполненные ужасом глаза старого господина», — но демонстрацию пришлось срочно прервать.

Федорчук решительно остановил падение старика, и в тот же самый момент поводок лопнул, не выдержав яростного порыва ограниченной в исполнении своих «основных» инстинктов собаки. Терьера пришлось ловить не меньше пяти минут, притом, казалось, он издевался над преследователем, ежесекундно меняя направление движения, оглядываясь на бегу и, — «опять это наваждение!» — корча ехидные рожи. За это время жертвами погони, кроме кошки, конечно же, чуть было не стали два велосипедиста, один молодой почтальон и полицейский, собственно и прекративший этот разгул стихии, приняв на грудь терьера в прыжке, как защитник принимает футбольный мяч после штрафного.

Рассыпавшись в извинениях перед потенциальными пострадавшими и в благодарностях перед стражем порядка, Виктор крепко ухватил лохматого возмутителя спокойствия и с поклоном вернул его уже успевшему прийти в себя хозяину.

Последовавшее за этим приглашение на чашку кофе быстро переросло во взаимную приязнь. Особенно после того как выяснилось что «отставной инквизитор», господин Никлас Ван Бюрен, не только сносно говорит на пяти европейских языках, но и согласен сдать на несколько дней такому любезному молодому человеку как gere Халкидис пустующую комнату в своём доме. Сверх оговоренной платы, Виктор легко согласился гулять с непоседливым Burste[106] хоть целый день, с непременным условием не отходить от дома далее двух кварталов, ибо дальше начинались «кошачьи» территории, — «а мальчик нервничает, ну вы понимаете?».

Федорчук прекрасно всё понимал, кроме одного — невероятного, просто фантастического везения: «Ну вот, начались рояли в кустах и на тротуарах», — бурчал он себе под нос. Но «пятая точка», обычно зудевшая в случае предполагаемой «засады», на удивление вела себя тихо. Со случившимся следовало мириться и использовать случай «на все сто».

— Вот только готовлю я отвратительно, а кухарка, как назло уехала к родне в деревню, — извинялся господин Ван Бюрен, оказавшийся милым интеллигентным чудаком, читавшим «Молот ведьм» исключительно для «тонкого интеллектуального наслаждения».

— Ну, вы меня понимаете, молодой человек? Скорее нет, но это не страшно. Лет через сорок поймёте, особенно если дадите себя захомутать какой-нибудь ведьмочке. Ох, и попьёт же она ваш ей крови, юноша… но это не проблема, рядом есть где перекусить, да хотя бы в кафе Питера Риесмы, что в доме?33. Вполне можете столоваться там.

Правильная осада, как прелюдия к решительному штурму, начинается с выбора позиции для лагеря. Однако открывать забрало и размахивать флагами с кличем «Иду на Вы» Виктор не собирался. Уютное кафе в доме?33 по Celebesstraat должно было стать основным наблюдательным пунктом, особенно удобным в случае непогоды. Тем более что собаку старого Ван Бюрена там знали и относились к ней подчёркнуто ровно. Косточки не бросали, но кошку запирали в кладовке. Часть этого отношения перепала и на долю немногословного и улыбчивого «греческого журналиста». Столик у большого окна, оккупированный им, хорошо виден с улицы, но и улица отсюда насквозь просматривается вплоть до пересечения с Borneostraat.

Три дня наблюдения за домом Кривицкого принесли более чем положительные результаты. Прикрытие себя не обнаружило, если оно вообще существовало, что по здравому размышлению было бы избыточным для нелегала. Каждый день советский резидент минимум на четыре часа оставался один, после обеда его жена куда-то уходила вместе с дочерью и возвращались они ближе к ужину. Посетители также не баловали вниманием антикварный книжный магазин, за все три дня колокольчик на входной двери прозвонил лишь пару раз.

На второй день, примерно через час после обеда, по «внутренним часам» Федорчука, антиквара посетила дама. Молодая, и как-то по-особенному привлекательная, она вызывала не совсем чётко оформленные ассоциации с виденными, практически в прошлой жизни, картинами европейских художников начала ХХ века. Виктор подумал: — «Тётка стильная, да и фигуристая. Не то, что обычная европейская бледная немочь, декаденты плюшевые. Пожалуй, во вкусе Олега будет. Интересно где он сейчас? Наверное, в отличие от меня, потенциальных предателей не пасёт».

Дама покинула магазин через сорок минут с небольшой пачкой аккуратно обернутой бумагой и перевязанной шпагатом.

«Книги? — Во всяком случае, на адюльтер а-ля НКВД не похоже», — решил Федорчук.

Проходя мимо кафе, за стеклом которого Виктор уже два дня изображал из себя манекен, она улыбнулась, вероятно, каким-то своим мыслям, но так, что сердце Федорчука забилось на противоположном краю тела, а сам он неожиданно смутившись, чего с ним не случалось лет двадцать как, отвел взгляд.

На четвёртый день, убедившись в отсутствии прямых угроз своим планам, Виктор приступил к активным действиям. Дождавшись ухода фрау и фройлен Лесснер, он открыл дверь магазина.

— Gotendag, gere Lessner. — эта фраза практически исчерпала голландский словарный запас Федорчука, и он перешёл на французский.

— Не могли бы вы уделить мне немного своего драгоценного времени?

— Добрый день, господин…? — Кривицкий принял правила этой, пока непонятной для него игры, ответив также по-французски.

— Халкидис. Димитриос Халкидис. Журналист из Парижа. — Виктор сопроводил представление самой лучшей из возможных в своём исполнении улыбок.

— Вы счастливый человек, месье Халкидис, если можете себе позволить посещать три дня подряд кафе, всё достоинство кухни которого заключается в том, что еда в нём подаётся быстро и горячей, — ответная улыбка Кривицкого также могла служить рекламой чего угодно, лишь бы это вызывало неподдельную радость. — Я боюсь, желудок ваш безнадёжно испорчен. Впрочем, я не знаю, как готовит старый Ван Бюрен, возможно ещё хуже. Скажите, оно того стоило?

— Счастье видеть Вас, герр Лесснер стоит гораздо большего. — Виктор продолжал улыбаться стоя к собеседнику вполоборота.

За время обмена любезностями он сумел максимально незаметно сократить дистанцию между собой и резидентом, не забывая держать руки на виду.

«Не спугнуть «пациента», не спугнуть, а то болезный вон как правую руку то и дело к заднему карману брюк тянет…» — Мозг Федорчука просчитывал траектории движений, готовясь отдать команду к действию.

— Вот и коллеги мои подтянулись, тоже журналисты, — Виктор повёл левой рукой в сторону неплотно зашторенного окна — как и я.

Этого вполне хватило, чтобы Кривицкий «купился», повернувшись вслед за движением.

«Не знаю, чего ты ждал, — думал Федорчук тщательно «пеленая» бесчувственное тело чекиста, — но явно не банального удара в лоб».

Так. Теперь дверь — на засов, шторы задёрнуть, табличку повернуть и можно начать осмотр. Вот пистолетик у тебя так себе, — «Маузер»[107], пукалка карманная. Но мне хватило бы и тех бельгийских «семечек» что у него вместо пуль. Вдох-выдох, глаза закроем, расслабимся. Что ж руки-то дрожат как у синяка запойного?

«Извините господа, нервы ни к чёрту», — некстати вспомнился бородатый анекдот, а нервный смешок принёс нечто вроде разрядки.

Кривицкий очнулся минут через пятнадцать, но уже не свободным как это было до потери сознания, а надёжно привязанным к спинке и ножкам кресла в необычной позе со спущенными штанами и кляпом во рту. Напротив вольготно расположился «журналист из Парижа» с греческой фамилией. Рядом с ним на высоком столе на первый взгляд непрофессионала были разложены странные вещи: частично разобранный телефон с торчащими проводами, электрический утюг, плоскогубцы и коробка булавок. Резидент был битым волком, и такой набор сказал ему о многом. Даже слишком.

— И снова: здравствуйте, господин Лесснер! Или вы предпочтёте обращение «товарищ Вальтер»? Могу согласно метрике вас называть. Мне это труда не составит. — Виктор говорил по-русски нарочито медленно и артикулировано, удовлетворенно наблюдая, как в глазах беспомощного резидента буквально плещется недоумение пополам с обидой.

«Это есть gut, но напустим ещё чуть-чуть туману для полноты картины».

— Жалкую, на iдиш не розмовляю, пан Гинзбург, а то бы добре погутарили с тобой… Я бы тебе питав, а ты бы менi відповідав… — переход к украинскому языку не добавил ясности во взгляде Кривицкого. Напряженная и, похоже, безрезультатная работа мысли явно проступала на его лице.

— Не будем тянуть кота за известные органы, а, пожалуй, потянем за них представителя органов иных. Согласен, каламбур сомнительный, но о-очень подходящий к ситуации. Не так ли, Самуил Гершевич?

Чекист отчётливо задёргался в путах. До него начала доходить безвыходность ситуации и собственная беспомощность. Но более чем возможные мучения, страшила неизвестность. Непонятный «грек», пересевший на край стола и болтающий ногами как мальчишка, пугал своей осведомлённостью и нарочитой беззаботностью, сквозившей в каждом жесте, в малейшей интонации, — уж это распознавать в людях резидент научился, иначе бы не выжил в мясорубке Гражданской и в мутной, кровавой воде послевоенной Европы.

— Попробуем договориться? Нам с вами ничего другого не остаётся, если конечно сложившуюся ситуацию вы не воспринимаете, как весьма экзотический способ самоубийства. — Улыбка Виктора стала несколько грустной. Он сделал небольшую паузу, после чего продолжил. — Мне от вас не нужны страшные тайны советской разведки, пароли, явки, имена. Оставьте их себе, может быть потом, когда припрёт, продадите подороже Второму бюро или старым друзьям из сигуранцы[108]. У вас же остались там друзья? Не пытайтесь говорить, рано ещё. Не пришло время главных вопросов — может быть чуть позже, а пока можете изображать оскорблённую невинность.

Федорчук слез с края стола и принялся деловито разбирать жутковатый для посвящённого инструментарий: разложил булавки; пощёлкал плоскогубцами, — проверяя «плавность хода»; воткнул штепсель утюга в ближайшую розетку. Достал из кармана коробок спичек и, небольшим перочинным ножом, извлечённым из другого кармана, заточил десяток разными способами. Потом связал пяток спичек тонкой ниткой, перед этим обломав четыре почти под основание серной головки, и оставив пятую, целую спичку, торчать в центре. Немного подумал и смастерил ещё одну, такую же, конструкцию.

Всё это он нарочито проделывал на виду у «товарища Вальтера», иногда даже с некоторой театральностью поднося к его лицу готовые орудия добычи истины. Лицо чекиста побелело, лоб украсили крупные капли пота, но в глазах недоумение сменилось твёрдой решимостью. Суть её была понятна без слов. Федорчук решил, — с гиньолем[109] пора завязывать. Эффект достигнут.

— Мне представляется, что настало время изложить истинную причину моего к вам визита, Самуил Гершевич. Она проста как мычание — это деньги и бланки документов, которые, несомненно, у вас есть. Я не стал искать тайник самостоятельно, дорожу временем, знаете ли. Будучи знаком, не только с вашими, так сказать, паспортными данными, но и, точно зная о направлении деятельности руководимой вами резидентуры в Западной Европе, я счёл возможным обратиться с просьбой, в удовлетворении которой, надеюсь, мне отказано не будет. Короче, деньги и документы или, — на лице Кривицкого проступила, несмотря на кляп, довольно ехидная усмешка, — я вынужден буду подождать час-полтора до возвращения ваш ей жены и дочери. Супруга ваш а меня мало интересует, я подозреваю, что вы с ней ещё те два сапога… яловых. Дочкой же я с удовольствием, — несмотря на мерзость ситуации, Виктор придал лицу выражение крайнего предвкушения такого развития событий, — займусь у вас обоих на глазах. Думаете, все железки и деревяшки — для Вас? Ошибаетесь. Для чудной маленькой девочки это будет сюрпризом…

В этот момент к горлу Федорчука подступил комок, а на глаза стали наворачиваться слёзы.

«Что ж я, сволочь, делаю! Куда меня несёт!» — Но резидент этого не увидел, — вдруг закрыл глаза и, насколько позволял кляп, завыл, пытаясь порвать верёвки, однако привязан он был на совесть.

Уняв предательскую дрожь во внезапно вспотевших руках, Виктор как можно резче и болезненнее выдернул кляп изо рта Кривицкого. Тот, казалось, не заметил нарочитой грубости и хрипло сказал, почти прокаркал:

— Девочку не тронь, сволочь белогвардейская. Она не виновата.

— Ошибаешься, очень даже виновата, — переход на «ты» прошёл незаметно. Ничто так не способствует сближению двух взрослых мужчин как хороший удар в лоб, — В том, что оказалась в опасном месте в опасное время. В том, что отец её — редкая скотина, — не озаботился о безопасности дочурки и прикрылся ею в своих шпионских играх, — тут Федорчука внезапно осенило, — баб всяких принимает, пока жены дома нет…

— Вот же сучка французская! Сдала, тварь дешёвая.

— Мерзко даже не это, — Виктор, казалось, не заметил последней фразы, — а то, что ждёт тебя впереди. Гадалка из меня хреновая, но на пять лет вперёд я тебе предсказание сделаю. Гидрометцентр от зависти удавится. Слушай сюда, «рыцарь плаща и кинжала» недоделанный…

Дальнейшее было уже не интересно. Шифроблокноты, бланки паспортов, печати и штампы, спецчернила и спецперья, банальные пачки денег и столбики золотых монет. Через полчаса Виктор покидал магазин антиквара Лесснера с большим саквояжем, завёрнутым в бумагу так, чтобы походить на стопку книг. На лице его застыла полуулыбка, страшная, если приглядеться внимательно, но желающих разглядывать лицо молодого человека, неспешно идущего по улице с опущенной головой, не встретилось.

Даже обычно игривый как все терьеры Burstе, которого Федорчук оставил на попечение официанту кафе, перед визитом к «антиквару в штатском», весь обратный путь вёл себя удивительно тихо и старательно не смотрел в сторону пусть временного, но хозяина.

В подсобном помещении магазина по адресу Celebesstraat 32 остывал, уже покрывшийся характерными синими пятнами, труп капитана госбезопасности Вальтера Кривицкого. Маленький «Маузер» лежал рядом с человеком, причина смерти которого заключалось в том, что в будущем история его жизни получила слишком широкую известность[110].

Прощание со старым Ван Бюреном вышло тёплым, хоть и слегка скомканным. Федорчуку не удалось отказаться от подарка, настойчиво предлагаемого, внезапно проникнувшимся к нему чуть ли не отцовскими чувствами, квартирным хозяином.

— Возьмите этот портсигар, он почти новый, а я почти бросил курить. Возьмите, сделайте приятно старику, да и вам он лишним не будет, серебро как-никак, а вы человек молодой, путешествующий, может и пригодится когда-нибудь, да и обо мне вспомните добрым словом.

В результате, контраргументы Виктора оказались слабее сказочной, насколько он знал европейцев, щедрости старика. Федорчук стал обладателем массивного, почти в три четверти фунта[111] серебра, гладкого, без рисунков и надписей, портсигара.

— Чемодан, вокзал… куда? — задался Виктор естественным в его положении вопросом, но решение пришло само собой, — конечно же в Гавр. Там — на пароход, три недели океанского путешествия и здравствуй, «город хорошего воздуха». Буэнос-Айрес. Пусть его знания о Южной Америке ограничиваются прочитанными в детстве книгами Ганзелки и Зикмунда[112], авантюризма нам не занимать, сами с кем хочешь поделимся. Пересидеть «в пампасах» пару лет, пустить корни, а дальше — на север, благо война Чако уже завершилась, и новых вооруженных конфликтов на континенте не предвидится. Сначала в Мексику, потом, если Бог даст, можно и до Штатов добраться. И буду я не Димитриос Халкидис, а, к примеру, Мэтью Коппер.

«Расписание пароходов знаешь, балбес? — быстро опустил себя с небес на землю Федорчук, — а то припрёшься в Гавр и будешь торчать как… прыщ на лбу». — В Гааге оставаться смысла не было, близкое знакомство с местной полицией, пусть даже и в качестве свидетеля, в его планы не входило.

Для начала следовало добраться хотя бы до Брюсселя, разобраться с новоприобретенным «имуществом» и заказать билеты на океанский лайнер.

«И всенеп-г-еменнейше, — мысленно подпустил ленинской картавинки Виктор, — пе-г-вым классом».

Если переходить из категории живущих в категорию плавающих по морю, то уж с полным комфортом. Тем более что денег у меня теперь, как у дурака махорки…

* * *

Мягкий диван купе поезда, везущего Федорчука в Брюссель, располагал к дремоте, но не тут-то было. Расслабиться не получалось, хоть тресни, а мысль об ударной дозе алкоголя была отметена как провокационная и вредительская. — Только гомеопатия! Никакой шоковой терапии, — мысленно провозгласил Виктор и, свернув пробку у купленной в вокзальном буфете плоской бутылки коньяка, сделал первый, осторожный глоток. На ум в этот момент откуда-то пришла странная аллегория с цыплячьей шейкой здравого смысла, хрустящей в мозолистых лапах реальности. Впервые за много лет захотелось перекреститься, настолько она была осязаема.

Последние несколько дней Федорчук ощущал себя чем-то вроде механической игрушки, не лишённой проблесков интеллекта, но всё-таки по определению тупой и ограниченной. Движущейся с маниакальным упорством к понятной, но от этого не становящейся своей, кровной, цели. Теперь, казалось, кончился завод пружины или сели батарейки, если говорить в терминах будущего. Что было причиной такого состояния, он даже не хотел задумываться, давным-давно приравняв «интеллигентскую» саморефлексию к мастурбации с явными элементами садизма. Короче, наступил полный и окончательный «game over» [113].

«Реципиент» вёл себя на удивление тихо, да и что прикажете делать мальчишке, пусть и с немалым жизненным опытом, буквально придавленному битым и тёртым, во всех смыслах, пятидесятилетним мужиком?

«Как хрен с лимоном против дижонской горчицы», — ассоциация не заставила себя ждать. Также как очередной «микроскопический», по личным меркам Виктора, глоток коньяка.

Естественный, — чёрта с два! Противоестественный, как не крути, — шок от «переноса» наложился на привыкание к новому телу и периодические поиски, в дальних закутках сознания, следов первоначального «владельца» молодой «оболочки». К счастью, удивляться Виктор разучился ещё четверть века назад, в Афганистане. Жестокая реальность необъявленной войны с неявным, чаще всего, противником, вытравила любые поводы для удивления. Мир с тех пор стал восприниматься как совокупность вводных… «Солдат, не спрашивай», — вот и четвёртый тост подоспел. «А как же третий?» — пробовала возмутиться обыденная часть сознания. «Как-нибудь потом. Если захочу».

«За Самуила Гершевича Гинзбурга. За настоящего мужика, нашедшего единственно правильный выход. Земля пухом тебе, капитан»[114].— Виктор махнул ещё глоток из горла. Соседей по купе не имелось, и некому было удивиться молодому — пожалуй, на чей-то взгляд. даже слегка лощёному мужчине, пьющему прямо из горлышка бутылки коньяк и отчего-то часто моргающему, словно в глазах у него щиплет от нестерпимого желания плакать. Плакать… от вынужденной своей жестокости, от безысходности чужого, не своего, бытия, от обречённости правильного, но тоже чужого, выбора.

Как Кривицкий ухитрился освободить одну — правую — руку, Виктор не отследил. Также как не успел он остановить прыжок резидента вместе с креслом к столу, где лежал пистолет обойму которого, как и патрон из патронника, Виктор по счастью, успел вытащить от греха подальше. Оставалось только изумлённо смотреть как человек, несущий, как ему казалось, на себе неподъёмный груз — ещё не свершившегося и только что состоявшегося — предательств, почти сладостно, с непередаваемо злобной улыбкой, направляет ствол в его, Виктора, сторону и нажимает спусковой крючок.

Сухой щелчок затвора произвёл разительные перемены в лице «товарища Вальтера». Злобное торжество сменилось даже не недоумением, но обречённой решимостью. Резидент изогнул шею, поднёс свободной рукой угол воротника рубашки ко рту и резко сомкнул зубы. Доля секунды прошла, прежде чем разом обмякшее тело упало на пол.

— Самурай, бля. — Только и смог сказать Федорчук во вдруг обострившейся тишине. Откровенно идиотский — в европейском понимании, но единственно правильный с точки зрения русского солдата, и тут возражений от «реципиента» не последовало, — поступок, сильно облегчил отношения Виктора с совестью, но только лишь в тот, конкретный, момент. Если бы не этот отчаянный прыжок, резидента пришлось бы убирать.

«Что за жизнь сучья, — взорвался Федорчук, — уже для убийства придумали столько эвфемизмов, что скоро забудем, как это на самом деле называется. Но никогда, сдаётся мне, не забудем, как это делать. Слишком хорошо нас учили и почему-то мы оказались лучшими учениками…»

Непреодолимо захотелось курить. Делать это в купе Виктор не стал. — «Терпеть не могу спать в прокуренном помещении. Утром чувствуешь себя как невытряхнутая пепельница, и воняешь соответственно». — Вышел в коридор и опустил до половины тяжёлую раму вагонного окна.

В проходе полупустого и тихого в этот час вагона Федорчук оказался не один. Через купе от него, с незажженной сигаретой в руках, — зажатой как карандаш, но в левой руке, — у приоткрытого окна стояла невысокая, чуть полноватая брюнетка со странно знакомым профилем. «Чёрт, где же я мог её видеть? В Париже, а может быть в Марселе? О, вспомнил! В кино про этот, как его… секс в городе. Правда, там она блондинка. Но как похожа…»

Нечего скрывать, в прошлой жизни эта актриса очень нравилась Виктору. Он вообще был неравнодушен к женщинам подобного типа, с телом греческой богини и лицом библейской красавицы. В них было нечто такое, что заставляло совершать безрассудные поступки не сожалеть о последствиях. «Ибо нет ничего слаще, чем утонуть в огромных глазах её, чем касаться ладонями округлых бёдер её, чем припадать губами к лону её…»[115]


Увижу тебя, — обо всём позабуду на свете

И сердце рванётся к сирени,

Где ткут соловьи свою сумасшедшую песню

О саде, о лете,

Которую мы понимаем как песню любви…[116]

«У меня определённо рвёт крышу. Так. Курим и бегом в койку. Иначе я эту красавицу с глазами полными вековой скорби прямо сейчас начну в лютеранство склонять. Прямо здесь. В коридоре, на половичке. Пьянству бой, а бл***ству — хм… Угу. Душ бы сейчас. Контрастный».

Дверь купе прелестной незнакомки открылась и мужской голос, с явным восточно-европейским «грассированием», позвал: «Дорогая, ты скоро? Дети не хотят засыпать без своей мамочки». Ему вторил детский голосок: «Мамочка, мы тебя ждём!» Очарование полутьмы вагонного коридора, освещаемого лишь стробоскопическими огнями тусклых придорожных фонарей, было бесповоротно разрушено.

«И слава Богу! — Подумал Федорчук, закуривая и жадно затягиваясь щиплющим нёбо и горло крепким французским табаком. — Только чужих баб мне сейчас не хватало. Для комплекта к чужому телу и биографии».

Умывшись и прополоскав рот холодной, изрядно припахивающей мазутом, железнодорожной водой, Виктор вернулся в купе почти свободным от лишних в его нынешнем положении желаний. Смывая мерзкий привкус во рту ещё одним микроскопическим глотком коньяка, он сопроводил дар солнечной Франции «третьим»[117] тостом. «Повод» к нему только что разбередил мужское естество Федорчука практически до потери самоконтроля.

* * *

Мысли Виктора уже который день были также безрадостны и нудны как январская погода в Гавре:

«Пароход почти через сутки и эти сутки надо прожить. Банально протянуть время, не светиться, без суеты забуриться куда-нибудь, где тепло, где наливают и кормят. Туда где толпа становится шапкой-невидимкой для одиночки, и самое страшное, что может произойти, — пьяная драка с матросами. С такими, например, как эти два перца в тяжёлых суконных бушлатах, — изрядно приняли на грудь парни, судя по походке. Догнать? Тут всего-то метров пятьдесят… Хорошо, видать, погуляли…

«Эх, ребята, как мне вас сейчас не хватает. Отставить драку! Ажаны[118] набегут, придётся объясняться, а мне, всё ещё с паспортом «грекоподданного» и малороссийской рожей, они so called «не упёрлись» никуда. Fucking enemies![119] Есть здесь хоть одна приличная забегаловка? Не рюмочно-распивочная, а хотя бы пельменная».

«Шутить изволите батенька?»

«Только и осталось, что висельным юмором пробавляться. Не свои так чужие «реализуют».

«Какие к бениной маме «свои», какие «чужие»? Занесла нелёгкая в слугу двух господ! Вот и крутись теперь, как хочешь! Ну, ничего, где наша не пропадала. Наша пропадала везде, однако».

Вывеска кафе словно вынырнула из мерзкой утренней мороси на противоположной стороне почти пустынной в этот час улицы. Витрина молочно-белого стекла светилась тем особенным светом, всю прелесть которого можно оценить только промозглым январским утром в чужом приморском городе, когда ты только что сошёл с поезда, а тебя никто не ждёт, и идти тебе, собственно, — некуда.

Набухшее от сырости пальто и шляпу с уже обвисающими полями приняла большая вешалка с рогами в виде якорных лап, предусмотрительно намертво прибитая к полу. Полусонный гарсон принял заказ на ранний обед или вчерашний ужин? Количество и выбор блюд не вписывались в убогие рамки континентального завтрака. «Хорошо, что кафе недалеко от порта, — подумал Виктор, — никого не удивит столь контрастирующий со временем суток заказ».

Оглядевшись, Федорчук с невесёлой усмешкой заметил что в очередной раз инстинктивно — или, подчиняясь рефлексам «реципиента»? — выбрал самое стратегически выгодное место в кафе — столик в углу справа от входа, рядом с матовым стеклом витрины.

— Прошу прощения, месье, — гарсон возник почти неслышно, — вы готовы подождать свой заказ полчаса? На кухне нет свежих яиц, поставщик задерживается.

Лицо гарсона излучало, — несмотря на некоторую утреннюю помятость, — искреннее смущение нарушением заведённого порядка вещей и было настолько забавным, что Виктор улыбнулся,

«Кажется впервые за неделю, — почти автоматически отметил внутренний наблюдатель, — ну и хорошо, хватит носить на морде «служебно-розыскное» выражение. Люди шарахаться начинают».

— Нет проблем, э-э-э…

— Робер, месье.

— Вот что Робер, принеси мне пока кофе, большую рюмку кальвадоса* и свежие газеты.

— Хорошо, месье. Сей момент, — ответил гарсон и, также бесшумно как появился, — удалился.

Виктор вынул из кармана пачку «Галуаз Блё», спички и положил на столик, — пепельницу просить не надо, на курящего никто не косится.

«Вот и славно, трам-пам-пам… Что ж погано-то так…»

Следующие несколько часов пролетели не то что бы незаметно, но как-то нечувствительно. Осознание реальности пришло на опустевшей пачке сигарет и пятой рюмке кальвадоса[120].

«Так. Шестая будет лишней», — казалось, мысль Виктора была единственной реальной вещью в наплывающем мороке опьянения, но и эту реальность он осознанно погасил, — ну и хрен с ней.

— Гарсон, повторить!

Гарсон, чуть помедлив, повторил, но Виктор не торопился опрокинуть и эту порцию мерзкого, по правде говоря, яблочного самогона.

«Фигово, видать герои Ремарка[121] жили, раз глотали это пойло в товарных количествах. Да кто бы сомневался!» — зажав рюмку в ладонях, согревая резко пахнущий напиток, думал Федорчук.

В дальнем углу кафе только что пришедший пианист уже «орюмился» прямо за инструментом, — судя по мелкой таре, — какой-то огненной водой, и потирая озябшие руки, оглядывал полупустой зал. Выдержав приличествующую случаю паузу, заиграл что-то регтаймовое[122].

Музыка, даже такая примитивная, вызвала у Виктора ностальгию по тем временам, когда он сам садился за инструмент и для себя или друзьям что-нибудь «душевное».

«Какая такая ностальгия, — почти разозлился он, — этого нет, не было и возможно не будет совсем. Ты понимаешь, идиот, совсем не будет!»

Виктор усмехнулся сам себе, встал из-за стола и решительно направился к пианисту.

— Месье позволит? Не беспокойтесь, у меня музыкальное образование…

Тапёр[123] огляделся по сторонам, как бы ища поддержки или спрашивая совета у окружающих, но не нашёл ни того ни другого.

— Да, конечно.

«Клиент всегда прав!» — усмехнулся Виктор. Сел за пианино, закрыл глаза и для разминки начал играть «К Элизе». Пианист иронично улыбнулся, услышав не совсем уверенное исполнение такой «ученической» вещи. Но руки Федорчука приноравливались к незнакомому, к тому же и не очень хорошо настроенному инструменту.

И откуда-то из глубины, из прошлой жизни, к Виктору пришла мелодия, а вслед за ней явились и слова:

Дай вам Бог, с корней до крон

Без беды в отрыв собраться,

Уходящему — поклон,

Остающемуся — братство[124].

Виктор не осознавал поначалу, что не только играет, но и поёт. По-русски. Поёт, забыв об осторожности, конспирации, наплевав на все условности.

Вспоминайте наш снежок

Посреди чужого жара,

Уходящему — рожок,

Остающемуся — кара.

Последний раз он пел эту песню, когда провожали Олега на ПМЖ в Израиль. Тогда все изрядно набрались и, не стесняясь, плакали друг у друга на плече, так как это могут только русские мужики. Степан всё порывался что-нибудь сломать. Еле удержали.

Всяка доля по уму,

И хорошая и злая,

Уходящего — пойму,

Остающегося — знаю.

«Крыса ты, Федорчук, энкаведешная. Душегуб. Хапнул миллиончик и скрылся, каторжанин, — с неожиданной яростью подумал Виктор, — сука ты, братец-кролик!».

Но в конце пути сияй

По заветам Саваофа

Уходящему — Синай,

Остающимся — Голгофа.

Виктор сжал зубы, хотя глаза и выражение лица выдали бы его сейчас — что называется — «с головой». Решение бьющейся в подсознании все последние дни проблемы — созрело. И тут на его плечо легла рука пианиста:

— Я не знаю, о чём вы сейчас пели, месье. Простите, я не понимаю ваш его языка, но послушайте меня, пожалуйста! Жизнь даётся человеку всего одна, всегда есть возможность исправить ошибку, если же вы покончите с собой, ваши грехи останутся здесь как неоплаченный долг. Ещё раз простите…

— Спасибо, месье музыкант и прощайте.

Виктор встал из-за пианино и прошёл прямо к вешалке-якорю, по пути бросив на свой столик несколько купюр, оделся, подхватил чемодан и вышел из кафе.

Дождь продолжал моросить, Федорчук шёл прочь от порта в сторону железнодорожного вокзала. Долги нужно возвращать. Всегда. Но для этого необходимо было вернуться в Париж.

Глава 8. Cherchez la femme[125]

Пока ехали в Париж, времени для размышления над злободневными проблемами нового бытия почти не оставалось. Баронесса требовала к себе повышенного внимания, а, кроме того, то ли и в самом деле была страшно болтливой, то ли ее на нервной почве несло, но только казалось, что Кайзерина Николова не замолкает ни на мгновение. И ведь не дура. Это-то было очевидно. Не глупости порола и не чепуху молола, если не считать чепухой «тайны мадридского», то есть, разумеется, болгарского двора. Грамотная, интеллигентная речь, разумные, если не сказать большего, мысли, своеобразный юмор — порою грубоватый, иногда циничный, но всегда подлинный — и знаний разнообразных вагон и маленькая тележка, но, помилуй бог, как же всего этого было для Ицковича много! Так что расслабиться удалось только в Париже, где они остановились в солидном, но не обязывающем отеле. Вообще-то баронесса собиралась в «Риц», но Олегу удалось ее переубедить. Ему там светиться было ни к чему, да и дороговато. Но и ей, если подумать, там сейчас лучше было не появляться.

— По родственникам и знакомым соскучилась? — Поднял бровь Олег. — Тогда, может быть, к мужу съездишь, проведаешь старика? — Так затейливо была озвучена простая мысль Баста «Пошла нах…, заткнись, достала!»

Красотка поджала губы, сверкнула зеленью глаз, вдруг ставших изумрудными, но спорить перестала, и, отобедав в обществе «кузена Баста», отправилась отдыхать, успев пожаловаться на мигрень. А Баст фон Шаунбург, взглянув на карманные часы, решил, что время еще не позднее, и он вполне может проведать Федорчука и выяснить, наконец, что тут происходит и почему. Но из идеи ничего не вышло, только потерял почти два часа. По указанному адресу — на этот раз Олег проверялся, как положено — Витьки не оказалось. Впрочем, у консьержки его дожидалось письмецо. Однако понять из этой коротенькой писульки что-нибудь вразумительное, кроме того, что «твой друг Гастон» куда-то срочно уехал, но скоро — дней через пять — вернется, было невозможно. Чертыхнувшись по-немецки и приведя этим консьержку едва ли не в ужас — еще бы, проклятый бош, как-никак — Олег покинул доходный дом, где под вымышленным именем квартировал Федорчук, и поехал в центр.

Спать не хотелось совершенно, но и гулять по Парижу было не с руки. Погода испортилась. Под ногами слякоть, и сверху тоже что-то такое капает, не слишком очевидное: то ли снег с дождем, то ли дождь со снегом. Одним словом, просто Амстердам или Питер, а не Париж, но делать нечего. А раз так, пришлось идти в кабак. Вообще, получалось, что в новой своей ипостаси — или тело Баста фон Шаунбурга следовало считать аватаром? — Ицкович все свое время проводит в поездах и питейных заведениях, благо средства позволяют, и молодой здоровый организм не возражает.

«И то хлеб!» — Усмехнулся Олег, устраиваясь за столиком в маленьком полупустом кафе.

В противоположном конце зала какой-то мужик в матросской куртке из толстого сукна и берете с помпоном наигрывал что-то тихое и тоскливое на аккордеоне, но музыка Олегу не мешала. Он взял уже ставшие привычными кофе и коньяк, и углубился в свои мысли. А подумать, если честно, было о чем. Появление Тани, а теперь еще и Ольги, оборачивало историю «трех толстяков» во что-то совсем иное. И, рассматривая теперь весь этот «фантастический роман», Олег не мог не прийти к выводу, что, кто бы им так не «подфартил» — Бог ли это был в своем непостижимом промысле, дьявол, или инопланетяне — у их появления здесь и сейчас определенно имелся какой-то пусть и трудно формулируемый, но зато легко угадываемый сердцем смысл. Им предстояло стать провидением, богом из машины, неучтенным и неизвестным фактором … Однако кто-то или что-то — ведь могло случиться и так, что они пятеро являлись ни чем иным, как эффекторами природы, пытавшейся скомпенсировать накопившиеся отрицательные изменения — так вот этот кто-то или что-то явно стремились изменить с их помощью сложившуюся историческую последовательность, переиграть историю, переломить ее ход.

«Роль личности в истории …» — Усмехнулся Олег и с недоумением уставился на пустую рюмку.

Черт его знает, как это вышло, но он совершенно не помнил, чтобы пил. Однако все уже выпил, и сигарет выкурил … три штуки. И кофе остыл.

— Гарсон!

Олег заказал еще кофе и коньяк, закурил очередную сигарету и решил, что, даже если он ошибается, и ничего провиденческого в его попадании в этот мир, или, вернее, в это время, нет, он все равно будет жить и действовать так, словно провидение, и в самом деле, избрало его своим орудием. Но если так, то следовало серьезнейшим образом обдумать, что и как можно сделать чтобы остановить рвущийся на встречу с айсбергом безумный «Титаник» европейской цивилизации. И вот здесь действительно было достаточно места для позитивного мышления. Думай, не хочу, что называется. Вот он и думал под быстро уходящий коньяк и стынущий кофе, но когда во втором часу ночи добрался-таки до гостиницы, мотало его не по-детски. Даже крепкий организм Шаунбурга с таким объемом алкоголя справлялся на пределе своих весьма серьезных возможностей.

* * *

Он поднялся на четвертый этаж — лифт клацнул стальными сочленениями, и дернулся, останавливаясь — лифтер сдвинул в сторону железную гармошку складной двери, и Олег наткнулся взглядом на два по-кошачьему горящих в полумгле фойе изумруда. Кейт сидела в кресле и курила свою длинную стильную сигаретку, засунув ее еще и в костяной мундштук.

«Кейт…»- выяснялось, что называть ее Ольгой, хотя бы и мысленно, Ицкович не мог. Не получалось. Ни вслух, ни про себя, никак. Вероятно, дело было в том, что ее-то он совершенно не знал. Не видел никогда, никогда с ней не говорил. Впрочем, он и Кайзерину не знал тоже. Но «Кисси» была физически реальна, осязаема, «дана в ощущениях».

«Дана в ощущениях… И кем же она дана? Съест-то он, съест, да кто ж ему даст?…»

— Что не спится? — Спросил он, стараясь говорить ясно и без запинок. Получалось совсем не плохо, и походка тоже …

— А тебя, Баст, где носит? — Взгляд уверенный, но какой-то «плывущий», голос вибрирует, как басовая струна альта, но Шаунбург, разумеется, назвал этот инструмент по-немецки: Bratsche. Ну, где-то так и есть — струны настроены на квинту ниже скрипичных…. И голос этот заставляет вибрировать нервы.

«Вот ведь ведьма!» — Ведьма и есть: бронза волос в слабом свете электрического бра отдает совершенно уже лисьей рыжиной, и глаза горят, как у ночной охотницы, и …

— Милая, — улыбается Баст фон Шаунбург, удивляясь наглости своей кузины. — Разве я обязан тебе отчетом?

— Отчетом не обязан, — сдает назад Эдле фон Лангенфельд Кински или, вернее, баронесса Альбедиль-Николова. — Но мог бы и предупредить, что уходишь. Я беспокоилась…

— В следующий раз обо мне, пожалуйста, не беспокойся. — Баст достал сигареты и начал охлопывать карманы в поисках спичек.

— А я о тебе и не беспокоилась, — тонкая рука протянула ему зажигалку. — Я беспокоилась о себе.

Баст закурил и с интересом посмотрел на Кейси. Ну что ж, она была такой, какой и должна была быть. Фокстрот, танго …

«Таня …»

— Хочешь выпить? — Спросила она, как ни в чем, ни бывало.

— Идти в бар …

— У меня в номере есть.

У него в номере выпивки не было, а у нее, оказывается, была.

«Она что, в чемодане с собой возит?» — разумеется, это был риторический вопрос. Ему было абсолютно все равно, откуда у Кайзерины выпивка, но могло статься, что его предположение не лишено оснований. Что можно возить в трех таких чемоданах, какие были у кузины Кисси? Даже военно-полевую кухню, не то, что бар.

— Арманьяк?

— Ну-ка! — Баст взял из рук Кейт бутылку. — У тебя хороший вкус, золотце. Очень хороший…

Это был довольно редкий купаж Гастона Леграна, и, судя по запаху — бутылка была не только открыта, но и почата — был действительно так хорош, как должен был быть, если судить по цене. Вдохнув запах, и даже зажмурившись на мгновение от испытанного удовольствия, Баст разлил арманьяк по бокалам, и поднял свой:

— Прозит!

— Прозит!

— Скажи, Кисси, — спросил Баст, медленно, с удовольствием выцедив половину дозы, пережив чудо послевкусия, переведя дух, и закурив, наконец, сигарету. — Что ты тогда сказала про Эдуарда?

— А что? — Сразу же насторожилась Кейт.

— Да, что ты в самом-то деле! — Баст от удивления даже руками развел, чуть не расплескав при этом драгоценный напиток. — Я же тебя не о твоих любовниках спрашиваю. Ты помнишь, когда умер Георг?

— 20 января. — Она поставила бокал на стол, встала, прошлась по комнате, оглянулась на Баста через плечо. — Что-то еще?

— Да, — кивнул Баст. — Кто входил в делегацию СССР на похоронах?

— Литвинов, Тухачевский … Остальных, извини, не помню.

— Тухачевский … — Что-то в этом определенно было. — Он ведь на крейсере?…

— Нет. — Перебила его Кейт. — На поезде. Через Польшу и Германию. И везде с остановками. Встречи, переговоры.

— И в Париже?

— И в Париже. — Она все еще смотрела на него через плечо. Обворожительная женщина … — Но не перед похоронами, а после. Он сюда 10 февраля приедет … Прозит!

— Прозит! — Согласился Баст и приник к бокалу, а когда снова поднял взгляд, она уже стояла прямо перед ним, вместо платья на ней была только тонкая шелковая комбинация, белая, отделанная белыми же кружевами. Когда и как она успела снять платье, Баст так и не понял, но он и не думал над этим. Тонкий шелк ничего, в сущности, не скрывал, но заставлял воображение работать на полную катушку.

— Я так и буду стоять перед тобой, как Ника Самофракийская?

— У Ники нет головы! — Возразил Баст, вставая. — Ее в губы не поцеловать!

Его шатнуло, но он устоял, взял женщину за плечи, почувствовал под пальцами прохладную шелковистую кожу, и притянул к себе, ловя губами ее мягкие податливые губы.

* * *

Говорят, что от коньяка голова не болит. Врут, поди, как всегда, или просто пили недостаточно. Или это специфический эффект арманьяка? Возможно. Все возможно, однако, когда Ицкович проснулся, голова у него буквально раскалывалась. Даже жить не хотелось … минуту или две, до тех пор, пока не обнаружилась притулившаяся к его правому плечу Кейт. Одежды на ней не было. Впрочем, на нем тоже, но если рассматривать себя ему и в больную голову не пришло, то вид обнаженной Кисси отвлек Олега от колокольного звона в ушах и ударов била в виски. С того ракурса, который определялся положением их тел в пространстве, зрелище открывалось настолько завораживающее, что на некоторое время даже дыхание для Ицковича стало не актуальным.

«Н-да …» — А вот это была уже вторая членораздельная мысль, пробившаяся через все препоны, и оказалась она первой, нелишенной содержания.

Олег осознал, наконец, что произошло сегодня ночью, и ему стало стыдно. Стыдно перед Ольгой, перед самим собой, даже перед женой Баста, и уж особенно перед Таней.

«Хотя тут-то что?… Никто-никому-ничего-ничем… сплошной «платонизм» и переписка Абеляра с… как ее там? — Подумал Баст в полусне. — Хотя нет! Чего это я?! Он же, вроде, Элоизе сначала ребенка сделал, а уже потом, когда его … Тьфу-Тьфу-Тьфу! А Таня тоже, как девочка … Два дня вместе, и ни да, ни нет. А я не железный, между прочим!»

Но тут прижавшаяся к нему грудью Кайзерина повела во сне плечом так, что движение это передалось ее полной груди, и Олег сразу же забыл об угрызениях совести. А в следующее мгновение или около того — он лишь успел натянуть левой рукой сползшее с них одеяло, — Ицкович уже снова спал, чтобы проснуться через час с ясной головой и отчетливым желанием продолжить дело, начатое ночью. И здесь, очень показательно, его ожидало полное понимание и даже неподдельный энтузиазм … «широких масс» австрийской аристократии.

В себя пришли, разумеется, не сразу, и ведь дамам «перышки чистить», что кавалерам коня после охоты или сражения обихаживать. Это, конечно, если грума нет и прочей челяди, но и у Кайзерины никого — чтобы помочь — под рукой не оказалось.

«Бедная Кисси…»

Впрочем, насколько понимал Баст, это был отнюдь не первый случай, когда баронесса путешествовала налегке, прихватив с собой всего три чемодана — сущие пустяки — самых необходимых при такой походной жизни вещей.

Сам он действительно довольствовался малым, и, хотя после ночи любви плохо думается о прозе жизни, фон Шаунбург проявил чисто немецкий практицизм и того же происхождения педантизм. Из полудюжины рубашек, как минимум, четыре, а по максимуму все шесть нуждались в стирке. О ней же мечтали и его носки и нижнее белье. Но тут можно было кое-что и прикупить, а вот костюм следовало непременно отпарить. Получалось, что обстоятельства просто не оставили ему выбора: темно-серые фланелевые брюки и пиджак из темно-коричневого вельвета. А вместо галстука — шейный платок.

«Все хорошо… — Констатировал Баст, рассматривая себя в зеркале. — Но ведь замерзну к едреной матери».

Действительно: в Париже было холодно и промозгло, но если под брюками у Шаунбурга были поддеты шелковые кальсоны, — а Баст не отказался бы теперь и от шерстяных, но таковых у него, увы, не было — то майка, рубашка и пиджак под элегантным, но всего лишь тонким демисезонным пальто — тот еще паллиатив[126].

Но зато выглядел фон Шаунбург замечательно. Помылся, побрился, оделся, словно фат на прогулке, выкурил заныканную с позавчера сигару, выпил большую чашку сладкого кофе, принесенного по его просьбе из ресторана вместе с бутылкой коньяка. Коньячку Баст тоже отведал, и благодаря всем этим мерам полностью восстановил свое душевное равновесие.

«Мадам, после того, что между нами было, я, как честный человек … А что было-то

Вот эта последняя реплика лучшим образом и отражала модус операнди Екатерины Альбедиль-Николовой. Ни тени смущения, разумеется, и никаких душевных драм. И в самом деле, с чего бы? Впрочем, нет. Тень смущения — но именно тень — все-таки промелькнула разок в ее посветлевших в утреннем свете глазах, но Баст подозревал, и не без веских к тому оснований, что смущалась чужая и незнакомая ему библиотекарша из Санкт-Петербурга, а вот баронесса на такие подвиги была совершенно неспособна. Вернее, способна-то она была как раз на многое, но если уж уложила в постель понравившегося ей мужика, то, верно, не затем, чтобы потом об этом жалеть.

— Извини, Баст, — рассеянно улыбнулась ему Кейт, открывая дверь через две минуты после того, как он постучал первый раз. — Я еще не готова, но это не займет много времени. Садись в кресло и …

«Наслаждайся представлением».

— … покури, — скользящий в никуда взгляд, ироническая улыбка и что-то еще до кучи, чего Баст пока не понял.

Оставалось гадать, чем она была занята весь прошедший час, если все еще в пеньюаре, под которым имела место быть лишь короткая шелковая комбинация. Разумеется, белоснежная и обязательно по фигуре, по хорошей фигуре… В общем, выглядела Кисси потрясающе, в первозданном смысле этого слова. Она буквально трясла Баста фон Шаунбурга, взяв его за грудки — за лацканы пиджака — вытрясая из него дурь, то есть, всех прочих баб …

«И юных блондинов!» — Усмехнулся мысленно Олег, сбрасывая наваждение и вновь, хоть отчасти, становясь самим собой.

Естественно, Кисси нравилась не одному только Басту. Она и Ицковичу нравилась, но Олег в этом смысле был сейчас несколько крепче. Или все дело было во времени суток и количестве алкоголя в крови?

— Не торопись, Кисси, — сказал он, усаживаясь в кресло и закуривая сигарету. — Мы никуда не опаздываем.

Она одарила его чудной улыбкой и соответствующим взглядом — «И не надейся, Баст, я спешить, не намерена…» — и «продолжила» прерванный туалет. На повестке стояли шелковые чулки. Ну, кто бы сомневался! Есть ли что-нибудь более эротичное, чем красивая женщина, натягивающая на стройные ноги тонкие цвета топленого молока чулки? Вероятно, есть, но в голову сразу не приходит. Особенно если ты как раз тем и занят, что смотришь, не в силах оторвать взгляд, как эта чертовка надевает чулки.

«Вот же! Ох, … Твою … твою …» — Олегу стоило немалых усилий справиться с природной магией женственности, которой кузина Кисси владела в совершенстве, но он все-таки преуспел. Закурил не суетясь, выпустил дым, взглянул «рассеянно» в расшторенное окно, снова перевел взгляд на Кисси, и, усмехнувшись, попросил:

— Ты бы рассказала мне, пока одеваешься, что там было с поездкой Тухачевского.

— С какой поездкой? — Она была обескуражена, но еще не решила, как реагировать на его откровенное хамство.

— Ты сказала, что 15 февраля он будет в Париже. Об этой поездке что-то известно? С кем он встречался? Где? О чем говорил?

Баст фон Шаунбург был в меру деловит, но не жал. Не допрос все-таки, а светская беседа, да еще и в контексте отношений, осложненных случайным сексом.

— А что это ты вдруг заинтересовался маршалом? — Она снова была беззаботна, и голос ее звучал не то чтобы игриво, но чрезвычайно возбуждающе, хотя, видит бог, какой подтекст можно вложить в эту давнюю историю?

«Которая на самом деле еще даже не произошла».

— Да, просто любопытно, — Олег пока и сам не знал, почему вдруг заинтересовался Тухачевским. Что-то такое крутилось в голове, но пока неотчетливое, неясное.

— Расскажи, что помнишь, — попросил он.

— Он был в Париже с 10 по 16 февраля. Встречался с военным атташе Венцовым-Кранцем … обед в посольстве … Он там, вроде бы, наговорил лишнего …

— Вроде бы? — Переспросил, заинтересовавшийся этой оговоркой Олег.

— Информация о его беседе с румынским военным атташе, не помню его фамилии, содержится в таких источниках, что вполне могла быть инспирирована …

— Кем?

— Ну, не знаю, — пожала она плечами, пристегивая к поясу правый чулок. — Гестапо, например, …

«Бинго!» — Все так и было, наверное. Просто этим делом занимался кто-то другой, однако и Шаунбургу было известно об интересе Гейдриха к Тухачевскому.

— Слушай, а ты откуда все это знаешь? — Спросил Олег, неожиданно сообразивший, что, хотя Ольга, как грамотный человек, историк и библиотекарь, могла знать что-то интересное о Тухачевском, но, с другой-то стороны, с чего бы ей все это знать?

— Не поверишь! — Улыбнулась Кейт, сбрасывая пеньюар и направляясь к платяному шкафу. — Я одному типу за семьсот долларов собрала всю фактографию по июньскому процессу. Он диссертацию писал.

— А … — Понял Олег, и чуть было не потерял нить мысли, увидев, как Кейт надевает платье.

«Черт!»

Но, следует признать, зрелище было захватывающее, и, кроме того, Ольга не обманула его ожиданий: она прочла Олегу такую содержательную лекцию о Тухачевском вообще и о его посещении Парижа в частности, что вскоре Ицкович и думать забыл о соблазнах молодой плоти. Он беспокоился только об одном, как бы не расплескать всю ту информацию, которой поделилась с ним любезная Ольга Сергеевна. Но, к счастью, Баст фон Шаунбург обладал незаурядной — если не сказать большего — памятью, да и Олег на свою «стариковскую» пока не жаловался.

* * *

Следующие три дня прошли на редкость хорошо и спокойно. Олег — то в одиночестве, то в компании Кейт, которая так и не смогла окончательно превратиться для него в Ольгу — гулял по Парижу, обращая особое внимание на некоторые градостроительные особенности этого великого города, или сидел в библиотеке, восполняя пробелы в образовании, как Ицковича, так и Шаунбурга. Однако по вечерам — воленс-ноленс[127] — Баст обязан был развлекать свою кузину, не позволяя той заскучать и, не приведи господь, впасть в меланхолию. Однако будь то опера, Мулен Руж или «Максим»[128], кончалось, все это одним и тем же. Ицкович, давший себе с утра «честное фашистское» не поддаваться больше на чары баронессы Альбедиль-Николой, вечером или, вернее, ночью находил себя в ее постели или для разнообразия ее в своей. И самое неприятное, что это начинало ему даже нравиться, а угрызения совести звучали все глуше и глуше.

Впрочем, на четвертый день утром они все-таки расстались, условившись встретиться здесь же, в Париже, через неделю. Итак, Кейт благополучно уехала в Гаагу на встречу со своей подругой, не подозревая, впрочем, что Олег предполагает увидеться с Татьяной несколько позже и уже в Антверпене. А пока Ицкович снова оказался совершенно свободен и предоставлен, наконец, самому себе. И тут выяснилось, что делать ему совершенно нечего. То есть, на самом деле работы было хоть отбавляй: хоть официальной — фашистской, хоть неофициальной — попаданческой, но ничего «такого» делать как раз и не хотелось. К тому же в голове назойливо крутилось запоздалое опасение, что, несмотря на все благие намерения, — а намерения эти были высказаны Ольгой по ее личной инициативе — случайно или намеренно, но Кейт проболтается об их «парижских каникулах». Разумеется, это было бы неприятно, но …

«Сам дурак!» — Твердо решил Баст и отправился в синема. В конце концов, сделанного не воротишь. А мучаться сожалениями как девица, — то ли давшая раньше времени, то ли не давшая вовремя (вот ведь горе!) или и вовсе давшая, но не тому, — Олег полагал излишним. Ведь все равно ничего уже не исправишь, только изведешься весь.

Просмотрев четыре фильма подряд и «высосав» под это дело — по глоточку — бутылку коньяка, Олег пришел к выводу, что жизнь — все-таки хороша, и жить хорошо. Теперь можно было бы и в отель отправиться, чтобы выспаться за все прошедшие дни, но сначала Олег снова наведался в логово пана Федорчука. Однако Виктор все еще не вернулся, и это начинало не на шутку тревожить. Ведь сам же дал объявление. Дал, дал, нечего увиливать! И по телефону определенно сказал: приезжай, жду. Ведь так и сказал, скотина! И где теперь его черти носят?

Обдумав сложившуюся ситуацию, Олег написал Виктору короткую ничего не значащую записку по-французски, в которой, скрепя сердце, указал номер телефона отеля. Сделано это было вопреки науке конспирации, но что же делать, если три, с позволения сказать, шпиёна хреновых не додумались даже код какой-нибудь убогий изобразить. Одно успокаивало. В отеле кроме Шаунбурга живет еще, как минимум, три десятка мужиков и не малое количество баб, так что иди, узнай, кто оставил Гастону записку без подписи? Да и с чего бы вообще узнавать?

Вот после этого Олег действительно поехал в отель, пообедал плотно в ресторане, усугубив, разумеется — не без этого — и отправился на боковую. И надо сказать, спал как убитый. Без снов и сновидений спал. И проснулся только в девятом часу утра на следующий день, да и то только потому, что до портье дозвонился месье Гастон Руа и просил передать месье Шаунбургу привет и лучшие пожелания …

* * *

— Где тебя черти носят? — Олег ни радости от встречи, ни раздражения, накопившегося за время ожидания, скрывать не собирался. — Я как дурак, несусь через всю Европу, прибегаю в Париж, а его, понимаешь, нет, и все.

Самое смешное, что «немец» осыпался с него, как сухая шелуха с лука, стоило только тронуть, то есть, в данном случае, — остаться наедине с Федорчуком, обнять его и убедиться (разумеется, чисто автоматически), что двери закрыты, свидетелей нет, и никто не удивится, что Себастиан фон Шаунбург заговорил вдруг по-русски, да не абы как, а с так называемым «южнорусским» певучим акцентом, который на самом деле был просто акцентом другого языка, на котором Ицкович говорил уже более тридцати лет.

— Да, ладно тебе! — Отмахнулся Федорчук, тоже переходя на русский. — Так получилось. Я сначала думал, ну день, ну два, а получилась почти неделя …

Что-то было в его голосе, что-то такое, что заставило Олега тут же насторожиться.

— И где же ты был? — Спросил он, сам не зная, чего, собственно, ждет.

— В Гааге … — Нарочито беззаботным тоном ответил Федорчук. — Выпить хочешь?

— Хочу … Стоп! В Гааге. Ты, случаем, не? …

— Не что? — По-детски наивно переспросил Федорчук, выставляя на стол литровую бутылку кальвадоса. — Ключница делала…

— Кривицкий?

— Да. — Кивнул Виктор едва ли не с облегчением. Он уже взял себя в руки и теперь смотрел на Олега спокойно, даже с вызовом.

— И?

— Покойник просил более о нем не беспокоиться. — Федорчук разлил водку по стаканчикам, живо напомнившим Ицковичу что-то из давно ушедшего в историю быта 50-60-х годов, захваченного им буквально краешком — в раннем малолетстве — но вот ведь, не забытого и даже, напротив, оказавшегося сейчас близким, едва ли не родным.

«Какую, к черту, историю?!» — Спохватился Олег, сообразив, что до шестидесятых еще двадцать лет, и каких лет.

— Рассказывай! — Попросил он и замолчал на следующие полчаса, пока Виктор неторопливо повествовал о своем житье-бытье после памятного «заседания» в Амстердаме. Ицкович другу не мешал, слушал внимательно, обдумывал услышанное и «на ус мотал», а потому пил умеренно, растянув, убогий — дай бог, если восьмидесятиграммовый — стаканчик на тридцать пять минут.

— Значит, думаешь, это была связник? — Спросил после того, как Виктор замолчал.

— Ну стопроцентной уверенности у меня, как понимаешь, нет, но дамочка на такую роль вполне подходящая…

— В газетах ничего не было …

— Так и фигура не та, — пожал плечами Виктор. — Подумаешь, какой-то лавочник из Гааги. Они же не знают, кто он такой. Полиция, наверняка версию самоубийства отрабатывает.

— Даже так? И как ты это инсценировал?

— Если бы… Да, тут промашка вышла, — тяжело вздохнул Федорчук и тряхнул головой. — Проворонил я его. Не просчитал до конца… Это, знаешь ли, …

— Теперь знаю. — Криво усмехнулся Олег.

— У тебя что, тоже «клиент» на тот свет сам ускользнул?!

— Нет, не сам. Думаешь, я хуже тебя? — Вскинулся Ицкович. — Да и не лучше… — Махнул он рукой, успокаиваясь. — Все мы теперь немножко душегубы. Гейнлейна я грохнул. В Праге.

— Господи, Цыц! Ну, ты даешь! Его-то за что?

— За что как раз есть, даже если и авансом, но вот в смысле ценности этого кадра для истории … тут я с тобой полностью согласен, Витя. Но, — поднял указательный палец Олег. — Нет худа без добра!

— Так … — Прищурился Виктор.

— Я встретил еще одного попаданца.

— Да ты шо! — А вот это было даже смешно. Дело в том, что в течение всего этого разговора Олегу приходилось делать над собой изрядное усилие, чтобы видеть в этом породистом «белогвардейчике» Витьку Федорчука. Получалось плохо. Закроешь глаза, и, вроде бы, Витька. Ну, голос другой, разумеется, но, как будто интонация знакомая, словечки… А потом посмотришь, и все. Как и не было узнавания, да и кого узнавать-то? Чужое лицо, незнакомые глаза, фигура, фактура, стиль. Все чужое. А вот сейчас — на нерве, на сильной эмоции — через условно знакомую внешность прорвался-таки, пусть и на одно только мгновение, настоящий Витька Федорчук. Аутентичный, узнаваемый не глазами даже, а потрохами.

— То, что слышал! — Улыбнулся довольный произведенным эффектом Олег. — Мы не одиноки во вселенной.

— Кто?

— Давай, пока без подробностей.

— Почему? — Насторожился, было, Федорчук, но тут же нахмурился, что-то обдумывая, и неожиданно кивнул, как бы соглашаясь с Ицковичем. — Ему ты тоже про нас не сказал.

Не вопрос, утверждение.

— Совершенно верно.

— Согласен, — Виктор налил по второй, усмехнулся такой их скромности, но и сам водку лишь пригубил, а пить до дна не стал. — Но хоть в общих чертах можешь?

— Могу. — Кивнул Олег. — Мой знакомый по прошлой жизни. Из Москвы. — Добавил он, увидев интерес в глазах Федорчука.

— Думаешь, я бы расстроился, если бы он оказался из Тель-Авива?

— Кто тебя знает? — усмехнулся Олег.

— Пошел на фиг! И?

— Человек работает на Разведуправление Красной Армии.

— Да, ты что?! — Оживился Федорчук. — Да за это следует выпить! Вот только закусить, прости, у меня нечем.

— Ничего! — Отмахнулся Олег. — Мануфактурой занюхаем!

— Вот, знаешь, чему не устаю удивляться? — Неожиданно засмеялся Виктор.

— Ну? — Подозрительно посмотрел на друга Олег.

— Баранки гну! — Ожидаемо выпалил Федорчук. — А удивляюсь я тому, Цыц, какие слова и выражения сидят у тебя в башке. Ты же 30 лет, как свалил. Жена по-русски ни гу-гу … Черт! Прости, Олежек!

— Не бери в голову … — На самом деле спазм в горле неожиданно образовался, и источник слез открылся где-то в опасной близости от глаз. — У самого-то, можно подумать, не болит… Прозит!

Олег опрокинул стаканчик, вливая в себя всю порцию сразу, хекнул, выдыхая, сунул в рот сигарету, закурил.

— Проехали.

— Проехали. — Согласился Виктор, глаза которого стали вдруг как у больной собаки.

— Скажи, — меняя тему, спросил Ицкович. — Ты уверен, что хочешь остаться?

— Дурак, — беззлобно откликнулся Федорчук, — я бы к Вальтеру и на пушечный выстрел не подошёл, если бы и, в самом деле, собрался в Аргентину. Чем он хуже меня в таком случае?

— Тоже верно.

— Между прочим, я кое-что придумал, — хитро подмигнул Виктор. — И не один я. Степа тоже клювом не щёлкает. Ты это видел? — И он достал откуда-то с буфета газету на английском языке и бросил на стол перед Ицковичем.

— Ну и на что я должен смотреть? — Олег был заинтригован, но пока не понял, в чем здесь цимес.

— На карикатуру.

— Карикатура? — Переспросил Олег, глянул и замер пораженный узнаванием. — Ё моё!

— А! — Торжествующе возопил Виктор, хватая со стола бутылку и разливая яблочную водку по опустевшим емкостям. — Каково!

— Подожди, подожди! — Остановил его Олег. — А он что уже в НКВД?

— Нет, — качнул головой Виктор. — Он все еще в ЦК. Но, наверняка, сейчас вопрос уже решается или решился. По времени, вроде бы, пора. А тут картинка эта. Ты представляешь, как это там аукнется?

— Не уверен, — Покачал головой Олег. — Впрочем, лиха беда начало. Ты знаешь, что он из Литвы и наполовину литовец по матери?

— Нет. — Удивленно поднял брови Виктор. — Зато я знаю, что он в 34-м и 35-м был в Австрии, Италии, тут вот, в Париже тоже был.

— Могли завербовать… — Как бы размышляя вслух, предположил Олег.

— Англичане.

— Зачем, англичане? — Удивился Олег. — Гестапо. На педерастии попутали.

— А англичане узнали и топят. — Включился в игру Федорчук, и в его глазах загорелись азартные огоньки.

— Точно! А Вальтер узнал …

— Откуда?

— А мы что обязаны знать, от кого он получал информацию? — Удивился Олег. — Просто узнал.

— И его убили, — согласился Виктор.

— Гестапо. — Олег уже примерно представлял, на кого это можно повесить.

— Руками РОВС. — А вот предложение Виктора сулило красивое продолжение партии.

— Хороший ход, но тогда мне нужен персонаж, которого видели — могли видеть — в Гааге в день убийства.

— Персонаж… — На мгновение задумался Виктор. — Узнаваемый?

— Разумеется, — кивнул Олег. — Такой, чтобы по описанию в Москве смогли вычислить.

— Есть такой… даже двое.

— Ну вот и славно. Я эту информацию через нашего нового товарища в Москву-то и протолкну. Слушай, Витя, а ты со своим куратором не расплевался еще?

— Так об этом же и речь!

— Так, значит, по твоему каналу уйдет … без имен, неконкретно … и намек, что решение принималось из-за возможности утечки какой-то сверхважной информации.

— Заговор Ежова, — поддержал Федорчук и вдруг с завистью посмотрел на дымящуюся в руке Ицковича сигарету. — Дай что ли и мне дымом демократии затянуться! А то этот французский табак уже поперёк горла встал.

— Держи! Кого к Ежову пристегнем?

— Не знаю пока. — Покачал головой Федорчук. — Тут надо подумать. Может быть, у Степы кто-то на примете есть…

— Ну это в принципе не к спеху … Слушай, — вдруг оживился Олег, вспомнив кое-что из прошлой жизни. — У тебя же абсолютный слух!

— А это тут причем? — Недоуменно взглянул на него Виктор.

— Ты песни Паулса помнишь? Листья желтые, вернисаж, ну что там еще?

— Олежек, а ты в себе? — Поинтересовался Федорчук, прищуриваясь.

— Вполне. — Усмехнулся Олег. — Ну так как? Помнишь?

— Помню. — Пожал плечами Виктор. — А тебе зачем?

— Подожди! — Остановил его Ицкович. — И ноты записать сможешь?

— С нотами, боюсь … Но, если тебе надо, найдем кого-то, кто умеет: я напою, а он запишет.

— Это хорошо. — Улыбнулся Олег. — А что делать со словами?

— Подожди, тебе что песни нужны? Репертуар?

— В точку. — Кивнул Ицкович. — У меня есть классная певица, Витя. Мирей Матье, Эдит Пиаф … и наш человек, между прочим.

— Так. — Усмехнулся Федорчук. — Говорили же мне опытные люди, где Ицкович, там и бабы. Наш человек оттуда — женщина?

— Да.

— Ё маё!

— Это моя реплика! — Запротестовал, разулыбавшийся, Олег.

— Неправильные мы попаднцы… Все правильные попаданцы — хитрые лисы, заранее выучивают наизусть слова всех песен, а мы какие-то ненормальные: мелодию насвистеть еще туда-сюда, а слова даже из припева — через пень колоду, хорошо если общий смысл текста не переврем. Впрочем, тексты-то — как я понял — нам нужны на французском, а про любовь все примерно одинаковы: он-она-несложилось-расстались-луна-березы-две звезды-море роз… Ладно, — хмыкнул Виктор. — Придумаем что-нибудь. Ты лучше послушай мою идею!

* * *

— Правда, возникает проблема морального порядка, — Виктор покосился на пустой стаканчик, но решил не наливать. Разговор принял серьезный оборот, а это обязывало.

— Не вижу никаких этических проблем! — Не согласился с ним Олег. — Во-первых, сам бы он в такой ситуации недрогнувшей рукой, знаешь ли.

— Это да, — согласился Федорчук. — Но мы — не он.

— Тоже верно, — кивнул Олег. — Но мы знаем кое-что про то, что случится на будущий год. Говорят, на его допросных листах следы крови …

— А так войдет в историю героем …

— И других паровозиком не потянет … жен, например, детей …. — Олегу и самому было противно, но то, что они делали, делалось во благо …

«Как и многие другие преступления …»

— Ладно, — Пожал плечами Федорчук. — 15-го он будет в гостинице Командор на бульваре Османн …

— Стрелять?

— Не знаю пока.

— Слушай, а вы со Степой можете сделать радиовзрыватель? — Поинтересовался Олег, в голове которого начал оформляться наконец долго зревший на периферии сознания план.

— Радиовзрыватель? Кустарно … на нынешней их элементной базе… Нереально. Если ты не хочешь заполучить нечто в размере большой сигарной коробки с волочащимся шлейфом антенны. Метров в пять.

— То есть, если не взрывать, так значит стрелять?

— Ну вот, чуть что сразу — стрелять. А чем тебе часовой механизм не угодил? — Удивился Виктор.

— Ну, хорошо! — Согласился Ицкович. — Будильник. Взрыватели я достану. А вот взрывчатка?

— С селитрой и ее производными, по идее, проблем быть не должно. А вот детонаторов, Олег, нужно два: ударный или химический, и еще электро. Первый можно, в конце концов, от гранаты взять. Только не терочный, а то будем как дураки с хлопушками…

— Я же сказал, — махнул рукой Олег. — Взрыватели будут! Есть у меня канал.

— Тогда не вижу проблем, подгоняем авто с полутонной взрывчатки, и …

— Витя, ты бульвар имени крепкого хозяйственника барона Османна хорошо себе представляешь? — Спросил Олег.

— Черт!

— Вот именно! — Усмехнулся Олег, который над этим самым уже думал, хотя и не отдавал себе в этом отчета. Но вот Федорчук заговорил, и все встало, что называется, на свои места. — Но не беда! Я, Витя, знаю одно «другое» место — пальчики оближешь!

— Какое место?

— Мне тут кое-кто рассказал, что 13-го Тухачевский встретился со своим товарищем по немецкому плену, лейтенантом Реми Руром. Рур — журналист. Сейчас печатается под псевдонимом Пьер Фервак. В 1927-ом он даже книгу о Маршале выпустил. Типа воспоминания о замке Ингольштадт и германском плене. Следить за этим типом несложно. Он приведет нас в кафе. Там, разумеется, будет охрана, но подозреваю, что встреча будет неформальной и менее помпезной, чем обед с бывшими офицерами Семеновского полка.

— Как будем работать пациента?

— Двое следят за Ферваком, — Предложил Олег. — Один потом остается в машине, а второй — звонит из ближайшего бистро третьему в кафе или еще куда. Третий отправляет смертника на заминированной машине по адресу, заведя перед этим часы, и сам тоже едет к месту действия, приглядывая за миной.

— Подожди! — Остановил Олега Виктор. — А кто смертник?

— Есть у меня один местный фашик на примете. Его в любом случае надо убирать, а тут и повод хороший.

— Ага! — Виктор все-таки разлил водку по стаканчикам. — Но, знаешь что, не надо его взрывать. Пусть бросит машину и уходит. Чекисты за ним, тут мы и постреляем и его, и этих, и дай Бог ноги!

— Тогда нам нужна пара МП-18! Или томпсоновских «трещоток»[129]. Впрочем, с «томи-ганами» будет перебор. Здесь не Чикаго, юноша… И сразу же встаёт во весь рост второй вопрос: где их взять?

— МП-18? Что за зверь такой? — Ну, да, Виктор-то не немец, откуда ему такие тонкости знать.

— Первый пистолет-пулемёт Шмайсера, с деревянным прикладом и барабанным магазином от «Люгера»…

— Знаю, — кивнул Виктор. — Видел пару раз. Ну «Шмайсер» я, пожалуй, могу достать … — задумчиво протянул Виктор и закурил. — На черном рынке, наверняка, есть. Но вообще-то стремное это мероприятие: сам понимаешь, криминал, стукачи, то да се. Ладно, дай подумать, может быть, что-нибудь и придумается. Пока суд да дело, давай, я быстренько по лавкам пробегусь. Багет куплю, сыр, ветчину, кофе… Сардин в масле. Настоящих, швейцарских. Поесть-то нам всяко надо, да и разговор живее пойдет. Фосфор, опять же, полезен для мозга.

— Вот интересный феномен, — отсмеявшись, сказал Олег. — Как немец, я вполне могу говорить всухую …

— А как русский — нет! — Заржал Федорчук. — Мы русские такие!

— Это ты мне говоришь? — Картинно ужаснулся Олег.

— Я, я! — Передразнил его Виктор. — Ну, бывай! Вместе нам светиться ни к чему. Подожди меня здесь, я скоренько!

— Не торопись! — Крикнул вдогон Олег. — И купи бриош с изюмом, к кофе вместо пирога!

Но Виктор вернулся с порога и, тщательно посмотревшись в зеркало, висевшее на стене, как-то скучно и трезво спросил: И вот ещё что, Олег. Ты, пока меня не будет, подумай, сколько мы постороннего народу в этот раз в графу «запланированные потери» внесём. Полтонны аммонала… Это знаешь ли не в тапки срать.

* * *

Это произошло с ним в поезде. Сидел, дремал. Потом проснулся, поглядел лениво в окно, но ничего примечательного не увидел: не понять даже, едет ли поезд все еще по Франции, или это уже Бельгия. Но это, разумеется, иносказательно. Де-факто это была Бельгия, и де-юре[130] тоже, поскольку паспорта проверяли как раз перед тем, как Баст заснул. Однако не в этом дело. Неважно, что там делалось за окном вагона, чьи деревни и поля мелькали там за редкими деревьями. Важным было ощущение, что сон кончился, и он, Олег Ицкович, превратившийся волею обстоятельств в Баста фон Шаунбург, вернулся к жизни. К самой обычной жизни, даже если это была фантастическая жизнь в чужом, но ставшем уже своим теле, под чужим именем, не резавшем, впрочем, уже слух, и в чужом времени, каким-то образом превратившемся в его собственное время.

Это было странное ощущение, необычное, яркое, ни с чем не сравнимое. Как будто само время — непостижимая субстанция, слившаяся в единый поток с историей — проникло в это свое-чужое тело, наполнило его собой, заставив ожить и прочувствовать реальность и материальность окружающего мира каждой своей клеточкой. Время кипело энергией в крови, с бешеной скоростью — так казалось — неслось по узостям кровеносных сосудов. История насыщала вдыхаемый легкими воздух ароматами и смрадом эпохи, отчего прояснялось в мозгах и глазах, и мир приобретал свои настоящие цвета, звуки и смыслы. И дико хотелось быть, жить на этой земле, под этим небом, с этими людьми, но на пороге стояла война. Война, которой суждено было уничтожить эту цивилизацию и породить новую. Послевоенная Европа только напоминает довоенную, но та несколько архаичная Европа умерла вместе с десятками миллионов убитых, еще большим числом искалеченных, с разрушенными городами и исчезнувшими в огне пожарищ картинами, библиотеками, архивами. Возврата к ней нет и не может быть. И ощущение тяжести этого знания, как и ответственности за обладание им, заставило Олега окончательно принять то, что с ним случилось, как факт.

Он встал с дивана. Попутчики дремали, но он спать уже не хотел. Он проснулся. Во всех смыслах проснулся. И неожиданно выяснилось, что, хотя в главном он оставался Олегом, его тело приняло и непосредственные реакции безраздельно принадлежали теперь человеку, которого звали Себастиан фон Шаунбург, но к прежнему Шаунбургу человек этот никакого отношения, разумеется, не имел. Слияние произошло, адаптация благополучно закончилась, и ему, Олегу-Басту не нужно было теперь опасаться, что он выдаст себя какой-нибудь неправильной реакцией, неподходящим жестом, словом на неизвестном прототипу языке.

Баст вынул из кармана фляжку, свинтил колпачок и сделал пару сильных глотков, враз ополовинив серебряный сосуд. Коньяк согрел изнутри, чуть-чуть приподняв заодно и настроение.

«Еще бы!» — Усмехнулся Баст, закуривая. — Чтобы коньяк и не поднял настроения? Так не бывает!»

* * *

— Что-то случилось? — Спросила она, с напряжением всматриваясь в его лицо.

— Ничего не случилось. Во всяком случае, ничего такого, что могло бы меня изменить. — Разумеется, он лгал, но полагал, что ложь во спасение, да еще и ради дела, не есть грех. В конце концов, Таня уезжала, и что же, он должен был — как честный человек — вывалить ей на дорожку всю правду?

«В каком-то смысле женщины правы. Все мы кобели! — Мысленно усмехнулся Олег. — Ну, пусть не все, но многие. Это-то уж точно».

— Ты изменился …

— Прошла неделя.

— Ну разве что. — В ее голосе все еще слышалось недоверие.

— Когда отходит твой пароход? — Спросил Олег.

— В 21.00 я должна быть на борту.

— Не густо. — Вздохнул Олег. — Но делать нечего. Поужинаем?

— Ты приглашаешь меня в ресторан? — Улыбнулась она.

— Есть возражения? Пожелания?

— Да, одно.

— Слушаю вас, моя госпожа, и заранее повинуюсь.

— Не в центре города.

— Разумеется, — кивнул он. — Это все? Тогда пошли!

Они вышли из здания вокзала, Олег остановил извозчика и приказал ехать в Хобокен. Район так себе, зато и не центр. И кабак, подходящий, Олег сейчас вспомнил памятью Баста, так что самое то.

В ландо ни о чем таком не говорили. Обменивались милыми репликами по-французски и по-немецки, но не о делах, естественно. Заговорили только в ресторане, когда остались одни в кабинете, который «щедрой рукой» бросил к ногам женщины безукоризненный джентльмен, пекущийся о ее репутации.

— Ты была у Кривицкого? — Спросил Олег.

— Ты же знаешь. — Таня удивилась и посмотрела в глаза Олегу. — Что случилось?

— Пока ничего. — Усмехнулся Олег. — Но обязательно случится … через несколько минут.

— Интригуешь? — Прищурилась она.

— Никак нет, мадемуазель. Скажи, ты никого там не заметила?

— Где? Когда?

— Там, где Вальтер живет, … Когда обратно шла.

— На улице … — Таня задумалась. — А знаешь, да! Там, в кафе … за окном … Он на меня так посмотрел, я даже испугалась: а вдруг он знает, кто я такая? Но потом … Все было нормально. Хвоста не было. У меня еще одна встреча была …

«Да знаю я!» — Отмахнулся мысленно Олег.

— Как он выглядел? Я имею в виду мужчину в окне?

— Молодой, красивый, — Улыбнулась Таня. — С усиками. Знаешь, такие узенькие … Ну прямо Кларк Гейбл — типичный мафиозо!

— А теперь слушай и запоминай. — Таня, видимо, оценила твердость его взгляда и вопросов задавать не стала. — Когда ты шла к резиденту, в начале улицы ты обратила внимание на автомобиль. Ничего особенного: потрепанный и заляпанный грязью Audi Front. Как выглядит, знаешь?

— Знаю, а …

— Подожди. — Остановил ее Олег. — Рядом с автомобилем курил невысокий, но широкий в плечах мужчина в черном пальто и черной шляпе с прямыми полями. Волос его ты не видела, значит …

— Значит, или лысый или стрижется коротко.

— Точно. Густые — моржовые — усы. Сивые с обильной сединой. На подбородке шрам. Ты еще обратила внимание, что на холоде шрам побледнел. Неряшливый шрам, уходит вниз, на шею. Запомнила?

— На себе не показывай! Да.

— Нос картошкой. Глазки маленькие …

Олег рассказывал долго. Минут пять. Он пытался описать словами двух человек — второй должен был заместить собою Виктора в том самом кафе, — которых обязательно узнают, должны узнать по этим словесным портретам. Не Таня, а те, кто ее сюда послал. Однако Олег-то этих двоих и сам никогда не видел, потому и старался самым точным образом — с синонимами и сравнениями — передать Тане слова Федорчука.

— А для чего это? — Спросила Таня, повторив без запинки все приметы и обстоятельства встречи.

— Для того чтобы изменить историю. — Усмехнулся Олег.

— И как же мы ее изменим? — Заинтересовалась Таня.

— А вот так, — откровенно усмехнулся Олег. — Все запомнила?

— Да.

— Тогда переходим ко второй части Марлезонского балета, — Таня непроизвольно прыснула. — Сегодня ты приехала в Антверпен. И вдруг к тебе подошел я. Не удивляйся. Расскажешь им, как выгляжу …

— И?…

— И передашь содержание нашего разговора и свои ощущения. Итак. Ты меня не знаешь. Я подошел на улице, вежливо поздоровался, приподняв шляпу. И спросил, не могли бы мы поговорить.

— Кто вы? — Спросила Таня. — Что вам надо?

Она еще не полностью включилась в игру, но все-таки поддержала предложенный Олегом «дурной» диалог.

— Я немец. А надо мне, чтобы вы передали своим начальникам, что к вам подошел в Антверпене немец, знающий, кто вы такая на самом деле, и попросил кое-что передать на словах.

— Вы в своем уме, господин немец? Какие, к черту, начальники?

— Ну не знаю. — Развел руками Олег. — Я не настолько осведомлен в ваших делах. Коминтерн, НКВД, военная разведка …

— О чем вы?! Какая разведка? Я француженка …

— Я знаю. — Кивнул Олег. — Вы действительно француженка. Вас узнал один ваш старый знакомый. Он сказал, что вас зовут Жаннет Буссе. Вы коммунистка, были связаны с газетой «Юманите», но сейчас у вас в сумочке наверняка лежит паспорт на совершенно другое имя.

— Да, что вы себе! … — Но Олег не дал ей закончить фразу. Эту партию вел он, и реплики глупой французской девчонки его не волновали. Интерес его простирался гораздо дальше, но Москва была достижима только через эту «певунью».

— И я даже не хочу знать, на какое имя. — Закончил он свою мысль. — Я вас не вербую, мадемуазель. Поверьте. Как агент вы мне совершенно не нужны. Мне нужно доверие, и ничего больше. Я вам вот, что еще скажу. Позавчера вы были в Гааге. Встречались там с резидентом. Адрес назвать?

— Я…

— Не врите. — Снова остановил ее Олег. — Я вас там видел. А резидента вашего убили.

— Кто? — Чисто рефлекторно спросила Таня и сама тут же спохватилась, что прокололась. Но Олег на это и внимания не обратил, он ведь с самого начала знал, что она именно та, кто ему нужен..

— Гестапо, — сказал он. — Но это не моя операция. И почему его убили, я не знаю, хотя кое-какие предположения у меня есть, и именно их-то я и хотел бы передать в Москву. Но, прежде всего, скажите им, это не самоубийство. Это убийство.

— Я не понимаю, о чем вы говорите. Москва… Это ведь в России, не так ли? А я еду в Париж!

— Разумеется. — Кивнул Олег. — Значит, вы потратите на меня десять минут своего драгоценного времени, а потом уедете в Париж. Договорились?

— Почему я не ухожу?

— Потому что он, то есть, я удерживаю тебя за руку. А поднимать скандал ты боишься. У тебя ведь с собой шифровка Вальтера. Я прав?

— Да.

— Тогда продолжим разговор.

— Ладно, господин псих, — Татьяна посмотрела на него с таким презрением, что захотелось ей поаплодировать («Актриса! Прирожденная актриса!»). — Говорите, что хотите, и я пойду.

— Вот и славно. — Кивнул Олег. — Итак. Немецкой разведке — не Абверу, а СД удалось завербовать одного высокопоставленного русского комиссара.

Татьяна напряглась. Или это Жаннет дурила?

— Он отдыхал в Италии. Два или три раза, но завербовали его в Австрии. Не уверен, но по моим данным, взяли его на любви к мальчикам. Понимаете, о чем я говорю?

— Я знаю, о чем вы говорите. — Тон холодный, глаза мечут молнии. Просто великолепно!

— Пытались завербовать его и англичане. Однако, если судить по их поведению, не успели.

Олег замолчал и с интересом смотрел на Таню, пытавшуюся — и не без успеха — изображать равнодушие к тексту и презрение к рассказчику. По-видимому, сейчас ей очень хотелось спросить, откуда он знает об англичанах, и о ком, собственно, идет речь, но держала себя в руках.

— Вот. — Олег вытащил из кармана пальто давешнюю «Дейли Мэйл» и положил перед Таней. — Полюбопытствуйте.

— Ну и что здесь не так? — Но по глазам Тани было видно, что она-то сразу поняла, «что там не так».

— Я предполагаю, что это провокация английской разведки. Газету оставьте мне, а своим скажите, что карикатура помещена в газете «Дейли Мэйл». Но, тем не менее, это намек на реально существующее обстоятельство. Полагаю, что ваш резидент откуда-то об этом знал. Тогда понятным становится и его убийство.

— Это все? — Голос холоден, губы кривятся в презрительной усмешке.

— Есть кое-что еще. Передайте, пожалуйста …

— Я еду в Париж. — Напомнила Таня, но это уже было лишнее. Случись, что серьезное, — этот финт не помог бы.

«Впрочем… «

— Но мы же договорились, кажется?

— Хорошо.

— Германия озабочена возможным сближением СССР и Франции. В качестве меры воздействия на ситуацию рассматривается провокация, возможно даже, террористический акт против кого-то из видных деятелей партии или правительства, приезжающих в Париж.

— Зачем вы все это говорите?

— Для создания атмосферы доверия. — Усмехнулся Олег.

— А зачем вам понадобилось доверие?

— Вот это и есть главное. — Кивнул Олег. — Несколько… ну, скажем, единомышленников… Вы меня понимаете? Хорошо, значит, единомышленников… — Он специально задержался на этом слове, а затем продолжил как бы с того места, где остановился: … достаточно влиятельных… Озабочены политикой Гитлера, и хотели бы получить независимый канал связи с руководством СССР. Для обсуждения — разумеется, на взаимовыгодной основе — актуальных вопросов мировой политики. Вы запомнили или мне повторить?

— Повторите. — Попросила Таня.

Олег повторил. Три раза. Медленно и четко. Потом еще два раза повторяла Таня.

— Запомнила.

— Хорошо. — Кивнул Олег. — Связь. Первый понедельник марта, и потом еще раз через две недели, но уже во вторник, площадь перед дворцом юстиции в Брюсселе. Около памятника героям Великой войны. В 6 часов вечера. Вы.

— Я? — Удивилась Таня.

— Вы. А тот, кто приедет говорить, пусть ждет в отеле. Вообще в качестве постоянного представителя Москвы я хочу видеть именно вас.

— Почему меня?

— Мой каприз. — Улыбнулся Олег. — Может быть, вы мне нравитесь, а может быть, мне понравилось, как вы поете.

— А откуда вы знаете, как я пою?

— Мне рассказал Питер Кольб. Помните такого?

— Питер? Господи!

— Я вижу, вы его вспомнили. — Олег достал наконец сигарету и закурил. — Он увидел вас в Праге. Удивился. Проследил и удивился еще больше: у вас, оказывается, образовалось другое имя. К счастью, он работает на меня. Я прибыл в Прагу, и вел вас все это время.

— Но меня проверяли.

— Плохо проверяли.

— И Кольб рассказал вам обо мне?

— Да. Певица хорошее прикрытие.

— А не могут в Москве узнать про наш дивертисмент? — На мгновение выходя из роли, спросила Таня.

— Вряд ли. — Ответил Олег после короткого размышления. — Я уже думал об этом. Вероятность крайне мала, но… Но если даже и узнают. Ну, значит, ты просто побоялась сказать им правду. А разговор этот состоялся не в Антверпене, а в Праге после того, как ты со мной переспала.

— Но я с тобой в Праге не спала! — Возмутилась Таня.

— Верно. — Согласился Олег. — Но кто этому поверит?

* * *

Остаток дня они провели, неторопливо прогуливаясь по городу. О делах больше не говорили. Все, что требовалось обсудить, обсудили еще в ресторане, обговорив и ее линию поведения в Москве, и способы связи, и прочие жизненно важные мелочи, но заниматься этим весь день сочли излишним. Некоторая спонтанность в ее очевидным образом не заученном наизусть рассказе о встрече в Антверпене могла лишь добавить ему правдоподобия и искренности. И присутствие Олега рядом с Таней было теперь залегендировано. Немец выгуливал ее до отплытия парохода, развлекая лекциями об истории Антверпена и длинными рассуждениями о немецком музыкальном гении.

На самом деле говорили они, как ни странно, мало, и на это, по-видимому, у каждого имелись веские причины. Чувствовали настроение друг-друга и не пытались говорить ради самого факта разговора. Но и напряжения или неловкости от длинных пауз между короткими репликами не испытывал ни он, ни она. Напротив, и у Олега, и у Татьяны было ощущение облегчения, а почему так, каждый знал и сам, вернее понял позже, когда уже расстались.

Около восьми они зашли в бар неподалеку от порта, выпили по рюмочке коньяка и там же простились. Идти дальше Таня должна была уже одна.

— Удачи! — Сказал Олег, глядя ей прямо в глаза. — И до встречи. Я буду ждать тебя в Брюсселе.

— Скажи, Олег, — было очевидно, что Таня решилась, наконец, озвучить часть того, что непроизнесенное ощущалось дальним фоном все время их не слишком содержательного разговора. — Ты ведь здесь не один?

Конечно, можно было и отшутиться, сказав, что, разумеется, — нет, поскольку вместе с Таней их двое. А еще можно было сделать вид, что не понял, о чем идет речь. Были и другие варианты. Но Олег решил сказать правду. Сразу, без лишних раздумий решил, почувствовав, что так будет правильно.

— Нет. — Сказал он. — Нас трое. Со мной здесь два моих старых друга.

— Значит, трое. — Кивнула Таня.

— Четверо. — Поправил ее Олег.

— Пятеро. — Она снова смотрела ему в глаза.

— И кто же у нас пятый?

— Ее зовут Катерина Николова.

— Болгарка?

— Здесь.

— А там?

— Она из Питера. Но это она пусть тебе сама рассказывает. В Париже оставь ей записку у портье в отеле «Одеон», и она придет на встречу.

«Не проболталась … Надо же!»

— Правильное решение. — Кивнул Олег. — Когда приедешь в следующий раз, познакомлю тебя со всеми остальными. Пять человек — это сила.

— Прощай.

— До свиданья! — Поправил Таню Олег.

— До свиданья! — Улыбнулась она и неожиданно, резко привстав на цыпочки, поцеловала его в щеку.

А где-то сзади — то ли справа, то ли слева от того места, где стоял Олег «сводный духовой оркестр» грянул «Прощание славянки», и у Ицковича неожиданно защипало в глазах. Он оглянулся в поисках так к стати вступившего оркестра, но там, где он мог или должен был быть, ничего такого, разумеется, не наблюдалось. Однако музыка-то была! И Баст фон Шаунбург отчетливо ее слышал, вот только так и не понял, откуда она к нему пришла. Из далекого далека прошлого, когда, возможно, под этот же марш уезжал на «японскую»[131] сапер Моисей Ицкович, или из далекого будущего, где с этой мелодией тоже много чего было для него связано. Но так или иначе, она была с Олегом — эта тревожная мелодия — здесь и сейчас, в вечернем Антверпене 1936, а вот Тани, когда Баст обернулся назад, рядом уже не было.

Глава 9. Миссия

Вверх… Вниз… Вверх… И снова вниз…

«Кончится это когда-нибудь? — Татьяна лежала на кровати в своей каюте и страдала. — На койке». — Поправила она себя через «не могу» — Не вывалюсь, это главное. Понятно теперь для чего тут бортик, но вот желудок…Ох!».

Качка выматывала, ужин, которым угостил Олег, вывернуло уже через час, после того, как «Сибирь» отдала швартовы и вышла в открытое море. А теперь пустой желудок делал робкие пока попытки выйти погулять, как та кошка, которая гуляла сама по себе.

«Ох, мне! Хорошо хоть шифровку составить и отдать успела… А Олег несколько странно себя вел, не находишь? Не подкалывал как обычно… Или просто не до смеха стало?»

«Он мне нравится!» — Эхом пришла мысль, которую Татьяна решительно обозначила, как принадлежащую альтер эго — Жаннет.

«Я вся такая порывистая, вся внезапная такая. — Хмыкнула Татьяна. — Молчала бы шлюха малолетняя! Тебе и Рихард нравился, и этот капитан, что радиодело преподавал, и тот лейтенант — будто бы летчик, и снова Рихард и снова летчик. На передок слабовата? Ты сама хоть раз выбирала?»

«Так получалось». — Звучит виновато, но никаких особых переживаний не чувствуется.

«Дура! — А это как раз эмоция, и, не сказать, что слабая, потому что желудок вот-вот убежит… — Рихард — это же Зорге! Тот еще… дамский мастер!» — «Так получалось» — передразнивает Татьяна… сама — себя. — Так получали! Тебя РАЗРАБАТЫВАЛИ, милая, и не говори, что нет! И физически, и психологически — чтоб не привыкала к одному человеку, и, не дай бог, не влюбилась. Как проститутку готовили. А что завтра предложат? Стать любовницей Гимлера или Геббельса? Правда, хромой гад славянок, говорят, предпочитает…»

Но, видимо, от общей слабости организма Татьяна палку-то перегнула, и тут уже не выдерживает Жаннет:

«А ты сама-то, чем лучше!? Раз обожглась, а потом выбирала! Этот не хорош, тот дурак… Третий и вовсе тюбик зубной пасты не закрывает! Какой кошмар! Мама тебе что говорила? — «Терпимей будь к людям, Таня! С твоим характером одна останешься!» — Как в воду глядела!»

«Много ты понимаешь!» — Возмутилась Татьяна, которую этот странный моно-диалог несколько отвлек и от качки, и от связанного с нею состояния. — Ты меня поучи, болезная! Поучи!»

Но странное дело. Чем сильнее гуляли у нее эмоции, тем «живее» и активнее становилась на самом деле не существующая уже Жаннет.

«Сама стерва старая! — Перешло в контрнаступление альтер эго. — Какого черта ты Олегу нервы мотаешь? Отлично понимаешь — сам он тебя в постель не потянет, и будет делать вид, что всерьез воспринимает твои non probant prétexte[132], и будет ждать, пока ты сама не запрыгнешь, созрев, или не запрыгнешь совсем, перестав ему голову морочить!»

«А почему, кстати, ему самому активность не проявить? — Попыталась защититься Татьяна. — Ну там, в Москве, допустим, понятно, жене изменять не хотел… Впрочем, другим жены обычно не мешают… Да он меня просто придумал!»

«Возможно! Что это меняет? Вот и выбери его… Сама!»

«Все! Уймись! Голова раскалывается!»

«Шизофрения?»

«Почти».

Качка…

«Уф…»

Но Жаннет действительно притихла, ушла, растворилась в тумане, колышущемся на краю сознания.

Вверх… Вниз… И опять вверх… Январское Северное море — это не летняя прогулка вдоль побережья Черного. «На теплоходе музыка играла, а я одна стою на берегу…»

Одна… Теперь у Тани пошла спокойная цепь воспоминаний, не прерываемая вмешательством подсознания.

Сама… Ну да, симпатичный, временами даже более чем, если бы влюбилась — закрутила бы так — мама не горюй. Однако же не закрутила, Значит, не влюбилась? А он женат, да и …

А теперь? Другой человек. Совсем другой. До ужаса, до полной прострации. Но она здесь, и он тоже здесь. И он… Да, красив, молод и… женат. Опять женат! Правда, здесь не то, что там, но все равно. И вообще, нужен ли он ей… в постели?

Но, видимо, существовали ключевые слова, на которые реагировала эта французская… комсомолка. Стоило упомянуть постель, как она тут как тут, словно и не уходила никуда.

«Мон шери! Кто из нас дура? Влюбилась бы? Как там ваш поэт писал: «Половодье чувств»? А как насчет «утраченной свежести»? Он женат четверть века, да у него… эээ… психофизиология уже другая! На девок — лишь бы девка — давно не бросается. Он дом построил, сад вырастил, детей поднял — все это просто так не оставишь, дала бы шанс — пришел бы. На себя посмотри — не девочка уже, в смысле — старуха сорокалетняя! А туда же, сама же ему говорила: «я девушка неромантичная», — вот трезво и подумай: а если это любовь?»

«Во, наехала! — Мысленно расхохоталась Татьяна. — Похоже ты и вправду втрескалась в Баста, золотко мое! Ладно, разберемся, подружка».

Мысль сделал очередной поворот: «Ты вот о чем подумай, тебе не кажется, что наша мышь белая — Оля, с этой австрийской крысой Кисси, чего-то намутить успели? Она, заметь, даже не дрогнула, когда я сказала, что мы сюда не одни попали. Что за блядская натура досталась тихоне Оле! Шлюха великосветская! И глаза стали какими-то масляными, когда об Олеге заговорили…»

Тут уже захихикала Жаннетт:

«Ну вот «в постели» не нужен, но ревновать буду! Ладно, определяйся… старушка!»

«Ехидна! — мысленно сказала сама — себе Татьяна, и ответила себе сама же — Стерва!»

«Вот и поговорила… Все, спать! Спать…».

* * *

«Галатее. Выход в Киле отменяется. Маршрут прекратить. Следовать в Ленинград на «Сибири» и далее без задержек в Москву. Центр».

Второй помощник капитана, опознанный Жаннет, как коллега, еще вечером при посадке на судно, когда проверял посадочные документы, и отозвавшийся на пароль, принес ответ из центра ранним утром, — было еще темно. Жаннет измученная качкой и ночным бдением, бледная и растрепанная открыла дверь каюты на условный стук. Приняла сложенный вчетверо листок, поблагодарила кивком и поспешила захлопнуть дверь, не желая «красоваться» перед мужчиной — даром, что коллега — в разобранном состоянии. За расшифровку принялась без спешки только тогда, когда привела себя в относительный порядок. Правда, с утра ей было уже несколько легче. То ли качка уменьшилась, то ли организм, наконец, адаптировался.

— Шторма не было. — С улыбкой сообщил «коллега» в ответ на ее вопрос «не пострадал ли корабль в таком жестоком шторме?» — Просто поболтало немного. — Объяснил он, принимая ответную шифровку. — Чуть сильней, чем обычно, но все-таки не шторм.

Звучало обнадеживающе, но главное, Центр отреагировал именно так, как ожидалось и хотелось, и это — «внушало осторожный оптимизм».

В ресторане за завтраком, Татьяна хоть и с опаской, но уж очень хотелось — поела, и неприятных последствий не последовало.

Но «веселая» ночь не прошла бесследно.

«Что-то я не додумала». — Размышляла Таня. — «Ах, да! Крыса Кисси и Олечка-тихонечка».

Собственно тихоней Оля стала с годами. А по молодости лет была вполне «боеспособна». Еще в школе разряд по лыжам выполнила. Даже на областных соревнованиях за район бегала, а уж в институте, когда биатлонная команда оказалась без женщин — предложили попробовать пострелять, и как ни странно неплохо пошло. И стреляла, и бегала на удивление всем — даже норму кандидата в мастера выполнила, победив на областной спартакиаде и в спринте, и в классической «пятнашке». Всех рвала! Потом, правда, забросила это дело — учеба… да и полнеть начала. А вот недавно, еще «там», рассказывала — в тир случайно попала — так мужики обалдели, глазам своим не поверили, что бы библиотекарша и так… Но при всем при том именно что тихоней стала. Затихла, «в сторонку отошла», да так там и стояла, не пытаясь не то, что бы шаг какой-нибудь решительный сделать, но и просто голос поднять. Однако это «там», а здесь, в этом их новом «сейчас» все совсем не так. Видно Кисси — эта австриячка… «свободного нрава» — так на Ольгу подействовала, что тушите свет!

«Ох-хо — бомба та еще получилась… И… секс-бомба!» — Мысленно улыбнулась Татьяна, вспомнив, как выглядела подруга при их последней встрече в Гааге.

«А как перепугалась, когда узнала, что я на «Сибири» поплыву — «он же погибнет!» Хорошо хоть вспомнила, в конце концов, что не сейчас погибнет, а «в 41, когда из Таллина детей и раненых вывозить будет». Да, и выходит, что разбомбят немцы этот вот пароход, и несколько сотен человек так и уйдут под воду. А кораблик хорош, и новый совсем… — Татьяна прогуливалась по палубе, благо погода позволяла, с любопытством рассматривая незнакомую ей ни в первой, ни во второй ипостаси архитектуру морского судна. — «Значит в Ленинград. Еще три дня пути… или четыре? Надо уточнить расписание… Ох, не дай бог, только еще одного «не шторма» и уж тем более настоящего! А кораблик мы сохраним. Вывернемся наизнанку, но сохраним. Просто не допустим, чтоб нас бомбили, вот и сохраним!»

* * *

Между тем, «Сибирь», дождавшись очереди у шлюза и взяв на борт немецкого лоцмана, входила в Кильский канал. Татьяна вновь удивилась — канал очень узкий — местами чуть ли не уже Яузы — теплоход, казалась, вот-вот заденет берег с одной или другой стороны, но кое-где были и расширения — там ожидали прохода встречные корабли. А вдоль берега какие-то заводики, склады — не поймешь, чуть дальше пошли отдельные усадьбы и запорошенные снегом деревья в ровных рядах, похоже — сады.

«Яблони». — Решила Таня.

«Сибирь» шла медленно. Но часа через четыре вышла-таки в Балтику, и ошвартовалась в Киле.

По громкой трансляции объявили, что стоянка сокращена до шести часов и в 20–00 теплоход отчаливает. Насколько поняла Татьяна — капитан хотел выдержать расписание — так как той ночью корабль шел каким-то хитрым курсом, чтобы «избежать бортовой качки и обеспечить пассажирам максимальный комфорт». Таня, представив, что с ней стало бы, если не только вверх-вниз, а еще и влево-вправо, непроизвольно схватилась за ближайшие леер — «Оххх…»

Собственно это была последняя остановка, следующая — Ленинград. Часть пассажиров, севших еще в Лондоне, сошли на берег. Кто-то, возможно, просто прогуляться по твердой земле и пройтись по городу. Команда что-то лихорадочно грузила на борт. Татьяна, получившая запрет на выход с корабля, прошла в кают-компанию, где сейчас было пусто, но зато имелось в наличии неплохое пианино. Откинула крышку, и хотя сама играть не умела, но расположение клавишь-нот понимала памятью Жаннет. А Жаннет мама в детстве пыталась учить игре на аккордеоне, впрочем, без успеха: упрямая девчонка после месяца занятий заявила, что не намерена тратить время на тупые гаммы и глупые детские песенки и, устроив скандал, занятия прекратила. Татьяна понажимала в разных местах по клавишам — просто послушать звуки, и наконец, одним пальцем начала выстукивать: «Чижик, пыжик, где ты был…».

У каждого времени свои песни — кто это сказал? — не важно, — очень немногие из них войдут в золотой фонд — Что мы помним из тридцатых годов? Ммм… сходу и не скажешь. Ну, по фильмам: Рио-рита, широка страна моя родная, что-то пела Эдит Пиаф… Какая Эдит Пиаф в 36 году!? Она моложе Жаннет должна быть! И только начинает петь в каких-то мутных забегаловках Парижа. Да и песен-то у нее своих еще нет! Между тем постукивая пальцами по клавишам. Татьяна вдруг уловила что-то знакомое: таа-ти-ти, ти-таа-ти, таа-ти — азбука Морзе, — пришло из подсознания: «доо-ми-ки ре-шаа-ет ноо-мер — ДРН, нет ерунда какая-то, — доо-ми-ки ре-шаа-ет ноо-мер… Аааа!!! Бессаме, беса-аа-ме му-учо! Оооо!» Консуэла Веласкес — хит всех времен и народов, я же фильм про нее видела… Стоп! Она же написала эту песенку перед самой войной или во время? — не помню, но точно не сейчас! И было ей шестнадцать лет. Ограбим девочку? А напишет она эту песенку здесь? Мда… Этическая проблема — не напишет, и все — не будет «хита всех времен и народов», а может она что-то другое напишет? — Еще и получше? Нет, такие шедевры раз в жизни случаются, да и то не у всех… Или не случаются. Ведь не известно еще, чего мы тут наворочаем? Может девочка и не встретит того парня, которому она написала «Целуй меня», а другому такое и не напишет… Ох… Куда меня занесло — подумала Татьяна, как там Скарлетт говорила? — «Я подумаю об этом завтра!». А «Завтра была война», а тут мы войны не допустим. И значит, песен военных лет не будет, а это достояние нарда и культура. Войну мы отменим, а вот культуру отменять не будем — песни нужно вспоминать и записывать и пусть люди слушают».

«Угу, седьмую Шостаковича, тоже запишешь? Если обойдется без блокады — с этой потерей смиримся!»

«Вот наворочала! В общем ясно: Бессаме, бессаме мучо… — пальцы уже подобрали мотив, — а вот слова, слова… Может Олег знает, у него вроде жена испаноязычная…

Олег, жена — тьфу, кончится это когда-нибудь? Кто о чем, а вшивый о бане!

Хи-хи-хи — донеслось из подсознания.

«Дантес лежал среди сугробов, … И улыбалась Натали…»

* * *

В финский залив вошли утром. «На траверзе Таллин» — сообщили по громкой трансляции. Еще пара часов хода и в свете поднявшегося, наконец, солнца, заблестели золотом купол Исакия и шпиль Адмиралтейства. Швартовка, спуск трапа, выход на пирс заняли некоторое время. Пограничный контроль, таможенный — на удивление быстро и без вопросов

«Предупредили». — Поняла она, когда увидела «комитет по встрече».

Встречали двое. В штатском. Один повыше, другой… — пошире, Назвали пароль, представились — лейтенант Таковский, лейтенант Сяковский: «Будем сопровождать вас, товарищ, до Москвы».

Когда садились в машину, уже темнело. Васильевский остров, Большой проспект… Мест этих Таня не знала, но догадалась, что едут к мосту. А он оказался совсем темным, и реки невидно — лишь белый лед отсвечивает сквозь мглу, и темная громада Зимнего дворца. А вот Невский проспект узнала. Пошел мелкий снег, заметелило. Заснеженный, темный город. Чужой, незнакомый, производящий тягостное впечатление. Или это настроение у нее такое случилось? Московский вокзал, депутатский зал.

«ВИП — персона», — прокомментировала мысленно Татьяна, но усмешки не вышло.

— Здесь подождем поезда, сообщил лейтенант, что повыше — Татьяна их фамилии пропустила мимо ушей — «Сергеев, Семенов? Семен Сергеев или Сергей Семенов?»

— Хотите есть? — спросил другой, тот, что пошире — «Михаил»

— Нет, на корабле успели пообедать, — ответила Татьяна. «Вовремя «коллега» посоветовал-напомнил: в городе еда другая будет».

Сели в «Красную стрелу».

«Слава богу, хоть купе, пусть и с мужиками». Ну у этих «мужиков» работа такая…

Лейтенанты бдели-бдили по очереди. В Твери, которая Калинин, Татьяна проснулась, — вышла из купе, и сразу подхватился и Миша, — «курить очень хочу»…

Белая ночь в Петербурге? — Черный день в Ленинграде!

* * *

Москва встретила ярким солнцем и легким морозцем.

«Семьсот километров, а светает на два часа раньше». — Подумала Татьяна, выходя на перрон Ленинградского вокзала.

Впрочем, никакой самостоятельности. Их встретили у вагона.

— Машина на стоянке, сказал встречавший — молоденький паренек в пальто и ушанке — отобрав у лейтенанта второй — Танин — чемодан.

Мотаясь по Европе, Татьяна не испытывала особенного удивления и «временнОго» шока у нее не было: заграница, там все другое! А тут вдруг накатило. Площадь трех вокзалов не изменилась, во всяком случае, на быстрый взгляд. А вот «трех зубов» — Внешэконом и Альфа банков за Каланчевкой не оказалось, и это было как удар под дых. Не было и сталинской доминанты — гостиницы «Ленинградская». И вообще, как показалось Тане, город стал как-то ниже и больше похож на ее родной приволжский провинциальный городок.

«Извозчики!» — Удивленно порадовалась Татьяна, обратив, наконец, внимание на попутный и встречный «транспорт».

— «От Сокольников, до Парка на метро» — непроизвольно напела вслух.

— Давно в Москве не были? — спросил шофер, почувствовав настроение.

— Кхх… — кхх… — закашлял лейтенант Миша.

— Молчу, молчу — замахал руками, бросив «баранку», водитель.

— Рули! — строго сказал Семенов-Сергеев.

В управлении встретил начальник отдела.

— Свободны, — сказал лейтенантам. — Как добрались? — а это уже Жаннет.

— Спасибо, неплохо, в море, правда, покачало — чуть не умерла. — Улыбнулась Татьяна.

— Ну, для умирающей вы неплохо выглядите! — Сухо заметил Штейнбрюк[133]. — Что ж, добро пожаловать домой!

— Спасибо, — разговор ее не «напрягал», Жаннет была рядом и все, что требовалось, «подсказывала в режиме реального времени.

— Так, — кивнул Штейнбрюк, одетый по какой-то оказии в форму. — Поживете пока в гостинице при управлении. Пишите отчет, подробный. Про Вальтера уже знаем, но хотелось бы знать подробности вашей встречи. Идите, вас проводят. Жду завтра в 20–00.

— Слушаюсь! — Татьяна от такого тона аж вытянулась и готова была «щелкнуть каблуками», но каблучками, что на ней, не щелкнешь, да и не умеет она эдак-то.

Ее проводили — «Отконвоировали?» — в гостиницу. Не гостиница, разумеется, — одно название — скорее общага. Маленькая комнатка с зарешеченным окном, спартанская обстановка. Вешалка-стойка у двери. Две кровати с металлическими набалдашниками в виде шаров, две тумбочки. Квадратный стол у окна, два стула при нем, а на нем пустой граненый графин, стакан, числом один, стопка линованной бумаги, перо и чернильница-непроливайка. Шкаф. Дверь в туалетную комнату, умывальник.

«Оооо! «Хол»-«Гор» — Похоже номер «люкс»! Даже теплая вода есть, и на том спасибо!»

Сопровождающий сухо проинформировал: «Обед и ужин вам принесут из столовой. Если что-то понадобится, сообщите дежурному сержанту на входе».

«Вот так, примерно…» — мысленно сыронизировала Татьяна — «Внутренняя… гостиница?»

* * *

Крутится пластинка. Шипит. «Танго… в Париже танго…» И комната вращается вокруг нее, а патефон испорчен, испорчен… тянет мелодию, растягивает слова… Тааанннгооо… Долго, медленно, искаженным, размазанным во времени и пространстве собственным ее голосом, превращающимся в низкий, чужой…. Мужской? Мужской, разумеется, капитан Паша — мужчина. Мужчина?

«Ах, да. Мужчина… ведь мы о НЕМ!»

— Где это произошло? — приходит вопрос из темноты слева, но отвечать надо куда-то вправо, потому что комната…

— Что именно? — «Ох… Это ее голос? Господи прости! Да, разве же у нее такой противный писклявый голосок?»

— Вы сказали, к вам подошел мужчина…

«Свет в глаза, — слепит, — кто это спрашивает? — Знакомый…»

— А! — Да, да. Мужчина. — «ОН. Даже в подсознании безымянный ОН. ОН. ОН. ОН… Мне страшно — это Жаннет — УЙДИ!!!». — Не знаю. На улице.

— На какой улице? — Штейнбрюк? Может быть, но почему говорит из-за ее правого плеча?

— Не помню. — «Ну как можно запомнить улицы в чужом незнакомом городе? Она что телефонный справочник?» — Н-н-е знаю. Я в Антверпене раньше не… не бывала. Только карту…

«Это карта города, — тетка в шерстяном жакете, сложенный вчетверо лист. — Ты должна запомнить основные направления… Порт, вокзал, гостиница…»

— Он говорил по-немецки?

«Что? Кто?!»

— Нет, — качает она головой, от этого движения комната начинает вращаться быстрее. Быстрее, еще быстрее… «Танго, в Париже танго!» — Нет! Он заговорил со мной по-французски.

— Что он сказал? — Справа.

— Он говорил по-французски? — Слева.

— Припомните! Что он сказал? — Штейнбрюк.

— Он… ска… Прошу прощения, мадемуазель… Нет, наверное, «извиняюсь». — «Ах, как крУжится голова, как голова… кружИтся!» — Мне кажется, он сказал: «Извините, мадемуазель, но мне надо с вами поговорить». Что-то такое.

— Где это произошло? — Из-за спины.

— Что?

— Где он к вам подошел? — Слева.

— Он говорил по-немецки? — Справа.

— Я же сказала, не помню! — «Боже, какая пискля!»

— Не помните, на каком языке он говорил?

— Нет.

— Так, где он к вам подошел?

— Не помню.

— Ну, хотя бы в какой части города? — Опять Штейнбрюк.

«ОН…»

— Сэйнт …Амадеус?

— Может быть, Синт Амандус? — Предлагают из-за спины.

«В танго, в парижском танго…»

— Да, точно. Синт Амандус.

«Я подарю вам сердце в танго…»

— Как он выглядел?

«А ночь синяя, и сладкое вино… Господи!»

— К… кто?

— Этот мужчина. — Снова Штейнбрюк. Спокоен, деловит, равнодушен…

«Машина…»

— Высокий…

— Насколько высокий? — Слева.

«Ведь ОН высокий? Ведь так? О, да. ОН теперь высокий…»

— Н-ну, у меня были туфли на низком каблуке, — она пытается вспомнить, но перед глазами несется круговая панорама комнаты, смазанная скоростью и визгом разогнанного до высоких оборотов мотора. — Я… мне кажется… я не доставала ему до плеча…

— Метр восемьдесят, примерно. — Предполагает капитан Паша справа.

— Да, возможно.

«Возможно… Скорее всего… Где-то так… Метр… и еще… почти метр… ОН…»

— Итак, он подошел к вам. — Слева. «А кто устроился на подоконнике слева? Знакомое лицо…» — На кого он похож?

— Ни на кого.

— Можно предположить, что он француз? — из-за спины.

— Нет, — трясет она головой. — Нет. Если только не из Лотарингии или Нормандии…

— Значит, сразу видно, что немец. — Кивает Штейнбрюк. — Типичный немец, не так ли?

«Сколько раз он ее об этом спрашивал? Десять, двадцать? И еще художник рисовал … два раза? Или, нет. Кажется, три… Или мне это только приснилось?»

— Или голландец. — Говорит она, но губы и язык не слушаются, и горло способно, кажется, издавать только хрип. — Или… или бельгиец.

— Он хорошо говорит по-французски? — Справа.

— Грамотно, — отвечает она. — Небыстро, но… он ошибается… не часто, но… иногда. Достаточно, чтобы… И акцент…

— Акцент немецкий? — Из-за спины, хлестко, угрожающе.

«Сукин сын! Выблядок!»

— Нет, еврейский! — Выплевывает она вместе с густой слюной.

— А по-немецки он с вами говорил? — Штейнбрюк невозмутим, холоден, деловит. И предельно вежлив. Ни ругани, ни перехода на «ты», ничего…

— Нет. — Выдыхает она с силой, пытаясь прочистить горло. — Ни слова.

— Вы сказали, что встреча произошла в Синт Амандус. — Снова капитан Паша. — На какой улице?

— Не помню.

— А какую-нибудь другую помните? — вопрос уже слева.

«Пинг-понг! Туда-сюда, обратно… Тебе и мне … Тьфу!»

«Устрой истерику! — предлагает Жаннет. — Я бы…»

«Ты бы…УЙДИ!»

— Вы слышали вопрос?

— Да… Бругстраат… бруг — это мост, ведь так?

— Да, по-голландски это мост. — Подтверждение приходит из-за спины, и сразу же шелест бумаги.

«На карте ищет…»

— Почему вы запомнили именно эту улицу? — А это снова Паша-капитан.

— П… потому что… Вы мне не верите?! Вы!!! Вы…

— Прекратите истерику! — Властно, как хлесткой пощечиной… Штейнбрюк…

«Мразь!»

— Итак? — Паша-инквизитор.

— Там была улица Бругстраат, и… Мост. Я подумала, это значит «Мостовая». И еще… я запомнила кондитерскую. Проходила мимо… открылась дверь, и на меня пахнуло теплом, ванилью, и еще кофе…, Я хочу пить!

— Высокий, похож на немца. — Говорит Штейнбрюк.

— Я хочу пить!

— Высокий, похож на немца. — Равнодушно повторяет Штейнбрюк.

«Не сдавайся! «В Париже…» В Париже Эйфелева башня и… танго. В Париже…»

— Я хочу пить! Дайте, пожалуйста, воды!

— Высокий…

— Воды!

— Похож на немца.

— Во… Я не сказала, что на немца. Может быть, скандинав, бельгиец… Воды?

— Волосы? — Слева, от окна.

— Дайте воды! Темно-русые.

— Может быть, каштановые? — гад из-за спины.

«Ну, ничего сволочь! Когда вам будут отбивать яйца в НКВД, вспомнишь этот день!»

— Я хочу пить.

— Вы не ответили на вопрос.

«Мразь троцкистская!»

— Нет, не каштановые. — Она сглатывает, но и слюны нет. — Темно-русые, волнистые… немного…. Подстрижен коротко… Дайте пить… — глас вопиющего в пустыне — безнадежно, ясно — не дадут. А комната уже не вращается — плывет. Медленно, тягуче, как балтийская волна. Тянется…

— Он был без шляпы?

— Ч…то?

— Он был без шляпы? — Пот заливает глаза, и в ушах гул, и непонятно уже, кто задает вопросы и откуда.

«Чудище стозевно, многолико… Но… Но в Париже… ОН… И танго… В Париже…»

— Нет, — трясет она головой. — Нет… Он был в шляпе… но когда мы зашли в кафе… В кафе… в кафе…

— Вы зашли в кафе, и он…

— Он ее снял.

— И вы увидели его прическу?

— Да.

— Где расположено это кафе?

— Не помню.

— Опишите место. Как выглядит кафе? Что напротив? Что рядом?

«Боже мой! Мой… мой… Голова… Вопросы, вопросы… тридцать тысяч одних только вопросов… Гоголь… Не помню, не знаю, где-то, как-то… Ну, чего вы все от меня хотите?!»

А время тянется, и комната то кружится в вальсе, то скользит в фокстроте, то мечется в танго. И хочется пить и в туалет. И умыться. Смыть пот с лица и с тела. И кофе, и закурить. И… Да, и водка сейчас бы не помешала.

«Стакан!»

«Ты выпьешь стакан водки?» — Ужасается Жаннет.

«Выпью…»

«А два?»

«А это уже анекдот, Василий Иванович! Уйди, а?»

«Мон шери! Расскажи им это… по-французски!»

— Почему вы смеетесь?

— Я? Я хочу пить. Можно мне воды? — Спросила, описав в подробностях кафе, где ужинали с Бастом.

— Позже. — Холодно останавливает ее Штейнбрюк. — Опишите еще раз этого господина. Все, что запомнили. Внешность, одежда, манера говорить…

«Баст… О, ты красивый мужчина, Баст фон Шаунбург. Сволочь немецкая! Бош! Шваб! Скотина… Фашист! Но да, красавец.»

— Я хочу пить! — Повторяет она после каждого очередного пассажа. — Вы слышите, я… хо… хочу… пить! Высокий, широкоплечий… Нет, не вата… Знаю. Женщины это видят.

«Отвлеки их, переключи…»

— Вот вы тощий. И плечи… узкие. А у Паши задница, как у бабы… А этот настоящий мужчина. Атлет! Дайте воды!

— А я хочу знать, почему вы нам лжете! — Кажется, Штейнбрюк совершенно спокоен. Но это не так. Он уязвлен. Но ему это, как слону дробинка. А вот капитан Паша… Вот его она уела, таки уела! — Сопит! Но ведь все правда. Рыхлый, белый, и бедра широкие…

— Что случилось во время посещения Гааги? — слева.

— Что вам сказал резидент? — справа.

— На кого ты работаешь? — из-за плеча, перейдя на «ты».

«Но…

В танго, в парижском танго,

Я подарю вам сердце в танго,

А ночь синяя, и сладкое вино…»

* * *

Прессовали долго — 26 часов — плотно, упорно, методично наматывая нервы на барабан, не жалея себя, и уж, разумеется, не жалея ее. Пережидали обмороки, — немного воды на лицо и пару глотков, когда из ее горла невозможно было уже извлечь ни капли голоса, но спать не позволяли, и расслабляться не давали тоже. Жали, выдавливая сознание, рвали жилы, пытаясь добраться до подсознания, которое расскажет им все. Но не били, это правда. Не пытали, хотя пытка бессонницей и жаждой…

А потом все кончилось. И ей дали уснуть. Упасть со стула на пол, свернуться калачиком на холодном пахнущем воском паркете и заснуть. А когда она проснулась, все было как прежде. И обед, и душ, и чистое белье, и разговор за чашкой чая и в совершенно другой тональности.

Впрочем, чашек не было: стаканы в подстаканниках, самтрестовский коньяк — по чуть-чуть, для настроения — и папиросы «Казбек». И Штейнбрюк был теперь любезен и даже улыбчив и одет в штатское. А Паши не было, но зато в беседе участвовала женщина-старший лейтенант и тот «голос», что раньше подавал реплики из-за спины. Голос принадлежал мужчине — молодому еще, но с седыми висками.

— Надеюсь вы все понимаете. — Снова на «вы» — Это он? — Штейнбрюк открыл папку и выложил перед Таней три карандашных рисунка. Рисунки были хороши, ничего не скажешь. И Баст на них был вполне узнаваем.

«Вполне…»

— Да, конечно. Да, это он. — Сразу на оба вопроса. Она взяла папиросу, и мужчина с седыми висками тут же чиркнул спичкой.

«Он ее, что все время в руках держал? Наготове? Какая дрянь эта ваша… Казбек.»

— Наши художники сделали рисунки с ваших слов. Слова разные, манера рисунка разная, а человек, пожалуй, один и тот же … Но главное… Впрочем, посмотрите на этот снимок. — И с этими словами Штейнбрюк выложил на стол большую фотографию, вставленную в картонную паспарту. — Есть тут кто-нибудь, кого вы знаете?

Судя по надписям на рамке, снимок был сделан в Германии в 1929 году.

— Ой! — Вполне искренне удивилась Жаннет, увидев, знакомые лица. — Это же Рэм? А это Геббельс… Ох!

Около длинного и явно дорогого автомобиля стояли несколько мужчин. В форме был только Рэм, остальные, включая Геббельса и Баста, в штатском.

— Он?

— Да. — Выдохнула Татьяна.

— Себастиан фон Шаунбург. — Прокомментировал фотографию Штейнбрюк. — Старый член партии, не смотрите, что молод. Баварский аристократ, доктор философии… и сотрудник Гестапо.

— Ох! — У Татьяны не было слов, вернее, у Жаннет их не могло быть.

— Фигура. — Сказала женщина. — Но при том, вечно в тени, в тумане.

— Непонятно только, почему он выбрал именно вас, и откуда знал, что говорите по-французски. — Штейнбрюк тоже закурил, но, чувствовалось — сейчас он просто размышляет вслух.

— Не знаю, — пожала плечами Жаннет. — Он сказал, понравилась… Может быть, действительно понравилась? — Кокетливая улыбка с «упражнением для глаз»: на кончик носа, на предмет, в сторону…

— Это он нам весточку подал, — усмехнулся не названный по имени мужчина. — Камешек в наш огород. Не хотите ли, товарищи, полюбопытствовать, откуда у меня такая осведомленность?!

— Похоже, что так, — согласился Штейнбрюк, выпуская дым из ноздрей. — И откуда бы ему так много знать?

— А если они вели Жаннет еще с Праги? — Спросила женщина-лейтенант.

— Если бы у бабушки были яйца, — Хмыкнул Штейнбрюк. — Был бы дедушка.

А Жаннет вдруг поняла, что весь этот обмен мнениями происходит отнюдь не в первый раз. Реплики разучены, а зритель один — она сама.

«Но зачем?»

«Затем, что, похоже, они нам… мне поверили и теперь готовят к операции…»

— Как считаете, Жаннет, — спросил, переводя на нее взгляд, Штейнбрюк. — Мог он вести вас от Праги?

— Не знаю, — «растерянно» пожала она плечами. — Я слежки не чувствовала. Мне даже в голову не приходило…

— Но это означает, что кто-то знал, про связника, и то, что связник — Жаннет, — Сказал мужчина с седыми висками.

Ну, это, что называется, напрашивалось, да и Баст об этом с ней говорил. Но вот случая «вспомнить» про Питера Кольба у Жаннет все как-то не находилось.

— Ой! — сказала она и так «прониклась» ужасом Жаннет, что даже вспотела. И судя по всему, не только вспотела.

— Что с вами? — Штейнбрюк даже вперед подался. Получалось, что весь их фарс с допросом был пустой тратой времени. Что-то они все-таки упустили. А упустили они одну, но очень важную вещь. Они тянули жилы конкретному человеку — хорошенькой и несколько легковесной молоденькой французской комсомолке Жаннет Буссе, и все их штучки-дрючки выстроены были под ее очень специфическую психологию. Но откуда же было знать товарищам из Первого отдела, что трясут они на самом деле зрелую русскую женщину, сильную духом и … да, стерву — когда надо, сформировавшуюся совсем в другие времена, да еще способную смотреть на ситуацию и со стороны. А это дает очень большое преимущество, даже если ты умираешь там, в этом долбаном кабинете Штейнбрюка от усталости и бессонницы и сходишь с ума от жажды и одиночества. Тебе плохо, погано, ужасно, но все равно, ты в стороне, а разговор-то идет с совершенно другим, заведомо более слабым, чем ты, человеком.

— Что с вами?

— Я вспомнила…

«Я, наверное, белая, как полотно…» — Ну, что ж, если верить выражению глаз товарища корпусного комиссара, так и было: белая, в холодном поту, и глаза, как у кокаинистки…

— Я вспомнила…

— Что? — Ну, почти хором, хотя вслух говорил сейчас один Штейнбрюк, но показалось, что все хором выдохнули. Ведь они же ее наизнанку вывернули, вернее, думали, что вывернули.

— Когда он сказал, что это его каприз… Ну, то есть, когда зашел разговор, что я должна обеспечить связь…

— Я понял, — кивнул Штейнбрюк. — Дальше!

— Я сейчас вспомнила.

— Ну!

— Я спросила, а он говорит, может быть, я в вас влюблен. Нет… Не так! Нравитесь. Он сказал, может быть, вы мне нравитесь, или мне нравится, как вы поете!

— Поете?!

«Оба-на!» Вот как это выглядело и звучало!

— А вы поете? — Недоверчиво спросил мужчина с седыми висками.

— Да, иногда… немного.

— А он? Он об этом откуда узнал?

— Вот я его и спросила! А он говорит, а мне, дескать, рассказал, Питер Кольб. Мол, помните такого?

«Что я несу — отстраненно подумала Татьяна — «Мне Карузо не понравился! — Вы таки слышали Карузо? — Нет, но тетя Соня напела».

— Черт! — Сказал Штейнбрюк. — Всем молчать! Пожалуйста. Жаннет, кто такой Питер Кольб?

— Он… Парень, с которым мы вместе учились… в Сорбонне. Питер К… Кольб. Он эльзасец, вообще-то, и, по-моему, нацист…

— Так что ж, ты, мать твою! …. Простите, Жаннет. Но почему, вы мне … нам… об этом ничего не сказали?

— А я только сейчас вспомнила… — Жаннет пару раз моргнула и вдруг заплакала. Слезы текли сами собой без всякого с ее стороны усилия. — Я… я… я все… все время боялась забыть… а… а п…по-о-отом …вы-ы меня спра-а-ашивали…и я-а за-а-а-была-а!

— Прекратить! — Скомандовал Штейнбрюк и быстро налил ей в рюмку коньяк. — Ну-ка, быстро! Взяла, выпила, успокоилась.

«Ага! Щас! Разбежалась и…»

Но и затягивать паузу было, в принципе, ни к чему. Поэтому, все-таки взяла дрожащей рукой рюмку, всхлипывая и сморкаясь, поднесла ко рту, едва не ополовинив по пути. Выпила, продолжая лить слезы, поперхнулась — что не диво — закашлялась, «брызжа слюной», как вся АНТАНТА вместе взятая, размазала слезы и сопли по лицу рукой, пока Штейнбрюк не сунул ей чей-то носовой платок, еще пару раз всхлипнула под дружные уговоры успокоиться и начать работать, и наконец закурила, «успокаиваясь».

— Я знаю… — сказала Таня, выдохнув противный табачный дым. — Мне… мне нет прощения… Я… Как я могла? Не знаю… Простите! Я не хотела…

— Успокойтесь. — Каким-то усталым голосом сказал Штейнбрюк. — Рассказывайте…

«Он умер или жив остался… —

Никто того не различал.

А Пушкин пил вино, смеялся,

Ругался и озорничал. «

* * *

«Ну и зачем весь этот балаган?» — весьма условно можно было считать, что вопрос задала эта маленькая французская… комсомолочка, время от времени разнообразившая внутренний мир Татьяны.

«Ума не приложу». — Хмуро призналась она самой себе.

И в самом деле, зачем она это сделала? Разве только, чтобы выместить на Штейнбрюке и его опричниках свою бессильную злость. Но факт, Олег таких антраша от нее не ожидал, и даже, напротив, предостерегал от слишком сложных построений.

— Будь естественна и проста. — Говорил он тогда в кафе. — Не усложняй. Все эти многоходовки пока не для нас. Нам еще учиться и учиться, как рекомендовал их вождь. А там, в твоей конторе, те еще волки, запах крови за версту чуют.

Но бес попутал, и она замутила воду так, что самой, когда отошла, страшно стало. Однако вот ведь как бывает. Сделала глупость. Это факт. Провальную глупость! Это вообще-то тоже факт. А в результате добилась даже большего доверия, чем могла ожидать. И Штейнбрюк рассказал ей, что кое-что в словах фон Шаунбурга сильно похоже на правду — это он, разумеется, не товарища Ежова имел в виду, а товарища Кривицкого. Про Николай Иваныча даже взглядом никто не поминал, и она сама из себя дурочку строила — клялась, что не знает, о ком там немецкий национал-социалист ей рассказывал. Но вот голландскую газету с сообщением о самоубийстве тихого антиквара, Отто Оттович Татьяне показал, и объяснил, что даже у голландских полицейских возникли сомнения — и откуда бы ему это знать? — и наши кое-что раскопали.

— Кого-нибудь из этих людей знаете? — Спросил Штейнбрюк, выкладывая на стол шесть старых дагерротипов.

«Ну и кто здесь кто?»

Таня внимательно рассмотрела шесть фотопортретов. На всех были молодые офицеры царской армии, и откуда бы Жаннет знать хотя бы кого-нибудь из них? Она и форму их опознала бы навряд ли. Но ведь и Отто Оттович не просто так показывает ей эти снимки.

«А что если?… «

Да, если предположить, что один из них «стоял около автомобиля» или «сидел в кафе», то… Она снова прошлась ищущим взглядом по незнакомым молодым лицам, «надевая» офицерам на голову шляпу вместо фуражки, примеривая то шрам, то у…

«Идиотка!»

— Этот, мне кажется, — не очень уверенно сказала Таня, указывая на одного из офицеров. Во всяком случае, усы он и тогда носил не совсем по моде…

— Штабс-капитан Сергеичев, — кивнул Штейнбрюк. — У вас Жаннет удивительно точный глаз. Память на слова так себе, — усмехнулся он, убирая снимки в папку, а вот зрительная — очень хорошая, Шрам он получил в девятнадцатом на Кубани, а сейчас подвизается в РОВС. Так что случайным его появление там и тогда, никак не назовешь.

— А второй? — Спросила Татьяна.

— Пока не определили, но если он не немец, то, значит, тоже русский.

— Выходит, Шаунбург не обманул?

— В чем-то, несомненно. Однако у него своя игра, и в чем ее смысл мы пока не знаем. Но господин он крайне интересный… Вы обратили внимание, когда он к вам подошел?

— Днем.

— Нет, — улыбнулся Штейнбрюк. — Не днем, а перед самым отплытием вашего парохода. И будьте уверены, проследил до отхода.

— Зачем? — спросила наивная Жаннет.

— Чтобы не рисковать. Увидел бы, что есть опасность вашего ареста, наверняка застрелил бы. Да, да, — усмехнулся Отто Оттович, видя реакцию Жаннет. — Разведка, товарищ Жаннет, — смертельная игра.

* * *

Время тянулось, на удивление, медленно. Вот, вроде бы, и дел невпроворот: тут тебе и учеба — ведь ей, молодому сотруднику военной разведки, столько всего следовало еще узнать и понять — и «свободное время», которого немного, но которое оттого еще более дорогое, а все равно — тянется проклятое, как гуттаперча или неизвестная еще в Союзе ССР жевательная резинка. И причина понятна — на виду лежит, так что и искать не надо: дни сменяются днями, но ничего не происходит, вот в чем дело. То есть, происходит как раз много всего и разного. Тут и люди новые появляются, и выходы в город снова разрешены, и информации, положенной к заучиванию наизусть столько, что умом рехнуться можно. А все равно — главного-то, того, чего она ждет не дождется, нет, и все тут. И спросить нельзя, потому что и ее, тогда, могут спросить: а с чего, дескать, товарищ Жаннет вам так в Европу приспичило? Чего это вы там забыли, если вам уже и так счастья полные штаны прилетело — жить в стране победившей социалистической революции? А? Что молчите, товарищ сотрудник разведывательного управления? Это мы вас, дорогая, еще не спросили, с какого бодуна вы так резко изменили свой всем известный стиль жизни. Ну, Зорге, допустим, нынче далеко, но ведь «лейтенант-летчик» вот он, весь из себя статный да блондинистый, ходит кругами, барражирует, так сказать, в опасной близости от ваших «восхитительных округлостей», а вы и носом не ведете. И капитан Паша тут как тут. И что с того, что у него бедра широковаты? Раньше-то вы на это и внимания не обращали.

Так что, молчала, разумеется. И ничем своего беспокойства не выдавала. А время тянулось — с одной стороны, с той, где зависла в прыжке между прошлым и будущим сама Таня — и в то же время — каламбур-с! — неслось вскачь. Вот уже и январь закончился, февраль начался, и приближается время первого рандеву в Брюсселе, а ей ни слова об этом, ни полслова. Тишина. Неизвестность. Неопределенность.

Правда, был один интересный симптом. Вернее, Татьяна всеми силами души хотела верить, что это именно симптом, а не очередное психологическое издевательство Отто Оттовича, суки австрийской — такой же суки, как и Кисси Кински, австриячка наша долбаная! — не очередной его экзерсис на ее, Тани, нервной системе. А дело заключалось в том, что в комнату к Тане неожиданно поставили патефон — и не какой-нибудь, а тот самый настоящий «Пате», который она выпросила еще в разведшколе, когда преподавала французский — и притащили кучу новых импортных, диковинных в СССР, как редкоземельные металлы, пластинок. Притащили, поставили и настоятельно рекомендовали, «регулярно слушать» и «внимательно ознакомиться». Регулярно и внимательно. И что это должно было означать? Иди, знай, если четко представляешь, в каком гадюшнике на самом деле живешь. А Таня знала. Все-таки при всей имеющей место в России ностальгии по этим вот временам, зачастую скрывающейся даже и под внешним их неприятии, Таня и раньше — тем более теперь — видела под романтическим флером эпохи суровую правду жизни. А по жизни, разведка не место для розовых слюней, если только это не кровь из разбитых губ. Здесь играют в жестокие взрослые игры, цена которым жизнь или смерть государства. А при такой цене, жизнь человеческая — это такой пустяк, что о ней и задумываться не представляется необходимым.

И вот день теперь начинался для Жаннет то с фокстрота, то с танго, и заканчивался ими же, а в промежутках между занятиями более серьезными вещами — такими, например, как криптография и яды — обнаружилась вдруг рядом с Таней некая Ксения Николаевна[134] — женщина высокая, стройная, несмотря на немаленький возраст, и стильная, взявшаяся ни с того, ни с сего обучать товарища Жаннет хорошим манерам. Ну, допустим, Жаннет Буссе тоже не лаптем щи хлебала, и нос подолом платья не вытирала, но Ксения Николаевна учила ее все-таки не совсем тем манерам, которые были знакомы француженке полупролетарского происхождения. Это уже был высший свет, тот самый свет, в котором, как рыба в воде, чувствовал себя Баст фон Шаунбург, и где гуляла разбалованной кошкой новая шкура тихони-Оли. Но и это еще не все. Не только манеры и стиль поведения. Уже в первую встречу «старушка» с выправкой гвардейского офицера или, на худой конец, отставной примы императорского балета присела к роялю и, перебирая, неторопливо белые и черные клавиши, начала излагать Тане музыкальную теорию. Простыми словами, в очень упрощенном виде, но тем не менее. И спеть что-нибудь попросила, а, выслушав, дала пару дельных советов. И как-то так вышло, что к концу недели Таня уже всюду пела, и «дома», и в душе, и на занятиях с Ксенией Николаевной.

А еще ее стали водить на концерты. Не в драматический театр, и не на лекции и собрания, а в оперу, на балет, на концерты классической музыки. Через день… Каково?! Но, с другой стороны, если это был именно «симптом», почему ее не готовили к встрече с самим Шаунбургом, великим и ужасным?

Вот оттого и тянулось время, занятое множеством вещей, которые на самом деле должны были бы заставить его нестись вскачь. Пытка неизвестностью ничем не лучше пытки бессонницей. Во всяком случае, так ей теперь казалось. Ведь спать-то Тане теперь не мешали.

* * *

Тринадцатого она вернулась в гостиницу при управлении довольно поздно. Была в Большом на балете, видела — это же надо! — молодых Асафа и Суламифь Мессерер, потом гуляла. В некотором отдалении, правда, плелся лейтенант «Сякой» — «Я важная персона! Без охраны никуда!» — но в Москве стояла чудная погода. Лежал снег. По темноватым — даже в центре — улицам проезжали редкие машины…

Спать не хотелось совершенно, и, добравшись до «гостиницы», Таня разжилась у дежурного стаканом жидковатого чая, забралась в постель, открыла книжку и… Ее разбудила Лида Новицкая — та самая женщина-старший лейтенант, которая участвовала в исторической беседе в кабинете начальника Первого управления.

— Вставай, Жаннет! — Выглядела Лида неважно. Мало того, что и сама тоже то ли не спала, то ли вскочила ни свет, ни заря, так была еще и встревожена чем-то не на шутку.

— Что?! — Вскинулась испуганная Жаннет. — Что случилось?

За окном было темно. Ночь. Жаннет схватила с тумбочки свои часики.

«Убиться веником! Они что?…» — Было начало четвертого ночи. Самое то поспать, но, судя по всему, дело было неотложное.

— Потом! — Отмахнулась лейтенант Лида. — Одевайся быстро, нас ждут.

— Кто? — Но, спрашивая, Жаннет уже действовала. Рубашку через голову, лифчик…

«Где эта их гребаная полуграция?!» — Женское белье, приходилось признать, оставляло желать. Это вам, девоньки, не двадцать первый век!

— Штейнбрюк!

— А!

«Дела! Да, что, прости господи, могло случиться?» — Татьяна лихорадочно перебирала в уме все известные ей события зимы тридцать шестого года, но ничего определенного вспомнить не могла.

Наскоро приведя себя в божеский вид, она ополоснула лицо холодной водой, и вслед за Лидой вылетела из комнаты. Коридоры, переходы, лестницы и… посты, разумеется. Предъявите, пожалуйста, пропуск! Жестко, непреклонно. Ночь ночью, а правила никто не отменял.

— Садитесь, не маячьте! — Не поднимая головы, бросил Штейнбрюк, сидевший в отдалении за своим столом, просматривая какие-то бумаги.

За длинным приставным столом собралось уже несколько человек. Кто-то был в форме, другие — в штатском. Одних Таня знала, кого-то — нет. Но ждали, по-видимому, не опоздавших и не Штейнбрюка, занятого бумагами. Судя по ощущению грозы — воздух едва не мерцал от накопившегося в нем электричества — на ночном совещании должен был появиться некто с самого верха.

«Черт знает что!»

И тут открылась дверь, и в кабинет Штейнбрюка вошел крепкий широкоплечий военный.

«Комкор… Урицкий?»

Все, разумеется, тут же вскочили на ноги. Поднялась и Татьяна. Начальника разведывательного управления Красной армии она видела впервые, да и вообще знала об этом человеке до обидного мало. Олег тоже не смог ей в этом помочь, а Ольга вспомнила только, что он «варяг», пришедший в 1935 в разведку на смену Берзина, и выбран был Сталиным, по-видимому, как компромиссная фигура. Не энкэвэдэшник, которого аппарат РУ вряд ли бы принял — им было достаточно Артузова, Карина и Штейнбрюка — но к разведке когда-то имел отношение. Сразу после гражданской Урицкий был на разведывательной работе в Германии и где-то еще. Вообще-то был он кадровым военным — настоящим комкором, то есть командиром корпуса, и на штабной работе, вроде бы, какое-то время находился. Вот, собственно, и все. Ну и то еще, разумеется, что Урицкого расстреляли. То ли в тридцать седьмом, то ли позже, но расстреляли.

— Товарищи, — Урицкий остановился около стола Штейнбрюка и обвел присутствующих внимательным взглядом. — Случилось огромное несчастье. Вчера в Париже убит Маршал Советского Союза Михаил Николаевич Тухачевский.

— Подробности пока неизвестны, — продолжил он через минуту, когда улегся короткий шторм, прокатившийся по комнате. — Но из сообщения нашего посольства и перехвата парижского радио можно понять, что осуществлен террористический акт с использованием взрывчатки. Есть сведения и о перестрелке, вспыхнувшей на улице до и сразу после взрыва. Однако ни того, кто совершил это злодейское преступление, ни подробностей как оно осуществлено, нам пока неизвестно. По линии НКВД, которому была поручена охрана маршала, проинформировали, что они потеряли 5–7 человек убитыми и ранеными. Погиб, судя по всему, и наш товарищ, сопровождавший Михаила Николаевича в качестве порученца.

«Ну, ни хрена себе!» — Это была первая реакция Татьяны. Однако не успел еще комкор закончить свою короткую речь, как она аж похолодела, припомнив некоторые детали своего последнего разговора с Олегом.

«Последнего… Господи! Только не это!»

Но вот то, что это его рук дело, у нее сомнений почти не было. Убийство Тухачевского стало первым крупным событием, о котором она не знала. А не знала она этого потому, что твердо помнила: Тухачевского расстреляли в 1937 году. Его, и кого-то еще… Там был процесс в 1937…

«Нет, — вспомнила она. — Кто-то застрелился, а вот Тухачевского точно расстреляли».

Но если он погиб в 1936, то в 1937 расстрелять маршала становилось никак не возможно. И более того. Теперь он наверняка войдет в пантеон жертв белогвардейского или еще какого-нибудь террора и станет героем в квадрате, как какой-нибудь Чапаев. Мертвые ведь сраму не имут… Зато про них можно рассказывать анекдоты.

«Интересно, а какие анекдоты будут рассказывать про маршала? Или не будут? Про Щорса же, вон, не рассказывают!»

Но, в любом случае, быть убитым врагами — или своими под видом врагов, как товарищ бандит Котовский — это совсем не то же, что умереть или погибнуть в аварии. Маршал нынче, считай, стал святым!

«Святой … А как же Олег? С ним-то что?!»

Но тут выяснилось, что за своими мыслями и, главное, за нахлынувшим беспокойством за Олега, Татьяна пропустила переход к основной теме этого странного собрания. Ведь не затем же их всех нынче собрали, чтобы сообщить о гибели Тухачевского. Да и знали уже — пусть не все, но большинство находившихся сейчас в кабинете Штейнбрюка — наверняка знали о теракте и без Урицкого. Иначе откуда взялось такое напряжение?

— … приобретает огромное значение. — Медленно, как по бумажке, но с «нервом», хорошо ощущавшимся за показной сдержанностью, говорил Урицкий. — Возможно, этот человек именно тот, за кого себя выдает, но, в любом случае, теперь — даже больше, чем до случившегося сегодня… вчера — разработка источника «Беатрис» представляется чрезвычайно важной… Исполнение операции возлагаю лично на товарища Штейнбрюка…

И завертелось! Такого «галопа» не могли припомнить ни Татьяна, ни ее альтер эго. Три креста, да и только. Ветер в ушах и «песок» в слипающихся от усталости глазах. Отоспаться удалось только на пароходе, и на этот раз Татьяна не запомнила даже, была ли во время перехода из Ленинграда в Роттердам качка, или не было. Так устала, что забыла про все — даже про то, что идет на немецком судне — только до койки добралась, упала и спала, считай, всю дорогу. Спала и видела ужасы, но вырваться из объятий морфея не могла. Просыпалась, разумеется, шла на обед или завтрак, в туалет или душ, вспоминала, что плывет, идет, передвигается по морю навстречу неизвестной судьбе, враз просыпалась по-настоящему, покрываясь холодным потом, и едва сдерживалась, чтобы не заголосить или не пустить слезу, но вскоре опять спала. И там, в тягостном зазеркалье ее кошмаров, то хоронила Олега на каком-то незнакомом кладбище, то видела, как лежит он в луже крови на неизвестной ей парижской улочке рядом с развороченным взрывом кафе, то ее донимал еще какой-нибудь несусветный ужас. Но как-то все-таки жила и дожила до Роттердама. Сошла на берег, и в тот же день уехала в Голландию, в Амстердам, где сменила документы и сняла черный парик, опять став Жаннет Буссе. И уже под своим именем, но с липовой бельгийской визой, снова въехала в соседнее королевство, чтобы в воскресенье первого марта прибыть, наконец, в Брюссель.

А на следующий день, ровно в шесть часов вечера она подошла к памятнику павшим в Мировой Войне и остановилась, с замиранием сердца ожидая, что будет дальше, и будет ли это «дальше» вообще.

Загрузка...