Наконец я сказал себе, что пока все эти гипотезы не проверишь на практике, толку от них не будет, а между тем надо работать в темпе, чтобы закончить к трем. Но сосредоточиться мне было невероятно трудно; разговор с Линьковым снова выбил меня из колеи. Я все останавливался и задумывался, глядя в одну точку.
В конце концов я решил сбегать в буфет, проглотить быстренько чашку кофе. Да и вообще я сегодня фактически не завтракал.
В буфете было пусто. Зина мне улыбнулась и прямо сразу предложила «допить коньяк». Она даже поболтала для наглядности бутылкой — коньяку там и вправду было на донышке. Я сказал, что, мол, спасибо, но вообще я не пью днем, да еще на работе, а вчера просто нервы сдали. Зина сказала, что это я правильно, так вот и надо себя вести, и что вообще она уважает людей самостоятельных.
— Мужчина должен быть с характером, — убежденно говорила она сквозь гул включенного «экспресса», в недрах которого готовился мой кофе. — Мало ли чего ему предлагают, но он должен сам понимать, что ему на пользу, а что во вред. А если не понимает, так это уж не мужчина, одна видимость только! Иной вот и знает, что спиртное для него яд, однако хлещет этот яд за компанию…
— Зиночка, слушайте, а Аркадия Левицкого вы тоже угощали коньяком? — спросил я, вслушавшись в ее певучее бормотание.
— А как же, — закивала Зина, — угощала! В тот самый день… Такой он был тоже расстроенный, вроде как вы вчера. Ну, выпил он пятьдесят граммов всего, больше никак не захотел.
— Когда он заходил к вам, не помните? — спросил я.
— Да уж к самому концу дня, часа в четыре, что ли…
Так! Теперь и вовсе, наверное, не разберешься в этом деле. Вряд ли судебные медики смогут установить, выпил он спиртное в один прием или же в два, с промежутком около часа. Правда, там, наверное, был не коньяк… Ну, посмотрим… Но уже сам факт, что Аркадий выпил хоть рюмку в рабочее время, говорит о многом. Значит, он был сильно взволнован, совсем выбит из колеи. А я даже не заметил, ничего я не понял…
«Работать, работать, ни о чем другом не думать, не отвлекаться!» — строго приказал я себе, входя в лабораторию. Но сосредоточиться было по-прежнему трудно, и я пустил в ход один трюк — начал оживленно беседовать с собой, с хронокамерой и пультом, комментируя свои действия. Со стороны это нелепо выглядит, и приходилось только надеяться, что никто ко мне не зайдет, пока я не закончу эксперимент, но зато такой трюк здорово помогает отключать всякие посторонние мысли.
Прежде всего я начал разговаривать с пультом. Я вообще люблю хоть немножечко поговорить с нашим великолепным пультом. Мне почему-то всегда кажется, что этот белоснежный красавчик слегка глуповат и нуждается в пояснениях, иначе не сможет нормально работать.
— Сейчас нам с тобой знаешь, что предстоит? — спросил я его. — Предстоит нам, как это обозначено в журнале, заняться серией первой, координаты двадцать — двадцать. И начнем мы, как положено, с контроля… Возьмем вот этот брусок, — бормотал я, вовсю орудуя манипуляторами, — и выведем его, болезного, на самый центр хронокамеры.
Брусок послушно улегся на подставку, я убрал манипуляторы, еще раз проверил поле и включил тумблер автоматического нарастания мощности. Пульт обиженно и сердито заморгал разноцветными лампочками, но тут же успокоился — он достиг расчетного напряжения. Стрелки поползли к нужным делениям и гордо застыли в сознании исполненного долга. Теперь слово за хронокамерой.
— Ах ты умница, голубушка моя! — бормотал я, наблюдая, как за ее толстым стеклом тает, расплывается, исчезает брусок вместе с подставкой. Еще миг — и в камере стало пусто, только призрачное зеленоватое сияние медленно гасло, уползая куда-то в углы стеклянного куба.
Мы обычно перемещали объект в будущее и задавали ему находиться там несколько секунд — до минуты. Интересно все-таки было представлять себе, что в данную минуту этот брусок находится вовсе не в данной минуте, а в той, которая для меня еще только наступит через десять минут… но вместе с тем сейчас (то есть нет, не сейчас, а в том времени, которое «там» отвечает моему «сейчас») он себе мирно покоится на подставке, и я (не этот я, что здесь, а тот я, который будет через десять минут) смотрю на него совершенно индифферентным взглядом; мол, видели мы такое, и не раз… Я даже мог себе примерно представить, о чем он размышляет, этот будущий Б. Н. Стружков, который созерцает брусок, посланный самому себе из прошлого. Вовсе не о том, что на его глазах совершается чудо науки и техники, а о том, сколько раз он успеет провернуть этот брусок туда-обратно до прихода Линькова.
Зеленое сияние снова залило камеру и опять, облизывая стекло, начало расползаться к ее углам, открывая в центре подставку с возлежащим на ней бруском.
— Теперь посмотрим, — забормотал я, — что нам сообщает электронный хронометр. Сообщает он нам, что время перехода близко к расчетному, а точнее говоря, составляет десять минут с хвостиком. Непредвиденный же этот хвостик объясняется тем, что всего на свете, как известно, не учтешь и наперед не угадаешь, хотя бы ты и занимался хронофизикой. Лучше радуйся, что сегодня камера не капризничает, не зашвыривает брусочек куда-нибудь к отдаленным потомкам, а доставляет его на указанный пункт с ошибкой всего в тринадцать и шесть десятых секунды. Что ж, отлично! Значит, ровно через десять минут тринадцать и эти самые шесть десятых секунды ты обязан появиться перед нашими глазами, если, конечно, ты честный, порядочный брусок, а не авантюрист какой-нибудь.
Только я убрал брусок и подставку из камеры и принялся рассчитывать программу эксперимента, откуда ни возьмись, появился Линьков. Я посмотрел на часы — всего 11.40! Линьков перехватил мой взгляд и извиняющимся тоном сказал, что дела свои он закончил раньше, чем предполагал, и что хотел бы подождать меня здесь, в лаборатории, если, конечно, его присутствие мне не помешает. Я вежливо сказал: «Ну что вы!» — но тут же бросил расчеты и уставился на Линькова немигающим вопросительным взглядом.
— Дела я, собственно, не закончил, — пояснил Линьков, усаживаясь за стол Аркадия. — Вернее даже, я их только начал. Но пока не могу действовать дальше.
Я продолжал неотрывно смотреть на него. Линьков беспокойно заерзал на стуле и пробормотал:
— Я понимаю, вас интересует… вы хотели бы узнать…
— Именно вот, — подтвердил я.
— Говорить пока нечего, собственно, — неохотно сказал Линьков.
Но я все смотрел на него, как удав на кролика, и Линьков сдался — выложил добытые сведения. Говорить, по-моему, вполне было чего, и я на ходу пытался распределить новую информацию по клеточкам своей схемы. «Радж Капур» у нас не работает. Значит, либо он вообще тут ни при чем, либо все же как-то связан с делом. Если это он был с эксплуатационниками на Первое мая, то, скорее всего, связан. Если нет, то вряд ли. Все равно искать его надо. Лера знает маловато. Но все же и с ней поговорить не мешало бы… если только Линьков не будет сердиться на меня за такую самодеятельность. Ну, так или иначе, подожду, пока Линьков не выяснит, кто там был, «Радж Капур» или нет. На снимке его толком не разглядишь — он в профиль стоит да еще и смеется. Усики, правда, есть… Ладно, отложим это дело. Отложим, сказано! Работать надо!
— Вы тогда займитесь чем-нибудь, — сказал я Линькову, — а я постараюсь поскорей…
Линьков заявил, что занятие он себе найдет и что я могу не слишком торопиться — время терпит. Потом он начал с озабоченным видом рыться в своей папке, а я опять мысленно схватил себя за шиворот и потащил к пульту. На этот раз было еще труднее, потому что я приказывал себе не бормотать вслух. Но про себя я продолжал бормотать: «Двадцать и ноль-один… Оч-чень хорошо… А теперь посмотрим на нашу дорогую хронокамеру…» — ну, и тому подобное. На этот раз камера едва мигнула голубоватым холодным пламенем, оно тут же свернулось и исчезло.
Брусок лежал, как ему положено, и я с неудовольствием прикидывал, сколько же раз мне теперь удастся его перебросить туда-обратно. Удивительно все же бестолковый субъект этот Стружков, который посылал брусок ко мне десять минут назад, не мог он, что ли, сократить дистанцию ну хотя бы до пяти минут? А теперь ничего не успеешь сделать…
Пламя мигнуло снова и будто бы слизало брусок вместе с подставкой. Эффектное все-таки зрелище. Отправился, бедняга, в прошлое, к тому Стружкову, кем я был десять минут назад… «Так, теперь мы посмотрим, какое здесь у нас поле. Хорошее поле, просто замечательное поле! Не поле, а прелесть: силовые линии так и загибаются, так и загибаются!»
Я вздрогнул — Линьков неожиданно спросил прямо над ухом у меня:
— А что вы меряете?
Смотри какой любознательный! Интересно, он хоть понимает, что такое градиент? А то попробуй ему это объясни… Впрочем, кое-что он явно понимает сверх программы.
Не переставая вращать ручки манипуляторов, я начал давать комментарий к своим действиям:
— Тут… это… я сейчас помещу эту штучку… вот в это место… да… в это вот место… Да, а потом я ее устремлю, так сказать, в будущее, откуда она вернется спустя положенное ей время… Но меня интересует не этот факт сам по себе, а скорость исчезновения этой штуки по частям, значит…
Нет, ну как я ему растолкую, что такое градиент скорости?
— Вас интересует, стало быть, градиент скорости перехода? — спросил Линьков. — Сказывается неравномерность поля?
С табурета я каким-то образом не свалился, но на Линькова посмотрел с неподдельным восхищением. Ай да прокуратура!
— Это вы сами догадались или брошюру какую-нибудь изучили? — осторожно поинтересовался я.
— Это я сам, но при некоторой помощи государства, — в тон мне ответил Линьков. — У меня в биографии имеется следующий прискорбный факт: я закончил три курса физфака.
— Ничего, ничего, — ободряюще произнес я, — меня можно не стесняться. За неуспеваемость отчислили?
— Нет, по болезни, — лаконично сообщил Линьков.
Шутить ему явно расхотелось. Я устыдился своей бестактности и решил, что буду, в порядке морального штрафа, давать Линькову настоящие комментарии, а не бессвязный лепет.
— Понимаете, Александр Григорьевич, — задушевным тоном сказал я, — поле в камере неоднородно, это вы правильно поняли, поэтому в разных местах камеры объект уходит во время по-разному. В центре сразу весь уходит, а кое-где по частям. Мы ищем зависимость градиента скорости перехода от градиента поля, ну и прочих параметров. В идеале хочется добиться, конечно, равномерного перехода.
— И вы промеряете градиенты последовательно для всех точек объема камеры? — удивленно спросил Линьков. — Так это же уйма работы! И сколько длится одна петля?
— Сейчас я беру десятиминутную дистанцию.
— А меньше нельзя? Ну, скажем, пять минут?
— Меньше можно, только я не сообразил сразу, что серия будет большая, контрольную проверку сделал на десяти минутах и режим уже рассчитал, менять не хочется. А вообще-то чем меньше, тем лучше. И надежность выше, и ждать меньше приходится. Но очень короткую дистанцию тоже ведь нельзя давать — не успеешь вовремя извлечь объект из камеры, очистить место.
— Да, — задумчиво согласился Линьков, — это верно. А больше?
— Больше — это наше слабое место, — объяснил я. — Удается, правда, подобрать такие конфигурации и напряженности поля, что петля растягивается на часы. Но при этом она часто размыкается и без всякого, понимаете, предупреждения — возьмет да разомкнется, и брусочек, инвентарный номер такой-то, уходит в неведомое будущее.
— А почему вы только в будущее посылаете?
— Да просто удобнее, что ли. И, кстати, необратимо извлекать кое-что из будущего мы умеем даже на далекой дистанции.
— А, понятно! Этим и занимаются ваши эксплуатационники?
— Ну да. У них там целый заводской процесс налажен. Сверхсовременные методы добычи ценных и редких металлов. Иридий, ниобий и тому подобное из будущего. Только объемы уж очень малы, и процесс капризный, приходится десятки микрокамер гонять да всякий раз останавливать для очистки… Вообще хронофизика наша вся насквозь капризна до ужаса, — откровенно признался я. — Неустойчивые результаты, ненадежные. И воспроизведения четкого нет. Один раз получается, десять раз не получается. Один раз замкнул петлю, другой раз она тебе хвостиком вильнет — и будь здоров!
— Что, не возвращается объект?
— То не возвращается, а то, наоборот, исчезать не хочет. Тоже очень приятный вариант. Но это все цветочки… Вот если поля срываются, тогда вообще хоть плачь… Тахионный пучок к чертям летит, силовые линии трясутся, как малярики, потом — бац! — автоматика отключается, и начинай все сначала.
— Ладно, — сказал Линьков спокойно и дружелюбно. — Я вас совсем замучил вопросами и работать мешаю, а время-то идет. Все. Молчу как рыба.
Я глянул на часы и ужаснулся — время действительно идет, да еще как! Надо поторопиться. Я ввел программу в управляющий блок, локализовал пучок, развернул его полем так, чтобы он невидимым экраном охватил всю камеру. Включил автомат, подал мощность. Опять пульт заморгал и успокоился, щелкнули реле, мигнула зеленая вспышка. Я подхватил брусок манипулятором, вывел его из камеры. Разницу в быстроте переходов различных частей бруска на глаз, конечно, не определишь, для этого существует сканограф. Я снял данные со сканографа, переправил их в ЭВМ — пускай обработает и аккуратненько сложит в свою память.
Передвинулся солнечный блик на полу — ох и далеко он уже передвинулся! Так, опять вспышка. Теперь следующая точка, потом следующая за ней, и так далее и тому подобное.
На следующем участке поле вспучивалось этаким продолговатым горбом, вроде дыни. Никакого там горба, конечно, не было, но на экране силовые линии, изображавшие поле, округло изгибались в этом месте, и получалось нечто похожее на полосатую туркменскую дыню. Картинка была довольно интересная.
— Александр Григорьевич, хотите посмотреть? — спросил я. — Сейчас будет переход.
Линьков очень охотно подошел и стал за моей спиной. Я включил напряжение. Собственно, до момента перехода снаружи не так уж много увидишь — главное делается невидимо. Я-то знал, что сейчас, по командам управляющего устройства, где-то под козырьком магнита бесшумно и четко перемещаются секции, укладываясь в нужное положение. Сквозь кристаллическую решетку проводников неистово рвутся бесшумные электронные вихри, и невидимые для нас силовые линии извиваются, как клубок змей, чтобы выстроиться в той конфигурации, которую диктует им программа.
Вот сейчас сквозь ребристые сопла ускорителей в камеру ворвался сноп невидимых частиц, закружился смерчем, распался, на мгновение застыл и начал медленно опадать, будто стекать по стенкам. Мне казалось даже, что я вижу эту оболочку из частиц — нечто вроде туманного, размазанного вихря, который мчится вдоль завитков поля.
А вот и зрелище! Бледное сияние разлилось по стеклу, и брусок начал исчезать. Но не весь сразу, а постепенно; казалось, что надвигается чернота и медленно съедает его, начиная с середины: там почти сразу возникло черное облачко с размытыми краями.
Разница в скорости перехода была очень большая: даже на таком ничтожном расстоянии — от одного конца бруска до другого — поле менялось весьма заметно, поэтому и переход был такой постепенный. Через десять минут все это повторится, только уже в обратном порядке.
— Путаная все-таки штука — время, — задумчиво проговорил Линьков за моей спиной. — А если б вы, например, не забрали брусок из камеры — что тогда?
— Да ничего особенного. Он смотрел бы на нас, а мы на него.
— Мне почему-то казалось, что тогда должно произойти удвоение, — сказал Линьков.
Одна клемма у осциллографа мне не нравилась. Она явно отлынивала от своих прямых обязанностей. Ну, так и есть, прокручивается на одном месте. Придется менять.
— Чему ж там удваиваться? — рассеянно бормотал я, возясь с нерадивой клеммой. — Нечему там удваиваться, да вообще-то и негде: место ведь занято… Брусок, ежели что, сольется сам с собой… Ну, удвоится, если хотите, на атомном уровне.
— А… не может он, например, появиться перевернутым? — помолчав, спросил Линьков.
Смотри-ка, о чем он спрашивает! Да уж, мозги у этого несостоявшегося физика вполне на месте. Прямо жаль, что он не вовремя заболел…
— А над этим мы сами головы ломаем, — сказал я. — Понятно, если я в будущем учиню что-нибудь с бруском — переверну его или надпись на нем сделаю: «Пламенный привет товарищу Линькову от перековавшихся преступников», то он и прибудет сюда перевернутым либо с надписью.
— Это-то конечно, — сказал Линьков, — но ведь вы можете, например, получить его, так сказать, в первозданном виде, а потом, вот именно потом оказать на него воздействие… Тогда как? Или, допустим, наоборот: он придет к вам с такой вот трогательной надписью, а вы дождетесь его в будущем, извлечете из камеры и ничего на нем не напишете?
— Причина и следствие, — назидательно произнес я, — суть краеугольные камни нашего мировоззрения. Так вот, рад сообщить вам, что в данном случае нашему мировоззрению ничто не угрожает.
— То есть?
— Рабочая гипотеза гласит: мы имеем дело с изменяющимся временем. Тот товарищ там, — я повел рукой вперед и вверх, в направлении воображаемого будущего, — произвел воздействие, следы которого мы с вами увидели. Но мы с вами, подстрекаемые нездоровым любопытством, достигнув его состояния на мировой линии, не повторили этих действий. В результате мы перешли на другую мировую линию. Если б мы теперь вернулись по этой новой линии в прошлое, мы увидели бы брусок, как вы изволили выразиться, в первозданном виде.
— А как же «тот» товарищ? — Линьков тоже указал вперед и вверх.
— А мы с ним на этом деле разошлись, как в море корабли. На его мировой линии брусок в прошлом имеет надпись, потому что данный товарищ в будущем эту надпись сделал; на нашей — брусок надписи не имеет, потому что мы ее в соответствующее время не сделали.
Разумеется, это была всего лишь рабочая гипотеза, но что еще я мог ему предложить? Проверить эту гипотезу было невозможно — для этого пришлось бы отправляться в прошлое…
Линьков задумчиво покачал головой.
— Не могу сказать, что все это мне очень понятно, — заявил он.
Мне и самому было не очень понятно; единственное утешение состояло в том, что такие эксперименты без особой надобности не производятся. А особой надобности в них пока не имелось.
— А вы сами-то не ощущаете никакого завихрения в мозгах от всех этих изменяющихся времен? — спросил Линьков. — Отклонения от нормы не наблюдаются? Потом еще вспышки эти непрерывные…
— У хронофизика нервы должны быть железные, — гордо заявил я. — И даже стальные. Нам завихрения ни к чему, нам работать надо!
Я и в самом деле работал так, словно нервы у меня были стальные: уже в обычном, хорошем ритме устанавливал брусок, фиксировал поле, производил переход, выжидал, освобождал камеру, брал данные со сканографа — и опять: устанавливал, фиксировал, производил…
— Ну закончите вы эксперимент, а дальше что? — спросил Линьков.
— Ничего особенного. Данные я передам на ЭВМ, пускай она сама ищет зависимости: за что же мы ее поим и кормим током, мощности на нее тратим, как говорит наш завхоз. А завтра за следующий слой возьмусь.
— И так каждый день?
— Обязательно. Как минимум от звонка до звонка, а то и позже. В целом ряде случаев именно и позже. И так всю неделю. Самый приятный день — воскресенье: работай хоть до двенадцати ночи, никто не помешает.
— Никого в институте нет?
— Почему — нет? Сколько угодно есть. Но считается, что никого нет, поскольку день нерабочий. Поэтому никто друг к другу не ходит и никто друг друга не отвлекает. К тому же буфет закрыт, столовая тоже, питание берется из дому и поглощается прямо на рабочем месте: опять-таки экономия времени…
— Я вот что хотел вас спросить, — Линьков все посматривал на камеру. — А не бывало такого, чтобы к вам в камеру сваливалось что-нибудь… оттуда?
Я покачал головой.
— Пока не бывало. От самих себя приветы получали — это было. Придешь утром, а он лежит, голубчик. Вынешь его, инвентарный номер запишешь, отдашь завхозу. Потом опять работаешь с бруском, работаешь, вдруг он — хлоп! — и провалится. Ну, остается только зафиксировать: так, мол, и так, полученный такого-то и такого-то из будущего времени брусок отправлен такого-то и такого-то для получения в вышеозначенном. А по-настоящему «оттуда» мы еще ничего не получали, и это нас даже удивляет иногда.
— А это не слишком однообразно? — Линьков замялся. — Я хочу сказать: не может ли все это в один прекрасный день надоесть? Знаете, так, чтобы захотелось чего-то экстраординарного, внепланового?
Ах, вон что: он хочет выяснить, не пришла ли некоему хронофизику блажь в голову просто от однообразной работы, от скуки! Наивно, товарищ Линьков, чересчур уж наивно! Физик из вас, может, получился бы хороший, а вот юрист… И вообще зря я с ним так разболтался! Если ему нужен гид, так чего мы тут стоим?
— Пока ничего такого у нас не наблюдалось, — мрачно сказал я.
— Я говорю не об этом случае, — медленно сказал Линьков, — не о смерти Левицкого.
Ну вот. Так мне и надо. Что-то я уж очень туго стал соображать, все до меня доходит с запозданием, со сдвигом по фазе. Так и вовсе разучишься думать.
— Со стороны как-то иначе представляешь себе науку, — продолжал Линьков. — Знаете, как в журналах о ней пишут… Там ведь сгустки, сплошной концентрат открытий. Ну, разумеется, и без упоминания о «напряженных буднях» редкая статья обходится. Но чтобы своими глазами увидеть — это я в первый раз…
— Какие тут будни! — недовольно сказал я. — У нас все время праздники: то хронокамера из строя выйдет, то напряжение сядет, то эксперимент загубишь… Двух дней одинаковых и то не сочтешь. Тем более спокойных. Что ни день, то событие. И опять же — идеи! Найдет тебя какая-нибудь, тут уж вообще не замечаешь, который день кончается, а который начинается.
— А можно спросить: как насчет человека? — вкрадчиво осведомился Линьков.
— Можно спросить, — сказал я. — Насчет человека так: плохо с человеком. Поле в камере, сами видели, неравномерное, и переход поэтому неравномерный, по частям. Человек — не брусок, на подставку его не уложишь, он минимум половину камеры займет. При такой неравномерности он вполне может размазаться во времени. Прибудет на станцию назначения, например, одна правая нижняя конечность. В общем, переходы пока очень ненадежны; как влияет переход на структуру объекта, абсолютно неясно, и конструкция хронокамеры весьма несовершенна, сами видите. Так что опыты на живых существах пока начисто исключаются. Да и размах у нас не тот, в смысле энергетических ресурсов. Чтобы перебросить брусок на десять минут, и то расходуется уйма энергии. А в человеке-то килограммов 70—80 живого веса…
— Насчет влияния перехода на структуру объекта — это вы просто так сказали или действительно не знаете?
— Нет, кое-что мы, конечно, знаем. В аналитическом отделе как раз этим занимаются — делают полный анализ транспортируемых объектов.
— Рентгеноструктурный?
— Рентген, химия, электронный микроскоп — все тридцать три удовольствия. С точностью до двух ангстрем полная идентичность до и после перехода. Вы еще помните, надеюсь, что такое ангстрем?
— Что-то очень маленькое, — Линьков улыбнулся. — Как сказал бы мой коллега Валентин Темин, такая штучка для измерения атомов.
— Мой почтительный привет вашему высокообразованному коллеге, — сказал я. — С этого дня я круто меняю свое мнение о прокуратуре.
— А кстати, — заметил Линьков, — если вам почему-либо надоест хронофизика, я охотно возьму вас к себе в помощники. По-моему, у вас неплохие задатки детектива.
Я польщенно улыбнулся. Но Линьков тут же продолжил:
— А вот зачем приходил Чернышев, этого вы не определили… Он явно хотел вам что-то сказать, но увидел меня и передумал.
— Возможно… — без энтузиазма отозвался я. — Вот проверим… если удастся. Он ведь такой, знаете, застенчивый… Вас будет бояться…
Я все еще надеялся, что Линьков не пойдет, пустит меня одного к Ленечке. Но Линьков не понял моих намеков — может, не захотел понять. Он помолчал, уткнувшись в блокнот, а потом спросил:
— Какие взаимоотношения были у Чернышева с Левицким?
Мне не очень хотелось об этом говорить, но что поделаешь!
— По-всякому было, — угрюмо буркнул я. — Раньше мы одну работу совместно с Чернышевым вели, и тогда Аркадий к нему вроде хорошо относился… Но последние месяца три они даже не разговаривали. Аркадий на конференции слишком уж резко отозвался об эксперименте, который предложил Чернышев. Ну, и Чернышев обиделся.
— А кто из них был прав?
— Оба.
Это правда. Расчеты Ленечка сделал безупречно, но практически такое поле в камере долго не удержишь. Теоретически предсказать это нельзя; только Аркадий, который на устойчивости собаку съел, смог это почувствовать, и то не логикой, а скорее интуицией.
— Чернышев, наверное, растерялся, обиделся, не смог четко ответить?
— Да, примерно так. Он не за себя обиделся, конечно. Но этот эксперимент был для него очень важен, и он ожидал поддержки, а выступление Аркадия было для него полной неожиданностью. Он здорово растерялся. Аркадий, по-моему, сам потом жалел, что наговорил лишнего.
— Ну ладно, — сказал Линьков, поглядев на часы. — Скоро час. Я вас все же здорово отвлекаю разговорами. Пойду-ка я позвоню начальству, то да се… К трем я вернусь, и, если вы уже освободитесь, мы пойдем к Чернышеву.
И Линьков удалился, аккуратно и бесшумно прикрыв за собой дверь.