Перец, отворив дверцу вездехода, смотрел в заросли. Он не знал, что он должен увидеть. Что-то похожее на тошнотворный кисель. Что-то необычайное, что нельзя описать. Но самым необычайным, самым невообразимым, самым невозможным в этих зарослях были люди, и поэтому Перец видел только их. Они шли к вездеходу, тонкие и ловкие, уверенные и изящные, они шли легко, не оступаясь, мгновенно и точно выбирая место, куда ступить, и они делали вид, что не замечают леса, что в лесу они как дома, что лес уже принадлежит им, они даже, наверное, не делали вид, они действительно думали так, а лес висел над ними, беззвучно смеясь и указывая мириадами глумливых пальцев, ловко притворяясь и знакомым, и покорным, и простым – совсем своим. Пока. До поры до времени…
– Ох, и хороша же эта баба – Рита, – сказал бывший шофер Тузик Перецу. Он стоял рядом с вездеходом, широко раздвинув кривоватые ноги, придерживая ляжками хрюкающий и дрожащий мотоцикл. – Обязательно я бы добрался до нее, да только вот этот Квентин… Внимательный мужчина.
Квентин и Рита подошли совсем близко, и Стоян вылез им навстречу из-за руля.
– Ну, как она у вас тут? – спросил Стоян.
– Дышит, – сказал Квентин, внимательно разглядывая Переца. – Что, деньги привезли?
– Это Перец, – сказал Стоян. – Я вам рассказывал.
Рита и Квентин улыбнулись Перецу. Не было времени рассматривать их, и Перец только мельком подумал, что никогда раньше не видел такой странной женщины, как Рита, и такого глубоко несчастного мужчины, как Квентин.
– Здравствуйте, Перец, – сказал Квентин, продолжая жалко улыбаться. – Приехали посмотреть? Никогда раньше не видели?
– Я и сейчас не вижу, – сказал Перец. Несомненно, эта несчастность и эта странность были неуловимо, но очень жестко связаны между собой.
Рита, повернувшись к ним спиной, закурила.
– Да вы не туда смотрите, – сказал Квентин. – Прямо смотрите, прямо! Неужели не видите?
И тогда Перец увидел и сразу забыл о людях. Это появилось, как скрытое изображение на фотобумаге, как фигурка на детской загадочной картинке «Куда спрятался зайчик?» – и, однажды разглядев это, больше невозможно было потерять из виду. Оно было совсем рядом, оно начиналось в десятке шагов от колес вездехода и от тропинки. Перец судорожно глотнул.
Живой столб поднимался к кронам деревьев, сноп тончайших прозрачных нитей, липких, блестящих, извивающихся и напряженных, сноп, пронизывающий плотную листву и уходящий еще выше, в облака. И он зарождался в клоаке, в жирной клокочущей клоаке, заполненной протоплазмой – живой, активной, пухнущей пузырями примитивной плоти, хлопотливо организующей и тут же разлагающей себя, изливающей продукты разложения на плоские берега, плюющейся клейкой пеной… И сразу же, словно включились невидимые звукофильтры, из хрюканья мотоцикла выделился голос клоаки: клокотание, плеск, всхлипывания, бульканье, протяжные болотные стоны; и надвинулась тяжелая стена запахов: сырого сочащегося мяса, сукровицы, свежей желчи, сыворотки, горячего клейстера – и только тогда Перец заметил, что у Риты и Квентина на груди висят кислородные маски, и увидел, как Стоян, брезгливо кривясь, поднимает к лицу намордник респиратора, но сам он не стал надевать респиратор, он словно надеялся, что хотя бы запахи расскажут ему то, чего не рассказали ни глаза, ни уши…
– Воняет тут у вас, – говорил Тузик с отвращением. – Как в покойницкой…
А Квентин говорил Стояну:
– Ты бы попросил Кима, пусть похлопочет насчет пайков. У нас все-таки вредный цех. Нам полагается молоко, шоколад…
А Рита задумчиво курила, выпуская дым из тонких подвижных ноздрей.
Вокруг клоаки, заботливо склоняясь над нею, трепетали деревья, их ветви были повернуты в одну сторону и никли к бурлящей массе, и по ветвям струились и падали в клоаку толстые мохнатые лианы, и клоака принимала их в себя, и протоплазма обгладывала их и превращала в себя, как она могла растворить и сделать своею плотью все, что окружало ее…
– Перчик, – сказал Стоян. – Не выпучивайся так, глаза выскочат.
Перец улыбнулся, но он знал, что улыбка у него получилась фальшивая.
– А зачем ты мотоцикл взял? – спросил Квентин.
– На случай, если застрянем. Они ползут по тропинке, я одним колесом встану на тропинку, а другим – по траве, а мотоцикл будет идти сзади. Если завязнем, Тузик смотается на мотоцикле и вызовет тягач.
– Обязательно завязнете, – сказал Квентин.
– Конечно, завязнем, – сказал Тузик. – Глупая это у вас затея, я вам сразу сказал.
– Ты помалкивай, – сказал ему Стоян. – Твое дело маленькое… Скоро выход? – спросил он у Квентина.
Квентин посмотрел на часы.
– Так… – сказал он. – Она щенится сейчас каждые восемьдесят семь минут. Значит, осталось… осталось… Да ничего не осталось, вон она, уже начала.
Клоака щенилась. На ее плоские берега нетерпеливыми судорожными толчками один за другим стали извергаться обрубки белесого, зыбко вздрагивающего теста, они беспомощно и слепо катились по земле, потом замирали, сплющивались, вытягивали осторожные ложноножки и вдруг начинали двигаться осмысленно – еще суетливо, еще тычась, но уже в одном направлении, все в одном определенном направлении, разбредаясь и сталкиваясь, но все в одном направлении, по одному радиусу от матки, в заросли, прочь, одной текучей белесой колонной, как исполинские мешковатые слизнеподобные муравьи…
– Тут же кругом трясина, – говорил Тузик. – Так врюхаемся, что никакой тягач не вытащит – все тросы лопнут.
– А может, с нами поедешь? – сказал Стоян Квентину.
– Рита устала.
– Ну, Рита пусть домой идет, а мы съездим…
Квентин колебался.
– Ты как, Риточка? – спросил он.
– Да, я пойду домой, – сказала Рита.
– Вот и хорошо, – сказал Квентин. – А мы съездим посмотрим, ладно? Скоро, наверное, вернемся. Ведь мы ненадолго, Стоян?
Рита бросила окурок и, не прощаясь, пошла по тропинке к биостанции. Квентин потоптался в нерешительности и потом сказал Перецу тихонько:
– Разрешите мне… Пробраться…
Он пролез на заднее сиденье, и в этот момент мотоцикл ужасно взревел, вырвался из-под Тузика и, высоко подпрыгивая, бросился прямо в клоаку. «Стой! – закричал Тузик, приседая. – Куда?» Все замерли. Мотоцикл налетел на кочку, дико заверещал, встал на дыбы и упал в клоаку. Все подались вперед. Перецу показалось, что протоплазма прогнулась под мотоциклом, словно смягчая удар, легко и беззвучно пропустила его в себя и сомкнулась над ним. Мотоцикл заглох.
– Сволочь неуклюжая, – сказал Стоян Тузику. – Что же ты сделал?
Клоака стала пастью, сосущей, пробующей, наслаждающейся. Она катала в себе мотоцикл, как человек катает языком от щеки к щеке большой леденец. Мотоцикл кружило в пенящейся массе, он исчезал, появлялся вновь, беспомощно ворочая рогами руля, и с каждым появлением его становилось все меньше, металлическая обшивка истончалась, делалась прозрачной, как тонкая бумага, и уже смутно мелькали сквозь нее внутренности двигателя, а потом обшивка расползлась, шины исчезли, мотоцикл нырнул в последний раз и больше не появлялся.
– Сглодала, – сказал Тузик с идиотским восторгом.
– Сволочь неуклюжая, – повторил Стоян. – Ты у меня за это заплатишь. Ты у меня всю жизнь за это платить будешь.
– Ну и ладно, – сказал Тузик. – Ну и заплачу. А что я сделал-то? Ну, газ повернул не в ту сторону, – сказал он Перецу. – Вот он и вырвался. Понимаете, пан Перец, я хотел газ сделать поменьше, чтобы не так тарахтело, ну и не в ту сторону повернул. Не я первый, не я последний. Да и мотоцикл старый был… Так я пойду, – сказал он Стояну. – Что мне теперь здесь делать? Я домой пойду.
– Ты куда это смотришь? – сказал вдруг Квентин с таким выражением, что Перец невольно отстранился.
– А чего? – сказал Тузик. – Куда хочу, туда и смотрю.
Он смотрел назад, на тропинку, туда, где под плотным изжелта-зеленым навесом ветвей мелькала, удаляясь, оранжевая накидка Риты.
– А ну-ка, пустите меня, – сказал Квентин Перецу. – Я с ним сейчас поговорю.
– Ты куда, ты куда? – забормотал Стоян. – Квентин, ты опомнись…
– Нет, чего там – опомнись, я же давно вижу, чего он добивается!
– Слушай, не будь ребенком… Ну, прекрати! Ну, опомнись!..
– Пусти, говорят тебе, пусти руку!..
Они шумно возились рядом с Перецом, толкая его с двух сторон. Стоян крепко держал Квентина за рукав и за полу куртки, а Квентин, ставший вдруг красным и потным, не сводя глаз с Тузика, одной рукой отпихивал Стояна, а другой рукой изо всей силы сгибал Переца пополам, стараясь через него перешагнуть. Он двигался рывками и с каждым рывком все больше вылезал из куртки. Перец улучил момент и вывалился из вездехода. Тузик все смотрел вслед Рите, рот у него был полуоткрыт, глаза масляные, ласковые.
– И чего она в брюках ходит, – сказал он Перецу. – Манера теперь у них появилась – в брюках ходить…
– Не защищай его! – заорал в машине Квентин. – Никакой он не половой неврастеник, а просто мерзавец! Пусти, а то я и тебе дам!
– Вот раньше были такие юбки, – сказал Тузик мечтательно. – Кусок материи обернет вокруг себя и застегнет булавкой. А я, значит, возьму и расстегну…
Если бы это было в парке… Если бы это было в гостинице, или в библиотеке, или в актовом зале… Это и бывало – и в парке, и в библиотеке, и даже в актовом зале во время доклада Кима «Что необходимо знать каждому работнику Управления о методах математической статистики». А теперь лес видел все это и слышал все это: похотливое сальце, облившее Тузиковы глаза, багровую физиономию Квентина, мотающуюся в дверях вездехода, какую-то тупую, бычью, и мучительное бормотание Стояна – что-то о работе, об ответственности, о глупости, – и треск отлетающих пуговиц о ветровое стекло… И неизвестно, что думал обо всем этом, ужасался ли, насмехался ли или брезгливо морщился.
– …! – сказал Тузик с наслаждением.
И Перец ударил его. Ударил, кажется, по скуле, с хрустом, и вывихнул себе палец. Все сейчас же замолчали. Тузик взялся за скулу и с большим удивлением посмотрел на Переца.
– Нельзя так, – сказал Перец твердо. – Нельзя это здесь. Нельзя.
– Так я и не возражаю, – сказал Тузик, пожимая плечами. – Я ведь только к тому, что мне здесь делать больше нечего, мотоцикла-то нет, сами видите… Что ж мне теперь здесь делать?
Квентин громко осведомился:
– По морде?
– Ну да, – с досадой сказал Тузик. – По скуле попал, по самой косточке… Хорошо, что не в глаз.
– Нет, в самом деле, по морде?
– Да, – сказал Перец твердо. – Потому что здесь так нельзя.
– Тогда поехали, – сказал Квентин, откидываясь на сиденье.
– Туз, – сказал Стоян, – полезай в машину. Если завязнем, будешь помогать выталкивать.
– У меня брюки новые, – возразил Тузик. – Давайте я лучше за баранку сяду.
Ему не ответили, и он полез на заднее сиденье и сел рядом с подвинувшимся Квентином. Перец сел рядом со Стояном, и они поехали.
Щенки ушли уже довольно далеко, но Стоян, двигаясь с большой аккуратностью правыми колесами по тропинке, а левыми – по пышному мху, догнал их и медленно пополз следом, осторожно регулируя скорость сцеплением. «Сцепление сожжете», – сказал Тузик, а потом обратился к Квентину и принялся ему объяснять, что он вообще-то ничего плохого в виду не имел, что мотоцикла у него все равно уже не было, а мужчина это мужчина, и если у него все нормально, то он мужчиной и останется, лес там вокруг или еще что-нибудь, это безразлично… «Тебе по морде уже дали?» – спрашивал Квентин. «Нет, ты мне скажи, только не соври, дали тебе уже по морде или нет?» – спрашивал он время от времени, прерывая Тузика. «Нет, – отвечал Тузик, – нет, ты подожди, ты меня выслушай сначала…»
Перец гладил свой опухающий палец и смотрел на щенков. На детей леса. А может быть, на слуг леса. А может быть, на экскременты леса… Они медленно и неутомимо двигались колонной один за другим, словно текли по земле, переливаясь через стволы сгнивших деревьев, через рытвины, по лужам стоячей воды, в высокой траве, сквозь колючие кустарники. Тропинка исчезала, ныряла в пахучую грязь, скрывалась под наслоениями твердых серых грибов, с хрустом ломающихся под колесами, и снова появлялась, и щенки держались ее и оставались белыми, чистыми, гладкими, ни одна соринка не прилипала к ним, ни одна колючка не ранила их, и их не пачкала черная липкая грязь. Они лились с тупой бездумной уверенностью, как будто по давно знакомой, привычной дороге. Их было сорок три.
…Я рвался сюда, и вот я попал сюда, и я наконец вижу лес изнутри, и я ничего не вижу. Я мог бы придумать все это, оставаясь в гостинице, в своем голом номере с тремя необитаемыми койками, поздним вечером, когда не спится, когда все тихо и вдруг в полночь начинает бухать баба, забивающая сваи на строительной площадке. Наверное, все, что есть здесь, в лесу, я мог бы придумать: и русалок, и бродячие деревья, и этих щенков, как они вдруг превращаются в лесопроходца Селивана, – все самое нелепое, самое святое. И все, что есть в Управлении, я могу придумать и представить себе, я мог бы оставаться у себя дома и придумать все это, лежа на диване рядом с радиоприемником, слушая симфоджазы и голоса, говорящие на незнакомых языках. Но это ничего не значит. Увидеть и не понять – это все равно что придумать. Я живу, вижу и не понимаю, я живу в мире, который кто-то придумал, не затруднившись объяснить его мне, а может быть, и себе… Тоска по пониманию, вдруг подумал Перец. Вот чем я болен – тоской по пониманию.
Он высунулся в окно и приложил ноющий палец к холодному борту. Щенки не обращали на вездеход никакого внимания. Наверное, они даже не подозревали, что он существует. От них резко и неприятно пахло, оболочка их теперь казалась прозрачной, под нею волнами двигались словно бы тени.
«Давайте поймаем одного, – предложил Квентин. – Это ведь совсем просто, закутаем в мою куртку и отвезем в лабораторию». – «Не стоит», – сказал Стоян. «А почему? – сказал Квентин. – Все равно когда-нибудь придется ловить». – «Страшно как-то, – сказал Стоян. – Во-первых, не дай бог, он сдохнет, придется писать докладную Домарощинеру…» – «Мы их варили, – сообщил вдруг Тузик. – Мне не понравилось, а ребята говорили, что ничего. На кролика похоже, а я кролика в рот не беру; по мне, что кошка, что кролик – один черт. Брезгую…» – «Я заметил одну вещь, – сказал Квентин. – Число щенков – всегда простое число: тринадцать, сорок три, сорок семь…» – «Ерунда, – возразил Стоян. – Я встречал в лесу группы по шесть, по двенадцать…» – «Так это в лесу, – сказал Квентин, – они же потом расходятся в разные стороны группами. А щенится клоака всегда простым числом, можешь проверить по журналу, у меня все выводки записаны…» – «А еще однажды, – сказал Тузик, – мы с ребятами местную девчонку поймали, вот смеху-то было!..» – «Ну что ж, пиши статью», – сказал Стоян. «Уже написал, – сказал Квентин. – Это у меня будет пятнадцатая…» – «А у меня семнадцать, – сказал Стоян, – и одна в печати. А кого ты в соавторы взял?» – «Еще не знаю, – сказал Квентин. – Ким рекомендует менеджера, говорит, что сейчас транспорт – это главное, а Рита советует коменданта…» – «Только не коменданта», – сказал Стоян. «Почему?» – спросил Квентин. «Не бери коменданта, – повторил Стоян. – Я тебе говорить ничего не буду, но имей в виду». – «Комендант кефир тормозной жидкостью разбавлял, – сказал Тузик. – Это еще когда он был заведующим парикмахерской. Так мы с ребятами ему в квартиру пригоршню клопов подбросили». – «Говорят, готовится приказ, – сказал Стоян. – У кого меньше пятнадцати статей, все пройдут спецобработку…» – «Да ну? – сказал Квентин. – Дрянь дело, знаю я эти спецобработки, от них волосы перестают расти и изо рта целый год пахнет…»
Домой, подумал Перец. Надо скорее ехать домой. Теперь мне уже здесь совсем нечего делать. Потом он увидел, как строй щенков нарушился. Перец сосчитал: тридцать два щенка пошли прямо, а одиннадцать, построившись в такую же колонну, свернули налево и вниз, где между деревьями вдруг открылось озеро – неподвижная темная вода, совсем недалеко от вездехода. Перец увидел низкое туманное небо и смутные очертания скалы Управления на горизонте. Одиннадцать щенков уверенно направлялись к воде. Стоян заглушил двигатель, все вылезли и смотрели, как щенки переливаются через кривую корягу на самом берегу и один за другим тяжело плюхаются в озеро. По темной воде пошли маслянистые круги.
– Тонут, – сказал Квентин с удивлением. – Топятся.
Стоян достал карту и расстелил ее на капоте.
– Так и есть, – сказал он. – Не отмечено у нас это озеро. Деревня здесь отмечена, а не озеро… Вот написано: «Дерев. абориг. семнадцать дробь одиннадцать».
– Так это всегда так, – сказал Тузик. – Кто же в этом лесу по карте ездит? Во-первых, карты все враные, а во-вторых, и не нужны они тут. Тут ведь сегодня, скажем, дорога, а завтра река, сегодня болото, а завтра колючую проволоку нацепят и вышку поставят. Или вдруг обнаружится склад.
– Неохота мне что-то дальше ехать, – сказал Стоян, потягиваясь. – Может, хватит на сегодня?
– Конечно, хватит, – сказал Квентин. – Перецу еще жалованье получить надо. Пошли в машину.
– Бинокль бы, – сказал вдруг Тузик, жадно всматриваясь из-под ладони в озеро. – Баба там, по-моему, купается.
Квентин остановился.
– Где?
– Голая, – сказал Тузик. – Ей-богу, голая. Совсем без ничего.
Квентин вдруг побелел и опрометью бросился в машину.
– Да где ты видишь? – спросил Стоян.
– А вон, на том берегу…
– Ничего там нет, – сказал Квентин хрипло. Он стоял на подножке и обшаривал в бинокль противоположный берег. Руки его тряслись. – Брехун проклятый… Опять по морде захотел… Нет там ничего! – повторил он, передавая бинокль Стояну.
– Ну как это нет, – сказал Тузик. – Я вам не очкарик какой-нибудь, у меня глаз – ватерпас…
– Подожди, подожди, не рви, – сказал ему Стоян. – Что за привычка рвать из рук…
– Ничего там нет, – бормотал Квентин. – Вранье все это. Мало ли кто что болтает…
– Это я знаю – что, – сказал Тузик. – Это русалка. Точно вам говорю.
Перец встрепенулся.
– Дайте мне бинокль, – сказал он быстро.
– Ничего не видать, – сказал Стоян, протягивая ему бинокль.
– Нашли кому верить, – бормотал Квентин, постепенно успокаиваясь.
– Ей-богу, была, – сказал Тузик. – Должно быть, нырнула. Сейчас вынырнет…
Перец настроил бинокль по глазам. Он ничего не ожидал увидеть: это было бы слишком просто. И он ничего не увидел. Озерная гладь, далекий, заросший лесом берег, да силуэт скалы над зубчатой кромкой деревьев.
– А какая она была? – спросил он.
Тузик стал подробно, показывая руками, описывать, какая она была. Он рассказывал очень аппетитно и с большим азартом, но это было совсем не то, что хотел Перец.
– Да, конечно… – сказал он. – Да… Да.
Может быть, она вышла встречать щенков, думал он, трясясь на заднем сиденье рядом с помрачневшим Квентином, глядя, как мерно двигаются Тузиковы уши – Тузик что-то жевал. Она вышла из лесной чащи, белая, холодная, уверенная, и ступила в воду, в знакомую воду, вошла в озеро, как я вхожу в библиотеку, погрузилась в зыбкие зеленые сумерки и поплыла навстречу щенкам, и сейчас уже встретила их на середине озера, на дне, и повела их куда-то, зачем-то, для кого-то, и завяжется еще один узел событий в лесу, и, может быть, за много миль отсюда произойдет или начнет происходить еще что-то: закипят между деревьями клубы лилового тумана, который совсем не туман, или заработает на мирной поляне еще одна клоака, или пестрые аборигены, которые только что тихо сидели и смотрели учебные фильмы и терпеливо слушали объяснения осипшей от усердия Беатрисы Вах, вдруг встанут и уйдут в лес, чтобы никогда больше не вернуться… И все будет полно глубокого смысла, как полно смысла каждое движение сложного механизма, и все будет странно и, следовательно, бессмысленно для нас, во всяком случае для тех из нас, кто еще никак не может привыкнуть к бессмыслице и принять ее за норму. И он ощутил значительность каждого события, каждого явления вокруг: и то, что щенков в выводке не могло быть сорок два или сорок пять, и то, что ствол вот этого дерева порос именно красным мхом, и то, что над тропинкой не видно неба из-за нависших ветвей…
Вездеход трясло, Стоян ехал очень медленно, и Перец еще издали через ветровое стекло увидел впереди покосившийся столб с доской, на которой было что-то написано. Надпись была размыта дождями и выцвела, это была очень старая надпись на очень старой грязно-серой доске, прибитой к столбу двумя огромными ржавыми гвоздями: «ЗДЕСЬ ДВА ГОДА НАЗАД ТРАГИЧЕСКИ УТОНУЛ РЯДОВОЙ ЛЕСОПРОХОДЕЦ ГУСТАВ. ЗДЕСЬ ЕМУ БУДЕТ ПОСТАВЛЕН ПАМЯТНИК». Вездеход, переваливаясь с боку на бок, миновал столб.
…Что же это ты, Густав, подумал Перец. Как это тебя угораздило тут утонуть. Здоровый ты, наверное, был парень, Густав, была у тебя обритая голова, квадратная волосатая челюсть, золотой зуб, а татуировкой ты был покрыт с ног до головы, и руки у тебя свисали ниже колен, а на правой руке не хватало пальца, откушенного в пьяной драке. И лесопроходцем тебя послало, конечно, не сердце твое, просто так уж сложились твои обстоятельства, что отсиживал ты на утесе, где сейчас Управление, положенный тебе срок, и бежать тебе было некуда, кроме как в лес. И статей ты в лесу не писал, и даже о них не думал, а думал ты о других статьях, что были написаны до тебя и против тебя. И строил ты здесь стратегическую дорогу, клал бетонные плиты и далеко по сторонам вырубал лес, чтобы могли при необходимости приземляться на эту дорогу восьмимоторные бомбовозы. Да разве лес это вытерпит? Вот и утопил он тебя на сухом месте. Но зато через десять лет тебе поставят памятник и, может быть, назовут твоим именем какое-нибудь кафе. Кафе будет называться «У ГУСТАВА», и шофер Тузик будет там пить кефир и гладить растрепанных девчонок из местной капеллы…
У Тузика, кажется, две судимости, и почему-то совсем не за то, за что следовало бы. Первый раз он попал в колонию за кражу почтовых наборов соответствующего предприятия, а второй раз – за нарушение паспортного режима. А вот Стоян – чист. Он не пьет ни кефира, ничего. Он нежно и чисто любит Алевтину, которую никто никогда не любил нежно и чисто. Когда выйдет из печати его двадцатая статья, он предложит Алевтине руку и сердце и будет отвергнут, несмотря на свои статьи, несмотря на свои широкие плечи и красивый римский нос, потому что Алевтина не терпит чистоплюев, подозревая в них (не без основания) до непонятности утонченных развратников. Стоян живет в лесу, куда, не в пример Густаву, приехал добровольно, и никогда ни на что не жалуется, хотя лес для него – это всего лишь громадная свалка нетронутых материалов для статей, гарантирующих его от спецобработки… Можно без конца удивляться, что находятся люди, способные привыкнуть к лесу, а таких людей подавляющее большинство. Сначала лес влечет их, как место романтическое, или как место доходное, или как место, где многое позволено, или как место, где можно укрыться. Потом он немного пугает их, а потом они вдруг открывают для себя, что «здесь такой же бардак, как в любом другом месте», и это примиряет их с необыкновенностью леса, но никто из них не намерен доживать здесь до старости… Вот Квентин, по слухам, живет здесь только потому, что боится оставить без присмотра свою Риту, а Рита ни за что не хочет уезжать отсюда и никогда никому не говорит – почему… Вот я и до Риты дошел… Рита может уйти в лес и не возвращаться неделями. Рита купается в лесных озерах. Рита нарушает все распорядки, и никто не смеет делать ей замечания. Рита не пишет статей, Рита вообще ничего не пишет, даже писем. Очень хорошо известно, что Квентин по ночам плачет и ходит спать к буфетчице, когда буфетчица не занята с кем-нибудь другим… На биостанции все известно… Боже мой, по вечерам они зажигают свет в клубе, они включают радиолу, они пьют кефир, они пьют безумно много кефира и ночью, при луне, бросают бутылки в озера – кто дальше. Они танцуют, они играют в фанты и в бутылочку, в карты и в бильярд, они меняются женщинами, а днем в своих лабораториях они переливают лес из пробирки в пробирку, рассматривают лес под микроскопом, считают лес на арифмометрах, а лес стоит вокруг, висит над ними, прорастает сквозь их спальни, в душные предгрозовые часы приходит к их окнам толпами бродячих деревьев и тоже, возможно, не может понять, что они такое, и зачем они здесь, и зачем они вообще…
Хорошо, что я отсюда уезжаю, подумал он. Я здесь побыл, я ничего не понял, я ничего не нашел из того, что хотел найти, но теперь я точно знаю, что никогда ничего не пойму и что никогда ничего не найду, что всему свое время. Между мной и лесом нет ничего общего, лес ничуть не ближе мне, чем Управление. Но я, во всяком случае, не буду здесь срамиться. Я уеду, буду работать и буду ждать. И буду надеяться, что наступит время…
На дворе биостанции было пусто. Не было грузовика, и не было очереди у окошечка кассы. Только на крыльце, загораживая дорогу, стоял чемодан Переца, а на перилах веранды висел его серый плащ. Перец выбрался из вездехода и растерянно огляделся. Тузик под руку с Квентином уже шел к столовой, откуда доносился звон посуды и несло чадом. Стоян сказал: «Пошли ужинать, Перчик» – и погнал машину в гараж. Перец вдруг с ужасом понял, что все это означает: завывающая радиола, бессмысленная болтовня, кефир, и снова кефир, и опять кефир, и еще, может быть, по стаканчику? И так каждый вечер, много-много вечеров подряд…
Стукнуло окошечко кассы, высунулся сердитый кассир и закричал:
– Что же вы, Перец? Долго мне вас ждать? Идите же сюда, распишитесь.
Перец на негнущихся ногах приблизился к окошечку.
– Вот здесь – сумму прописью, – сказал кассир. – Да не здесь, а здесь. Что это у вас руки трясутся? Получайте…
Он стал отсчитывать бумажки.
– А где же остальные? – спросил Перец.
– Не торопитесь… Остальные здесь, в конверте.
– Нет, я имею в виду…
– Это никого не касается, что вы имеете в виду. Я из-за вас не могу менять установленный порядок. Вот ваше жалованье. Получили?
– Я хотел узнать…
– Я вас спрашиваю, вы получили жалованье? Да или нет?
– Да.
– Слава богу. А теперь получите премию. Получили премию?
– Да.
– Все. Разрешите пожать вашу руку, я тороплюсь. Мне нужно быть в Управлении до семи.
– Я хотел только спросить, – торопливо сказал Перец, – где все остальные люди… Ким, грузовик… Ведь меня обещали отвезти… на Материк…
– На Материк не могу, я должен быть в Управлении. Позвольте, я закрою окошко.
– Я не займу много места, – сказал Перец.
– Это неважно. Вы взрослый человек, вы должны понимать. Я – кассир. При мне ведомости. А если с ними что-нибудь случится? Уберите локоть.
Перец убрал локоть, и окошечко захлопнулось. Сквозь мутное, захватанное стекло Перец смотрел, как кассир собирает ведомости, комкает их как попало, втискивает в портфель, потом в кассе открылась дверь, вошли два огромных охранника, связали кассиру руки, накинули на шею петлю, и один повел кассира на веревке, а другой взял портфель, осмотрел комнату и вдруг заметил Переца. Некоторое время они глядели друг на друга сквозь грязное стекло, затем охранник очень медленно и осторожно, словно боясь кого-то спугнуть, поставил портфель на стул и все так же медленно и осторожно, не сводя глаз с Переца, потянулся к прислоненной к стене винтовке. Перец ждал, холодея и не веря, а охранник схватил винтовку, попятился и вышел, затворив за собой дверь. Свет погас.
Тогда Перец отпрянул от окошечка, на цыпочках пробежал к своему чемодану, схватил его и кинулся прочь, куда-нибудь подальше от этого места. Он укрылся за гаражом и видел, как охранник вышел на крыльцо, держа винтовку наперевес, поглядел налево, направо, под ноги, взял с перил плащ Переца, взвесил его на руке, обшарил карманы и, еще раз оглядевшись, ушел в дом. Перец сел на чемодан.
Было прохладно, смеркалось. Перец сидел, бессмысленно глядя на освещенные окна, замазанные до половины мелом. За окнами двигались тени, бесшумно крутилась решетчатая лопасть локатора на крыше. Брякала посуда, в лесу кричали ночные животные. Потом где-то вспыхнул прожектор, повел голубым лучом, и в этот луч из-за угла дома вкатился самосвал, громыхнул, подпрыгнув на колдобине, и, провожаемый лучом, поехал к воротам. В ковше самосвала сидел охранник с винтовкой. Он закуривал, закрывшись от ветра, и видна была толстая ворсистая веревка, обмотанная вокруг его левого запястья и уходящая в приоткрытое окно кабины.
Самосвал ушел, и прожектор погас. Через двор, шаркая огромными башмаками, мрачной тенью прошел второй охранник с винтовкой под мышкой. Время от времени он нагибался и ощупывал землю, видимо, искал следы. Перец прижался взмокшей спиной к стене и, замерев, проводил его глазами.
В лесу кричали страшно и протяжно. Где-то хлопали двери. Вспыхнул свет на втором этаже, кто-то громко сказал: «Ну и духота здесь у тебя». Что-то упало в траву, округлое и блестящее, и подкатилось к ногам Переца. Перец снова замер, но потом понял, что это бутылка из-под кефира. Пешком, думал Перец. Надо пешком. Двадцать километров через лес. Плохо, что через лес. Теперь лес увидит жалкого, дрожащего человека, потного от страха и от усталости, погибающего под чемоданом и почему-то не бросающего этот чемодан. Я буду тащиться, а лес будет гукать и орать на меня с двух сторон…
Во дворе снова появился охранник. Он был не один, рядом с ним шел еще кто-то, тяжело дыша и отфыркиваясь, огромный, на четвереньках. Они остановились посреди двора, и Перец услыхал, как охранник бормочет: «На вот, на… Да ты не жри, дура, ты нюхай… Это же тебе не колбаса, это плащ, его нюхать надо… Ну? Шерше, говорят тебе…» Тот, что был на четвереньках, скулил и взвизгивал. «Э! – сказал охранник с досадой. – Тебе только блох искать… Пшла!» Они растворились в темноте. Застучали каблуки на крыльце, хлопнула дверь. Потом что-то холодное и мокрое ткнулось Перецу в щеку. Он вздрогнул и чуть не упал. Это был огромный волкодав. Он едва слышно взвизгнул, тяжко вздохнул и положил тяжелую голову Перецу на колени. Перец погладил его за ухом. Волкодав зевнул и завозился было, устраиваясь, но тут на втором этаже грянула радиола. Волкодав молча шарахнулся и ускакал прочь.
Радиола неистовствовала, на много километров вокруг не осталось ничего, кроме радиолы. И тогда, словно в приключенческом фильме, вдруг бесшумно озарились голубым светом и распахнулись ворота, и во двор, как огромный корабль, вплыл гигантский грузовик, весь расцвеченный созвездиями сигнальных огней, остановился и притушил фары, которые медленно погасли, словно испустило дух лесное чудовище. Из кабины высунулся шофер Вольдемар и стал, широко разевая рот, что-то кричать, и кричал долго, надсаживаясь, свирепея на глазах, а потом плюнул, нырнул обратно в кабину, снова высунулся и написал на дверце мелом вверх ногами: «Перец!!!» Тогда Перец понял, что машина пришла за ним, подхватил чемодан и побежал через двор, боясь оглянуться, боясь услышать за спиной выстрелы. Он с трудом вскарабкался по двум лестницам в кабину, просторную, как комната, и пока он пристраивал чемодан, пока усаживался и искал сигареты, Вольдемар все что-то говорил, багровея, надсаживаясь, жестикулируя и толкая Переца ладонью в плечо, но только когда радиола вдруг замолчала, Перец наконец услышал его голос: ничего особенного Вольдемар не говорил, он просто ругался черными словами.
Грузовик еще не успел выехать за ворота, как Перец заснул, словно к его лицу прижали маску с эфиром.