Лестница шла вверх. Ступени вырублены прямо в скале, неровные, разной высоты. Кое-где камень раскрошился и ноги ступали на шершавую крупную крошку. Босые ноги — ни обуви, ни обмоток, пальцы тёмные от грязи и холодные.
Трещина шаркал впереди, ни разу не обернувшись. Спина мерно покачивалась, железные пластины на кожаной броне тускло бряцали при каждом шаге.
Я поднимался и пытался думать. Получалось плохо, мысли расползались. Висок пульсировал тупой болью, спина горела, колени ходили ходуном на каждой ступеньке. Тело было чужим, слабым и подростковым, но боль в нём была настоящей. Такой настоящей, что от неё подташнивало.
Вот в чём дело — сон так не работает. Во сне бывает страх, бывает падение, бывает ощущение, что бежишь и не можешь сдвинуться с места. Но во сне не бывает, чтобы от каждого шага по лестнице саднило разбитую ступню. Не бывает, чтобы холодный ветер забирался под прожжённую рубаху и кожа на спине отзывалась тянущей болью. Не бывает, чтобы слюна во рту имела вкус — медный, с горечью.
Нога соскользнула. Край ступени ушёл из-под пятки, мелкие камни посыпались вниз, застучали по скале. Я качнулся назад, схватился за выступ в стене. Пальцы проехались по камню, содрав кожу на костяшках.
— Кха! Зенки разуй, обмылок, — Трещина даже не обернулся. — Свалишься — соскребать не стану. Докатишься фаршем до самой Пелены, там тебя и схоронят. Только закапывать некому будет. И не в чем.
Я выровнялся и пошёл дальше. Сердце стучало быстро, как загнанное, но руки перестали трястись. Адреналин уходил, оставляя после себя ту пустую ясность, которую я хорошо знал — она приходила после каждого серьёзного случая на работе. После волка, который бросился на решётку в полуметре от лица, после медведицы, которая загнала меня на дерево и караулила два часа, после ружья этого злополучного Геннадия…
Стоп. Не сейчас. Лестница повернула, огибая скальный выступ, и открылся вид. Я остановился.
Внизу, под нами — арена, отсюда, сверху, выглядела иначе. Овальная яма, вырубленная в теле горы, как чаша. Каменные ступени трибун охватывали её кольцом, над ними — грубые навесы из шкур, натянутых на жерди. Внутри шевелилась толпа, мелкие фигурки на каменных скамьях. Оттуда доносился рёв — крики, свист, удар чего-то тяжёлого о камень. Следующий испытуемый, или тот же дракон, бьющийся в цепях.
Ниже арены лежала ещё одна площадка. Приземистые каменные строения, будто вросшие в скалу, плоские крыши, ни одного окна. Между ними виднелись решётки — тяжёлые, железные, потемневшие от времени. Из-за одного строения торчал край чего-то большого, похожего на клетку, и в ней что-то двигалось, но отсюда было не разобрать.
А ещё ниже — бараки, деревянные и кривые. Три или четыре длинных строения, облепивших узкий каменный уступ. Между ними — тропинки, мусор, тряпьё на верёвках.
Но и это было не самым низом. За бараками скальный склон полого уходил вниз, и там, где камень заканчивался, начиналась пелена или как там её называл этот старик Трещина. Фиолетовая дрянь, что заполняла всё пространство между горами. Склон спускался в неё плавно, как пляж уходит в воду, и на границе камня и тумана стояла деревянная вышка с площадкой. Часовой пост, или что-то похожее. Рядом — большой валун, всё остальное скрыто фиолетовой мутью.
— Наглядишься ещё, — голос Трещины сверху. — Шевели копытами, Падаль. Ты боли не чуешь, потому что башка отбита, но тебя багряный знатно прокоптил. Спину видал? Нет? Ну и не лезь. Еще немного поторчишь тут — и сковырнешься, а я тебя на горбу не потащу, хребет не казенный.
Я сглотнул. В горле сухо и горячо. Посмотрел на свои руки — чужие и тонкие, и начал подниматься.
Мне тридцать восемь лет. Я зоопсихолог с двадцатилетним стажем. Меня зовут Сергей Иванович Волков. Я родился на Урале, учился на биофаке, работал в реабилитационном центре. Меня застрелил пьяный дрессировщик в карантинном боксе. Это было реально, так же реально, как камень под ступнями и холодный ветер в лицо.
Реинкарнация, если верить тому, что я когда-то читал — буддизм, индуизм, что там ещё — работает иначе. Душа уходит, душа возвращается, но начисто. Чистый лист, новая жизнь, никаких воспоминаний о старой. Может быть смутные предчувствия, может необъяснимые таланты. Но не это — не полное сознание тридцативосьмилетнего мужика в чужом подростковом теле на каком-то горном хребте посреди мира, в котором водятся драконы.
Это не реинкарнация, а что-то другое.
Лестница закончилась, мы вышли на широкую площадку, и я понял, что всё, что было ниже — арена, клетки, бараки — это край. А здесь начинается что-то вроде жизни.
Площадка была большой, не площадка даже, а поселение. Длинные казармы из тёсаного камня стояли рядами, между ними — утоптанные дорожки, отполированные сотнями ног до блеска. Крыши — каменные плиты, уложенные внахлёст, на некоторых сверху лежали мешки с песком или камнями, прижимая плиты от ветра.
Слева от тропы, у стены казармы, сидела женщина. Стирала тряпьё в деревянном корыте, выжимала, вешала на верёвку между двумя кольцами, вбитыми в камень. Руки красные и распухшие до локтей. Она не подняла головы, когда мы прошли мимо.
Дальше по тропе — открытый навес, под которым мужик в кожаном фартуке точил что-то на большом камне. Визг металла о камень, искры — не обернулся, даже ухом не повёл. За навесом чадила невысокая труба, вмурованная в скалу. Кузница. Запах углей и калёного железа.
У широкого каменного корыта, врытого в землю, стоял чурбан с привязанной к нему верёвкой. Верёвка толстая и плетёная, на чурбане — глубокие борозды, похоже на следы от огромных когтей. Корыто было полно мутной воды. Рядом на земле — тёмные пятна, слишком крупные для воды, и борозды в утоптанной земле. Что-то большое здесь стояло и скребло когтями, пока пило. По всей видимости — Дракон.
Людей было мало. Пожилая женщина у дальней казармы складывала хворост. Двое мужчин тащили бочку куда-то за угол здания, кряхтя и переругиваясь вполголоса. Парень лет двадцати с клеймом на правом предплечье (три параллельные полосы) — сидел на скамье у стены и строгал палку ножом. Посмотрел на меня, оценил и отвернулся.
Большинство людей сейчас там, внизу, догадался я. Смотрят, как кого-то рвёт дракон.
Я молчал не потому что нечего было сказать — потому что понятия не имел, что тут вообще можно говорить. Что за место, кто эти люди, какая тут иерархия, за какое слово можно схлопотать кулаком, а за какое — чем-нибудь похуже. Когда попадаешь в незнакомый вольер — первое правило: не делай ничего, пока не поймёшь, где стены и кто тут главный.
Наблюдай, запоминай и молчи.
Мы прошли мимо ещё одного здания, длинного и узкого, без окон, с тяжёлой дверью. От него пахло чем-то кислым и одновременно сладковатым, как от перебродившего зерна. Склад? Пивоварня? Чёрт его знает.
Я шёл за стариком и думал: куда отсюда идти, если бежать? Хребет — узкий, мгла — внизу, горы — во все стороны, а между ними — пустота, залитая фиолетовой дрянью. Островки камня, разбросанные как зубы в щербатой челюсти. На некоторых, далёкие силуэты строений, дым и признаки жизни, между ними — ничего, кроме воздуха и бездны.
Бежать некуда, да и не в чем. Босиком, в прожжённых тряпках, в чужом теле, которое не слушается.
Где-то на краю сознания щёлкнуло: в прошлую жизнь вернуться не получится. Это не было горем и не было смирением. Просто факт. Как перелом кости, который нельзя вправить — он уже сросся криво, и теперь с этим живут.
Трещина остановился у приземистого здания, длинного и широкого, вросшего в скалу. Крыша плоская, каменная, на ней кто-то разложил тряпки для просушки. У входа каменная ступенька, стёртая до ложбины. Дверной проём без двери, занавешенный плотной шкурой. Запах оттуда — травы, что-то горькое и железное.
— Лекарьская, — Трещина мотнул головой на вход. — Костяник тут потрошит. Кости правит, шкуры штопает, хворь гоняет. Ворчит, как старый хряк, но лапы золотые, зуб даю. Одних только дураков с арены перелатал сотни три, если не больше. Ему что драконья лапа, что твое брюхо — шьет одинаково. Делай, что велит, и пасть не разевай. Нытиков он не жалует.
Я кивнул.
— И вот еще, — старик выпрямился насколько мог, заглядывая мне в лицо выцветшими глазами. — Сегодня хлебнешь первой Горечи.
— Горечи?
— Не дорос еще вопросы задавать, обмылок. Кха-кха. Заходи.
Он отдёрнул шкуру и шагнул внутрь. Я за ним.
Коридор. Низкий потолок, стены из нетёсаного камня, мокрые на ощупь. Под ногами — утоптанная земля, кое-где засыпанная соломой. Масляные лампы в нишах, жёлтый колеблющийся свет. Запах горьких трав, железа, мочи, пота, и ещё чего-то густого, как запах в конюшне. Не звериный запах, к которому я привык, а другой — тяжелее, с привкусом серы.
Я шёл, касаясь стены плечом, потому что ноги несли плохо. Мимо ниши, в которой стояли глиняные горшки, плотно закрытые тряпками. Мимо связки чего-то сухого, свисающей с потолочной балки — травы, стебли, корни. Мимо деревянного ведра с мутной жидкостью, из которого торчали свёрнутые полоски ткани.
Коридор вывел в комнату — просторную, но тёмную, потолок чуть выше, чем в коридоре, но всё равно давил. Масляные лампы стояли на каменных полках вдоль стен, и их свет не добирался до углов. Шесть или семь коек, вдоль стен, из грубого дерева, набитые сеном. На трёх лежали люди.
Ближайший парень с перевязанной грудью — бинты бурые, пропитанные. Дышал мелко и часто, лицо серое, глаза закрыты. Тот, которого тащили за ноги в коридоре под ареной, или другой такой же. На дальней койке кто-то стонал монотонно, на одной ноте. На третьей лежал мужчина постарше, накрытый тряпьём до подбородка. Один глаз открыт. Смотрел на меня не мигая. Я отвёл взгляд.
У дальней стены стол, даже не стол, а верстак. Грубо сколоченная поверхность, заваленная всем подряд: пучки сушёных трав, глиняные плошки с чем то похожим на мазь, моток бечёвки, ступка с пестиком, нож с тёмным лезвием, кожаный свёрток, стопка тряпок. На полке над верстаком — ряд горшков, от некоторых шёл запах, от которого щипало глаза.
Рядом с верстаком стоял человек. Полный мужчина невысокого роста, с круглым мягким лицом и лысеющей макушкой в венчике седых волос. Нос картошкой, щёки обвислые, подбородок двойной. Руки короткопалые и пухлые, но двигались быстро и точно. Он что-то перетирал в ступке, и по комнате расходился запах, одновременно горький и сладковатый, будто жжёный мёд.
— Трещина, — сказал он, не поднимая головы. — Сколько на этот раз?
— Один пока, — Старик подтолкнул меня вперёд. — Червь, Падалью зовут. Прошёл багряного.
Костяник поднял голову. Лицо добродушное, но глаза — цепкие и профессиональные. Оценивающие, как я сам смотрел на нового зверя в клетке: что за состояние, что за травмы, сколько работы.
— Багряного? — Он отложил пестик, вытер руки о фартук. — Прошёл или проскочил?
— Дольше положенного вроде как. — Трещина причмокнул. — Я мельком в оконце видал: Валялся бревном, пока зверь круги нарезал. Не бежал, не визжал. Дохлятиной прикинулся.
— Хм. — Костяник кивнул и поманил пальцем. — Тащись сюда, везунчик.
Трещина шагнул к выходу.
— Как залатаешь, пни его в нижний барак, к моим. Я найду.
— Погоди, — голос мой вырвался на удивление твердо.
Оба посмотрели на меня. Трещина, с ленивым удивлением, Костяник, с интересом. Мне правда было интересно, отчего мне столько внимания.
— Почему я один? — спросил у старика. — Там, в коридоре, еще два десятка человек тряслись. Не проще потом всех «везунчиков» скопом привести?
Тишина. Трещина медленно повернулся к Костянику, они переглянулись. Что-то мелькнуло между ними, короткое и понятное обоим.
Старик усмехнулся — усмешка расколола лицо ещё на несколько кусков.
— Кха… Эко ты загнул, Падаль. — Он провел языком по серым деснам. — Из того мяса, что в коридоре жалось, до койки дойдет один. Ну два, если боги отвернутся и поржать захотят. Остальные — кто сразу в мешок, кто за Врата голым, а кто на удобрения. Очередь длинная, да выход узкий. Усек?
Старик развернулся и зашаркал к выходу. Шкура качнулась за его спиной и замерла.
— Тряпку снимай, — бросил Костяник.
Я стянул рубаху через голову. Ткань прилипла к спине, отрывалась с болью. Воздух коснулся обожжённой кожи и я зашипел сквозь зубы. Только сейчас понял, насколько сильно жгло. Пока шёл, поднимался по лестнице и глазел по сторонам — адреналин глушил всё. Теперь, когда остановился, боль проснулась.
Чужое тело — тонкое и смуглое, рёбра пересчитать можно, ключицы торчат. Руки — палки. Чистая кожа подростка, на котором жизнь ещё не оставила следов. Кроме вот этих, свежих.
— Спиной.
Я повернулся. Костяник зашёл сзади, пальцы коснулись лопатки, и я дёрнулся.
— Тш-ш. Стой ровно. — Пальцы двинулись вдоль позвоночника, ощупывая. Нажатие, я скрипнул зубами. — Так. И тут. И вот тут… — Бормотание, негромкое, себе под нос. — Поджарил он тебя веером, от лопаток до задницы. Но шкуру сжег не до мяса. Повезло тебе, парень, у багряного сил на полплевка оставалось. Иначе бы угольки собирали.
Что-то холодное легло на спину. Обжигающе холодное, после горячей боли, как лёд. Я сжал челюсть и стоял. Холод сменился жжением, потом жжение стало терпимым.
— Как выжил? — спросил Костяник, продолжая работать.
Я посмотрел на стену перед собой. Камень, масляная лампа, тень.
Три минуты на арене. Бордовая чешуя, янтарные глаза с расширенными зрачками. Загнанный, изувеченный зверь, которого бросили в яму с людьми. Клиент перебитым хвостом, ожогами на морде и разбитым крылом. Стресс-поведение, классическое, как по учебнику. Если бы это был лев или медведь — я бы знал, что делать. И тут знал, потому что принцип один и тот же.
— Старался стать незаметнее, — сказал я тихо.
Короткая тишина, а потом укол. Острый, между лопаток, будто что-то впилось в кожу. Я дёрнулся.
— Не дергайся! — Ладонь Костяника придавила плечо. — Это горная присоска. Тварь мелкая, на скалах мох жрет. Слизь у нее полезная, ожог затянет. День-два покормишь её собой, потом сама отвалится.
Я чувствовал, как что-то шевелится на спине. Что-то мелкое, размером с палец, влажное и теплое. От него расходился лёгкий зуд, который постепенно глушил жжение.
— Занятно, — продолжил Костяник. — Обычно на арене бегают. Или стоят и в гляделки с драконом играют. Кто-то им, дурням, набрехал, что если зенки не отводить — зверь хвост подожмет и подчинится.
— И как, работало? — спросил я.
— А ты как думаешь?
— Думаю, нет.
— Правильно думаешь. — Он обошел меня, заглядывая в лицо. — Не работает. Прямой взгляд для дрейка — это как плевок в морду. Рвет сразу. — Пауза. — А ты лег и сдох. Откуда знал?
Хороший вопрос. Честный ответ — двадцать лет работы с хищниками в другом мире. Ответ, который я мог дать здесь:
— Не знаю. — Потер висок. — Я башкой приложился. Звон стоит, будто в колоколе сижу. Не все помню.
Костяник нахмурился. Подошёл ближе, взял меня за подбородок, повернул голову к свету и осмотрел висок. Пальцы мягкие, но хватка — не вырвешься.
— Рассечение ерундовое. Черепушка целая. — Он заглянул мне в глаза, в один, потом в другой. — Зрачки ровные. Мутит?
— Мутит.
— Это нормально. Арена даром не проходит. — Мужчина отпустил подбородок. — Память вернется. Или нет. Тут у многих прошлое отшибает, оно и к лучшему. Ноги ходят, руки целы — и ладно.
Он подхватил меня под локоть и повёл к свободной койке у стены. Сено кололось, но я сел и почувствовал, как ноги сказали «спасибо» и тут же стали ватными.
— Сиди. Сейчас принесу.
Он ушёл обратно к верстаку. Я остался на койке и посмотрел по сторонам.
Холодно. Из дверного проёма тянуло сквозняком, горный ветер забирался через каждую щель в каменных стенах. На мне штаны и ничего больше. Кожа покрылась мурашками, мышцы мелко тряслись. Как тут вообще живут? Высота, холод, ветер, туман, который какой-то ядовитый и драконы.
Из угла вышел парень. Молодой, чуть постарше меня, в смысле нового меня. Худой и тихий, двигался бесшумно. В руках — кусок ткани, свёрнутый в ком, серая, грубая, но сухая и чистая накидка. Он протянул её мне и кивнул, потом показал жестом — лечь. Накройся и ляг. Ни слова, ни звука. Глаза спокойные, лицо невыразительное, на горле длинный бледный шрам, от уха до уха.
Я взял ткань и кивнул в ответ. Парень отошёл так же тихо, как появился.
Накинул на плечи. Грубая ткань кольнула обожжённую спину, но хотя бы стало теплее. Лёг на бок, подтянув колени. Койка пахла пылью, сеном и чужим потом.
Лежал и смотрел на стену. Где-то рядом стонал парень на соседней койке.
Зачем я здесь? Не философски, а практически. Меня втягивает в эту реальность. Каждый шаг, каждое прикосновение, каждый вдох этого ледяного воздуха — притягивает глубже. Я не выбирал это тело, не выбирал это место, не выбирал эту жизнь. Но я здесь, и мне только что обработали раны. И я лежу на чужой койке в чужом мире и жду какую-то траву.
Шаги. Костяник подошёл с глиняной плошкой. Тёмная жидкость внутри густая, почти чёрная, с маслянистым блеском. Запах ударил раньше, чем мужчина поднёс плошку ближе. Горький, но с чем-то земляным и холодным, будто выкопанные корни, которые слишком долго пролежали в сырой почве.
— Что это? — спросил я.
— Горечь, — ответил Костяник. — Отвар из мглокорня. Растёт на самой кромке Пелены, там, где камень мокрый от неё. — Он держал плошку на весу, не торопился отдавать. — Раз спросил — значит, раньше не пил. Ну, слушай. Это не лекарство в обычном смысле. Это… помогает телу привыкнуть к высоте, к воздуху. И к тому, что внизу.
Мужчина помолчал, пожевал губами.
— Все, кто здесь дышит — пьют. Иначе полгода и загнешься от серой хвори. Легкие сажей забьются и привет. Горечь нутро дубит. Как мозоль на пятке, сначала больно, потом хоть по гвоздям ходи.
— Что будет? — спросил я.
— Жар. Башка поплывет. Блеванешь, если слабый. Сердце в галоп пойдет, не пугайся, не выскочит. Первый раз всегда, как кувалдой по затылку. Можешь вырубиться.
— Надолго?
— Как повезёт. На глоток, на десять. Может до следующего оборота колеса. Пей. Дно само себя не увидит.
Глоток, оборот колеса. Я не понимал ни одного слова, но переспрашивать не стал. Не сейчас. Смотрел на тёмную жидкость в плошке. Густая и маслянистая — пахнет так, будто землю смешали с полынью и подожгли.
Выбор? Вот только выбора не было. Не пить — остаться тем, кого Трещина назвал обмылком. В месте, где обмылки не живут долго. Пить — значит принять правила. Правила места, которое я не выбирал, в теле, которое не моё.
Я взял плошку — глиняная, тёплая от рук Костяника. Поднёс к губам и глотнул.
Вкус был хуже, чем запах. Горечь заполнила рот, забила горло, обожгла пищевод. Я подавился, закашлялся, глаза заслезились. Но проглотил, потому что выплёвывать было нечего — жидкость впиталась мгновенно, будто рот был сухой губкой.
Три секунды ничего не происходило.
А потом в висках зародился жар, как если бы кто-то развёл маленький костёр прямо за глазами. Он расползался от висков к затылку, оттуда вниз по шее, в грудь. Сердце ускорилось. Удар, удар, удар — быстрее, сильнее, я чувствовал его в горле, в кончиках пальцев, в разбитом виске.
Комната поплыла. Лампы размазались в жёлтые полосы. Лицо Костяника — размытое пятно, рот двигался, но звук отставал от движения.
— … привыкай… следующие порции… легче…
Голос уходил далеко, как по длинному коридору. Потолок качнулся, койка ушла из-под бока, и вместо стен, камня и масляного света пришла темнота.