— Я принес ему прекрасное ружье двенадцатого калибра, подарок моему брату Гильгамешу. А он оттолкнул его, словно я принес ему ядовитую змею.
— Ложь! — зарычал Гильгамеш. — Я не боюсь! Я презираю его, потому что это оружие для трусов!
— Он боится всего нового, — сказал Энкиду. — Я никогда не думал, что Гильгамешу из Урука знаком страх, но он боится неизвестного. Он назвал меня трусом, потому что я хотел охотиться с ружьем. Но я думаю, что это он трус. И теперь он боится биться со мной незнакомым оружием. Он знает, что я его убью. Даже оказавшись в Аду, он боится смерти, понимаете? Смерть всегда была его самым большим страхом. Почему? Может быть, потому что это заденет его гордость? Думаю, что так. Он слишком горд, чтобы умереть, слишком горд, чтобы принять волю богов…
— Я задушу тебя голыми руками! — взвыл Гильгамеш.
— Дайте нам пистолеты, — сказал Энкиду, — посмотрим, осмелится ли он прикоснуться к этому оружию.
— Оружие трусов!
— Ты снова называешь меня трусом? Ты, Гильгамеш, который дрожит от страха…
— Джентльмены! Джентльмены!
— Ты боишься моей силы, Энкиду!
— А ты боишься моих знаний. Ты со своим старым мечом, со своим жалким луком…
— И это тот Энкиду, которого я любил, насмехается надо мной?…
— Ты первым начал, когда отшвырнул ружье, оттолкнул мой подарок, назвал меня трусом…
— Это оружие, я сказал, было трусливым. Не ты, Энкиду.
— Это одно и то же.
— Bitter, bitter[35], — встрял Швейцер. — Не стоит ссориться.
И снова заговорил Хемингуэй:
— Джентльмены, пожалуйста!
Они не обращали на него внимания.
— Я имел в виду…
— Ты сказал…
— Позор…
— Ты боишься…
— Трижды трус!
— Двадцать пять раз предатель!
— Лживый друг!
— Тщеславный хвастун!
— Джентльмены, прошу вас…
Но голос Хемингуэя, громкий и настойчивый, был заглушен яростным ревом, который вырвался из горла Гильгамеша. Страшный гнев сдавил ему грудь, горло, застлал кровавой пеленой глаза. Он больше не мог терпеть. Так же было и в первый раз, когда Энкиду пришел к нему с ружьем, а Гильгамеш вернул его, и они поссорились. Сперва они просто не соглашались друг с другом, потом спор перешел в жаркие дебаты, потом в ссору и, наконец, превратился в поток горьких обвинений. Друзья наговорили друг другу таких слов, каких никогда не говорили раньше, а ведь они были ближе чем братья.
Тогда дело не дошло до схватки. Энкиду просто ушел, заявив, что их дружба кончилась. Но теперь, услышав те же слова, распаленный ссорой Гильгамеш не мог больше сдерживаться. Охваченный яростью и отчаянием, он рванулся вперед.
Энкиду, сверкая глазами, был готов к битве.
Хемингуэй попытался встать между ними. Хотя он был высок и грузен, но выглядел ребенком рядом с Гильгамешем и Энкиду, и они отшвырнули его в сторону без малейшего усилия. С толчком, от которого, казалось, покачнулась земля, Гильгамеш столкнулся с Энкиду и сжал его обеими руками.
Энкиду засмеялся:
— Ты добился своего, царь Гильгамеш! Рукопашная!
— Это единственный способ битвы, который я признаю, — ответил Гильгамеш.
Наконец-то. Наконец-то. В этом мире не было борца, который мог бы потягаться с Гильгамешем из Урука. «Я уничтожу его, — подумал Гильгамеш, — как он уничтожил нашу дружбу. Я сломаю ему позвоночник. Я сокрушу его ребра».
Как когда-то много лет назад, они схватились, словно бешеные быки. Они смотрели друг другу в глаза, сжимая друг друга. Они хрипели; они рычали; они ревели. Гильгамеш выкрикивал вызов на бой на языке Урука и на всех тех, которые знал; и Энкиду набросился на него, рыча на зверином языке, на котором говорил, когда был дикарем, — дикое рычание льва равнин.
Гильгамеш страстно желал убить Энкиду. Он любил этого человека сильнее, чем саму жизнь, а теперь он молился, чтобы боги помогли ему сломать спину Энкиду. Древний воин хотел услышать треск ломающегося позвоночника, согнуть его тело, отбросить прочь, как изношенный плащ. Так сильна была его любовь, что превратилась в ненависть. «Я снова пошлю его к Гробовщику, — подумал Гильгамеш. — Я вышвырну его из Ада».
Но хотя Гильгамеш боролся так, как никогда до этого не боролся, ему не удалось даже сдвинуть Энкиду с места. У него на лбу вздулись вены; швы, стягивающие рану, разошлись, и кровь заструилась по руке; и все же он старался бросить Энкиду на землю, а Энкиду держался, не уступал. Он был равен ему по силе и не сдавался. И они стояли, сцепившись, очень долго, сжав друг друга в нерушимом объятии.
Наконец Энкиду сказал, как и много лет назад:
— Ах, Гильгамеш! Такого, как ты, больше нет в мире! Слава матери, родившей тебя!
Как будто рухнула плотина, и потоки живительной воды хлынули на иссохшие поля Двуречья.
И в этот момент облегчения и утешения Гильгамеш произнес слова, которые уже произносил прежде:
— Есть только один человек, который похож на меня. Только один.
— Нет, ведь Энлиль дал тебе царство.
— Но ты мой брат, — сказал Гильгамеш, и они рассмеялись, и отступили друг от друга, словно виделись впервые, и рассмеялись снова.
— Какая же глупость эта наша ссора! — воскликнул Энкиду.
— Действительно, какая глупость, брат.
— И в самом деле, зачем тебе нужны эти ружья и пистолеты?
— Мне-то что, если ты будешь забавляться этими игрушками!
— Да, конечно, брат.
— Ну да!
Гильгамеш огляделся. Все смотрели на них, открыв рот, — четверо партийных, Лавкрафт, Говард, Волосатый Человек, Кублаи Хан, Хемингуэй, — все остолбенели от удивления. Только Швейцер сиял. Доктор подошел к друзьям и тихо сказал:
— Вы не ранили друг друга? Gut! Gut![36] Теперь уходите вместе. Сейчас же. Какое вам дело до Пресвитера Иоанна или до Мао и их междоусобиц? Это не ваша забота. Уходите из этих мест.
Энкиду ухмыльнулся:
— Что скажешь, брат? Мы снова будем охотиться вместе?
— Мы пройдем до конца Окраин и обратно. Вместе, ты и я.
— И мы будем охотиться с нашими луками и копьями?
Гильгамеш пожал плечами:
— Если хочешь, можешь стрелять из пистолета с разрывными пулями. Хоть атомную бомбу с собой бери. Ах, Энкиду, Энкиду…
— Гильгамеш!
— Идите, — прошептал Швейцер. — Сейчас же. Покиньте это место и не оглядывайтесь. Auf Wiedersehen! Guckliche Reise! Gotten Name[37], идите!
Глядя, как они уходят, как с трудом идут сквозь ревущий ветер Окраин, Роберт Говард почувствовал внезапную острую боль сожаления и утраты. Как они были красивы, эти два героя, эти два гиганта, схватившиеся в рукопашном бою. И этот волшебный момент, когда до них дошла вся глупость и ненужность их ссоры, когда враги стали снова братьями…
А теперь они ушли, а он стоит здесь среди этих чужих незнакомых людей…
Он хотел стать Гильгамешу братом, или может быть — он едва сознавал это — больше чем братом. Но этого никогда не могло быть, никогда. И, осознав, что это невозможно, что этот человек, который был так похож на Конана, потерян для него навсегда, Говард почувствовал, как слезы наворачиваются на глаза.
— Боб? — спросил Лавкрафт. — С тобой все в порядке?
«Черт возьми, — подумал Говард, — настоящий мужчина не должен плакать. Особенно перед другими мужчинами».
Он отвернулся, чтобы Лавкрафт не мог видеть его лица.
«Черт с ним!», — снова подумал он. И не стал больше сдерживать слезы.