Разинутая пасть Харибды

Я сразу скажу, чем закончится эта история. Она закончится тем, что все, кроме меня, забудут о существовании моего брата Эдварда. Окажется, что нас в семье было не пятеро, а четверо: две девочки и два мальчика. На фотографиях, где Эдвард стоял между Джейн и Генри, теперь будут только эти двое. Рисунки, за которые он каждый год получал призовые места в художественном конкурсе, да и сами награды без следа исчезнут из коридора, не оставив после себя даже дырок от гвоздей. Серебристый клен на заднем дворе, который Эдвард пытался спилить в отместку за то, что Джейн упала с него и сломала руку, будет стоять целехонек. Мы с Генри никогда не станем спорить, кому спать наверху, потому что в спальне нас будет всего двое и у каждого – своя кровать, обычная, а не двухъярусная; а еще без чертежного стола Эдварда у нас найдется место моему книжному шкафу и тумбочке для Генри.

Изменится и многое другое. Я стану прирожденным актером, а Генри – вундеркиндом. Джейн внезапно начнет привередничать в еде, а Виктория, самая младшая, ударится в католическую веру. Я не проявлю особой любви к футболу, Генри разучится играть на гитаре, Джейн потеряет способности к иностранным языкам, а Виктория – к черчению. Поменяются и родители. Папа больше не будет менеджером в «Ай-Би-Эм», а значит, станет чаще бывать дома, но доходы семьи уменьшатся. Мама начнет страдать мигренями и прятать глаза за солнцезащитными очками. Мы с братом и сестрами по-прежнему будем дружны, только вот в наших отношениях по неизвестной причине возникнет загадочная меланхолия, проникнутая смутной тоской.

Мой младший брат исчез без следа во время отпуска. Спросите кого угодно, где мы провели последнюю неделю июля после моего окончания школы, – и вам скажут, что мы были в штате Мэн, в городке Бакспорт на реке Пенобскот. Мои родные в подробностях опишут наши вылазки в Бар-Харбор, в Национальный парк Акадия; расскажут о том, как родители водили нас ужинать в «Джед Праути», самый приличный ресторан в городе. Никто даже не заикнется о том, что конец июля мы провели на севере Бостона, в Глостере и его окрестностях. Никто не вспомнит, как на поезде мы ездили в город, чтобы зайти в «Аквариум». Как ехали через Ньюберипорт в деревню Мейсон, расположенную на северо-востоке Плам-Айленда. Но так и было, клянусь!

Мы катались на катере и смотрели на китов. Маму укачало, ей пришлось принять драмамин и прилечь на корабельную скамейку. Мы гуляли по дорожке, которая вилась внутри огромной стеклянной трубы, и махали аквалангистам, кормившим рыб. Потом заехали на единственную муниципальную стоянку Мейсона, расположенную рядом с полуразрушенными доками, и мы втроем – я, Генри и Эдвард – пошли искать Марш-хаус. Эдвард очень просился в музей, потому что там была выставлена картина Поля Гогена, которого он обожал. Родители с нами не пошли, вместо этого решили с девочками прогуляться по магазинчикам на набережной; нам же велели вернуться к машине через два часа. Этого времени как раз хватило бы на осмотр музея.

Деревушка оказалась совсем маленькой – всего десяток тесных улочек, и музей располагался под боком. Мне было семнадцать, Генри – пятнадцать, а Эдварду – четырнадцать, и я, как всегда, уточнил у родителей, кто из нас останется за главного.

– Присматривай за братьями! – велел мне папа.

Марш-хаус был частным музеем. Название он получил в честь семьи, некогда жившей в доме, больше похожем на настоящий особняк. Четырехэтажная резиденция из красного кирпича с белой отделкой была выстроена в стиле федеральной архитектуры. Дом – простой, без излишеств – стоял в окружении высоких деревьев в конце мощеной улицы, которая давно вздыбилась от непогоды. От задних дверей дома до самого океана тянулась запущенная лужайка.

Мы втроем подошли к берегу. Среди устилавших песок камней стояло несколько столбов, поломанных и побитых дождем и ветром; они точками уходили в воду. Эдвард сказал, это остатки причала. В конце девятнадцатого и начале двадцатого века Марши считались одной из богатейших семей в Мейсоне. Тогда деревня носила другое название – Иннсмут.

– Почему переименовали? – спросил Генри.

– В тридцатых разразилась какая-то болезнь, – пояснил Эдвард. – Или чуть раньше, в двадцатые… Что-то очень заразное и смертельно опасное. Деревню закрыли на карантин; на дороге выставили кордон, чтобы не пускать сюда людей.

– Или не выпускать отсюда, – добавил я.

– Ага, – согласился Эдвард. – И вообще, времена тогда стояли неспокойные. Правительство постоянно устраивало рейды. Раньше деревня была намного крупнее. Берег застроили причалами. Федеральные агенты заинтересовались тем, что хранится на складах. Говорят, многих жителей арестовали.

– Контрабандистов? – понимающе кивнул я.

– Наверное, – пожал плечами Эдвард.

Он развернулся к дому, и мы с Генри пошли за ним. У дверей музея на высоком стуле сидел паренек наших лет, одетый в безразмерную майку «Ред Сокс». Он читал спортивный журнал. Заметив нас, парень поднял глаза и спросил, сколько нужно билетов.

Я ответил:

– Три.

В этот миг раздался невероятный треск, будто две огромные шестеренки сцепились друг с другом. Парень, его стул, стена за ним стали прозрачными, точно из стекла. Сквозь череду просвечивающих слоев показалась лужайка за особняком и океан. Тряхнув головой, я поднес к глазам ладонь. Эдвард за моей спиной спросил:

– Что такое?

– Ничего, – ответил я.

А что еще можно было сказать? Я опустил руку, надеясь, что мне почудилось.

Наверное, так и было. И парень, и дом вновь обрели плотность. Не знаю, что со мной случилось, в тот момент я плохо соображал, но Эдвард не дал мне времени на раздумья. Он пролез вперед и спросил, где висит картина Гогена. Парень ответил, что выставка художественных полотен на первом этаже, в столовой, которая расположена в задней половине дома. Он махнул рукой в сторону черно-белых путеводителей, лежавших стопкой на низком столике. Рядом стоял миниатюрный пиратский сундук с сокровищами, в крышке которого виднелась прорезь, а сбоку было напечатано «ПОЖЕРТВОВАНИЯ». Генри достал из кармана джинсов пару скомканных банкнот и сунул в щель, я сделал то же самое. Эдвард уже поднимался по ступенькам на крыльцо.

Несмотря на высокие потолки, комнаты оказались меньше, чем представлялось снаружи. Интерьер соответствовал моде прежних лет, да и мебель, судя по всему, была подлинной. Каждый зал был украшен предметами в единой стилистике. В первом, например, мы увидели десяток кораблей в бутылках самого разного размера: от крохотного зеленого пузырька из-под лекарств до большой прозрачной емкости, содержимым которой можно было напоить целый банкет. Все корабли оказались парусниками, двух- или трехмачтовыми. Названий на них я не заметил. Помимо бутылок в углу стояли гарпуны, а на стене напротив висели тесаки. На ближайшем столике лежали секстанты и компасы, а на соседнем – коллекция резных фигурок из какого-то материала вроде кости.

– Так Марши и заработали свое состояние, – пояснил Эдвард. – На море. Во время революции они занимались пиратством, а позднее китобойным промыслом, но в основном – торговлей.

Ни Генри, ни я не сомневались, что Эдвард говорит чистую правду. Если он планировал куда-то поехать или чем-то заняться, то скрупулезно собирал информацию по интересующей его теме, будто готовясь прочитать лекцию, а потом охотно делился знаниями со всеми, кто готов его слушать.

Генри спросил:

– Чем они торговали?

– Всем понемногу, – ответил Эдвард.

Мы последовали за ним в соседнюю комнату. Там на стульях с высокими спинками нас встретила пара полных самурайских доспехов. На коленях у каждого лежала катана в ножнах. Чуть позади располагалась складная ширма, на панелях которой были вышиты карпы кои. Все стены оказались завешаны мечами вперемешку с расписными кимоно, чьи спущенные рукава напоминали гербарий. На столиках стояли фарфоровые сервизы.

– Круто… – протянул Генри. – Мне нравится!

– Ага! – согласился я.

Комната выходила в коридор, который вел налево, к задней части особняка. Скрипя кроссовками по деревяшкам пола, мы втроем прошли мимо двух портретов, откуда надменно глядели старик и старуха, одетые по моде столетней давности.

– Эй! – опомнился Генри. – Ты так и не рассказал, почему город переименовали.

– А! Это не такая уж великая тайна! – ответил Эдвард. – После эпидемии и правительственных рейдов здешние места совсем опустели. Про пожар я ведь говорил? Тут случился сильный пожар… кажется, в тысяча девятьсот сорок втором году. Сгорели доки и склады: в общем, все, что стояло на берегу. Видимо, подожгли немцы, то есть диверсанты; в те годы ведь шла война. Произошла утечка химикатов: на одном из складов хранили что-то ядовитое. Вода в море была отравлена на несколько километров вокруг. Город понемногу хирел, пока в шестидесятые за него не взялись власти. Его решили переименовать, вернули первоначальное название, которое дали этим местам еще англичане, построившие здесь первые дома. Очистили берег, убрали мусор после пожара, снесли пирсы, успевшие сгнить напрочь. Город начал оживать, но не отличался ничем особенным, чего не было бы, например, в том же Ньюберипорте. Поэтому туристы сюда без лишней нужды не ездят.

– В общем, город-призрак, – подытожил Генри.

– Он самый, – согласился Эдвард. – Кстати, есть одна легенда…

Договорить он не успел, потому что увидел картину в конце коридора. Она стояла на мольберте возле окон от пола до потолка, сквозь которые открывался вид на лужайку и океан. Ее освещали лишь лучи полуденного солнца, хотя я заметил на потолке ряд светильников, повернутых в сторону картины. На двух латунных шестах висела толстая бордовая веревка, не давая приблизиться к полотну, однако музейные атрибуты не портили впечатления: было такое чувство, словно художник секунду назад отложил кисть и отошел в сторону.

Не думал, что картина окажется такой маленькой. Это же работа известного художника, вот я и представлял себе монументальное полотно, не уступавшее размером тем портретам, мимо которых мы только что прошли, – как минимум метр на полтора. На деле же выяснилось, что она гораздо скромнее. На ней был изображен пляж. Ровные мазки и яркие краски выдавали позднего Гогена. В центре композиции на небольшом песчаном возвышении стояла темно-синяя фигура с длинной узкой головой; тонкие руки она вытянула в стороны ладонями кверху. Глаза у нее выглядели пустыми, а черты лица – грубыми. За спиной у фигуры виднелась пара распахнутых крыльев. У ног на боку лежали три человека, съежившиеся в комок, как при рождении или смерти. Кожа у них была пепельно-белой, местами багряной. Внизу плескалась вода: видимо, океанский залив, усеянный темно-зелеными и желтыми отблесками. Под водою явно плавали другие тела. Вдалеке за синей фигурой на изогнутый берег накатывали белые волны.

Однако взгляд притягивал не странный синий силуэт – то ли идол, то ли жрец, – не желто-зеленые пятна, изображавшие тела с вытянутыми змеевидными конечностями, а участок холста справа от центра. Там до неузнаваемости размазали еще одного персонажа, выполненного в темно-зеленых и желто-белых тонах: будто кто-то взял тряпку, смоченную в скипидаре, и стер лишнее.

Эдвард восхищенно произнес:

– Вот она!

Мы с Генри в один голос спросили:

– Что с ней случилось?

– Ее испортили, – пояснил Эдвард.

– Кошмар! – поразился я. – Кто?

– Не знаю, – признался Эдвард. – Никто не знает. Сам Гоген об этой картине не рассказывал. Он писал ее, когда жил на Таити. Он только что закончил огромное полотно, которое назвал «Откуда мы пришли? Кто мы? Куда мы идем?». Это был его магнум опус, вершина творчества. Гоген заявил друзьям, что после завершения работы убьет себя. Судя по всему, обещание он сдержал. Он ушел в горы, принял мышьяк и лег на землю, чтобы его сожрали муравьи.

– Насколько помню, умер он иначе, – удивился я.

– То ли яд не подействовал, – кивнул Эдвард, – то ли случилось что-то еще. В общем, когда Гоген понял, что смерть к нему не торопится, он спустился на пляж и увидел… нечто.

– Что именно? – спросил Генри.

– Он не сказал, – сообщил Эдвард. – Но когда Гоген вернулся в домой, то взял кусок холста и принялся писать эту картину. Закончил ее за неделю. Отчасти потому, что использовал фрагменты старой работы, «День богов». У нее та же композиция – идол в центре пляжа. Однако на том полотне много людей, в основном женщин, и они приветствуют голубого идола, бога. Картина очень символичная, но в целом радостная. А здесь… – Он покачал головой. – Эмоции совсем другие.

– Как она называется? – спросил я.

– «Что подарило море».

– Кто этот синий парень? – поинтересовался Генри.

– Гоген называл его воплощением Запредельного мира, – ответил Эдвард. – Я читал у одного критика, что на полотне якобы изображен полинезийский бог… не помню, как его зовут. Другой критик писал, будто Гоген заимствовал персонажа из буддийского храма, где когда-то бывал. В общем, это некое божество.

– А почему он так держит руки? – спросил Генри.

Эдвард пожал плечами.

– Не могу сказать.

– Он словно разделяет мир на две части, – подметил я. – Не дает им сблизиться.

– Возможно, – согласился Эдвард.

– А что говорят про стертый участок? – спросил Генри.

– В письмах Гогена ничего не сказано, – произнес Эдвард. – Значит, полотно испортили уже после его смерти. Хотя… почти все картины он отправлял в Париж на продажу. Но эту почему-то не стал.

– Может, сам затер? – предположил я.

– Как вариант, – кивнул Эдвард. – Но тогда встает вопрос, почему он не закрасил участок или вовсе не выбросил картину, если счел ее неудачной.

– Как она попала к здешним владельцам? – спросил я. – К Маршам?

– Они вели торговлю в тех краях. Каким-то образом после смерти Гогена картина оказалась на одном их судне. Она была завернута в бумагу: без адреса, без имени покупателя. Попала на склад, пролежала там несколько лет, пока кто-то не додумался вскрыть упаковку. Марши не знали, что с ней делать; прошло еще некоторое время; наконец приехал человек из бостонского Музея изящных искусств, осмотрел картину и объяснил, какое сокровище им досталось. Сперва владельцы повесили ее в доме, но потом решили сделать из него музей и поняли, что полотно может стать главным экспонатом.

– Ясно… – кивнул я.

Какое-то время мы втроем смотрели на полотно. Его натуралистичность поражала: мазки кисти по краям фигур, наплывы краски, яростная спираль на месте размытого пятна…

– Как думаешь, что там было? – спросил я Эдварда.

– Не знаю, – пожал он плечами. – Может, еще один идол вроде того, что в центре.

– Ясно.

Мы не стали задерживаться. По дороге заглянули в сувенирный магазин, и парень в футболке «Ред Сокс» продал нам троим дешевые пластиковые самурайские мечи, а Эдварду – открытку с репродукцией картины.

По дороге к машине Эдвард сказал:

– Забавно: когда Марши плавали по миру, ходили дикие слухи о том, что они заключили сделку с дьяволом – ну, типа с морским богом. Как думаете, вдруг Гоген нарисовал именно его?

Я хотел ответить, но вдруг раздался взрыв. Уши заложило от такого же грохота, что оглушил меня недавно в музее. Все вокруг – дома с плоскими крышами, узкий тротуар, изрытая ямами улица – потеряло цвет и стало прозрачным. Я повернулся к Эдварду. Сквозь него тоже виднелся океан. Меня охватило страшное чувство беспомощности, будто внутри в тот миг что-то сломалось. Я знал, что Генри должен стоять за спиной, но не хотел оборачиваться: вдруг он тоже исчезает? И вдруг, пока я буду искать Генри, Эдвард пропадет совсем?..

И он, и окружающие нас здания, и улица наливались светом, словно солнце нашло на небе идеальную точку, озарив сиянием мир вокруг. В ушах, в черепе звенело от лязга и грохота титанических шестеренок в огромном механизме, который проворачивал небо над головой. Эдвард сиял так ярко, что на глаза набегали слезы. Хотелось зажмуриться, но я держался, потому что с дикой уверенностью понимал: если закрою глаза, мой брат исчезнет окончательно.

Я все-таки не выдержал. Веки опустились сами собой, несмотря на все усилия, – боль оказалась сильнее. Грохот не унимался, прошло по ощущениям несколько часов, и внезапно все стихло, словно гигантские шестеренки наконец замерли в новом положении. Я ждал с закрытыми глазами, пока мир окончательно не застынет, пока не станут слышны другие звуки: гул воды и шипение прибоя о скалы, крики чаек над головой и рокот далеких голосов.

Я открыл глаза и увидел перед собой огромные скалы Национального парка Акадия, берег Атлантики, белых птиц, кружащих на ветру, и толпы туристов. Со сменой пейзажа пришли и знания о новой жизни. Я лишь называю ее новой, а сам воспринимаю как часть прежней, продолжение того, что было до той секунды. Они во многом похожи, есть только несколько отличий, самое значимое из которых – мой брат, начисто стертый с лица земли.

Той ночью он мне приснился. Когда мы на машине вернулись в гостиницу, я молчал, объяснив свое настроение тем, что перегрелся на солнце. После ужина я сидел с новой (то есть поредевшей) семьей, мы играли в карты и слушали бостонское радио. Я проиграл несколько партий подряд, потом наконец сдался и лег в постель. Лицо горело. Меня лихорадило, по совету мамы я выпил ибупрофен. Некоторое время я лежал на кровати, слушал, как родители и сестры с братом (единственным) продолжают игру. Затем меня накрыло туманом.

Мне приснилась картина, которую мы разглядывали в доме Маршей. Эдвард был там, но выглядел как одна из фигур на полотне: черты лица смазаны, а вместо волос – мешанина красок. У него за спиной, справа, в воздухе темнело пятно, в котором угадывалось нечто с огромными огненно-желтыми глазами. Радость, охватившая меня при виде брата, невзирая на его странный облик, сменилась тревогой.

Улыбаясь, Эдвард сказал:

– Ты пришел!

– Разумеется, – ответил я.

– Они его спрятали, – произнес он.

– Что?

– Город. Иннсмут. Переименование ничего не дало бы. Слишком много было проблем. Они решили, что нужно предпринять более радикальные меры.

– О ком ты говоришь?!

– О Маршах. И не только…

Брат указал рукой на темное пятно в воздухе. Я торопливо отвел взгляд.

– Что они сделали?

– Тебе лучше не знать. Скажем так – помогли.

– В чем помогли? – спросил я.

– Спрятать город. Они вырезали его из этого пространства и спрятали в другом.

– В другом? Каком еще другом?!

– В основном в рассказах, хотя есть романы и даже комиксы, пара картин и фильмов. Они взяли пространство, которое возникает, когда ты читаешь книгу или смотришь кино. Воображение, другими словами. Придумали, как слепить его в единое целое, чтобы удержать и город, и всех его обитателей. Применили, так сказать, высшую математику, в которой я ничего не смыслю.

– Но как же ты?! Ты ведь не отсюда!

– Меня засосало. Здесь есть нечто вроде водоворота во времени и пространстве, а я встал слишком близко к краю. Такое уже бывало с другими. Меня вытащило из старой жизни и затащило в новую.

– Я спасу тебя! – сказал я. – Держись. Я что-нибудь придумаю.

– Поздно, – покачал головой Эдвард. – Реальность – твоя реальность – уже переписана. Готов поспорить, у тебя теперь новые воспоминания. Так ведь?

– Да, но…

– У вас все хорошо? У мамы, у папы, у Генри с девочками? Все нормально?

– Да, – кивнул я и понял, что в целом так и есть – мы живем прекрасно, как и в предыдущей реальности, где с нами был Эдвард.

Если, конечно, не считать того факта, что брата больше нет.

– Вот и славно, – кивнул он.

– Где ты? – спросил я. – Я ничего не понял.

– Здесь все иначе, – сообщил Эдвард. – И есть такое…

– Что? – не вытерпел я. – Что – «такое»?

Он кивнул на размытый силуэт у себя за спиной.

– Оно ужасно, – сказал он, и его голос зазвенел от чувств. – Ничего страшнее я еще не видел. Но мне тут, боюсь, нравится. Уж прости за честность, но это так!

То были последние слова, которые я услышал от брата. Эдвард повернулся и зашагал прочь. Когда он поравнялся с темным размытым пятном, оттуда вытянулась рука с длинными бугристыми пальцами, увенчанными когтями. На вид она была грубой, темно-зеленой, испещренной белесыми пятнами, словно водорослями. Я подумал, что эта тварь сейчас схватит Эдварда, поэтому хотел крикнуть, предупредить его. Однако мой брат, мой безнадежно потерянный младший брат, сам вцепился в лапу чудовища так же, как цеплялся в детстве за меня, когда ему было страшно.

Загрузка...