Для самого Амальфи, переход на Он оказался не таким уж и долгим. Для него Новая Земля теперь была все равно, что кладбище. На некоторое время, пока шла странная, неопределенная борьба с Апостолом Джорном, он чувствовал себя в некотором роде как встарь, и Ново-Земляне, похоже признавали, что Амальфи, однажды уже бывший их мэром, когда они странствовали меж звезд как Бродяги, снова принял бразды правления на себя, столь же изобретательный и необходимый, как и прежде. Но все это продлилось недолго. Как только кризис прошел — и в основном без особых затрат со стороны или непосредственного участия Ново-Землян — они снова спокойно и благодарно успокоились и занялись уходом за своими садиками, которые они почему-то ошибочно принимали за границы. Что же касается Амальфи, то они были рады, что он снова принял командование на себя во время недавних неприятностей, но после того, как все эти события стали не такими уж и необычными, кому могло понравится, если Амальфи постоянно будет ставить на уши всю почти полностью освоенную планету и губить помидоры только для того, чтобы найти какую-то иную возможность расходовать свою собственную, но неподконтрольную ему энергию.
Никто не стал бы плакать, если бы Мирамон сейчас забрал Амальфи. Мирамон более подходил к стабильному типу. Несомненно, тесное сотрудничество с ним могло бы пойти Амальфи только на пользу. По крайней мере, вряд ли это нанесло бы вред Новой Земле. И если там, на планете Он, желали иметь рядом с собой таких постоянных диссидентов, вроде Амальфи, что ж — это их проблемы.
Хэзлтон же представлял собой куда как более сложный вопрос, как для самого Амальфи, так и для Ново-Землян. Как ученик Гиффорда Боннера, теоретически он был приверженцем доктрины безграничной абсурдности попыток навязать порядок вселенной, чье естественное состояние являлось простым шумом, и чья естественная дорога шла в направлении все большего и большего шума, вплоть до безграничного, непостижимого для чувств грохота тепловой смерти. Боннер учил — и не существовало никого, кто мог бы ему возразить — что даже те многие законы природы, которые уже давно открыты, еще с первых моментов истории, когда началось использование научного метода, еще в семнадцатом веке, являлись просто долговременными статистическими случайностями, местными разрывами в грандиозной схеме, чьей единственной непрерывностью являлся хаос. Если бы вы предприняли путешествие по вселенной, пользуясь в качестве органа восприятия только ухом, часто говорил Боннер, стараясь упростить, то что хотел пояснить, вы не услышали бы ничего, кроме ужасающего и нескончаемого грохота в течении миллиардов лет, затем лишь трехминутный отрывок Баха, который представлял собой все то, что было собрано в организованное познание, а после этого — снова один лишь грохот, в течение тех же миллиардов лет. И даже Бах, если бы вы остановились и попробовали пристальнее разобраться в нем, через мгновение или около того, распался бы и стал Джоном Кэйджем или слился бы с преобладающим во вселенной неослабевающим буйством.
И все же привычка к власти по-прежнему так никогда и не ослабила своего захвата над Хэзлтоном; снова и снова, с тех пор, как впервые «новая» появилась в окрестностях Новой Земли, the Compleat Стохастик постоянно подталкивался к действиям, к насаждению своего собственного чувства необходимости и порядка на Стохастическую вселенную бездумного беспорядка, вроде Квакера, которого наконец-то ввели в такое состояние, что он вот-вот ударит своего противника. Во время борьбы с Апостолом Джорном, Амальфи, лицезрея результаты действий Марка, но не имея возможности наблюдать за самими предпринимаемыми им действиями, частенько задумывался о нем: стоит ли все этого того, чтобы спустя столько лет, снова искусно играть в эти политически игры, которые, как они считали, ушли навсегда? Что это значит для человека, который стал приверженцем подобных доктрин, предпринимать борьбу ради мира, который, как он знает, скоро должен все равно погибнуть, даже скорее, чем ему доказывала философская система, поклонником которой он стал?
И на другом, обывательском уровне, стоит ли Ди для него хоть что-нибудь? Знает ли он, во что она превратилась? Как молодая женщина, она любила приключения, но теперь и она изменилась; а теперь лишь немногим отличалась от высиживавшей яйца курицы, естественная цель в гнезде для любого браконьера. И что касается этого, то знал ли Марк что-нибудь насчет их «стерильного» романа?
Ну да ладно, на последний вопрос уже ответ имеется, но все остальные были, как обычно, по-прежнему совершенно неопределенны. Неужели неожиданное решение Хэзлтона отправиться с планетой Он в конце концов представляло собой окончательный отказ от привычки ко власти — или же, наоборот, ее признание? Для человека с проницательностью Хэзлтона, должно быть понятно, что власть над Новой Землей более уже никак нельзя сравнивать с властью над Бродягами; она была такой же вознаграждающей, как, например, служба капелланом в летнем лагере. Или быть может, он смог заметить, что инцидент с Апостолом Джорном доказал, что Амальфи остался и продолжал бы оставаться настоящей фигурой могущества и умах Ново-Землян, к которой всегда можно обратиться, в любом случае, если Новая Земля столкнется к конкретной опасностью. Остальные же Ново-Земляне давно уже потеряли способность быть хитрыми, планировать битву, способность быстро думать и принимать решения, когда это требовалось, и не могли бы признаться в том, что ни у кого больше не сохранилось по-прежнему этих способностей, кроме их легендарного экс-мэра; Оставив любому другого мэру, занимавшему в настоящий момент этот пост, даже Хэзлтону, лишь рутину управления в мирное время, когда существовала лишь небольшая необходимость или желание каких-то правил. В действительности, как неожиданно и с удивлением понял Амальфи, тот обман, который он применил в отношении Апостола Джорна, оказался вовсе не таким уж и обманом, по крайней мере до какого-то уровня: то, что Ново-Земляне вполне удовлетворялись случайностями, точно так же, как Стохастики утверждали в отношении себя, и не имели никакого интереса в наложении какой-то цели на свои жизни, за исключением того случая, если это им навязывалось извне, либо кем-то подобным Джорну, либо кем-то вроде Амальфи, являвшимся противоположностью Джорна. Так что возможность того, что Стохастицизм мог проникнуть и пропитать души Воинов Господа все это время, была в действительности реальной, в независимости от того, понимали это или нет сами Ново-Земляне, признавали ли они Стохастицизм или нет; просто время и философия нашли друг друга, и это представлялось гораздо более вероятным, чем сам эрудит Гиффорд Боннер являлся всего-лишь запоздалой интеллектуализацией чувства, которое подсознательно витало над Новой Землей многие годы. Ничто другое не могло служить доказательством быстрого успеха Амальфи и Хэзлтона в области «продажи» Апостолу Джорну чего-то такого, во что сам Джорн, будучи в начале слишком проницательным, едва ли поверил бы — и ничего другого, кроме того факта, что по крайней мере, хотя этого не подозревал сам Амальфи и, возможно, и Хэзлтон, на самом деле оказавшегося правдой. Если же Хэзлтон и заметил это, тогда он не отказывался ни от чего, оставляя Новую Землю ради планеты Он; напротив, вместо этого, он выбирал единственный центр власти, который еще что-либо должен означать в течении нескольких последующих лет, которые осталось просуществовать ему и всей остальной вселенной.
За исключением, конечно, этой неизвестной величины — Паутины Геркулеса; но, естественно, решение этого вопроса находилось совершенно вне пределов возможностей и компетенции Хэзлтона.
И даже Амальфи начал поддаваться действию вируса Стохастицизма. Эти вопросы по-прежнему интересовали его, но привкус академизма, который все более и более четко проявлялся в них перед лицом приближающейся катастрофы, становился все более очевидным даже для него. И все, что оставалось, за что еще можно было бы ухватиться, так это лишь бешеный полет планеты Он к метагалактическому центру, борьба за подготовку механизмов и приборов, который понадобятся по прибытии на место, и отчаянная необходимость оказаться там раньше Паутины Геркулеса.
И таким образом за Ди оказалось — если не окончательная победа, то во всяком случае — последнее слово. Именно ее суждение об Амальфи, как о Летучем Голландце, больше всего поколебало его, после всех этих ярлыков и масок, которые оказались сорваны приближающимся триумфом времени. И проклятие лежало теперь, как оно лежало всегда, но уже не в самом полете, а в одиночестве, погнавшем человека в этот бесконечный полет.
За единственным исключением. Теперь уже явственно был виден конец.
Открытие того, что огромные спиральные галактики, острова вселенных в космосе, в которые группировались звезды, и сами склонялись к объединению в огромные группы, вращающиеся по спиральным рукавам вокруг общего центра плотности, было предзнаменовано еще в начале 1950-х, когда Шепли выполнил карту «внутренней метагалактики» — группы примерно в пятьдесят галактик, к которой принадлежал как Млечный Путь, так и галактика Андромеды. После того, как гипотеза Милна оказалась доказанной, представилось вполне возможным показать, что подобные метагалактики существовали как правило, как и то, что они, в свою очередь, формировали спиральные рукава, тянущиеся по направлению к центру, который являлся втулкой своеобразного «колеса» на котором вращалось все мироздание, и из которого в самом начале произошел взрыв моноблока.
И именно в этот мертвый центр сейчас и мчалась планета Он, назад, в лоно времени.
На планете уже больше не было дневного света. Путь, которым планета двигалась, иногда позволял появляться в небе светлым недолговечным пятнам, или небольшому спиральному свечению в ночи, производимому галактикой, мимо которой они пролетали, но никогда в небе вновь не сияло солнце. Даже разреженные мостики звезд, соединявшие галактики, подобно пуповинам — мостики, чье открытие Фрицем Зворкиным в 1953 году вызвало серьезный пересмотр предполагаемого количества материи во вселенной, и таким образом — пересмотр ее предполагаемых размеров и возраста — не ослабило ту черную пустоту, сквозь которую, мчалась планета Он, хотя бы даже на день. Межгалактическое пространство было слишком безграничным для этого. И поэтому, освещаемая лишь искусственным светом, планета Он мчалась на полной скорости своих движителей спиндиззи, что было возможно лишь для столь массивного «корабля» по направлению к тому Месту, где Желание дало жизнь Идее, и где стал свет.
— В своей работе мы отталкивались от того, чему вы нас учили, и что вы называли гипотезой Маха, — объяснял Ретма Амальфи. — Доктор Боннер называет ее Виконианской гипотезой или космологическим принципом: он состоит в том, что с любой точки в пространстве или во времени вселенная должна была бы выглядеть точно так же, как и с любой другой точки и, таким образом, невозможен полный учет всех стрессов, воздействующих на эту точку, если только наблюдатель не предположит, что и всю остальную вселенную необходимо взять в расчет. Тем не менее, это могло быть реально лишь в случае тау-времени, в котором вселенная — статична, безгранична и вечна. В т-времени, которое представляет вселенную, как конечную и расширяющуюся, гипотеза Маха диктует, что каждая точка является уникальным и удобным наблюдательным пунктом — за исключением метагалактического центра, которым свободен от стрессов и находится в стазисе, потому что, в нем все стрессы практически гасят друг друга, являясь эквидистантными. И там возможно проведение огромных изменений с помощью относительно незначительного расхода энергии.
— Например, — предложил доктор Боннер, — изменение орбиты Сириуса всего лишь тем, что вы наступите на цветок лютика.
— Ну, я надеюсь, что это не так, — возразил Ретма. — Мы не можем контролировать небрежность такого рода. Но это и не такой уж и пустячок, как орбита Сириуса — то, что мы, так или иначе, будем пытаться изменить, так что, наверное, в этом нет никакой реальной опасности. То, на что мы рассчитываем — всего лишь шанс, хотя и незначительный, но все же реальный — состоящий в том, что эта нейтральная точка совпадает в подобной точкой для вселенной антивещества, и что в момент аннигиляции эти две нейтральные зоны, два мертвых центра, станут общими и переживут полное уничтожение на какой-то заметный миг.
— И на сколь большой? — поежившись, спросил Амальфи.
— Вы сами можете с таким же успехом предположить это, — ответил доктор Шлосс. — Мы рассчитываем, как минимум, примерно на пять микросекунд. Если этот момент продлится хотя бы столько, этого окажется вполне достаточно для наших целей — и он может продлиться и полчаса, в то время, как будут воссоздаваться элементы. Эти полчаса для нас столь же хороши, как и сама вечность; но мы сможем наложить нашу печать на все будущее обеих вселенных в том случае, даже если нам будет предоставлено хотя бы эти пять микросекунд.
— И только если уже кто-нибудь еще не оказался в центре и не подготовился лучше нас к этому моменту, — угрюмо добавил Ретма.
— А как мы собираемся использовать это? — спросил Амальфи. — Я не слишком хорошо продираюсь сквозь эти ваши обобщения. В чем собственно, заключается наша цель? На какого рода цветок лютика мы собираемся наступить — и каков при этом будет результат? Сможем ли мы пережить его — или будущее нанесет наши лица на почтовые марки, как лица жертв? Объяснитесь!
— Конечно, — ответил Ретма, слегка опешив. — Ситуация, как мы ее видим — такова: Все, что переживет эти пять микросекунд Гиннунгагапа в метагалактическом центре, будет нести в себе достаточный энергетический потенциал в будущее, который окажет значительное воздействие на реформацию обеих вселенных. Если уцелевший при этом предмет является камнем или планетой — как например Он — тогда обе вселенных реформируются точно так же — или почти точно также, какими они сформировались после того, как взорвался моноблок и их историческое развитие весьма близко будет соответствовать повтору. Если же, с другой стороны, у уцелевшего объекта будет в наличие желание и небольшая маневренность — например как у человека — это делает доступным ему любое безграничное число измерений пространства Гилберта. И каждый из нас при пересечение этого барьера в пять микросекунд, за эти несколько мгновений создаст свою собственную вселенную, с судьбой совершенно непредсказуемой.
— Но, — добавил доктор Шлосс, — при этом он погибнет в процессе своих действий. Его материя и энергия станут моноблоком созданной им вселенной.
— Боги звезд, — произнес Хэзлтон… — Хеллешин! Мы станем богами всех звезд, именно поэтому мы и мчимся, чтобы обогнать Паутину Геркулеса, не так ли? Что ж, в таком случае я наказан за свою самую старую, наиболее приятную клятву. Я никогда не думал, что стану таким — и я даже не уверен, что хочу стать.
— А имеется ли какой-либо иной выбор? — спросил Амальфи. — Что будет, если Паутина Геркулеса доберется туда первой?
— Тогда они переделают вселенную так, как им заблагорассудится, — ответил Ретма. — Так как мы ничего о них не знаем, мы даже не можем предположить, каким образом они будут производить свой выбор.
— За одним исключением, — добавил доктор Боннер, — что любой их выбор, скорее всего, никоим образом не будет иметь в себе нас или нечто, нам подобное.
— Все это весьма похоже на довольно безопасное пари, — произнес Амальфи. — Я должен признать, что чувствую себя столь же невдохновленным, как и Марк, насчет альтернативы. Но — может есть какая-то третья альтернатива? Что произойдет, если метагалактический центр окажется пуст, когда наступит катастрофа? Если ни Паутина, на Он не окажутся там, подготовленными к ее использованию?
Ретма пожал плечами.
— Тогда — если вообще можно сказать что-то определенное о столь грандиозной трансформации — история повторит сама себя. Вселенная снова возродится, пройдет через свои родовые муки, и продолжит свое путешествие к своим конечным катастрофам — тепловой смерти и моноблоку. Может быть и так, что мы обнаружим себя живущими все так же, но уже во вселенной антивещества; даже если и так, мы не сможем отметить никакого различия. Но я считаю это весьма маловероятным. Наиболее возможное событие — немедленное уничтожение, а затем — возрождение обеих вселенных из первобытного илема.
— Илем? — спросил Амальфи. — Что это еще такое? Я никогда прежде не слышал этого слова.
— Илем был первобытным скоплением нейтронов, из которого все остальное и возникло, — пояснил доктор Шлосс. — Я не удивлен, что вы раньше не слышали этого термина; это азы космогонии, гипотеза Альфера-Бете-Гамова. Илем для космогонии то же самое, что и существование «нуля» в математике — что-то столь старое и фундаментальное, что вам и в голову не пришло бы, что кто-то изобрел этот принцип.
— Хорошо, — сказал Амальфи. — Тогда, в том случае, как утверждает Ретма, если этот мертвый центр в момент прихода второго Июня окажется пустым, наиболее вероятная развязка состоит в том, что мы все превратимся в море нейтронов?
— Именно так, — ответил доктор Шлосс.
— Не слишком обширный выбор, — отстраненно заметил Гиффорд Боннер.
— Нет, — произнес Мирамон, впервые подав голос. — Не слишком значительный выбор. Но это все, что мы имеем в своем распоряжении. Однако, у нас не будет и этого, если нам не удастся вовремя достичь метагалактического центра.
Тем не менее, все же только в последний год Уэб Хэзлтон начал понимать, да и то — весьма туманно — настоящую природу приближающегося конца. Но даже и в этом случае, это познание не пришло к нему от тех людей, которые руководили подготовкой; то, к чему они готовились, хотя и не держалось в секрете, в основном оставалось совершенно непонятным для него, и таким образом, это не могло поколебать его уверенности в том, что все это как-то предназначалось для предотвращения Гиннунгагапа вообще. Он прекратил верить в это, в отчаянии и окончательно лишь после того, как Эстелль отказалась родить ему ребенка.
— Но почему? — спросил Уэб, прижав ее к себе одной рукой а другой в отчаянии указывая на стены жилища, предоставленного им Онианами. — Теперь мы постоянно вместе — дело не только в том, что мы это знаем, но и в том, что и все остальные с этим согласны. И для нас больше нет этой запретной черты!
— Я знаю, — мягко ответила Эстелль. — Дело не в этом. Мне хотелось, чтобы ты не задавал этот вопрос. Так было бы проще.
— Рано или поздно, это пришло бы мне в голову. Обычно я бы сразу же прекратил прием таблеток, но с этим переездом на Он навалилось столько всяких дел — так или иначе, но только сейчас понял, что ты по-прежнему их принимаешь. И я бы хотел, чтобы ты мне объяснила — почему.
— Уэб, дорогой мой, ты поймешь, если хотя бы чуть побольше подумаешь обо всем этом. Конец — это конец — и все. Какой смысл заводить ребенка, который проживет только год или два?
— Быть может, это вовсе не так уж и неотвратимо, — угрюмо произнес Уэб.
— Ну конечно же это вполне определенно. В действительности, мне кажется, что я знала о приближении этого еще с того момента, как родилась — может быть, еще и до того, как я родилась. Как будто я могла чувствовать приближение этого.
— Ну послушай, Эстелль. Если честно, неужели ты не понимаешь, что это похоже на чепуху?
— Я вполне могу видеть, почему это может так звучать, — признала Эстелль. — Но я ничем не могу помочь. И так как конец — неминуем, я не могу назвать это чепухой, не так ли? У меня было предчувствие и оно оказалось правильным.
— Мне кажется, все это означает то, что ты не хочешь иметь детей.
— Да, это правда, — удивительно, но Эстелль подтвердила догадку Уэба. — У меня никогда не было особого желания иметь детей — и в действительности — меня даже не особо беспокоило мое собственное выживание. Но, пожалуй, это часть одного целого. Некоторым образом, я оказалась в числе счастливчиков; многие из людей не чувствуют себя, как дома, в свое собственное время. Я же родилась в то время, которое оказалось как раз именно моим — время конца мира. Вот почему я не предрасположена к обзаведению детьми — потому что я знаю, что после моего и твоего поколения больше не будет никакого другого. В конце концов, насколько я могу предположить, в действительности я могу вообще оказаться стерильной; но конечно же, это бы меня уже не удивило.
— Перестань, Эстелль. Я не могу слушать, когда ты так говоришь.
— Мне жаль, любовь моя. Я не хотела тебя расстраивать. Правда, это не так расстраивает меня, но я знаю в чем здесь причина. Просто я ориентирована на конец — и, некоторым образом, это является естественным, конечным результатом моей жизни, событие, которое придает ей значение; но ты — всего-лишь захвачен этим, как и большинство людей.
— Я не знаю, — пробормотал Уэб. — Для меня все это похоже на чертовски холодную рационализацию. Эстелль, ты такая прекрасная… разве это ничего не значит? Неужели ты не столь красива, чтобы привлечь мужчину, так, чтобы ты могла иметь ребенка? Ведь именно так это я всегда понимал.
— Возможно, когда-то так оно и было, — спокойно произнесла Эстелль. — Так или иначе, это звучит весьма похоже на аксиому. Что ж… я не сказала бы никому, кроме тебя Уэб, но я хорошо знаю, что красива. Большинство женщин сказали бы тебе то же самое о себе, если бы это только было допустимо — это просто состояние ума, которое присуще женщинам. Она всего-лишь половинка настоящей женщины, если не считает себя красивой… и она красива, даже если не думает о себе так, и не имеет значения то, как она выглядит. Я вовсе не стыжусь того, что красива и я не вовсе не раздосадована этим, но просто я больше и не обращаю на это внимания. Все это для меня — лишь средство для достижения цели, как ты и сказал — вот только цель изжила уже свою необходимость. Мне кажется, что женщина, которая могла мы приговорить своего годовалого сынишку к адскому пламени, должна была бы непременно быть ужасным злодейкой, если бы она точно знала, что именно к этому идет дело, когда рожала бы дитя. Я _з_н_а_ю_, и поэтому не могу этого сделать.
— Женщины и раньше рисковали ничуть не меньше, даже зная цену риска, — упрямо продолжил Уэб. — Крестьяне, которые _з_н_а_л_и_, что их дети могут голодать, потому что и родители уже голодали. Или женщины века, того времени, предшествовавшего непосредственному началу космических полетов; доктор Боннер говорил, что в течении пяти лет вся раса стояла в двадцати минутах от гибели. На они все же шли вперед и все-таки рожали детей — в ином случае нас просто бы здесь не было.
— Это побуждение, — тихо ответила Эстелль, — которого у меня более нет, Уэб. И на этот раз, не существует никакого спасения.
— Ты все еще повторяешь это, но вовсе даже не уверена, что ты права. Амальфи утверждает, что шанс все же есть…
— Я знаю, — вздохнула Эстелль. — Я сама проводила некоторые вычисления. Но это вовсе не тот шанс, дорогой мой. Это что-то, что мы сможем сделать, ты или даже я, потому что мы уже достаточно взрослые, чтобы понять инструкции и выполнить именно то, что нужно в то время, когда именно это понадобится. Ребенок же не сможет этого сделать. Это будет равносильно тому, что отправить его на космолете в пространство одного, хотя и с достаточным запасом энергии и еды — но он все равно погибнет, и ты не сможешь сообщить ему, как избежать гибели. Все это настолько сложно, что неизбежно кто-то из нас конечно же сделает какие-нибудь фатальные ошибки.
Он лишь промолчал.
— Кроме того, — мягко добавила Эстелль, — даже для нас все продлится не так уж и долго. Мы тоже умрем. Все дело только в том, что у нас имеется шанс воздействовать на момент создания, который непосредственно скрыт в мгновении уничтожения. И это, если мне удастся, и будет моим ребенком, Уэб — единственным, которого сейчас стоит иметь.
— Но он не будет моим.
— Нет, любимы мой. У тебя будет свой собственный.
— Нет, нет, Эстелль! Что в этом хорошего? Я хочу, чтобы мой был и твоим тоже!
Она обняла его и при коснулась своей щекой к его щеке.
— Я знаю, — прошептала она. — Знаю. Но увы, время для этого прошло. Это судьба, для которой мы оказались рождены, Уэб. Дар иметь детей у нас оказался отнят. Вместо детей, нам были даны вселенные.
— Но этого недостаточно, — воскликнул Уэб. Он яростно сжал ее в своих объятиях. — Даже наполовину. Никто проконсультировался со мной, когда подписывался этот контракт.
— А разве ты просил о том, чтобы тебя родили, любимый мой?
— Ну вообще то… нет. Но я не возражал… О. Так вот значит, как все обстоит.
— Да, именно так, все сейчас и обстоит. Он тоже не может проконсультироваться по этому вопросу с нами. Так что все теперь зависит от нас. Никакой наш совместный с тобой ребенок, Уэб, не окажется в пламени ада; никакой ребенок, рожденный мною.
— Нет, — пусто ответил Уэб. — Ты права, это было бы нечестно. Хорошо, Эстелль. Мне хватит еще одного года даже тебя одной. Мне не кажется, что я хочу еще и вселенную.
Торможение началось в конце января 4104 года. С этого момента, дальнейший полет Он будет весьма осторожным, несмотря на растущую необходимость скорейшего достижения цели; ибо метагалактический центр был столь же неразличим, как и остальная часть межгалактического пространства и лишь исключительная внимательность и исключительно сложная аппаратура могли бы сообщить путешественникам, что они прибыли на место. Для этой цели, Ониане во многом усложнили командный пост своей планеты, который располагался на вершине трехсотфутовой плетеной стальной башни, расположенной на вершине самой высокой горы планеты — названной к очевидному замешательству Амальфи — Гора Амальфи. Здесь Уцелевшие — как они начали себя называть с некоторым чувством отчаянной веселости — встречались на почти непрерывных совещаниях.
Уцелевшие состояли в основном из тех на планете, кто согласно Шлоссу и Ретме могли следовать инструкциям в тот бесконечный миг хотя бы с наименьшей долей вероятности успеха. Шлосс и Ретма были весьма тверды в своем отборе: это оказалась небольшая группа. В нее вошли все Ново-Земляне, хотя Шлосс и сомневался насчет Ди и Уэба, и кроме того, группа из десяти Ониан, включая Мирамона и самого Ретму. Странно, но по мере приближения времени, один за другим Ониане начали уходить, совершенно очевидно, как только каждый из них до конца проникался тем, что именно будет предпринято и каков может быть результат.
— Почему они это делают? — спросил Амальфи Мирамона. — Разве ваши люди не имеют совершенно никакого желания выжить?
— Я вовсе не удивлен, — ответил Мирамон. — Они живут, придерживаясь стабильных ценностей. Они скорее умрут с ними, чем будут жить без них. Конечно же, у них есть побуждение к жизни, но оно выражает себя совершенно иначе, в отличие от вашего, Мэр Амальфи. То, что они хотят увидеть уцелевшим, является теми вещами, которые они считают ценными и необходимыми для жизни вообще — и этом проект представляет им весьма малую толику таких возможностей.
— А как насчет вас и Ретмы?
— Ретма — ученый; и это, наверное, вполне достаточное объяснение. Что же касается меня, Мэр Амальфи, то как вы очень хорошо знаете, я давно уже являюсь анахронизмом. Я больше уже не разделяю основные ценности системы Он, как и вы — Новой Земли.
Амальфи получил ответ на свой вопрос, но теперь он сожалел о том, что вообще задал его.
— Как вы думаете, насколько близко мы сейчас от места назначения? — спросил он.
— Сейчас — уже очень близко, — ответил Шлосс из-за контрольного пульта. За огромными окнами, которые полностью окружали комнату, по прежнему разглядеть можно было немногое, кроме все поглощающей и постоянной ночи. Если же вы обладали достаточно острым зрением и могли бы постоять где-то около получаса снаружи, чтобы привыкнуть к темноте, то для вас имелась возможность разглядеть по меньшей мере пять галактик различной степени тусклости, ибо здесь, вблизи центра плотность галактик была гораздо выше, чем где-либо еще во вселенной. Но для обычного, быстрого взгляда, небеса казались столь же пустыми, что на них не видно было даже и светлячка света.
— Показания постоянно и неуклонно понижаются, — согласился Ретма. — И есть еще что-то весьма странное: мы получаем слишком много энергии по всем местным источникам. Всю прошлую неделю мы постоянно снижали потребление энергии, и все равно выход ее продолжает подниматься — экспоненциально, в действительности. Я надеюсь, что эта кривая _н_е_ сохранит такой вид постоянно, в ином случае, мы просто не сможем управлять нашими машинами, когда достигнем точки цели.
— А в чем причина этого? — спросил Хэзлтон. — Неужели Закон Сохранения энергии отменяется в центре?
— Я в этом сомневаюсь, — ответил Ретма. — Мне кажется, кривая выровняется при приближении к вершине…
— Кривая Пирла, — вставил Шлосс. — Мы должны были это предусмотреть. Естественно, все что произойдет в центре — будет срабатывать с гораздо большей эффективностью, чем где-либо еще, поскольку центр свободен от стрессов. И кривая начнет выравниваться, как только эффективность наших машин начнет приближаться к абстрактным возможностям физики — идеальный газ, поверхность без трения, совершенно абсолютный вакуум и так далее. Вся мою жизнь меня учили не верить в реальное существование любого из этих идеалов, но, похоже, мне, по крайней мере, удастся получить хотя бы смазанное представление о них!
— Включая и свободную от гравитации метрику пространства? — обеспокоенно спросил Амальфи. — Ну и в кашу же мы попадем, если окажется, что спиндиззи не за что зацепиться.
— Нет, скорее всего, полное отсутствие гравитации невозможно, — сказал Ретма. — Вполне возможно гравитационная нейтральность точки — снова это можно отнести к беспрецедентной эффективности — но и только лишь потому, что все стрессы сбалансированы. Не может существовать такой точки во вселенной, которая гравитационно не напряжена, покуда в ней не останется хотя бы крохотного кусочка материи.
— Предположим, спиндиззи отключатся, — сказала Эстелль. — После достижения центра мы ведь все равно больше никуда не отправимся.
— Нет, — согласился Амальфи, — но все же мне хотелось бы сохранить маневренность, пока мы не увидим, что делают наши соперники — если они вообще что-то делают. Пока никаких их признаков, Ретма?
— Пока ничего. К сожалению, мы не знаем, чего именно искать. Но, по крайней мере, поблизости нет ни одной перемещающейся массы, вроде нашей; и в действительности — никакой активности, несущей в себе отпечаток какого-нибудь плана вообще.
— Значит, мы их опережаем?
— Не обязательно, — сказал Шлосс. — Если они уже сейчас добрались до центра, то очень возможно, что они проделывают массы всяческих вещей, пользуясь довольно маломощным экраном. Тем не менее, они наверняка бы уже засекли нас и предприняли бы какие-нибудь действия в отношении нас, если бы именно так обстояло дело. Так что давайте предположим, что мы их опережаем, пока инструменты не сообщат нам об обратном; как мне кажется — это довольно безопасное предположение.
— А сколь еще долго лететь до центра? — спросил Хэзлтон.
— Наверное, еще несколько месяцев, — ответил Ретма. — Если мы правы, предполагая, что эта кривая на своей вершине имеет плоский характер.
— А необходимая аппаратура?
— Последняя установка будет готова в конце этой недели, — сказал Амальфи. — И мы сможем начать отсчет, как только прибудем на место… при условии, что сможем научиться обращаться с оборудованием, работающим в десятки и сотни раз эффективнее своей обычной эффективности, без того, чтобы взорвать что-нибудь в процессе. Поэтому, мне кажется, нам лучше всего начать практиковаться сразу же, как только будет готова полностью вся система.
— Аминь, — пылко произнес Хэзлтон. — Могу я воспользоваться вашей логарифмической линейкой? У меня имеется несколько подготовительных упражнений, так что мне лучше бы начать сразу же, сейчас.
Он покинул комнату. Амальфи в замешательстве посмотрел наружу, в ночь. Он почти что предпочитал, чтобы Паутина Геркулеса уже бы оказалась там, раньше их и, соответственно, произвела бы по ним какие-нибудь выстрелы; эта неопределенность — в том, что есть таки кто-то или нет, прячущийся впереди — в соединении с совершенно неизвестной природой их противников — оказалась гораздо более раздражительной, чем открытая битва. Тем не менее, пока этому ничем нельзя было помочь; и если Он действительно первым прибыла на место, это давало всем им довольно значительное преимущество…
И их единственное преимущество. Единственная защита, которую Амальфи удалось придумать и соорудить наспех для планеты Он, полностью зависела от того, действительно ли Он находился в метагалактическом центре, таким образом позволяя использовать почти мгновенно множество слабых результирующих сил, которые можно использовать для производства сильных возмущений — эффект «лютик против Сириуса», так охарактеризованный Боннером. И в этой области он обнаружил, что Мирамон и совет Ониан странно несговорчив, даже пассивен, словно установка защиты для целой планеты оказалась слишком сложной концепцией для их понимания — в это весьма трудно было поверить в свете весьма трудных концепций, которыми им удалось овладеть и приспособить в работе, с тех пор как Амальфи впервые встретился ними, когда они еще были дикарями по колено в грязи и жестокости. Что ж, если он все еще и не понимал их, ему не удалось бы улучшить свое понимание даже за несколько оставшихся месяцев; и по крайней мере, Мирамон полностью согласился с тем, чтобы Амальфи и Хэзлтон руководили Онианскими техниками при сборке их исключительно теоретически работоспособных электронных приборов, представлявших собой с виду мешанину деталей и проводов, собранных таким образом, что было возможно легко протестировать их и, если необходимо, быстро внести изменения.
— Некоторые из них, — сказал Хэзлтон, разглядывая только что завершенное скопление проводов, линз, антенн и металлических зерен с унылым уважением, — должны оказаться довольно эффективны в случае необходимости. Я только бы хотел знать, какие из них окажутся таковыми.
В чем, к сожалению, и заключалась именно сама вполне уже предопределенная ситуация.
Но стрелки указателей, фиксирующие стрессы и потоки в пространстве вокруг планеты Он продолжали падать; а те, что указывали на эффективность работы Онианского оборудования — продолжали подниматься. 23 мая 4104 года указатели обеих установок неожиданно подскочили до крайних высот и сумасшедше забились об ограничители, и вся планета неожиданно задрожала от ужасного, оглушающего рева спиндиззи, заработавших выше пределов возможного. Рука Мирамона мелькнула на пути к главному ручному переключателю так быстро, что Амальфи не смог определить, он ли это или Отцы Города отключили энергию. Скорее всего и Мирамон не знал этого; по крайней мере, он рванулся отключить энергию исключительно в подсознательной реакции.
Рев смолк. Тишина. Уцелевшие посмотрели друг на друга.
— Ну что ж, — произнес Амальфи, — совершенно очевидно, что мы прибыли на место. — По какой-то причине он чувствовал себя довольно таки в весьма приподнятом настроении — совершенно нерациональная реакция, но он не стал медлить, чтобы попытаться проанализировать ее.
— Да, похоже что так, — сказал Хэзлтон, моргнув. — Но черт возьми, что произошло с указателями? Я могу еще понять, что локальная аппаратура сошла с ума — но почему то же самое сделали и указатели для внешнего пространства, вместо того, чтобы упасть до нуля?
— Мне кажется — это шум, — ответил Ретма.
— Шум? Какой шум?
— Для работы указателя тоже требуется какая-то энергия — немного, но все же. Соответственно, указатели потребления энергии отреагировали столь же дико, как и сами машины, из-за того, что работали на пределе своей эффективности, и поскольку, никаких входящих сигналов для регистрации не оказалось, они зарегистрировали сигналы, вызванные их собственной работой.
— Мне это не нравится, — сказал Хэзлтон. — Имеется у нас какая-нибудь возможность определить, какой уровень безопасен для работы _л_ю_б_о_г_о прибора при таких обстоятельствах? Я бы хотел ознакомиться со сгенерированными кривыми по этому эффекту, с тем, чтобы мы смогли бы провести подробные вычисления — но, похоже, в подобной сверке записей не окажется так уж и много смысла, если мы в процессе сожжем все наши машины.
Амальфи взял единственный прибор на пульте управления Он, «принадлежавший» ему — микрофон связи с Отцами Города.
— Ну, как вы там, все еще живы? — спросил он.
— ДА, МИСТЕР МЭР, — пришел соответствующий ответ. Мирамон, похоже, удивился. Так, как все, о чем у него имелись познания, умерло, даже свет — сейчас они сидели, купаясь лишь в едва различимом сиянии зодиакального света — этого пояса весьма разреженного ионизированного газа в атмосфере Он, вызванного к жизни магнитным полем планеты, да плюс еще призрачного сияния нескольких ближайших галактик — и неожиданный голос из динамиков обеспокоил его.
— Хорошо. От чего вы питаетесь?
— МОКРЫЕ БАТАРЕИ, СОЕДИНЕННЫЕ ПОСЛЕДОВАТЕЛЬНО, С НАПРЯЖЕНИЕМ В ДВЕ ТЫСЯЧИ ПЯТЬСОТ ВОЛЬТ.
— В_с_е_, полностью?
— ДА, МИСТЕР МЭР.
Амальфи усмехнулся в почти полной темноте. — Очень хорошо, примените ка ваши вычисления по эффективности для определения стандартов на ситуацию с приборами.
— СДЕЛАНО.
— Сообщите мне операционное состояние линии мистера Мирамона, идущей к вам вниз, позволяющей вам включить хотя бы контрольные огни на его пульте, так чтобы он смог рассмотреть показания приборов.
— МИСТЕР МЭР. В ЭТОМ НЕТ НЕОБХОДИМОСТИ. МЫ УЖЕ ПЕРЕКЛЮЧИЛИ ГЛАВНЫЙ ОТКЛЮЧАТЕЛЬ И УСТАНОВИЛИ ЕГО НА НЕОБХОДИМЫЙ УРОВЕНЬ ПОГЛОЩЕНИЯ. МЫ МОЖЕМ РЕАКТИВИРОВАТЬ ВСЕ СИСТЕМЫ НЕМЕДЛЕННО.
— Нет, не делайте этого, мы не хотим, чтобы спиндиззи снова…
— СПИНДИЗЗИ ОТКЛЮЧЕНЫ, — сообщили Отцы Города с исключительной невинностью.
— Ну как, Мирамон? Ты им доверяешь? Или ты хочешь, чтобы сперва они все подготовили и распечатали данные, чтобы ты мог снова включить всю планету, сразу, целиком?
Он услышал, как Мирамон тихо втянул в себя воздух, чтобы ответить, но он так никогда и не узнал, каков должен был быть ответ, потому что в тот же самый момент весь пульт Мирамона снова ожил.
— Эй, — завопил Амальфи. — Подождите же приказов, вы там внизу, черт возьми!
— ДЕЙСТВУЕМ ПО ПРИКАЗАМ, МИСТЕР МЭР. ПОСЛЕ НАЧАЛА ОТСЧЕТА МЫ ДОЛЖНЫ ДЕЙСТВОВАТЬ ПРИ ПЕРВОМ ЖЕ ПРОЯВЛЕНИИ ВНЕШНЕГО ПРОТИВОДЕЙСТВИЯ. ОТСЧЕТ НАЧАЛСЯ ТЫСЯЧУ ДВЕСТИ СЕКУНД НАЗАД И ДВЕНАДЦАТЬ СЕКУНД НАЗАД ВНЕШНЕЕ ПРОТИВОДЕЙСТВИЕ НАЧАЛО СТАНОВИТЬСЯ СТАТИСТИЧЕСКИ ЗАМЕТНЫМ.
— Что они хотят этим сказать? — спросил Мирамон, пытаясь разглядеть показания сразу всех приборов на его пульте. — Я думал, что понимаю ваш язык, Мэр Амальфи, но…
— Отцы Города не говорят на языке Бродяг, они говорят на своем, Машинном языке, — угрюмо ответил Амальфи. — И то, что они сказали, означает, что Паутина Геркулеса — если это именно то — наступает на нас. И похоже — довольно быстро.
Одним быстрым, плавным движением руки Мирамон снова выключил свет.
Темнота. И затем, медленно просачивающееся сквозь окна башни, расположенные по ее окружности — сияние зодиакального света; и еще, где-то вдали — туманные кольца галактик — островов вселенной. На пульте перед Мирамоном сиял один-единственный оранжево-желтый огонек — индикатор нагрева вакуумной лампы, размерами меньше, чем желудь; но в этих сумерках сердца и места рождения вселенной, он был почти ослепляющим. Амальфи пришлось повернуться к огоньку спиной, чтобы сохранить адаптацию своего зрения к темноте, необходимую для того, чтобы он вообще мог что-то разглядеть здесь, в башне, на вершине горы его имени.
Пока он ждал, чтобы его зрение вернулось к нему назад, он задумался над скоростью реакции Мирамона и ее мотивами. Естественно, что Онианин никак не мог верить в то, что ожерелье сигнальных огней на башне, расположенной на вершине какой-то горы может быть настолько ярким, что его можно заметить из космоса; в действительности, даже затемнение даже такого большого объекта, как вся планета не могло служить никаким военным целям — прошло уже более двух тысячелетий с тех пор, как любой, в достаточной степени оснащенный противник полагался только лишь на свет, с помощью которого можно было что-то разглядеть. И где же все-таки за всю свою жизнь Мирамону удалось заполучить этот рефлекс затемнения? Это не имело никакого смысла; и все же Мирамон установил полное затемнение с обученной уверенностью боксера, наносящего выверенный удар.
Когда же освещение начало увеличиваться, он получил свой ответ — и у него не осталось времени раздумывать над тем, как Мирамон мог это предугадать.
Все началось так, словно собиралось повториться уничтожение межзвездного посланца — только наоборот, в своем процессе включающее теперь в себя все мироздание. Высоко в Онианском небе начали ползти щупальца зеленовато-желтого света, сперва едва заметные, призрачные, как зодиакальный свет, но затем — более явственно, с намеренным усилением и поползновением, которое казались ужасно жизнеподобными, словно масса зеленовато-золотых червей-нематодов, видимых в свете фазово-контрастного светового источника. На пульте пробудились к жизни счетчики заряженных частиц и Хэзлтон прыгнул к пульту, чтобы прочесть совокупные показания.
— Откуда это все поступает — вы можете определить? — спросил Амальфи.
— Похоже, излучение идет от примерно сотни дискретных источников, окружающих нас по сфере, диаметром примерно в один световой год, — ответил Мирамон. Но голос его прозвучал занято; на своем пульте он производил какие-то действия, с клавиатурой, назначение которой Амальфи было совершенно неизвестно.
— Гммм. Без сомнения — корабли. Ну что ж, теперь то, по крайней мере, мы знаем, откуда они получили свое прозвище. Но что именно они используют?
— Ну, это легко определить, — ответил Хэзлтон. — Это антивещество.
— Как это может быть?
— Посмотрите на частотный анализ этой вторичной радиации, которая доходит до нас и вы все поймете. Каждый из этих кораблей по сути своей должен представлять собой ускоритель частиц огромных размеров. И они посылают потоки тяжелых атомов антивещества с сорванными оболочками точно по гравитационным искривлениям пространства — геодетикам — прямо в нашем направлении. Когда они достигают нашей атмосферы, антивещество и вещество взаимоуничтожается…
— И планета получает дозу гамма-излучения высокой энергии, — докончил за него Амальфи. — И похоже, они должны знать, как это делать, уже довольно долгое время, так что они и получили свое прозвище благодаря этой технике. Хеллешин! Ну и способ для завоевания планет! Они могут либо полностью стерилизовать население, либо вообще убить его, по желанию, даже не приближаясь близко к планете.
— Мы уже все получили дозу стерилизации, — тихо произнес Хэзлтон.
— Сейчас это едва ли может иметь значение, — еще тише ответила Эстелль.
— Да и смертельная доза радиации едва ли тоже будет иметь какое-то значение, — произнес Хэзлтон. — На то чтобы развиться, лучевой болезни требуются месяцы, даже в том, случае, если она смертельна.
— И все же они достаточно быстро могут нас вывести из строя, — хрипло произнес Амальфи. — Мы каким-то образом должны их остановить. Нам нужны эти последние дни!
— Что вы предлагаете? — спросил Хэзлтон. — Ничего, что мы подготовили не может подействовать на сферу да еще на расстоянии в один световой год… за исключением…
— За исключением гравитационного всплеска, — завершил Амальфи. — Надо использовать его — и быстро.
— Что это такое? — спросил Мирамон.
— Мы установили все ваши спиндиззи на один импульс, который их перегрузит и вызовет сгорание. В положении, в котором мы оказались, результирующий единственный волновой фронт должен свернуть пространство в узлы на — ну, в общем, мы точно не знаем, насколько далеко этот эффект распространиться, но на довольно большое расстояние.
— Может быть, даже до самых границ нашей вселенной, — заметил доктор Шлосс.
— Ну и что из этого? — спросил Амальфи. — Все равно она будет уничтожена через десять дней…
— Если только вы не уничтожите ее раньше, — сказал Шлосс. — И если нашей вселенной не окажется здесь, при проходе антивселенной — все наши шансы — впустую; тогда мы ничего не сможем предпринять.
— Она все-таки может быть здесь.
— Но уже не в полезном качестве — не в том случае, если вещество в ней связано в миллиарды гравитационных водоворотов. Уж пусть лучше эта Паутина убьет нас, чем мы сами уничтожим будущую эволюцию двух вселенных, Амальфи! Неужели даже сейчас, ты не можешь отказаться от того, чтобы сыграть роль Господа Бога?
— Ну хорошо, — вздохнул Амальфи. — Посмотрите на эти дозиметры, а затем — посмотрите на небо. Что вы можете предложить?
Сейчас небо представляло собой одну ровную по интенсивности сияющую пелену, словно сплошная облачность, освещенная тусклым солнцем. Снаружи, склоны более низких по сравнение с ними гор, покрытые лесом, были полностью лишены какой-либо тени, словно намекавшие на то, что окна, расположенные по окружности башни в действительности представляли собой часть плоской фрески, сделанной неумелой рукой. Счетчики перестали трещать и теперь выдавали лишь приглушенный грохот.
— Только то, что я уже предложил, — безнадежно произнес доктор Шлосс. — Накачаться антирадиационными лекарствами и надеяться на то, что мы сможем продержаться на ногах эти десять дней. А что еще нам остается? Они нас поймали в ловушку.
— Прощу прощения, — сказал Мирамон. — Это вовсе не так уж и неоспоримо. У нас имеются некоторые собственные ресурсы. И я только что запустил один из таковых в действие; возможно, этого окажется достаточно.
— Что это такое? — спросил Амальфи. — Я и не знал, что вы установили какое-либо оружие. И как долго нам придется ждать, чтобы оно подействовало?
— По одному вопросу — за раз, — попросил Мирамон. — Конечно же, у нас имеется установленное оружие. Мы никогда не говорим об этом, потому что на нашей планете имелись дети и по-прежнему они есть, благослови их боги. Но нам пришлось принять к сведению тот факт, что когда-нибудь мы можем столкнуться (или можем быть атакованы) с враждебным флотом, учитывая то, насколько далеко мы вырвались за пределы нашей родной галактики, и как много звездных систем мы посетили. Таким образом, мы разработали несколько систем для защиты. Одну из них мы никогда не собирались использовать, но сейчас мы использовали как раз именно ее.
— И что это такое? — спросил напряженно Хэзлтон.
— Мы никогда бы вам не рассказали об этом, за исключением приближающегося конца, — сказал Мирамон. — Вы уже хвалили нас как химиков, Мэр Амальфи. И мы применили достижения химии в физике. Мы нашли возможность «отравить» электромагнитное поле с помощью резонанса — почти таким же образом, как катализатор воздействует на процесс химической реакции. Таким образом, «отравленное» поле распространяется по несущей волне и соответственно — по контролирующему полю, почти по любому сигналу, являющемуся постоянным и подчиняющемуся уравнениям Фарадея. Вот, взгляните.
Он указал на окно. Свет показался им ничуть не ослабшим; но теперь, он словно был покрыт рваными чумными пятнами. В течении секунд, эти пятна распространялись и соединялись друг с другом, до тех пор, пока свет не оказался заключенным в изолированные светящиеся облака, быстро поедаемые по краям, словно мертвые клетки, разлагаемые энзимами бактерий гниения.
Когда небо стало полностью темным, Амальфи смог разглядеть сотни лучей, состоящих из едва различимых глазом частиц — хотя возможно, что это была и оптическая иллюзия — тянущихся к планете Он; по крайней мере, было похоже, что их сотни, хотя в действительности едва ли возможно разглядеть больше пятнадцати с любой из точек на поверхности планеты. Но и эти уже быстро съедались, и отступали в тьму.
Счетчики снова начали выбивать дробь, но все-таки полностью еще не остановились.
— Что произойдет, когда эффект доберется назад, до кораблей? — спросил Уэб.
— Он отравит сами приборы, — сказал Мирамон. — А существа в кораблях пострадают от полного нервного блока. Они умрут, как умрут и сами корабли. И не останется ничего, кроме сотни мертвых корпусов.
Амальфи издал долгий, хриплый вздох.
— Ничуть не удивительно, что вас не заинтересовал наши breadboard приспособления, — сказал он. — С такой штукой вы и сами могли бы стать какой-нибудь иной Паутиной Геркулеса.
— Нет, — твердо ответил Мирамон. — Такими мы бы никогда не могли стать.
— Боги звезд! — воскликнул Хэзлтон. — Так все кончилось? Так быстро?
Улыбка Мирамона оказалась холодящей. — Я сомневаюсь, что мы когда-нибудь еще услышим о Паутине Геркулеса, — сказал он. — Однако то, что ваши Отцы Города называют отсчетом — продолжается. До конца этого мира осталось только десять дней.
Хэзлтон вернулся назад к дозиметрам. Какой-то момент он тупо неотрывно смотрел на них. Затем, к полному изумлению Амальфи, он начал смеяться.
— Что тут такого смешного? — проворчал Амальфи.
— Сами посмотрите. Если бы люди Мирамона когда-либо и столкнулись к Паутиной Геркулеса в реальном мире — они бы проиграли.
— Почему?
— Потому что, — ответил Хэзлтон, вытирая свои глаза, — пока он отбивался от них, мы все получили дозу радиации, превышающую смертоносный предел. Мы все, сидящие здесь, мертвы точно так же, как если бы в нас не существовало никаких признаков жизни!
— И это что — шутка? — спросил Амальфи.
— Конечно же шутка, босс. Все это не имеет ни малейшей разницы. Мы больше уже не живем в таком «реальном мире». Мы получили дозу. Через две недели нам станет плохо, мы начнем лысеть и нас начнет тошнить. И через три недели мы все умрем. И вы _п_о_-_п_р_е_ж_н_е_м_у_ не замечаете шутки?
— Я ее вижу, — ответил Амальфи. — Я могу еще от четырнадцати отнять десять и получить четыре; ты хочешь сказать, что мы будем жить до того момента, когда умрем.
— Не переношу человека, который просто уничтожает мои шутки.
— Это шутка — довольно старая, — медленно произнес Амальфи. — Но, может быть, она все еще и смешна; и если она была хороша для Аристофана, то, думаю, она достаточно хороша и для меня.
— Ну хорошо, я тоже считаю, что эта шутка чертовски смешная, — произнесла Ди с холодной яростью. Мирамон переводил взгляд с одного Ново-Землянина на другого с выражением полного изумления. Амальфи улыбнулся.
— Только не говори так, если так не думаешь, Ди, — сказал он. — Все таки, это всегда было шуткой. Смерть одного человека столь же смешна, как и смерть всей вселенной. И пожалуйста, вообще отказывай нам в последней шутке. Быть может, это единственное наследие, которое мы оставим после себя.
— ПОЛНОЧЬ, — сообщили Отцы Города. — ОТСЧЕТ — НОЛЬ МИНУС ДЕВЯТЬ.