Спустившись с холма, незнакомец некоторое время шёл в темноте, ступая по грязной и раскатанной телегами дороге, пока не достиг деревенских домов. Свет из окон бросал на него красочные блики, перенимая эстафету у пламени пожара, и случайный прохожий мог увидеть прищуренный изучающий взгляд, пронзающий насквозь каждый дом. Наконец, Вилиал остановился возле открытой калитки и после секундной паузы вошёл во двор, посреди которого еле виднелась из под земли осевшая изба. Крыша её поросла мхом, брёвна прогнили и от окончательной смерти после наводнения дом спасла только небольшая возвышенность, на которой он был возведён.
Еле отворив расшатанную дверь, Инспектор пригнулся и сумел-таки войти в это странное убежище. Посреди одинокой тёмной комнаты стояла небольшая, еле живая русская печка, на которой, видимо, и держалась вся изба. У разваленной печи чуть покосившись стояли такие же угрюмые в своём замкнутом одиночестве стол, стул, начатая бутылка самогона, грязная стопка и банка с солёными огурцами. Друг с другом они не разговаривали, и всё их внимание было обращено на хозяина дома, который сидел на стуле в меховой шапке с закрытыми глазами и подпирал заросший подбородок мясистыми пальцами волосатой руки. Черты лица у него были простые, мужицкие, крупные и смуглые, какие бывают обычно у людей, родившихся в глухих деревнях и проведших так всю жизнь. При шуме от непрошеного гостя Фёдор неспешно приподнял сначала одно веко, потом другое, потом убрал с подбородка руку и скрестил её на груди с другой рукой, слегка откинувшись на скрипнувшем стуле.
— Чем обязаны поздним посещением, милейший?
Незнакомец молча подошёл к столу, налил стопку ядовитой жидкости из бутылки и, не побрезговав, выпил её одним залпом.
— Инспектор я, — ответил чуть сбившимся дыханием Вилиал, громко выдохнул, достал из трёхлитровой банки огурец и в спешке откусил половину. — Хороша-а.
— Это имеется, — ухмыльнулся Фёдор и жестом пригласил гостя присесть на подоконник. Гость таким же жестом отказался, облокотился на стену и, внимательно изучив хозяина избы своим проникающим взглядом, задал вопрос:
— Жалобы есть?
— Да на что мне жаловаться? Живу, как у попа за пазухой…
— И что, совсем ничего не беспокоит?
— Совсем ничего!
— Счастливейший человек…
— Это точно.
Вилиал сделал паузу, во время которой собеседники не спускали друг с друга глаз.
— От чего же выпиваете?
— От счастья.
Инспектор понял, что мужик перед ним — тёртый калач, и решил подойти с другой стороны.
— На вас жалобы поступили. Пьёте беспробудно, пьяный по улицам шатаетесь и людей пугаете. Нигде не работаете, тунеядствуете, по дворам металлолом грабите и макулатуру выпрашиваете. Ответственные органы требуют разобраться в причине вашего поведения и принять меры по исправлению ситуации. Вплоть до принудительного лечения в отдалённых от цивилизованного общества местах. Продлевать будете?
— Что… продлевать… — Фёдор начал сдавать позиции.
— Пьянство своё, я спрашиваю, продлевать будете?
Мужичок молчал. Перспектива принудительного лечения его не радовала, но и сдаваться на милость победителя он не спешил.
— А что мне остаётся? Вы меня что, здесь, в деревне, работой обеспечите? А дом я свой покидать не буду, это моя родина. Разве что продам подороже. Не купите? — Фёдор ухмыльнулся.
— Что твоему дому цена, что тебе самому — ноль без палочки! Отмирающий атавизм ты, без души и совести.
— Это я-то без души? Это я-то без совести? — Ослабленный алкоголем атавизм полностью сдал свои позиции, раскрылся и получил удар по самому больному месту. Вилиал торжествовал.
— Да что ты знаешь обо мне, инспекторишка! Крыса канцелярская! Да на мне с самого начала войны рана зияет и кровоточит каждый день, тебе ли судить меня?!
— Что за рана? Почему не показываете?
— Да что я вам покажу, нелюдям?! Вы же и видеть ничего не хотите, только отчёты свои строчите, а в душу человеку заглянуть — вам не положено! А рана-то — она там!
Вилиал подошёл к Фёдору, налил ему полную стопку и заставил выпить. После этого он по-дружески похлопал мужика по спине и присел на предложенный ему недавно подоконник.
— Я вам скажу, кто я на самом деле, и чем смогу помочь. Но для этого вы должны во всех деталях рассказать мне о том случае, что произошёл с вами много лет назад, и из-за которого вы столько времени пьёте. Только не спешите, важна каждая деталь, от этого зависит ваше будущее. Говорите!
Фёдор склонил над столом голову и, не поднимая её, начал:
— Шёл август 41-го года, это был второй месяц войны с Германией, войны с фашистским агрессором на территории нашей страны. Немцы продвинулись далеко вглубь, практически сметая всё на своём пути… В деревнях и сёлах после встречи с оккупантами царил страх и ужас. Мирный и размеренный образ жизни одним махом сменился каким-то Армагеддоном, происходящее многие не могли осознать до конца, не верили свои глазам и ушам, и потому гибли. Колонны танков, мотоциклов и пехоты безжалостно подминали под себя родную землю и поднимали пыль просёлочных дорог, боевые самолёты разрезали голубое небо потусторонним звериным воем, грохотали взрывы и трещала смертоносная автоматная очередь. Многие мужчины не знали, куда себя деть — то ли оставаться дома и защищать свои семьи, то ли скрываться в лесах и собираться в отряды сопротивления. Бросать своих близких было нестерпимо больно, но практически всех найденных мужчин фашисты тогда расстреливали на месте, и потому большинство предпочитало крепко обнять свою семью, пообещать непременно вернуться и освободить их от ненавистного ига.
В тот день в нашу смоленскую деревню вошёл полк гитлеровцев и расквартировался в тех домах, которые остались целы после его акции устрашения. Половина жилищ была практически уничтожена гранатами, которые немцы кидали прямо в раскрытые окна то ли из-за страха, то ли из-за желания навести ужас на оставшихся в живых стариков, детей и женщин. Чуть на отшибе стоял дом местного плотника, который успел уйти в лес к партизанам. Он оставил в деревне плохо передвигающуюся старушку-мать, больную подагрой жену и десятилетних сына с дочерью, которые должны были ухаживать за своими родителями. Этим молодым пареньком был я, а мою сестру звали Надей.
Немцы, войдя в наш дом, пошныряли по углам, постреляли в сарае, но разместиться по соседству с лесом не захотели, погрозили на прощание пальцем, забрали найденные продукты и отправились по другим хозяйствам. После их ухода мы с сестрой облегчённо вздохнули, насколько это было возможно тогда в наших обстоятельствах. Но, буквально через час, на нашем пороге появился он.
«Опять принесла нелёгкая…» — подумали мы, а приглядевшись, прониклись к немцу интересом. У нашего крыльца стоял высокий светловолосый блондин, худощавый, с голубыми глазами, в позолоченных круглых очках. Солдатский мундир был гладко выглажен, сапоги хоть и запылились, но было видно, что совсем недавно по ним проходились щёткой и кремом. Только пилотка на его голове сидела как-то неумело, как будто чувствовала себя не на своём месте — видимо, немец просто не умел её носить. Но самое главное, что нас поразило тогда — это его улыбка. Широкая, слегка наигранная, как будто клоунская, она вместе с прищуренными глазами и слегка задранным вверх узким подбородком явно шла наперекосяк с окружающей действительностью. Скорее, этого человека можно было встретить за прилавком в бакалейном магазине или в парикмахерской, ну пусть у портного, но никак не на пороге деревенской избы в военной форме и с кобурой на ремне.
Увидев слегка опешивших детей, которые открыли дверь после его вежливого стука, он сделал свою улыбку ещё шире, поднял правую руку вверх, слегка помахал ладонью и произнёс на ломанном русском:
— Приве-е-т!
Поскольку мы не знали, как реагировать на эту нелепицу, то продолжали молча смотреть на него, пока инстинктивно не кивнули головами в ответ.
— О, вы не должны меня бояться! У меня нет патронов! Я не буду стрелять! — голос его был необычайно мягким и даже бархатистым.
Немца звали Дитрих. Его мать иногда разговаривала с подругами на смеси родного польского и русского, и отец, будучи профессором филологии, тоже имел знакомство с русским языком и иногда обучал ему сына. Когда началась мобилизация, мирная немецкая семья не хотела отпускать своего совершенно не подготовленного к армии сына, но отправить его за границу родители просто не успели. Не помогли и университетские связи. Максимум, что удалось тогда выторговать, это не очень уверенное обещание будущего командира полка Дитриха не подставлять его под пули, а использовать только как переводчика и писаря при штабе. Всё это немец рассказал нам с характерным акцентом, когда мы впустили его в дом. Он попросил нас обеспечить ему ночлег, сказав, что среди других военных ему неуютно, а порой просто дико. В качестве оплаты Дитрих протянул нам большую плитку немецкого шоколада, вкус которого до сих пор остаётся у меня на языке. Патронов у него в пистолете действительно не было, он нам его показал и добавил, что вообще не сделал с начала военных действий ни одного боевого выстрела, только изображал стрельбу. В общем, Дитрих как мог завоёвывал наше расположение и надо было признать, что в какой-то мере ему это удалось.
С утра немецкий военный ушёл в полк, а в обед появился смущённый, находясь в каком-то замешательстве. Он сказал, что нам приказано явиться к штабу полка, тут же развернулся и ушёл. Мы молча отправились туда и застали у клуба, где разместился штаб, всех оставшихся деревенских жителей. Как оказалось, это было показательное выступление гитлеровских оккупантов, которые обнаружили в одном из подвалов троих мужчин и решили их прилюдно расстрелять. Описывать я это не буду, сердце до сих пор сжимается от боли. Вернулись домой мы как в тумане, сквозь который продолжал ехидно смеяться лысый немецкий офицер с сигарой в зубах. Именно он тогда, заложив руки за спину и покачиваясь на каблуках, скомандовал: «Feuer!»
Дитрих не пришёл ночевать, видимо ему было стыдно за то, что он исполнил приказ и позвал нас на это недетское зрелище. Он пришёл на следующий вечер, когда уже начало темнеть, тихонько подозвал нас с сестрой поближе и сказал, что их сегодня отправляют дальше на фронт.
— Я… не хочу воевать. Не хочу убивать. Я хочу домой, к своим родителям! У меня ещё даже нет девушки, я ещё не жил и я не хочу умирать! А меня обязательно убьют. Вы, русские — великая нация! Я всегда это знал и сейчас в этом убедился. Я чувствую свою вину… Я прошу вас, — тут он вынул из кобуры пистолет и протянул его мне, — я зарядил его. Вас всё равно убьют, если вы останетесь! Бегите в лес, в темноте за вами не погонятся. Когда они уйдут, вы вернётесь или найдёте своих партизан. Но я прошу только об одном: выстрелите в меня! Выстрелите мне в ногу, чтобы я не мог ходить и меня отправили в госпиталь в Германию! Вы раните меня и сразу же убежите, так будет лучше для всех! Пожалуйста.
Я никогда не держал в руках пистолет. Держал только отцовское охотничье ружьё, да и то не стрелял из него. Надя закрыла лицо руками, немец отошёл на пару метров и тоже закрыл глаза. Он предусмотрительно спустил предохранитель, так что мне оставалось только слегка прицелиться и нажать на курок. Но в этот момент…
С тех пор прошло много десятков лет, но передо мной постоянно всплывает в памяти тот эпизод, где бы и с кем я не находился… Я целился ему в голень. Но вдруг передо мной всплыло как в тумане то хохочущее фашистское лицо, дымящаяся сигара, лысый череп и сверкающие офицерские погоны. Перед моим взором всплыли окровавленные лица трёх деревенских мужиков, исподлобья смотрящих на дула вражеских автоматов. Из деревни донеслась немецкая речь, какие-то крики, лай собак, и я выстрелил.
Я выстрелил Дитриху прямо в лоб, не промахнувшись ни на сантиметр, и он тут же упал замертво. Я схватил опешившую сестру за руку, когда она раскрыла бледное лицо, и мы бросились в лес. Мы бежали бесконечно долго, спотыкаясь о поваленные деревья и корни, ничего не слыша и не видя вокруг. Я не знаю, была ли за нами погоня. Наверное, была. А может, и нет, ведь и правда — в лесу было уже темно, а немцы безумно боялись партизан. Утром мы набрели на своих, попали в объятья отца. Я не рассказал ему ничего, и, глядя на меня, промолчала и Надя. Уже после войны, осторожно посмотрев мне в глаза, она как-то спросила за столом: «Дима… Зачем ты убил его? Убил Дитриха?» Видимо, этот вопрос тоже мучил её. Он мучает меня до сих пор. Зачем я убил Дитриха? Ведь я стрелял тогда не в него, а в Фашиста, Гестаповца, Оккупанта, Гитлеровца. Я убивал тогда лысого немецкого офицера с сигарой в зубах, покачивающегося на своих каблуках и командующего: «Огонь!»
Но я убил Дитриха… невинного немецкого юношу, силой загнанного на чужую землю убивать чужих людей, а зарядившего свой пистолет только один раз — для того, чтобы убили его самого. В тот момент не я направлял оружие в голову Дитриха. Это был другой человек, завладевший моим разумом. Этого человека создала система, призывавшая уничтожать всех фашистов, как убийц и насильников. Безызбирательно, без суда и следствия, по закону военного времени. Да, она была права… Но тот человек, убивавший юного немца, был чужд мне. Он убил и сразу ушёл, и больше никогда не приходил. Слава Богу…
Что я мог рассказать тогда людям дрожащими губами и полными слёз глазами? Я боялся, что они увидят моё сожаление о случившемся и донесут об этом вышестоящим чинам. Система избавилась бы от меня, как от отработанного материала и как от опасной червоточины. Именно поэтому я никогда и никому ничего не рассказывал, и я до сих пор чувствую себя виноватым. Перед ним, перед его родителями, перед самим собой. Вот… вот что тогда произошло.
Фёдор поднял голову.
— Печальное событие. Вы не оправдали надежды доверившегося вам человека и обманули его. Неважно, какой человек национальности или вероисповедания, так как перед Богом вы все равны. Он не угрожал вам смертью и ясно дал понять, что не разделяет фашистскую идеологию. Вы же просто струсили, поддавшись страху и слепой ненависти.
— Но я был ребёнком!
— Это вас не оправдывает. Большинство людей совершают свои самые главные ошибки ещё в детстве, и потом до самой смерти расплачиваются за них. Это был ключевой момент вашей жизни.
— Но я же осознал свою ошибку, я до сих пор сожалею о случившемся…
— А что вы сделали для того, чтобы исправить её, эту ошибку? Вы только сидели с рюмкой в руках и думали, какой-же вы хороший, что смогли осознать свой проступок, что вам это наверняка зачтётся после смерти. В результате, поминая убитого вами несчастного юношу, вы спились, потеряли семью и работу, а должны были после войны разыскать родителей Дитриха и всё им рассказать, попросить прощения! Именно таков был ваш путь. Там, в Германии, когда они получили известие о гибели их сына от руки партизан, они в гневе прокляли его убийцу, пожелав ему страшной смерти. Вы много раз избегали её, если вспомните, и не чудо спасало вас, а те, кто ведёт каждого человека по жизни — ваши ангелы-хранители. Но они проиграли эту битву за вас, проиграли бесам. Вы не смоги.
— Они бы убили меня, если бы я приехал к ним!
— Вы не смогли.
— У меня никогда не было таких денег, чтобы ехать за границу!
— Вы не смогли.
Фёдор уронил взлохмаченную голову на руки и опрокинул бутылку. Самогон выплеснулся на скатерть, а сама бутылка скатилась по столу, упала на пол и разбилась об угол печки.
— Что же мне делать теперь… помирать?
— Это вы всегда успеете. Я могу вас свести с сестрой Дитриха. Вы всё-равно скоро умрёте, от этого никуда не денешься. Но, согласитесь, отправиться в тот мир налегке гораздо приятнее, чем с непосильным грузом. Так вы сможете преодолеть несколько лишних уровней, и ваша участь после смерти будет не столь плачевна.
— Я согласен!! — оживший Фёдор вылупил глаза на незнакомца и готов был броситься к нему в объятья.
— Хе-хе, согласны вы… Для этого вы будете должен выполнить одно условие.
Вилиал наклонился к уху мужика и долго что-то рассказывал ему, глядя в пустоту, а Фёдор, раскрыв рот, только кивал и соглашался в ответ. На том и порешили.