УКРАДЕННАЯ СТРАНА

 Повесть
(Перевод с украинского В. Спринский)
(Иллюстрации Е. Мельникова)

Пролог

Прошлое, как Сирин — слепая птица, тихо хлопает облезшими крыльями, бьется безнадежно над туманными степями и пыльными дорогами и поет тоскливо тихую песню о старине.

Носит на крыльях воспоминания о турецком господстве, несет на облезшей спине забытые истории о народных героях. Разносит тихие песенки Соломона-гончара.

Песню Соломона слушайте, юноши, слушайте все, у кого под рубашкой бьется юношеское сердце.

Про Стеху чернобровую, про Степана-кузнеца веселого, — послушайте, юноши, слово Соломона.

Слушайте про правду, юноши!

Ехала однажды осенью боярыня[31] Драгия через Батушаны, и, проезжая по улице, застряла с коляской в такой липкой грязи, что ни вперед, ни назад.

Тяжелая мясистая боярыня и на вид свиньею супоросою кажется (пудов на десять), и две дочери ее, словно пара добрых подсвинков — тоже пудиков по пять, одним словом — груз не для этой маленькой тележки, да еще в такую грязь. С таким грузом по батушанской грязище нелегко проехать.

Кони заартачились. Задними ногами точно резину месят, паром исходят, а толку — никакого.

И рады бы вылезти панночки Драгии да не тут-то было: словно нарочно посреди настоящей трясины застряли, из коляски вылезешь — в болоте утонешь, а всем ведь известно: в болоте утонуть — значит, умереть не по-христиански…

Солнце на закат покатилось. Начало холодать. Болото замерзает, а морозец пощипывает носы и щеки.

Боярская челядь шум подняла. Кричат, руками размахивают, чтобы помогли.

А народ смотрит из окон и улыбается. Кому же охота в болото лезть.

Кричали так с полчаса. Панночки замерзли и от холода плакать начали. А люди из окон искоса поглядывают, интересно ведь знать, что же дальше станется с уважаемой боярской семейкой.

И вот случилось идти мимо того места Степану. Увидел Степан эту комедию, да и давай хохотать, за живот схватился и ржет как жеребец.

— Эй, люди, так вы же замерзнете!

А с коляски в ответ:

— Пуркуле[32]!.. дракуле[33]!..

Выругали Степана. Тот обиделся и крикнул челяди, сбившейся на облучке:

— Эй вы, слезайте там, дайте сначала хода коляске. Помогите из болота вылезти!

— Да как же ее?

— А плечом!

Но челядь не слышит, словно ей уши мамалыгой залепило.

— Плечом, — кричит Степан.

А они головы поотворачивали, сидят лакеи как куры: нахмурились и зубами от холода щелкают.

Крепко разгневался Степан. Подтянул сапоги повыше, зеленый пояс поправил, да и пошел к коляске.

Боярыня руки к Степану протягивает — выручить просит. А Степан к челяди подходит, схватил одного лакейчика за грудки, схватил второго, да в болото, да в грязь. А сбросив лакеев, подошел к боярыням и вежливо так сказал им:

— А теперь прошу вас пожаловать на сухое место.

— Это как же? — спрашивает боярыня.

— А вот как…

Схватил их всех Степан в охапку и пошел. Быстро понес их на сухое место.

А старая боярыня Драгия обвила Степанову шею руками, шепчет холодными губами:

— Ах, какая же крепкая шея у тебя, юноша…

Вот с того самого дня и началась несчастная история.

Начала Драгия приезжать в Батушаны, даже слишком часто. А как приедет, так обязательно — к Степану: то лошадей кормить, то по каким-то другим делам заедет.

Начали удивляться люди, что это так липнет боярыня к Степану, ну, а там где удивление сеют, там и подозрения жнут.

Стали следить за Степаном, и однажды из камышей довелось застукать боярыню с батушанским юношей в вишняке.

Видят люди — стоит Степан, отвернувшись; мрачный и губы кусает, а его за руки держит толстая покрасневшая боярыня. Словно пес, смотрит в глаза Степану и говорит, задыхаясь, руками юношескую грудь дергая:

— Ну, мой, мой… Ну, сильный мой… Ах, если бы ты хоть на одну сотую любил меня так, как я тебя люблю…

Взопрела боярыня, стоит перед ним растрепанная и потная, а уста жаром пышут.

Противно стало смотреть на боярыню, и люди ушли. Начали думу думать, что делать теперь, как поступить с юношей, что сказать ему надо. И не знают люди, что надо говорить Степану, а сердцем чуют: недоброе дело выходит, когда боярыня к простому кузнецу с бабьей лаской льнет.

Рассказали об этом старому Олтяну.

Долго думал старик, пристально в людей подслеповатыми глазами всматривался, кряхтел, щурился, а подумав, ответил важно:

— Что ж, бывает, и так бывает… Знал я одну боярыню… Из-под Галаца была та боярыня, так тоже… Эх, домнуле, домнуле[34]… Видимо, и вправду, пани повсюду… а-кхе… кхе… одинаковые. Была история в ту пору… Там даже получше этого случай был… Так-то, люди добрые… А со Степаном что ж поделаешь, упрекать не будем. Но лучше подождать, пусть все будет так, как будет. Лучше подождать, люди добрые.

— Беда будет! — мрачно говорили батушанцы.

— Беда будет… Это да, — ответил маре[35], набивая трубку крепким табаком, и закашлялся.

Но слух о любви боярыни к простому кузнецу дошел и до боярина Драгия, и до сыновей Драгии.

Частенько начали наезжать в село боярские сынки. Разнюхивать что-то начали, людей расспрашивать стали.

— Берегись, Степан, — говорят люди — берегись, парень! Не сносить тебе головы своей… Некому будет над твоим гробом поплакать.

— Стеха поплачет, — улыбается Степан.

— И против Стехи что-то недоброе задумали сынки боярские. Берегись, Степан! Ни одна душа не узнает, что пропеть про смерть твою.

Послушал людей Степан, поехал к своему младшему брату в Маянешты — подождать, пока все утихомирится. Не было его в Батушанах много дней. Месяц не было в Бтушанах.

А за эти дни немало перемен в селе произошло. Недоброе случилось в эти дни. Сильно опозорили Стеху — молдавскую фурмозу[36] — сильно опозорили ее за это время сыновья Драгия — боярские псы.

Изнасиловали красавицу батушанскую, заплевали честь девичью собачьей плотью, опозорили подругу Степана.

…Велика была обида.

Волновались люди, шумели люди и юноши в вишняках шептались о чем-то.

Никогда не увидите вы другого человека с такой бурей на лице — таким был Степан, вернувшись в Батушаны. Страшно было, когда смотрели люди в глаза Степану. Недобрым сделалось лицо у Степана.

Ездил Степан в Яссы, ходил к чиновникам важным, бумаги подавал, просил, молил, чтобы разобрали дело о насилии.

Ничего не получилось. Прошло много дней, но ни чиновники, никто вообще не вступился за бедного молдаванина.

Пошел Степан к королю — не допустили. И негде стало искать справедливости.

Нашел ее он сам, но помогла ему ватага юношей.

…Когда тополь сыплет пух на землю, значит, скоро зацветет акация, когда над соломенной кровлей из трубы повалят искры — будет пожар.

Однажды ночью запылало боярское имение, вспыхнуло огнем, облизало небо красными языками и погасло. Там, где была усадьба, остались черные, обгоревшие стены, куча камней и пепла. Утром из-под пепла откопали человеческие кости, и кости эти были опутаны вожжами.

В ту ночь пропал Степан, и в ту же ночь пропала Стеха…

…Ой ветры вы добрые, молдавские, если встретите когда-нибудь Степана-кузнеца, передайте «буна доменянца»[37] юноше от старого Соломона-гончара, Стехе передайте низкий поклон от батушанских юношей.


Прошлое, как Сирин — слепая птица, тихо хлопает облезшими крыльями, летает беспокойно, над туманно-синими степями, над пыльными дорогами и поет тоскливо тихие песни о старине.

Носит на крыльях воспоминания о турецком господстве, несет на облезшей спине истории о народных героях и разносит простенький рассказ Соломона-гончара с серебряной серьгой в ухе.

На перекрестке в Уникитештах

Летом и зимой над селом висят тоскливые будни, бродит по окрестностям немая глушь, и ветер, как старательный сборщик налогов, стучит, не умолкая, в изъеденные дождями ставни молдавских хат. Вокруг Уникитешт разбросаны печальные наделы, врезанные хищными руками господ, унылые холмы, густо покрытые зелеными виноградниками, истоптанные дороги и горизонты, летящие в голубиную даль, — все покрыто смертной тоской и тревогой.

Лежит под солнцем тоскливое безлюдье. И блестящее солнце напоминает пряжку румынского жандарма.

Серые лица, глубоко запавшие глаза, белые залатанные рубашки нищих, от убожества расползающиеся прямо на плечах, зияющие сотнями дыр грубые кожаные башмаки на ногах прохожих с опущенными головами возле каменных оград, охватывают душу тяжелой грустью.

Живет в селе плутоньер[38] Стадзило, у него под старшинством десяток гоцев[39]. Начальство же — в Уникитештах. А у начальства длинные уши, начальство не потерпит в «своем селе» бунтарей, и тот, кто сверх меры интересуется чем-то, кто спрашивает о непонятных делах, того отправляют на курсы в Кишиневскую тюрьму.

Молчат плугурулы[40], покорно втянув головы в плечи, работают через силу.

Были и такие молодцы непокорные, что не хотели жить так, как начальство прикажет. Таких молодцев отправили в страшную Жилаву, и жизнь снова пошла по-старому.

Пройдет по улицам тихим шагом вечер, накроет сумраком Уникитешты и развесит по садам мокрые туманы.

Вздохнут люди, посидят молча возле плетней, вспомнят что-то и мрачно полезут по сараям спать. Спит село и каждую минуту испуганно прислушивается к пьяным возгласам, что долетают из сельской сигуранцы[41].

…Домнуле Стадзило, храбрый вояка, хорошо разбирается в бессарабских винах и, правду сказать, любит домнуле плутоньер иногда попьянствовать, выпить стакан-другой вина честными плутоньерскими губами. Выпив бутылку, домнуле Стадзило собирает беспечных гоцев, и начинаются воспоминания о славных битвах и победах румынской армии.

Непокорные плугурулы долго будут помнить, как великий король расправляется с бунтарями.

О, плутоньера не обманешь!

Но сегодня плутоньер начал пить с горя и обиды. Подумайте только — его сегодня назвал гоцем свой же человек, такой же, как он, честный румын, что ныне живет среди этих бессарабских мятежников. И за что?.. За какую-то там паршивую курицу… Ну, ну?

— Посмотрим, как повернутся события, а там покажем, можно ли оскорблять верных королевских слуг. Посмотрим, черт возьми!

И крепкий плутоньерский кулак тяжело падает на стол.

— Ладно, ладно!.. Небось забыл, как жрал только папушой[42]. Разжирел небось на бессарабском хлебе, про пеллагру[43] забыл, подлец.

В полночь домнуле Стадзило тихо падает со скамейки на пол и, бормоча о неблагодарности, засыпает безмятежным сном ребенка. Ночью улицы пусты и тишину будит лишь мягкий звон остроги гоца, что возвращается неведомо откуда.

Гоц прячет что-то под полой шинели и беззаботно насвистывает военный марш. Разве гоцу можно грустить или думать о чем-то? Пусть другие озабоченно пашут землю, сеют, выплачивают налоги, а он, гоц, будет насвистывать веселые песни и охранять деревню от… От чего?

Ну, об этом уже сам гоц не знает. Да и на что? Когда надо будет стрелять, ему наверняка покажут в кого.

Эй, мержи, мержи ля Бакеу

Кум пара ракеу[44].

Там, где распятый Иисус, полинявший от дождей и солнца, правой рукой указывает путь на Меришечты, левой — на Тыргу-Окна и головой на Плоешти, стоит приземистая кузница, наскоро обмазанная глиной, с наскоро накинутой кровлей.

Огромный задымленный глаз кузницы, где внутри вечно полыхает горн, смотрит прямо на дорогу, по которой потихоньку ползут бессарабские каруцы[45].

Перекресток для кузницы — хорошее место.

С утра до глубокой ночи здесь дышит огнем горн, тяжко ухает молот по наковальне, и нагретые до белого каления подковы злобно шипят в холодном чане. К кузнице постоянно подъезжают неуклюжие каруцы и со скрипом останавливаются на небольшом утоптанном выгоне.

Человек в большой соломенной шляпе соскакивает с телеги, говорит кузнецу «буна доменянца», долго смотрит на работу кузнецов и, помолчав несколько минут, начинает говорить:

— Доброджяну не проезжал здесь? Старый Доброджян…

— Нуй.

— Да… Жара сегодня… Лошади совсем не хотят идти… Что?

— Да…

— А ночью, наверное, дождь будет?

— Ну?

— Пожалуй, будет.

— Наверняка будет. Дождь, безусловно, нужен… Погорело все… Нуй пиня, нуй парале[46]… Что будем делать? А? Плохи дела.

— Да…

Человек подходит ближе и безразлично бросает:

— У меня немного сломалось возле шкворня. А что сломалось, и сам не знаю. Думал так доехать…

— А может, и доедешь? Почему бы и нет, если близко, то, безусловно, доедешь.

— Ну, доеду. Что ж, доеду… Только все равно надо исправить.

— Что ж, можно и исправить.

Человек принимает скучный, незаинтересованный вид и, зевая, сбрасывает широкий брыль.

— Говорят, у вас недорого? А? Люди мне говорили… Так и сказали — хорошие кузнецы в Уникитештах и берут недорого…

В Меришечтах сегодня муши[47] и каруцы без конца скрипят через Уникитешты. Во время муши возле кузницы сбиваются десятки каруц, которые нужно починить, и маленький выгон превращается в базар.

Выпряженных лошадей ставят в холодок, оглобли повозок поднимают вверх и на оглобли накидывают широкое белое полотно. Теплый бессарабский ветер надувает полотно, как парус, и на землю ложатся причудливые тени холодка. Издалека все это выглядит словно цыганский табор или военный лагерь, и между телег нелегко пробраться к кузнице.

Сначала и не разберешь, кто о чем кричит, а потом и знакомых найдешь.

— Эй, Довидогло!..

— А, Ионеску, откуда? Как сын?

И старые знакомые, что встречаются не чаще чем два раза в год, обнимаются и уже через несколько минут сидят где-нибудь в холодке, где угощают друг друга добрым бессарабским вином и сетуют на нынешние лихие времена и тяжелую жизнь:

— Ну, друже, и с вином плохо стало… Нет вина, что было когда-то раньше. Нет и тех урожаев…

И что-то еще хочется сказать, и что-то еще на языке висит. Да разве выскажешь все это таинственное после первой рюмки?

— А ну, по первой!

— Дай нам боже урожай…

— А ну, еще по одной!

— За счастье наше…

— Ну, еще по маленькой, друже!

— За хорошую долю…

— Чтобы жилось лучше. Нет, нет, надо выпить за лучшую жизнь.

Сели плугурулы, черные, тесным кругом в холодке под полотном, откупорили бутылки, разлили пахучее вино в чарки и выпили по одной, по второй, а дальше уже начали пить и за счастье, и чтобы бедному молдаванину жилось лучше. А с пятой — заговорило сердце. Поднялся старый Сандуца, встал на колени, оглянулся вокруг и, наклонив голову к плугурулам, зашептал быстро:

— Ну, пей! Ну, кричи о счастье! Чтобы жилось лучше… Эх, плохо стало. Душат прок… бояре, душат. Никакого счастья нет… Ничего нет. Налоги плати, жандарма корми, дай парале, дай сына в солдаты, дай офицеру дочку, дай, и дай, и дай… Все только дай… Под царем лучше жили или я вру? Пусть кто-нибудь из вас скажет, что я соврал. Ну?

Старый Сандуца замолчал, склонив голову немного набок, чтобы лучше слышать — кто там будет говорить, что он врет. Но все соглашались с уважаемым маре. Казалось, словно каждый едва слышно произнес:

— Правду, правду ты говоришь.

— Но мало, мало им, собакам — снова зашептал Сандуца, — мало им шкуру с нас драть, так они еще хотят молдаванина лакеем сделать… Душу хотят забрать у молдаванина. Стараются в сердце плюнуть. Сегодня молодой Убгер рассказывал в шинке, будто в Единцах плугурул не успел поклониться жандарму… Слышите — псу-гоцу не поклонился. И что же они сделали, эти проклятые братья[48]? Надели на палку комендантов картуз, солдат носил его по городку, а люди снимали шляпы и кланялись палке, а кто не хотел кланяться, того били ружьями и топтали ногами. Били до тех пор, пока бедняга не падал на землю и не кричал:

— Простите, простите.

Тогда ему давали поцеловать палку и отпускали. Слышите? Плюют в свободное молдавское сердце.

К плугурулам подошел высокий кузнец и с мрачной насмешливостью взглянул на старого Сандуцу.

— Чего смотришь? — вскочил Сандуца. — Может, хочешь в сигуранцу на меня донести?

— Я не шпик — угрюмо прервал кузнец, — в сигуранце не работаю. Что там вам починить?

— Ну, если в сигуранце не служишь, так садись и выпей с нами!

Сандуца присел и взял бутылку.

— А как звать тебя?

— Зовут Степаном — криво улыбнулся кузнец, — а пить не буду… Что вам там надо починить?

— Нет, ты выпей с нами, покажи, что ты наш, а с починкой еще успеем. Времени хватит…

— Да и не ваш я.

— Как же это так? — растерянно проговорил Сандуца. — Не шпионишь и пить с нами не хочешь?

— Пей, Степан, — поддержали Ионеску и Бужорт, — пей, кузнец. Для вина все равно, наш ты или нет. Ему все равно, кто его пьет: боярин или бедный молдаванин… Пей, не обижай стариков, слышишь?

Кузнец снова улыбнулся и, не сказав ни слова, повернулся к ним спиной.

— Эй, кузнец!

Но кузнец уже шел между каруц и громко кричал:

— Кому там чинить?

— Ну, здорово, — удивился Сандуца, — ни за нас, ни за вас. Вот так, ему говоришь — пей, а он ни слова.

— Сурйозный он. И вот всегда такой… Когда румын еще здесь не было, появился он у нас и с тех пор таким и остался. Откуда пришел к нам, кто он такой и почему — никто не знает. Может, разбойником когда-то был, а может, и добрый человек.

— А куда это он спешит? — обеспокоенно спросил Бужорт и, не удержавшись, вскочил на ноги, обеспокоенно посмотрел в ту сторону, куда быстро пошел Степан, а взглянув, спокойно сел и улыбнулся.

— Женщина пришла.

Боярин Дука и его друг Мунтян возвращаются с пирушки…

Закурив сигарету, боярин Дука удобно сел в экипаж и крикнул вознице:

— Ну, гони скорее!

Повернул свою голову к блистательному локотененту[49] Мунтяну:

— Чтоб его черти забрали. Что же случилось с девушкой?

— Ха. Разве меня может интересовать, что было дальше? Обычная глупая история, сентиментальная и сладенькая. К тому же тот испанец мог меня заколоть, как какого-то быка.

— Чудесно, прекрасно, — смеялся Дука.

— Согласен, но вы забываете, mon cher, что вместе с этим была partie de plaisir[50] среди темных улиц и черной ночи, когда ревела буря и все прочие атрибуты драматической сценичности падали на голову несчастного Ромео. К тому же коварная Джульетта кричала мне вслед невозможные ругательства. Согласитесь, что mea culpa, теа maxima culpa[51] заслуживает всех этих неприятностей. Теперь просто смешно.

Мунтян хрустнул пальцами и зевнул.

— А это?

— Уникитешты.

— Уни… Уни… У, черт, какая ерунда! Скажите вашему вознице, пусть он немного подгонит лошадей.

Дука поднял голову и, толкнув возницу в спину набалдашником своего стека, бросил гневливо:

— Давай быстрее, дурак!

Лошади рванули, и экипаж помчался по хорошо наезженной дороге, оставляя позади густые облака желтой пыли. Вдоль дороги побежали спокойные поля кукурузы, тихо дремлющие под жарким, сухим солнцем.

— А это что, овес? — небрежно качнул головой Мунтян.

Боярин тяжело повернулся, уперся пухлыми пальцами в колени и удивленно взглянул на него:

— Что вы говорите? Стыдно, стыдно… Неужели вы не разберете, где папушой, а где овес? Нехорошо, нехорошо.

Мунтян немного смутился, заморгал глазами и открыл рот. Красивый локотенент нахмурил лоб и, словно бы вспоминая что-то давно забытое, проговорил:

— Делают мамалыгу, да? Я угадал? Хотя это очень скучное дело. И почему я обязательно должен знать всю эту ерунду? Представляю, как это интересно. Вот если бы вы спросили, какова разница между брюнеткой и блондинкой, тогда бы… Скажите мне, — неожиданно повернулся Мунтян, оборвав свою речь, — что за смысл вам жить тут, среди этой дикости?

— Безусловно же, не папушой, — захохотал боярин, — конечно же деньги, и во-первых деньги, и во-вторых — деньги, и в десятый раз…

— И это выгодно?

— Ну безусловно.

— Но какие отвратительные хаты. И они живут здесь? Странно. Мне кажется, я бы и часа не прожил здесь.

Экипаж катился промеж тынов, что отгородили дорогу от вишневых садов и молдавских хат. В пыли играли дети, озабоченно бродили и кудахтали куры, стерегущие цыплят от неожиданного врага.

Жандармы, изредка попадавшиеся на дороге, четко козыряли веселому локотененту, а он кивал им головой в ответ.

— Но мне кажется, здесь жандармов больше, чем пейзан. Это уже портит весь пейзаж, — сказал Мунтян.

Боярин Дука зевнул:

— Бунтуют.

— Что же им еще надо… Не хотят ли они научиться, например, балету?

— Они хотят лежать кверху пузом и пьянствовать, — раздраженно ответил боярин. — Плетей им надо!

— Чрезвычайно удивительно, — произнес локотенент, — и я должен был бы говорить с ними об искусстве? Ха-ха-ха!.. Да и как же я буду говорить с ними?

Глупый и болтливый локотенент действительно мог оказаться в неприятном положении, потому что он почти совсем не знал своего родного языка. Он снова засмеялся:

— Но если бы они даже совсем никак не говорили, а только мычали, как скотина, то и тогда бы я об этом нисколько не сожалел.

Дука мрачно отвернулся и принялся рассматривать покосившиеся хаты, стоявшие у дороги.

Стычка

Дорога круто повернула, и перед глазами появилась кузница.

— Что это, капелла? — спросил веселый локотенент, кивая головой в сторону выгона, где каруцы перегородили всю дорогу.

Боярин недовольно взглянул вперед и пробормотал:

— М-м… что-то наподобие… а впрочем — похоже, что кузница.

— Что?.. Ах да, знаю-знаю… Но вам не кажется, что людей здесь собралось больше, чем надо? Может, здесь произошло что-то чрезвычайное? Вы уверены, что пейзане не сделают здесь никакой пакости?

Локотенент забеспокоился и заерзал, испуганно поглядывая по сторонам.

— Мне кажется, что тут есть нечто подозрительное. Может, мы придержим лошадей?

— Да зачем? Наш район спокойный, — ответил боярин.

Локотенент пожал плечами.

Но лошади побежали быстрее, чувствуя, что дом совсем недалеко. Экипаж несся мимо кузницы. Боярин Дука снова крикнул вознице, чтобы тот погонял лошадей, а сам искоса посматривал на плугурулов, молча снимавших шляпы перед почтенными господами.

Возница стегнул лошадей, поднял локти и, втянув голову в плечи, пронзительно свистнул. Пристяжная нервно дернула задом, подобрала толстый круп и испуганно рванула экипаж в сторону. От этого боярин и локотенент чуть не вылетели на дорогу.

— Дурак! — воскликнул Дука. Он быстро схватил вожжи из рук растерянного возницы, пытаясь остановить лошадей, несущихся вскачь. Экипаж снова дернулся, и боярин упал на дно экипажа, потянув поводья в сторону. Под рессорами что-то хрустнуло. Подпрыгнув пару раз, экипаж тяжело накренился на правый бок. Из разбитого колеса посыпались на землю сломанные спицы.

Лошади, запутавшись в постромках, испуганно протянули экипаж еще немного и встали. Но коренной ударил задом по коробу, встал на дыбы и поднял за собой пристяжную.

— Держите лошадей, — закричал Богач, падая на землю. — Держите лошадей, подлецы.

К экипажу подбежало несколько молдаван. Сильные руки черных плугурулов поймали лошадей. Лошади встали.

— Что такое… Что случилось… В чем дело? — забормотал по-французски красивый локотенент, поднимаясь с земли и глядя испуганными глазами на молдаван, схвативших лошадей.

Дука взбесился от злости.

— Мразь! Негодяи! — орал боярин, размахивая стеком. — Хамы, хамы чертовы… Это чья каруца?

— Прос…

— Молчать… Чья каруца? Шляпы долой, когда с боярином говорите… Прочь шляпу, мразь!

Разгневанный Дука, не давая плугурулу прийти в себя, размахнулся стеком и сбил с головы молдаванина широкополую шляпу. Плугурул был виновен в том, что его каруца оказалась причиной катастрофы.

— Где кузнец? — угрюмо спросил Дука.

Несколько человек быстро принялись кричать:

— Эй, эй… Кузнеца боярину… Степан, боярин зовет!

К господину спокойно подошел высокий кузнец и молча остановился перед ним.

— Ты кузнец?

— Да.

— Вот это сумеешь починить за час?

— Хорошо… Но это будет стоить боярину двести пятьдесят лей[52].

— Что? Молчать! — закричал боярин, размахивая стеком, и вдруг умолк.

Прямо в боярские глаза гневно глядели глаза Степана. В лицо боярина смотрело что-то жуткое и холодное.

Снова отвернулся боярин и уже спокойно прошипел:

— Бунэ[53].

— Может, боярин прикажет подтащить экипаж к кузнице? — спросил Степан.

Дука повернулся к плугурулам, толпой стоявшим у тына, и величественно-строго крикнул, чтобы тянули экипаж. Молдаване медленно подошли.

…Через несколько минут весело захлопали пробки и в звонкие стаканы полилось благоухающее, темно-кровавое вино. На ярком ковре лежали светло-белые салфетки, а на них — тяжелые, зеленые, сочные гроздья винограда и бледно-розовая ветчина.

— Прекрасный завтрак, чудесно! — забормотал локотенент, уже успевший выпить несколько чарок.

— Да, прекрасный.

Локотенент смотрел куда-то в сторону и вдруг произнес:

— Вам тоже нравится? Прекрасно, необыкновенно!

— Кто? — удивленно спросил боярин.

— А вон та женщина, что стоит у плетня, — Мунтян внимательно, не отводя глаз, смотрел вперед.

Боярин, придерживая живот, громко захохотал. И в самом деле — локотенент и здесь сумел найти женщину. Но локотенент заерзал, заволновался, пристально всматриваясь в молодую женщину, что стояла возле тына. Он спросил боярина, не может ли тот подозвать ее сюда.

Тот скривился, но, повернув голову к тыну, крикнул:

— Ге! Венан коч[54]!

— Вы меня зовете? — удивилась женщина.

— Да, да, тебя, моя дорогая.

Молодая женщина удивленно повела плечами, оглянулась растерянно и потихоньку пошла к боярину.

— Ближе! — крикнул боярин.

Женщина сделала еще два шага.

Теперь и боярин увидел, какая красивая эта фурмоза, с тонкими чертами смуглого лица и с большими теплыми глазами.

— Как тебя зовут?

Женщина вскинула длинные ресницы, взглянула в жадно распахнутые глаза локотенента и тихо бросила:

— Стеха.

Но локотенент горячим взором смотрел на молодую женщину, пожирал ее глазами и уже просил боярина спросить у нее, что такое всемогущая любовь. Боярин точно так же ответил ему по-французски:

— Не будьте наивным. Эти люди понимают любовь иначе. Если вы дадите ей пару сот лей, она в течение часа познакомит вас со всеми любовными утехами.

— Так, так. А как вы думаете, она пьет вино или нет?

— Что?

— Я хочу угостить ее стаканом вина.

— Друг мой, безусловно, это дело ваше, но я предупреждаю вас, что вы тогда от нее не отцепитесь.

— Но я хочу.

Боярин повернулся к женщине и сказал:

— Домнуле офицер позволяет тебе выпить стакан вина.

Стеха качнула головой и отступила назад.

— Я благодарю домнуле офицера, но пить вино я не буду. Я не пью.

Локотенент заинтересованно вытянул шею.

— Что она говорит?

— Она говорит, что пьет только шампанское и в более уважаемом обществе, нежели наше, — раздраженно произнес боярин.

— Вы шутите, уважаемый друг… Но почему она не хочет?

Дука пренебрежительно взглянул и ответил, что он этого знать не может — почему не пьет вина эта фея папушоя.

Локотенент вскинул брови и сладким голосом произнес:

— Тогда она выпьет из моих рук.

Он взял стакан вина в руки и подошел к Стехе. Принялся упрашивать ее, чтобы она выпила, но он говорил на французском языке, которого Стеха не понимала. Локотенент нервозно крикнул:

— Ну, скажите вы ей!

— Пей, когда офицер подает, — гневно крикнул Дука.

— Но… я уже говорила боярину, что не буду… И позвольте мне уйти, — Стехе не терпелось уйти от них подальше.

— Что она говорит? — спросил локотенент.

И вдруг в голове боярина мелькнула необычайно веселая мысль. Сдерживаясь от внутреннего смеха, он ответил:

— Она говорит, что стыдно такому прекрасному офицеру предлагать ей вино, когда она желает поцелуя.

— Нет, вы взаправду? — самодовольно улыбнулся локотенент.

— Правда…

— Позвольте мне уйти! — упрямо и настойчиво обратилась к ним Стеха.

Дука весело засмеялся:

— Она недоумевает, почему вы ее не целуете!

— А скажите, это правда?.. Вы не шутите?

— Да чего вы с ней манерничаете, с этой канальей в юбке? Берите ее, пока она вас не взяла!

Мунтян подошел к Стехе и обнял ее за талию. Она испуганно отступила и убрала руку локотенента.

— Чего он хочет, этот домнуле офицер? Я не девушка… У меня муж. Я не понимаю его слов… Скажите ему, домнуле.

— Ого, она уже просит деньги…

Дука ржал, ползая от смеха и от выдуманной им игры. Даже перевернул стакан с вином на светло-белые скатерти.

Локотенент что-то забормотал, поспешно вытащил деньги и принялся совать их удивленной Стехе.

Боярин заливался от смеха и, упав на ковер, мотал ногами и весело ржал.

— Теперь делай что хочешь.

Степан видел барские игры, но, не замечая ничего дурного, работал спокойно, искоса поглядывая в ту сторону. Плугурулы мрачно поглядывали, так, что если бы локотенент видел их взгляды, он наверняка не трогал бы молодую женщину.

Но Мунтян ничего не видел. Поймав потными руками шею Стехи, которая пыталась вырваться и яростно сопротивлялась, локотенент целовал ее лицо, желая добраться до ее вишнево-красных губ, туго налитых кровью.

Тогда Степан не выдержал. Бросил работу, тихо подошел к Мунтяну и спокойно произнес:

— Бросьте, домнуле.

Этот было спокойствие перед грозой. Потому что у Степана в груди кипело.

— Нехорошо боярину приставать к женщине простого плугурула.

Мунтян, весь красный, с встопорщенными волосами, посмотрел на кузнеца, мешавшего ему забавляться, и нервно повернулся к боярину.

— Чего ему надо?

— Он говорит, мой друг, что вы осел…

— Что-о?

Мунтян покраснел.

— Спросите у него.

Мунтян крикнул кузнецу по-французски. Тот посмотрел на локотенента и, взяв Стеху за плечи, спокойно произнес:

— Я не понимаю, что вы говорите.

— Что он сказал?

— Он уверяет, будто все офицеры сволочи и мразь.

Мунтян бешено завизжал, наступая на Степана. Он кричал ему о том, что тот не смеет так говорить. Но Степану было непонятно, почему офицер волновался и размахивал перед его лицом стеком.

— Это моя женщина, поэтому я и вступаюсь за нее, — хмуро отвечал Степан на гневливые выкрики Мунтяна. Боярин неожиданно и раздраженно закричал, чтобы Мунтян бил кузнеца, потому что тот оскорбляет офицера. И, драматично взмахнув рукой, локотенент бросился бить Степана по лицу стеком. Стек свистел в воздухе.

Степан оттолкнул Стеху в сторону и встал перед офицером, грозный и огромный. Что-то прохрипел и, забыв обо всем, рванул локотенента за грудки, бросив его на землю и подняв офицерским телом облако пыли.

Но худенький локотенент, уже пьяный, быстро вскочил на ноги и снова ударил кузнеца стеком по лицу. В тот же миг, как подброшенный, он взлетел вверх. Не успел никто и глазом моргнуть, как Степан уже сидел верхом на красивом локотененте, молотя офицерскую спину здоровенными кулаками.

Испуганный Дука беспомощно заметался между каруцами.

— Вяжите его, вяжите… Хватайте его!

Он перепугано орал и танцевал вокруг Степана и локотенента. Плугурулы, к которым обращался боярин, вместо того, чтобы поспешить спасать офицера, бросились к своим каруцам, подобрали вожжи и погнали лошадей во все стороны.

Дука совсем растерялся. Но вот он схватил своими жирными пальцами шею Степана и принялся душить его изо всех сил. Стеха подбежала и взволнованно схватила боярина за рукав, пытаясь оторвать его от мужа. Она просила, чтобы боярин отпустил Степана.

— Пошла прочь, гадюка!

И боярин так сильно ударил Стеху в грудь, что она, даже не крикнув, камнем упала на землю. Боярин принялся звать на помощь. Выкрикивал глубоким хриплым голосом, чтобы бежали спасать офицера.

И вот уже к ним мчались трое жандармов, держа сбоку сабли и ругаясь на всю улицу.

— Большевик!

Так крикнул боярин жандарма и указал на Степана. Жандары мигом схватили кузнеца и скрутили ему руки за спиной ремешком.

— Попался, сволочь, а ну, покажи свою морду!

Они радовались тому, что поймали преступника, и, увидев покрасневшее от натуги лицо Степана, оба удивленно забормотали:

— Ага… Кузнец Македон? Ну, брат, тебя нам и надо, давно уже следили за тобой.

Один жандарм повернулся к Мунтяну и козырнул:

— Давно уже мы заметили, домнуле локотенент, что он связан с большевиками… Попался-таки.

А локотенент, вытерев запыленное лицо, визгливо пищал:

— В тюрьму его… В тюрьму немедленно!

— Ступай вперед… Ну?

Степан опустил лохматую голову, мутным взглядом посмотрел на неподвижно лежащую Стеху и, скрипнув зубами, пошел по дороге, тяжело переступая непослушными ногами.

Сигуранца

Степана привели в Сигуранцу, где жандармы отрекомендовали его как большевика. Они рассказали, что из его рук только что вырвали домнуле локотенента.

Плутоньер, прищурив глаз, произнес:

— Тэк-с. А ну, подойди-ка сюда поближе!

— Меня офицер первым уда…

— Молчать!

Плутоньер подскочил к Степану и с размаху ударил его в зубы. Степан только и успел спросить, за что его бьют, но плутоньер снова размахнулся и вновь ударил кузнеца, на этот раз угодив Степану в нос.

Сзади заскрипели двери, и в темную комнату сигуранцы вошли боярин и Мунтян. Серый свет из грязного окна бросил смутные тени на разгневанное лицо боярина и свирепое лицо Мунтяна.

— За что? — подскочил Дука. — Ах ты, падаль, в тюрьму его! Сейчас же в тюрьму, ишь, мразь!

— Успокойтесь, — вежливо обратился плутоньер, — прошу сесть и рассказать, в чем дело.

Боярин, указав на Мунтяна, произнес:

— Со мной офицер.

— Прошу прощения, извините, пожалуйста.

Плутоньер заметался по комнате, схватил стул и, предупредительно согнувшись, усадив локотенента.

— Вы сильно пострадали, домнуле локотенент?

Мунтян, не поняв вопроса, кивнул головой и прошипел сквозь зубы по-французски:

— Да, да, очень приятно.

Начали допрашивать. Боярин Дука, пошатываясь, спокойным голосом рассказывал плутоньеру, который записывал эти показания в протокол.

—..тогда мы сели в тени и начали завтракать. В это время какая-то неизвестная женщина подошла к локотененту и попросила стакан вина. Локотенент, разумеется, налил ей вина — разве нам жалко? Да… Налил вина, она выпила и попросила дать еще стаканчик для ее мужа, вот для этого самого уважаемого кузнеца. Но, к большому сожалению, вина уже не было и нам пришлось отказать ей. Тогда этот уважаемый человек, или кто он там такой, я его не знаю, подскочил к нам, начал кричать, что мы, буржуазия, жалеем стакан вина и что нас скоро порежет большевистское войско. Ясно, что человек глупости говорил, потому что дурак никогда не говорит умных слов, поэтому мы и эти глупости пропустили мимо ушей… Он еще что-то кричал, я и не помню уже всего, а потом начал оскорблять имя короля. Тогда домнуле локотенент, не выдержав такой подлости, ударил этого…

— Ложь! — крикнул кузнец и в том выкрике были смертная печаль и невыразимая боль.

— Молчать!

— Вранье!

Кузнец бросился тяжелым телом к столу, словно огромная разъяренная птица.

— Врет боярин… Они приставали к моей женщине, они…

— Молчать!

Разъяренный плутоньер, схватив со стола нагайку, принялся осыпать Степана частыми, сильными ударами. Боярин удовлетворенно качал головой и подзадоривающе хрипел:

— Так, так. Большевизм из таких субъектов надо выбивать нагайками.

— Господа, — забился кузнец, — да как же так можно? Да люди же были… Разве…

— Поговори еще, поговори у меня. Я тебе дам!

Широко открытыми удивленными глазами Степан долго смотрел, не отрываясь, на боярина, плутоньера и жандармов. Долго рассматривал синеватые пятна на грубой скатерти стола и вдруг почувствовал, как из глубины его существа горячей волной потянулись к горлу глухие рыдания. Упал Степан на пол, охватил руками огромную голову и замер.

Было ему так тяжело, словно грудь его разбили дубинами, а в глотку засунули кусок ржавой подковы.

Степан содрогнулся.

В опустошенное сердце, как звонкий колокол, ударила железным языком невыносимо кипящая ненависть.

По дороге в Кишиневскую тюрьму

Синие ветры тянут шелковые полотнища облаков, нежно-нежно овевают лицо, шелестят в безграничных кукурузных полях быстрой, далекой грустью. Ветры шевелят тяжелую зеленую шапку одинокого дерева и вздымают тонкую пыль. Несутся тихие ветерки над дорогой, нагоняют пыльные холмики, ласкают исхудавшие лица арестантов, бредущих в Кишиневскую тюрьму.

Днем густые толпы людей, окруженные крепкой охраной румынских жандармов, потихоньку идут по пыльной дороге, кутаются в облака желтой пыли, идут от села к селу, с трудом передвигая ноги, от этапа к этапу, вырастая с каждой ночевкой, увеличиваясь до размеров корпуса арестантов. Сегодня после ночевки в Калараше к арестованным присоединили рабочих с рудников Семиградья.

Невеселые лица у арестованных, медленные движения у людей, хмуро идущих через села и хутора в Кишиневскую тюрьму. И думы у всех такие же унылые и тяжелые, как и у кузнеца из Уникитешт — Степана Македона. Опустив голову, Степан погрузился в свои невеселые думы, не замечая тех, кто шел с ним рядом. Не замечал он, что женщины каждого села провожают толпу арестованных грустными взглядами. Не видит Степан тех рук, которые протягивают им мамалыгу, брынзу и сало. Все это дают им сердечные молдаванки. Лишь изредка, подняв голову и встретив суровый взгляд плугурула, что идет пока еще свободно ему навстречу, задумается о чем-то Степан и снова опустит голову еще ниже. А спроси, о чем же думал Степан, так, пожалуй, и сам он не ответил бы на этот вопрос. Совсем пусто в душе, пусто в сердце и пусто в голове.

Думает он про Стеху, что она будет делать без него. Куда денется? Ах, как болит голова… Это в сигуранце тщедушный жандарм бил его каблуком по голове.

— Не хочу! — неожиданно воскликнул Степан.

На него устало взглянули измученные лица и так же устало отвернулись.

У этих людей тоже немало горя, наверное, горя у них больше, чем зерен в этих кукурузных полях.

Почему не захотели слушать его, почему не выслушали правду? Снова неожиданно, он невольно громко воскликнул.

— Почему?

— Эй, ты, — лениво обратился к нему жандарм, — крикнешь еще раз, так я тебе… гляди!

Степан, опустив большую голову, пошел быстрее.

Долго смотрел на Степана молодой рабочий, что шел рядом с ним, долго изучал крупную фигуру кузнеца, придавленного непомерной тяжестью горя, и в конце концов подошел ближе.

— Что, трудно? — тихонько спросил рабочий и прикоснулся рукой к плечу Степана.

— А? Что? — и, подумав, ответил: — Нет…

— Значит, доволен? — улыбнулся рабочий.

Степан удивленно посмотрел в лицо рабочему и покачал головой:

— Ничего у меня нет…

— Где?

— Здесь…

Кузнец ударил себя кулаком в грудь.

— Надо, чтобы было, — прошептал рабочий. — Если ничего нет, значит, смерть. А надо жить, слышишь? Надо жить!

Степан посмотрел ему в лицо и, покачав головой, снова равнодушно сказал, что у него все в груди опустело. Так, понемногу, он начал разговаривать с рабочим. Тот говорил, что он, такой большой и сильный, не имеет права так безнадежно смотреть на ситуацию. Он живет не для себя. И жить надо не для себя. Надо жить для всех, кому плохо. Не только они вдвоем — много людей, миллионы людей страдают. Но всем надо жить и всем бороться.

Рабочий спросил, за что взяли Степана.

— Офицера бил.

— О-го-го — молодец! Как же это вышло? Да ты расскажи, я не следователь и не шпик. Можешь говорить… Ну, или как хочешь… Я только знаю, что вот расскажет о своем человек — да и станет в нем горя наполовину меньше. А если горе хоронить в себе, тогда оно растет.

Поначалу неохотно начал свой рассказ Степан, а дальше уже слово за словом рассказывал кузнец о боярской правде, и слова кипели, как горючая смола. Но рабочий не удивился, видимо, слыхал еще и не такие рассказы.

— Да, да… Обычная история. Таких много случается. А вот что со мной случилось недели две назад.

И низенький рабочий начал бойко рассказывать, за что его забрали. Все произошло из-за работы. Работал он на руднике. Безусловно, работать надо — против этого он не протестует. Но ведь надо еще и жить. Вот из-за жизни все это и получилось. По шестнадцать часов заставляли работать. Получается, на жизнь ничего не оставляли. А это же не работа, а каторга — хуже смерти такая жизнь. Ну, вот они и начали требовать лучшего. Да так усердно начали требовать, что начальство обиделось и быстренько пригласило полицаев, чтобы они поправили дело. Пригнали жандармов. Расспрашивать начали, чего мол, хотят, и сказали, чтобы выбрали делегацию и послали. Выбрали его. А если уж выбрали, то не откажешься. Пошла делегация в контору и начала переговоры. Говорили там, говорили, да только начал этот самый рабочий доказывать управителю, что и они такие же люди, как и он. А тот говорит, мол, кому не нравится, может увольняться. А куда пойдешь? Тут уже дело дошло до ругани.

От имени всей делегации говорил этот рабочий. За это ему и досталось, когда инженер встал и крикнул, что он большевик. Вот такие приключения. А из разговора в итоге вышло то, что теперь идет он в Кишиневскую тюрьму.

Рабочий покачал головой и спросил Степана:

— Ну, как, нравятся тебе приключения?

Стиснув зубы, глухо ответил Степан:

— Нравятся.

— Вот и хорошо — значит, познакомимся. Как же тебя зовут?

— Степаном. Степан Македон.

— А меня просто Аржоняну.

Аржоняну протянул руку кузнецу, и они крепко пожали друг другу руки.

Вдалеке на печальном фоне вечернего неба появились желтые приземистые бараки этапа. Дорога пошла вниз, идти стало легче, арестованные начали идти быстрее. Жандармы засуетились.

— Не отставать, встать по четыре.

— Это последний, — кивнул головой Аржоняну на бараки и, незаметно взглянув на Степана, добавил: — И последний день под небом… Тюрьма скоро. Завтра посадят в герло[55]. А из герла одна дороженька, друг мой, эх, жизнь распроклятая!

— Что же, надо сидеть, ничего не поделаешь, — мрачно проговорил Степан, сведя густые брови.

— Выходит, что тебе все равно, — тюрьма так тюрьма, свобода так свобода?

— О чем это ты?

— Да все о том же самом, — наверное, тебе хочется в тюрьме сидеть?

— Так же хочется, как и тебе.

Аржоняну подмигнул и повел плечом:

— Друг мой, мне совсем не хочется… А если бы у меня были твои плечи, так и не сидел бы.

Кузнец напряженно прошептал, схватив Аржоняну за плечо:

— Бежать?

— А ты как думал? Будем ждать, пока посадят в герло?

Степан испуганно оглянулся на стражей и, наклонившись еще ниже, спросил:

— А если поймают?

— Тогда… хуже будет… Да только не поймают. План у меня… Хороший план… Скажи только, ты очень сильный?

Кузнец напряг мышцы под рубашкой на руке, отчего рукав едва не треснул.

— Ого!

— С двумя справишься?

— Конечно!

— Чтоб только не крикнули, сможешь?

Степан улыбнулся в ответ, раздувая широкие ноздри:

— У меня и не пикнут!

— Они будут с ружьями, слышишь?

— Все равно.

— Ну, говори — согласен или нет?

Кузнец опустил глаза:

— Бунэ… Говори план.

Аржоняну подошел вплотную и, горячо дыша в лицо Степану, поспешно зашептал ему на ухо свой чертовски хороший план, как сбежать. И по мере того, как говорил Аржоняну, лицо кузнеца светлело, губы сошлись в тонкую железную пластинку, а ноздри, словно кузнечные мехи, широко раздувались, с силой втягивая холодный воздух.

Степан резко выпрямился. Горящие глаза вспыхнули огнями радости и свободы, мышцы заиграли под полотняной рубашкой.

— Эй, подтянись! — закричали жандармы. Но этот крик уже не ударил по сердцу болью, теперь он освободил крылья великой силы, забившейся в груди Степана.

К последнему этапу он шел с радостной надеждой.

Позвольте выйти

Ночь.

Бледный свет керосиновых ламп бросил дрожащие желтые полосы на сотни спящих тел, освещая измученные восковые лица и пытаясь заглянуть в глубокие черные щели глаз. В темных углах притаились серые, неприветливые тени, словно бы сторожа тяжелый сон хрипящего и кашляющего слоя человеческих тел. Под потолком густым туманом висит тяжелый, остро пахнущий воздух.

Спят арестованные. Вздрагивают во сне и бормочут проклятия. Дремлют стражи на подоконниках и возле дверей. Изредка вскочит какой-нибудь узник, посмотрит вокруг себя испуганным непонятным взглядом, а встретив тяжелые глаза стража — вспомнит все, все поймет и пробормочет с хрипом и кашлем:

— Наружу!..

Тогда, перекинув карабин, страж коротко бросает:

— Ступай вперед… Попробуешь бежать — пристрелю, как собаку.

— …спишь? — толкнул Аржоняну Степана в бок.

— Ну?

— Ты не раздумал?

— Нуй[56].

Аржоняну помолчал. В углу кто-то тихо всхлипнул в полусне и протяжно застонал. Кто-то зашелся долгим удушливым кашлем.

— Готов?

— Да, — коротко ответил кузнец.

Аржоняну приподнялся на локтях.

— Ну… Смотри… Я иду.

И, вскочив на ноги, Аржоняну пошел к охраннику.

— Куда?

— Наружу… Живот болит.

И Аржоняну схватился руками за живот, согнулся в три погибели и скривил лицо. Постовой перебросил карабин.

— Ступай вперед…

Аржоняну пошел к двери. Вскочил кузнец.

— И я пойду.

Страж посмотрел на Степана, широко разинул рот и зевнул.

— Подождешь… Этот пойдет, а потом ты. Успеешь.

Кузнец пошатнулся и жалобно проговорил:

— Ой, не могу, тошнит меня… Сил нет, так тошнит.

Румын выругался:

— А, черт — мало бьют вас, чертей. Эй, Филипеску!

— М-м?

— Пойдем, выведем арестованных!

Тот сонно пробормотал:

— А сам не можешь?

— Так двое идет, вставай.

— Не убегут!

Румын подумал и крикнул еще раз:

— Слышишь, тут же двое!

В ответ на эти слова из угла полетела крутая брань.

— Да отстань ты, черт длинноносый… Дай хоть минуточку отдохнуть… И чего бы я боялся, дурак божий.

Румын гневно плюнул и, перекинув карабинку, толкнул Степана дулом в спину.

— Вперед. На два шага отойдете — как собак застрелю.

Холодная ночь повеяла в лицо свежим воздухом и сыростью. Арестованные вышли во двор. Над головами повисло темное небо, усыпанное дрожащими звездами, и где-то высоко-высоко расплылся молоком Млечный Путь. Возле ворот, стуча каблуками, ходили мрачные тени часовых, кашляя и перебрасываясь отрывистыми словами.

Сквозь проволочную ограду темнели ночные поля кукурузы, перекатывающиеся под ветром широкими волнами. Ветер шелестел скрипучим листьями, наполняя ночь сухим непрекращающимся шумом.

Румын лениво крикнул:

— Ступай направо!

Степан и Аржоняну повернули направо. Подойдя к ограде из колючей проволоки, арестованные остановились.

— Ну, быстро, чтобы раз и раз!

Румын зевнул. Степан придвинулся к солдату. Румын вскрикнул, чувствуя что-то неясное, хотел отскочить в сторону.

— Назад!

Но было поздно. Железная рука Степана, словно клещами впилась в горло румына, а тупой удар коленом в живот заставил солдата опуститься на землю.

Аржоняну схватил карабин, выпавший из рук солдата, и взволнованно зашептал:

— Тащи к забору… к забору, Македон… Скорее, друже… Скорее!

Кузнец поднял солдата на руки, придавил горло еще сильнее, после чего под пальцами кузнеца что-то хрястнуло, и побежал со своим грузом к проволоке.

— Сюда!

Маленький Аржоняну бросился к проволоке и, царапая себе руки, начал отгибать проволоку.

— Ну?

— Не получается, друже!

— Сильнее, берись!

— А, черт!

— Ну?

— Прочно сделано!

— Ломай от столба!

— Вот черт. Придется лезть через забор… Полезай!

Аржоняну подбежал. Степан, подхватив под мышки румына и не дожидаясь, чтобы его позвали во второй раз, бросился к столбу. Глухой шум от падения тела заставил Аржоняну не мешкая последовать примеру Степана. Минута — и оба были уже за проволокой.

Но шум обратил на себя внимание охранников. Оттуда послышался щелчок ружья и тревожный вопрос:

— Эй, кто там?

— Карабин уронил, — спокойно отозвался Аржоняну.

— А кто это?

— Я.

— Фриму?

— Да… Ну, побежали! — зашептал Аржоняну, обращаясь к Степану.

— А солдат?

— Придется с собой взять.

И в кукурузу скользнули две тени.

— Ну, дружище, теперь надежда только на ноги.

Степан ничего не ответил. Наклонив голову и прижав к груди задушенного солдата, кузнец летел сквозь кукурузу быстрой крылатой тенью.

А когда восток запылал золотым пожаром, беглецы увидели в туманных утренних далях белый Кишинев, спящий в сырой зелени густых садов.

Аржоняну тяжело прохрипел, садясь на землю.

— Отдохнем.

Степан сбросил солдата и часто задышал, как загнанный конь.

— Где это мы?

— В паре километров от наших друзей.

— А этот город?

— Кишинев.

Степан лег на мокрое от росы поле и прижал горячее лицо к влажной земле.

Так лежали они, мокрые, потные, на лбу обозначились синие жилы, а губы ловили утреннюю свежесть. Их лица и потные руки были изорваны колючей проволокой, и кровь застыла на них мертвыми пятнами. Аржоняну протянул вперед свои руки, покрытые синяками и кровью, потом посмотрел на рубашку, перепачканную кровью, и быстро встал.

— Ну, теперь будем приводить себя в порядок, надо кровь смыть.

Степан спросил:

— А здесь есть поблизости река?

— Вряд ли. Придется росой умываться.

И Аржоняну, наклонившись к земле, начал вытирать руки о мокрую траву.

— А что с солдатом делать? — спросил Степан, вытирая лицо подолом рубашки.

— Надо затащить подальше в кукурузу… А его одежда нам еще пригодится… Легче будет идти в Кишинев. А ну, посмотрим, на кого налезет.

— Пожалуй, что на тебя. Солдат, похоже, одного с тобой роста.

Аржоняну подошел к солдату, равнодушно смотревшему в небо выпученными глазами.


Утром шедшие в Кишинев плугурулы видели, как по дороге в город веселый румын вел бедного плугурула, и удивлялись доброте солдата. Есть мол, хорошие люди и среди румын. Ведет бедняка и сигаретами угощает. Видимо везде есть хорошие люди, даже и среди румын.

Аржоняну действительно угощал Степана сигаретами, которые он нашел в кармане румына.

— Кури, друг, вот сдам в тюрьму, тогда не очень покуришь… Не покуришь! — говорил веселый стражник.

Степан улыбнулся. Этот чудак Аржоняну в одежде румынского солдата и с карабином за плечом действительно мастерски играл роль охранника, но с таким «стражем» Степану идти будет весело.

За поворотом дороги беглецы увидели раскинувшийся перед ними Кишинев, и сердца их заволновались. Беглецы прибавили шагу. Оба радостно в один голос воскликнули:

— Кишинев!

Кузнец тихонько перекрестился.

— Эй, а ну-ка иди сюда! — послышалось сбоку.

Кузнец и Аржоняну быстро повернули головы и замерли.

Перед глазами мелькнула фигура офицера, сидящего верхом на лошади и хмуро поглядывавшего в их сторону, а затем все заволокло туманом.

— Венан коч, — повторил свой приказ офицер, натягивая поводья.

Аржоняну рассерженно толкнул карабинкой Степана, окаменевшего при виде офицера, и, подталкивая кузнеца, подошел.

Офицер спросил — откуда они, кто, куда идут.

Аржоняну смирно вытянулся.

— В Кишинев… Отстал от партии… Большевик.

Собственно говоря, Аржоняну говорил правду. Только они не отстали от партии, а забежали немного вперед, но офицера удовлетворил и этот ответ. Офицер поехал мимо, уже не обращая внимания на Аржоняну, стоявшего перед ним навытяжку.

И только, когда Аржоняну увидел вместо страшных офицерских глаз офицерскую спину, он на радостях стукнул Степана карабинкой по спине и крикнул во все горло:

— Ступай вперед… Убью как собаку!

Не знаю, большевик ли я, но если вы против бояр, то и я с вами

Если повернуть на Александровскую улицу и пройти по городским закоулкам немного вправо, а затем, свернув налево, пойти мимо белых заборов, что отгородили густые сады от пыльной дороги, то можно попасть в самый глухой закоулок.

И Аржоняну знал, как найти здесь нужный им дом.

…Утром, когда сон еще удерживал город в своих липких объятиях и прочно закрытые ставни защищали предутренние сны, беглецы подошли к маленькому домику, спрятавшемуся во влажной зелени утреннего сада, и забарабанили крепкими кулаками в дверь. В доме, похоже, еще спали. Но вот где-то в комнате заскрипели двери, послышался кашель, и у двери послышались быстрые шаги. Заспанный, недовольный голос спросил:

— Кто стучит?

— Свои… Аржоняну.

— Какой Арж…а-а-а… Николай?

Человек за дверью застучал задвижкой и, открывая дверь, забормотал:

— Вот это удивил… Ну и дела. А я думаю, кто это в такой ранний час при…

Распахнув дверь, человек испуганно отступил назад, не окончив свою речь. Толстяк с испуганным удивлением смотрел на одежду Аржоняну, пытаясь свободной рукой закрыть дверь.

Аржоняну засмеялся:

— Что, не узнал? Ну, пускай уже, а то еще зубы сквозняком прохватит, если будешь так долго держать рот раскрытым.


Пили чай и рассказывали друзьям о своих приключениях. Хозяин гостеприимного домика — рабочий табачной фабрики, Вороняну, внимательно слушал рассказ Аржоняну, а потом задумчиво сказал, что дело их плохо. Придется неделю-другую пожить им у Мушатеску. Им же теперь надо паспорта получить и работу найти?

Аржоняну согласился — действительно, чужой хлеб они есть не собираются.

За окнами в утреннем воздухе завыли фабричные гудки…

— Ну, уже шесть часов. Я пошел… Пора… Полезайте пока в чулан и до обеда спите, на улицу выходить не советую.

Он спешил и на ходу обратился к женщине:

— Юля, ты сделай им тут все — обед и прочее…

Женщина молча кивнула Воронину.

А на другой день вечером кузнец и Аржоняну были уже на другом конце города, в маленьком доме с садом за высоким забором.

Аржоняну и здесь пришлось рассказать историю их бегства. Теперь он говорил об этом, как о веселом приключении, поскольку стража была где-то далеко и все события остались позади. Но друзья, собравшиеся в тесной комнате, весело смеялись, слушая рассказы Аржоняну. Потом перешли к делу.

Мушатеску, еще улыбаясь, спросил Степана:

— Вы что-нибудь слышали про большевиков?

— Только плохое, все, что поп говорил.

А Мушатеску заговорил совсем иначе. Он говорил о притеснениях, которые чинят сейчас господа, и о том, что с этим надо бороться, что сначала надо использовать все средства агитации, которые так правильно использовали и продолжают использовать большевики. Надо рассказывать рабочим, кто они такие, кто их друзья. А то вот видишь — поп хорошо агитирует против большевиков, и даже такого, как Степан, сумели сбить с толку.

Мушатеску говорил долго, а потом повернулся к Степану и сказал девушке, что сидела рядом:

— Вот этого товарища поручаю вам, товарищ Труке. За время его пребывания у нас он должен узнать, почему он, сам того не понимая, стал большевиком.

— Кто, я? — удивленно спросил Степан.

— Да, вы, товарищ… Вы давно уже большевик.

— А я? — вскочил Аржоняну.

— И вы тоже, товарищ.

— Но я ничего не знаю о большевиках!

— Значит, товарищ Труке и вас возьмет к себе.

А Степан поднялся неловко и, почему-то долго краснея и протянув вперед свои огромные черные руки, произнес:

— Не знаю, большевик я или нет, но если вы против бояр, тогда и я с вами.

Аржоняну добавил:

— А если вы еще и за человеческую жизнь для людей, тогда я буду делать все, что вы мне прикажете.

Так в этот летний вечер, за плотно закрытыми ставнями в маленьком доме были приняты в Румынскую партию большевиков-коммунистов двое «несознательных» товарищей: рабочий Аржоняну, добивающийся человеческой правды и прекрасной жизни для всех, и кузнец Македон, несущий в своем сердце горячую ненависть к боярам.

Страницы книги золотой

И пошли дни новой жизни и красной правды. Девушка с прекрасными глазами — простыми и тихими, как вечерние зори, ежедневно подолгу разговаривала с этими двумя рабочими, незаметно ставшими большевиками.

Тихий голос и негромкие, но пламенные слова падали с шипением в мозг, словно расплавленное олово, и зажигали этих двух людей, которые не знали, куда девать во время разговоров свои мозолистые руки.

О борьбе и победе рабочей правды, о днях, что ведут к великой победе, о погибших и замученных, о тех, что гибнут в неравной борьбе, целыми днями рассказывали уста этой тихой, голубоглазой фурмозы.

Так, открывая страницу за страницей золотой книги революции, узнали они о пролетарской революции в СССР, о рабочем движении во всех странах и о рабочем движении у себя в боярской Румынии.

Аржоняну с каждым днем все больше удивлялся:

— Вот так штука получается, — тысячи гибнут за наше рабочее дело, а мы здесь ни в зуб ногой… Вот тебе и на — земля румынская маленькой кажется, а про такие вещи впервые слышать приходится… Вот и на тебе: наша дирекция словом «большевик» всегда нас позорит, отчего слово это стало ругательством. Ну и хитрые же, собаки! Значит, по-вашему, нам надо выступать всем общим фронтом?

А девушка с голубыми глазами рассказывала им, как они работают на других, не получая при этом ничего для себя. Почему трудно бороться беднякам и почему надо быть им вместе, чтобы победить так, как это сделали русские рабочие.

Аржоняну нетерпеливо перебивал:

— Ладно, а когда мы победим, тогда заживем по-человечески?

Девушка улыбнулась и тихо ответила:

— Я не знаю, Аржоняну, что вы называете человеческой жизнью, но, если вы хотите, я расскажу вам, как живут такие же рабочие в Советской стране.

— Вот это хорошо.

— Я расскажу вам о том, что так старательно замалчивают румынские газеты. Когда вы читаете наши газеты, в которых пишут про разруху в Советских странах, о восстаниях, о голоде и ежедневных убийствах — и если вы еще верите этому вранью — мне трудно будет убедить вас в том, как прекрасна жизнь в этой свободной стране.

Девушка тихо провела рукой по волосам и улыбнулась, потому что Степан и Аржоняну придвинулись ближе и глазами показывали — они ей полностью верят. Она начала рассказывать им, как побеждали рабочие в Советской стране, какие там сейчас законы по охране труда. О том, что фабрики и заводы там в руках самих рабочих.

Но как-то неожиданно, задумчиво, смутившись, Аржоняну спросил:

— А вы не врете? Вы меня простите, что я так говорю, но все, о чем вы рассказываете, выглядит словно какой-то сон.

— Дорогой Аржоняну, мне тоже все это казалось сказкой, пока я не увидела сама…

— Вы были там?

— Да. Я там прожила пять месяцев.

Степан и Аржоняну удивленно молчали и смотрели на эту странную девушку, что побывала в СССР и видела прекрасную землю с такой счастливой жизнью, и ее рассказы напомнили им времена далекого детства.

Уже синий сумрак подполз к окнам и в комнате стало совсем темно, когда молодая Труке закончила свой рассказ.

Степан смирно встал, вытянул руку вперед и сказал твердо:

— Ну, черт… Будет и у нас так… Ну?

Трудовой день господина Левинцу

Целую ночь горят два больших фонаря возле фешенебельного ресторана «Модерн». К роскошному подъезду ежеминутно подъезжают чистенькие ландо, тихо подкатывают автомобили, и прекрасно одетые дамы под руку с элегантными кавалерами со смехом поднимаются по ступеням, покрытым коврами и залитым электрическим сиянием.

Высокие пальмы, потемневшие от дыма сигарет, провожают толпу, что течет по ступеням. Сегодня в ресторане выступление негров. Поэтому здесь чрезвычайно весело. Все кишиневские господа собрались сюда погулять в эту ночь вместе с модными сейчас в Европе неграми. Ярко-белые скатерти, узкие хрустальные вазы с черными розами, суетливые официанты, хлопание пробок и шум оркестра придавали залу облик лучшего европейского ресторана.

…Тяжелый малиновый занавес шелохнулся, разошелся в стороны, и на эстраду грациозно выбежал негр, которого встретили аплодисментами и пышными пьяным хрипом глоток. Негр учтиво поклонился и приложил свои руки к сердцу.

Да, сегодня все убедятся в том, что черный Том в узких джимми и белых перчатках честно зарабатывает леи.

Оркестр заиграл шимми. Негр неожиданно, резко взмахнул руками и начал исполнять этот танец, моментально очаровавший румынскую аристократию. Он дергал неестественно поднятыми руками и, кокетничая, улыбался незнакомым дамам, сверкая белыми зубами и ярко-белыми манжетами.

Ресторан гудел.

Заканчивался один танец, начинался второй. За окном стояла мрачная, глухая полночь.

А когда электричеству надоело светить и оно лишь мутно посылало свои лучи из больших фонарей, шумная гульба в ресторане превратилась в какое-то неистовство и, перевернув все столы и стулья, пьяные глаза смотрели на эту бешеную гулянку.

Полуголые женщины сидели на залитых вином столиках и, подняв облака сетчатых юбок, оголяли перед пьяными взглядами розовые ноги, перетянутые выше колен черным ажуром чулок.

Пьяные припадали к ним, зарываясь головой в эти кружевные облака, визжа хриплыми голосами и дергая ногами.

Ресторан шумел. В этом жаждущем, сдавленном вопле бурлило недовольство и прорывался клекот садизма. Шум и возгласы фрачного зверя, вопли скрипок, звон рюмок и смех вплетались в могучий шум электрического вентилятора и истерично бились между столиками.

А у стены в черных полосах тени стоял черный негр с белым воротничком на шее. Он рассеянно смотрит перед собой тоскливым незрячим взглядом, прижав к черной груди молитвенно сложенные руки. Он поет, этот смешной негр. Он пел что-то необычайно сентиментальное, нежным, дрожащим голосом. Из глаз его катились крупные слезы.

Пьяная Одетта толкнула фабриканта Левинцу.

— Посмотри, посмотри, какой он смешной… Он плачет, нет, ты только взгляни на него.

Она навела на негра лорнет и вздохнула. Ее приятель тихонько икнул и, подняв мутные глаза, прохрипел в полусне:

— Тебе нравится, моя милая деточка? Так дай ему пять тысяч лей, пусть он развлекает тебя.

— Но он плачет.

— Негры всегда плачут… в три часа ночи — ответил Левинцу, икая.

В эту ночь, забрызганный вином с ароматами женского тела и пудры, Левинцу тратил пятнадцатую тысячу лей, разбрасывая деньги направо и налево, и лишь под утро закончился трудовой день владельца табачной фабрики, господина Левинцу.

Два дюжих лакея со скрытыми улыбками повели фабриканта под руки вниз к ожидавшему его автомобилю, и, положив это сонное тело на кожаные подушки, крикнули шоферу:

— Вези!

Увеличить на два часа

Утром фабрикант Левинцу пил черный кофе в своем роскошном кабинете.

На голове у него лежал холодный компресс, он тяжело вздыхал и ругался. В дополнение к тому, что у него болела голова, фабриканту пришлось принимать сегодня несвоевременный доклад управляющего о состоянии фабрики. Левинцу был взбешен, и губы его неслышно шептали:

— Вот скотина, не мог он прийти завтра. Специально мучает меня…

И он спросил устало:

— Вы говорите, что наша фабрика на грани краха?

Управитель улыбнулся:

— Об этом, безусловно, не может быть и речи, но… если такое положение с деньгами будет продолжаться еще два-три месяца, нам придется готовиться к этой неприятности.

И он, поудобнее усевшись в кресле, начал говорить о том, что кредиты под табачные изделия фабрики покрыты всего на шесть процентов, а сырья хватит не больше чем на три недели… Если за это время не будет удовлетворено заказов на семьдесят процентов — придется прекратить работу фабрики.

Управляющий побарабанил пальцами по столу. Левинцу болезненно свел брови.

— Ладно, а… а банк?

— В банке кредита нет.

— Хорошо… Почему же вы молчали до сих пор?

— Потому, что я только сегодня узнал о том, что у нас так мало денег для закупок и нечем рассчитываться с подрядчиками… Мне сказали, что вами взято…

— Это не ваше дело, — сухо прервал Левинцу.

Управляющий вежливо кашлянул:

— Простите… я лишь констатирую факт.

— Ладно. Что вы предлагаете?

Управитель поднялся.

— Есть две возможности. Одна — в течение этих трех недель достать триста тысяч. Вторая — это увеличить рабочий день на два часа.

— Хорошо… Делайте.

Управляющий согнулся с вопросом.

— Что?

— Последнее.

— Уве…

— Ну, да, да — увеличить рабочий день.

Левинцу раздраженно посмотрел на управляющего и сжал руками виски.


После работы рабочие, идущие домой, останавливались возле объявления, которое было вывешено у заводской конторы. Грамотные — по слогам, спотыкаясь на каждом слове, прочитали следующее:

Положение фабрики тяжелое, но, чтобы не закрывать ее и не оставлять рабочих без заработка, администрация, несмотря на огромные убытки, решила оставить рабочих на своих местах с тем, чтобы они работали на два часа больше, чем обычно. Это распоряжение вступает в силу с завтрашнего дня. Кто не желает работать, может завтра получить в конторе расчет.

Управляющий…

Это объявление перечитывалось по несколько раз. Рабочие начали собираться в группы, в каждом кругу обсуждали положение с работой, и у каждой компании были разные взгляды. Седой, со впалой грудью рабочий размахивал руками и по-стариковски кричал:

— Слышите? Несмотря на убытки и не желая оставить рабочих без мест…

— Это я слышал, старик, да не знаю, слышал ли ты, что на два часа увеличили работу?

С другого конца кричали:

— Так работать больше невозможно. И так как собаки. Придешь домой, ни рук, ни ног не чувствуешь… К чертям!

Поддерживая последние слова, Аржоняну выбрался вперед:

— К чертям!.. К дьяволу!.. Не верьте, товарищи, что они нас жалеют. Вранье все это. Пожалел волк кобылу — оставил только хвост и гриву. Не могут они жалеть нас, товарищи.

Толпа тут же закипела, заволновалась. Кто-то поддержал Аржоняну, грозил кулаком, орал, чтобы давали расчет, и посылал их всех к черту. И вдруг сотни других подхватили эти возгласы, пылко бросая их в открытые окна Левинцу, где фабрикант болезненно нахмурил лоб и выругался.

А за окном кричали:

— Долой эксплуатацию!

Левинцу, услышав эти возгласы, почувствовал, как у него быстрее забилось сердце и размякло, как кусок влажного хлопка. Встревоженный фабрикант бросился к телефону, вызывая полицию и начальника Мурафу. Быстро заговорил, что под его окнами проходит митинг.

— Да… почти что Маркса читают… Творится что-то невозможное. Пусть вышлют жандармов или примут меры.

Левинцу положил трубку и подбежал к окну.

А господин Мурафа — начальник сигуранцы, повесив трубку, нажал несколько раз кнопку электрического звонка.

В дверях вырос вестовой и услышал распоряжение:

— Позвать Луческу и Кавсана.

Через минуту вошли двое шпиков из сигуранцы — Луческу, с мордой гончего пса, и Кавсан с перебитым носом и выбитым глазом, поседевший на своей шпионской работе.

Мурафа спросил коротко:

— Фабрику Левинцу знаете?

— Да, — в один голос пропели шпики.

— Одежда рабочих есть?

— Да.

— Немедленно идите туда, чтоб через пять минут были на фабрике и ровно в десять часов будьте с докладом у дежурного. Вы узнаете…

— Бунтарей? — радостно подхватили шпики.

— Да.

Движением руки Мурафа отослал шпиков. Заискивающе поклонившись, Луческу и Кавсан бросились к двери.

Трамвай довез двух «рабочих» из сигуранцы почти до самой фабрики. Пробежав несколько десятков шагов, шпики осмотрели друг друга и, переваливаясь, вошли в фабричные ворота.

Уже темнело, когда шпики незаметно втерлись в толпу рабочих, внимательно слушавших слова Степана, который влез на опрокинутую бочку и говорил перед ними. С грубой, случайной трибуны летели в толпу простые жгучие слова о рабочей правде. Эти слова наполняли сердца слушателей гневом. Степан вытянул вперед руку, в руке была крепко зажата смятая шляпа. Он объяснял, сколько фабрикант зарабатывает рабочим потом, и закончил:

— Да, лучше смерть, чем работать на хищного фабриканта!

Лес рук поднялся над толпой. Масса людей заволновалась. Рабочие закричали:

— К чертовой матери фабрикантов!.. Пусть увольняют!

— Увольня-я-я-я-яют!

Общая ярость была столь велика, что даже те, кто загрустили, кричали вместе с другими:

— Бросать работу!.. К черту! Не будем работать!

Кавсан, выбрав минутку, протиснулся сквозь густую встревоженную толпу к Степану и медленно протянул ему руку:

— Правильно, товарищ. Хватит этой сволочи нас эксплуатировать — бастуем и никаких чертей!

Степан крепко сжал руку шпика и ответил с горящими от радости глазами:

— Спасибо, товарищ. Я думаю, что мы все будем идти в ногу. И так крепко требовать своих прав, как крепко это ваше пожатие. Главное, чтобы организованность была, а там никакая сила не сломит!

— Правильно, — согласился шпики, подмигнув, зашептал: — Жаль только нашей рабочей организации. Жаль, что из нашей организации маловато людей.

Он особенно выразительно произнес эти слова о рабочей организации. Степан еще раз посмотрел на шпика и крепко сжал ему руку:

— Когда-нибудь будет больше.

— Дай бог.

Рабочие с криками о расчете, ругая администрацию и фабриканта, двинулись к заводским воротам, подхватив Степана и шпика. Вместе с толпой их вынесло за ворота.

Шпик вежливо спросил, в какую сторону идти Степану.

— Мне направо… Но я подожду товарища.

И, обернувшись назад, Степан крикнул:

— Эй, браток…

— Я здесь.

— Ну, пойдем домой.

Шли домой, Кавсан, поседевший на шпионской работе, горячо убеждал Степана и Аржоняну использовать сегодняшнюю забастовку с целью поднять рабочих и на других заводах, а также связать общее выступление с партийными организациями большевиков. Он восторженно спрашивал:

— Неужели же за это дело не возьмется наша рабочая партия?

Но Степану не нравилась болтливость их случайного собеседника, и он осторожно ответил:

— Не знаю.

Кавсан провел Степана и Аржоняну до самого дома, и пожелав спокойной ночи, пошел домой. И ни Степан, ни Аржоняну не видели, как шпик, дойдя до угла, быстро вернулся назад, подошел к дому, в который вошли двое приятелей, записал в книжку номер дома и название улицы.

За битого двух небитых дают

Только к полудню рабочие начали собираться на фабричном дворе. Они подходили группами и в одиночку. Шум, ругань да изредка смех среди молодежи наполняли двор тревогой и напряжением.

В полдень на заводское крыльцо высунулся управитель. Всегда строгий и серьезный, сейчас он был какой-то раздраженный и чувствовал себя неловко. Нервно кусая губы, он махнул рукой, чтобы рабочие замолчали. Все стихли.

Управляющий удивленно начал спрашивать, почему рабочие оставили работу. Видимо, случилось какое-то недоразумение?

Кто-то из толпы крикнул:

— Два часа надбавили!

Управляющий удивился:

— Только из-за этого? Я очень удивлен, очень удивлен. Неужели вы думаете, что вам придется работать так все время? Какая наивность. Разве вы не можете понять, что это лишь временная мера, на которую пришлось пойти только из-за нынешнего положения фабрики. Улучшится состояние — и тогда вы продолжите работать, как и раньше.

Толпа шелохнулась. Послышался сдержанный гул. На лицах многих можно было прочитать, что они соглашаются с управляющим и могут снова идти работать. Но голос Ажоняну тут же погасил эти шатания. Он выступил вперед и резко крикнул:

— Хватит болтать, господин управляющий! Мы не дети, а вы не фокусник. Оставьте ваши удивления для себя. Вам следовало бы удивляться, когда мы получали в вашей конторе по 900 лей на нос!

Он уже раздраженно продолжал, что теперь их не собьют с толку. Хватит уже ездить у них на шее. А если они так хотят, то пусть прибавят плату — если действительно фабрика должна работать больше часов в день, тогда они месяц-два поработают. Но за эту плату они гнуть свою спину по двенадцать часов не будут.

— Жалованье не может быть увеличено!

— Тогда увеличьте количество рабочих.

— Невозможно.

— Тогда гоните расчет!

Толпа снова забеспокоилась. Но тут в окно высунулся Левинцу, пытаясь что-то сказать. А потом вдруг завизжал, начал ругаться, что они бунтари, большевики, мразь. Как они смеют идти против воли администрации?

Толпа рабочих тут же перекричала Левинцу, послав ему в глаза брань и выкрики, чтобы давали расчет.

Левинцу что-то орал, махал руками, ругался. А затем указал на фабричные ворота.

Старый шпик Кавсан неожиданно воскликнул:

— Товарищи, вооружайтесь… Жандармы!

Все тотчас же повернулись к воротам. К фабрике подъезжал конный эскадрон жандармов.

Степан и Аржоняну громко предупредили рабочих, чтобы те стояли смирно и не волновались. Не надо трогать жандармов — рабочие пришли только за расчетом и никто не смеет их трогать. Но старый шпик снова крикнул:

— Спасайтесь!

Если бы даже рабочие и не слушали шпика, все равно надо было убегать, да они бы и не успели спастись. Эскадрон жандармов влетел в толпу рабочих и начал молча бить их нагайками. Свистели нагайки. Кто-то кричал:

— За что же это?

Все бросились убегать. Но жандармы настигали повсюду и молча секли рабочих, прикрывавших головы руками. Офицер командовал:

— Бей их сволочей, бей бунтарей!

Всех рабочих согнали в угол фабричного двора. Избитых окружила плотная охрана и погнала в город. Все произошло так неожиданно. Шли молча, вытирая рукавами кровь на лицах. На тех, кто хотел идти сбоку и выходил из толпы арестованных, налетали жандармы и снова возвращали на дорогу.

Но то, что нельзя рабочему, то может быть разрешено шпику. Поседевший на шпионской работе Кавсан выдвинулся из толпы и быстренько проговорил, обращаясь к жандарму:

— Прошу пропустить меня… Очень важное дело.

Но тот размахнулся нагайкой и вернул шпика назад. Опасаясь, чтобы его не услышали рабочие, шпик зашептал с мольбой:

— Сигуранца… Очень надо… Господин Мурафа приказал…

— Я тебе пошепчу… Назад, сволочь!

Жандарм размахнулся и опоясал шпика крепким ударом нагайки по спине. Но Кавсану обязательно нужно было выбраться. Старый шпик должен был за полчаса до прибытия арестованных появиться в сигуранце.

— Пропустите меня… Я агент сигуранцы, — громко обратился шпик к жандарму. Но тот захохотал:

— Может, ты племянник короля?.. Пшел назад!

— У меня вот… Вот.

Задыхаясь, он вытащил значок сигуранцы. Но жандарм, которому надоели эти приставания, даже не посмотрел на то, что ему показал шпик.

Подскочив к Кавсану, он несколько раз вытянул его по голове нагайкой и прогнал обратно. Агент уже визжал:

— Я агент!

Подскочил Аржоняну:

— Сигуранцы?

— Да, сигуранцы, черт возьми, — ответил шпик, уже сам не понимая, что говорит.

— Ах, так? — грозно спросил Степан, надвинулся на него и, размахнувшись, ударил своим огромным кулаком в морду шпика. Шпик пошатнулся. Кто-то весело воскликнул:

— Держи!

И ударил Кавсана в затылок, чтобы поставить его на ноги. Шпик бросился к жандарма. Но, встреченный нагайками, снова полез обратно. На Кавсана обрушились удары кулаков. Его подхватывали, когда он хотел бежать, и били снова. Налетел офицер:

— В чем дело?

Рабочие отскочили от шпика и пошли быстрее. Избитый шпик поднялся на ноги и, поморщившись, неловко заговорил:

— Я агент сигуранцы… Меня узнали рабочие…

Офицер брезгливо посмотрел на него и, дернув поводья, процедил сквозь зубы:

— Идиот.

Ах, покажите мне этих зверей, прошу вас

Торжественный обед у фабриканта Левинцу в связи с победой над рабочими прошел очень весело. Многочисленные гости поздравляли хозяина. Бутылки вина стояли вдоль стола между цветов, на ярко-белых скатертях. Было много поздравлений — гости искренне радовались этой «победе». Несколько раз Левинцу пришлось рассказывать ужасные минуты об этом восстании — когда к нему в комнату ворвались озверевшие рабочие, вооруженные с ног до головы, и устроили в помещении революцию. Так, по крайней мере, рассказывал Левинцу своим гостям. Дамы истерично и испуганно выражали свое восхищение своему рыцарю, сумевшему отбиться от этих зверей, пока ехали жандармы. Он вел себя как настоящий герой и скромно опускал глаза долу, когда то одна, то другая дама влажными глазами с восхищением смотрела на него, когда он заканчивал свое вранье. В воображении этих дам он был не тщедушный фабрикант Левинцу, а какой-то всемогущий лев.

Вечером гости шумно сидели в гостиной и разговаривали на высоких нотах после выпитого вина. Разговор снова перешел к событиям, которые произошли на фабрике. Толстый банкир обратился к начальнику сигуранцы Мурафе и спросил:

— Скажите, среди них есть большевики?

— Как вам сказать… Безусловно, часть арестованных принадлежит к большевикам, но… пока что трудно установить, сколько их и кто именно.

— Они, разумеется, не говорят?

Мурафа улыбнулся и медленно произнес:

— Вполне понятно, господа, что они молчат… Но могу вас успокоить — мои агенты уже успели обнаружить некоторых.

— Многие арестованы?

— Сначала было действительно много, но нам пришлось освободить почти всех. Знаете, как это обычно бывает — обещания больше не выступать, не принимать участия… Да, да… Но, побывав у меня в гостях, большинство из них действительно уже не вернется к большевикам, и у них больше не будет желания бунтовать.

— Ах, вы тоже герой. Они же могут вас убить, когда вы их допрашиваете? — шептали накрашенные губы.

Но Мурафа спокойно процедил:

— Бывают и такие случаи.

— Но вы хоть вооружены при них?

— Нагайкой… Для этих мерзавцев лучшее оружие — нагайка.

Какая-то дама с лицом раздавленной плевательницы незаметно зевнула, вскинув накрашенные брови.

— Ах, я бы так хотела взглянуть им в лицо — это же такой ужас… Это, наверное, такой ужас, словно стоишь на краю бездны. Я так хочу этого и боюсь.

Белокурый офицер щелкнул шпорами и вежливо вставил:

— Бездна манит.

— В самом деле… Так и со мной… Может быть, вам это будет казаться странным, господин Мурафа, но мне так хотелось бы взглянуть на них. Я так хочу пережить это впечатление. Как по-вашему, господа?

— Все в руках господина Мурафы, и все зависит от его милости. Я думаю, что он мог бы повести нас и показать этих разбойников — это было бы самым лучшим развлечением.

Левинцу, обратившись к Мурафе, тоже в свою очередь произнес:

— Действительно, ты бы показал их нам, друг мой… Везде кричат — большевики да большевики, а нам ни разу не приходилось видеть их близко.

Начальник сигуранцы нерешительно повел глазами вокруг себя:

— Право, я не знаю, будет ли это удобно?

— Глупости, вы же с нами!

Гости плотно окружили его, принявшись доказывать, что здесь нет ничего необычного, если они пойдут посмотреть на арестованных.

— Просим, просим!

— Ах, покажите мне этих зверей… Прошу вас, — умоляюще закатила глаза прекрасная Эльза, и ее молитвенно сложенные руки заставили Мурафу кивнуть головой.

— Ладно… С вашей просьбой, госпожа, соглашаюсь… Но если вы хотите их видеть — тогда едем сразу.

Согласие было встречено шумными и веселыми аплодисментами.

Проститутка!

Было уже поздно, когда полупьяная толпа с визгом и смехом вылезала из автомобиля, остановившегося возле серых ворот сигуранцы. По темному коридору шли тесной группой, плечом к плечу, нога к ноге.

Стражник остановился в конце коридора и звякнул ключами. Распахнулись скрипучие двери, и вся толпа вошла в мутно освещенную камеру. Переступив порог, некоторые из них вытащили надушенные платки, зажав в батист свои нежные носы — таким тяжелым был воздух, ударивший им в лицо.

Мутный свет от желтой лампы скупо освещал людей, раскинувшихся на полу камеры, застланной серой ботвой кукурузы. Маленький стол и вонючая параша были единственной мебелью этого мрачного помещения.

Арестованные с неохотой встали, подняли головы, удивленно глядя на тех, кто пришел смотреть на их несчастье. Некоторые заключенные встали и, пошатываясь от истощения, оперлись о стены.

Мурафа выступил вперед:

— Здесь, господа, сидят самые главные бунтари, которые подстрекали других к этим событиям. Вот, полюбуйтесь…

Через плечо Мурафы заглядывали заинтересованные лица.

— Где?

— Этот?

— Кто, кто?

— Ах, покажите мне!

Мурафа протянул руку в сторону Степана и Аржоняну:

— Встать, ну!

Аржоняну неохотно поднялся и гневно произнес:

— Как зверей показываете? Здорово…

Одна из дам презрительно удивилась:

— Оказывается, они у вас даже разговаривают?.. Чудесно! Но я разочарована: вы обещали Маратов, а тут… Фу, какие они грязные… этот даже стоит неуверенно.

Дама показала в сторону Аржоняну и ткнула его зонтиком в живот. Маленький Аржоняну разъяренно захрипел, топнув ногой:

— Ах, ты… проститутка-а!..

— Мерзавец, как он смеет!..

И госпожа плюнула в лицо Аржоняну.

— В двадцать четыре часа… В двадцать четыре… Сейчас же. Ах, ты… Назад! — захлебывался от гнева Мурафа. Рука начальника сигуранцы с зажатой в ней сигарой метнулась к лицу Аржоняну, и та с шипением впилась ему в щеку. Аржоняну взвыл, как дикий зверь. Коротким прыжком он подскочил к Мурафе, схватил его одной рукой за грудь, вторую сунул ему в рот и со всей силы рванул вправо.

— А-ах!

Компания бросилась за дверь. В камере остался залитый кровью Мурафа с разорванным до уха ртом. Узники испуганно подскочили. Аржоняну стоял, тяжело дыша, с глазами, блестящими ненавистью и мукой.


Этой же ночью Аржоняну затащили в глухую камеру с толстыми стенами, через которые не проникал звук, в камеру, напоминавшую закрытый цинковый гроб.

Вода, которой полили ему голову, пронзила тело холодом, зубы застучали в мелкой лихорадке. Аржоняну словно проснулся.

Он потихоньку встал, сел и обвел камеру тупым, невидящим взором. Прямо ему в глаза смотрела жестокость и слепая злоба. Склонившееся над ним лицо заставило Аржоняну содрогнуться и понять все. Он понял, что ему конец. Все стало безразлично. Сердце налилось пустотой, томительно заболело.

Кто-то прохрипел у него над ухом, зловеще и неожиданно:

— Очухался, голубчик… Да… можно начинать.

К Аржоняну подбежали несколько человек, схватили его под руки и потащили по каменному полу. Подтащили к железной стойке.

Крепкие руки вцепились в шею Аржоняну, подтянули его к какой-то конструкции из столбов и, опутав тело толстыми сыромятными ремнями, прикрутили к столбу так плотно, что казалось, будто затылок погрузился в дерево.

Аржоняну начал нервно задыхаться. Люди, ползавшие внизу, закатали ему штаны до колен и под подошвы ног подсунули железную подставку. Тонкий голос запищал над ухом:

— Давайте!

Аржоняну вздрогнул. В колено воткнулось холодное лезвие, остановилось на мгновение и потихоньку начало погружаться внутрь с нечеловеческой болью. Несколько ударов молотком по другому концу гвоздя заставили содрогнуться худые ноги и забиться в судорогах.

На лбу Аржоняну выступил холодный пот. Он сжал зубы, услышав, как откуда-то, из самой глубины его существа, выползает протяжный смертный крик.

Не выдержал — застонал. Голова налилась туманом. Кто-то вновь произнес:

— Заткнуть ему глотку!

Железные руки, словно клещи, сжали челюсти, и в рот влезла костлявая потная рука. Ухватившись за язык, пальцы перевернули его и начали запихивать в горло. Аржоняну, задыхаясь, пришел в себя, рванулся вперед. Из-под век вылезли страшные глаза, в них застыл немой ужас. Лицо начало синеть. Аржоняну снова потерял сознание.

Проснулся он от адской боли в руках. Открыв глаза, подняв тяжелые веки, он тяжело взглянул на свои руки. Несколько людей забивали ему под ногти гвозди. Ногти трещали, лопались. По похудевшим почерневшим пальцам текли тоненькие струйки крови.

Аржоняну дико закричал, потеряв сознание от смертельной боли. Он уже не видел, как его тело подхватили сильные руки и понесли по коридору в заднюю камеру. Здесь с него сняли пояс, завязали один конец петлей на шее, второй привязали к решетке. Маленькое тело забилось, содрогнулось несколько раз, закачалось и… вытянулось.

Жандармы, даже не взглянув в ту сторону, поспешно вышли из камеры в коридор.

…Сообщаю, что ночью с 7 на 8 текущего месяца покончил жизнь самоубийством рабочий Бен Аржоняну, привлеченный по делу бунта на табачной фабрике Левинцу. Для самоубийства воспользовался поясом, который был на нем. Ведется следствие. Труп похоронен.

Начальник Предварительного

заключения Кишиневской

Сигуранцы — Титулеску.

Тюрьма

Узенькая камера шириной в три-четыре шага и длиной в семь-восемь шагов была набита до отказа. В нее втолкнули Степана и с ним еще одного рабочего.

Арестованные начали протестовать, что самим уже совсем некуда деваться, но ответом им был лишь холодный лязг замка и шаги, удаляющиеся по коридору. Арестованные неприветливо встретили Степана, а тот стоял возле двери, наклонив кудлатую голову на грудь.

Минуту помолчали, осмотрели, будто изучая каждое движение, черты лица, пытаясь по глазам узнать тайные думы своего нового товарища.

К Степану и его товарищу подошли двое.

— За что?

— За то, что не родились боярами!

— Рабочие?

— Да.

…Потянулись скучно-однообразные дни в тюрьме, взаперти за тюремной решеткой, и долгие ночи с бессонницами и тяжелыми невеселыми мыслями. Несмотря на тесноту, нашлось место и для Степана и его товарища, который был арестован по тому же делу.

Сначала надо было присмотреться к здешним порядкам, а порядки тут и в самом деле были такие, что к ним надо было относиться внимательно. Закрытые с пяти часов вечера до семи утра двери камеры, жидкая, грязная каша и два фунта хлеба на двоих, почти голые, в рванине, босые узники, драки за каждую мелочь, душный воздух и стоны больного дезертира Загареску по ночам — первое, что в эти дни бросилось в глаза Македону.

И еще он узнал: заключенные должны трижды в день молиться. Кто не хочет, тех жестоко наказывают розгами или же сажают в земляной карцер. Заключенные особенно негодовали на то, что приходится молиться.

— Падлюки, а что, если я не хочу молиться тому же богу, которому молятся они, сволочи? — говорили некоторые из узников.

— Это же насилие, это же страшное моральное давление — бормотал второй. А дезертир Загареску скалил зубы и раздраженно говорил:

— А я во время молитвы потихоньку шепчу: «Сволочь ты, сволочь… сволочь!»

— Кто?

— А бог, — ответил Загареску, кашляя.

…За окнами в серых халатах проходили тюремные дни.

Семь часов утра. Надо встать, за несколько минут успеть привести в порядок свою одежду, помыться и убрать в камере, потому что в семь часов десять минут тюремщики проверяют, не сбежал ли кто-нибудь с этого кладбища живых мертвецов, в порядке ли камеры, чисто ли они подметены. А если в какой-то из камер глаз надзирателя заметит какой-нибудь непорядок — тут же начинается ругань, а за ней избиение.

И горе тому, кто начнет спорить, кто шевельнется под этими ругательствами и побоями — ему будет еще хуже. Непослушных ведут к начальнику тюрьмы, а там назначают наказание — кандалы или карцер. Если утренняя проверка проходит спокойно, — заключенные с облегчением говорят, что день начался хорошо.

…На дворе еще темно, хорошо бы еще поспать минутку, да нельзя. Спать же днем строго запрещено.

В дверь камеры просовывается голова тюремщика.

— Выноси!

Один из узников берет парашу и идет во двор под охраной тюремщика. На завтрак — кусок сырого, как тесто, и горького, как полынь, хлеба.

В полдень — единственная радость для заключенных — десять минут прогулки в тюремном дворе. Но, проходя по двору мимо кабинета господина директора, заключенные должны каждый раз сбрасывать кругленькую арестантскую шапочку и кланяться окнам. Кто не выполняет этого — того избивают и сажают в карцер.

Степан, тот просто не надевает шапочки, а так и ходит без нее. Но дезертир Загареску делает иначе. Ему даже нравится это делать. Он подходит к окнам начальника тюрьмы, снимает шапочку и, кланяясь, шепчет:

— Здравствуй, сволочь… падаль, гад, свинья… гнусь… блевотина… осел…

Все это он выпаливает быстро-быстро и спокойно надевает шапочку на голову. Заключенные грустно улыбаются. После прогулки начинаются долгие, бесконечные разговоры. От такой пустой и скучной жизни заключенные перебирают в памяти прошлое и с радостью говорят о себе, вспоминая счастливые минуты жизни и годы несчастья. Некоторые целыми днями стоят у решетки окошка, вглядываясь в зеленые холмы, уходящие в радостную синюю даль. Здесь Степан узнал и историю учителя Иорданеску, и дезертира Загареску. Все — пострадавшие за ту же самую рабочую правду. Все боролись за свободу, а попали в эту камеру, куда сажают только революционеров, потому что уголовников сажают в отдельные камеры.

Родителям достается

Снова — Уникитешты. Глухое село, затерявшееся в жирных черноземах, утонувшее в пышных шелково-зеленых виноградниках. Так же строго рассекают голубую синь темные стройные тополя, так же, как и раньше, вспоминает хитрый плутоньер Стадзило славные походы против плугурулов и так же глубоко таит обиду против румына-переселенца, пожалевшего какую-то плохонькую курицу для честного плутоньерского желудка.

И даже Стеха осталась такая же, разве что глаза немного потухли и печаль опустила уголки губ вниз… но осталась такой же красивой, как и в те дни, когда батушанские юноши поглядывали на нее с глухим желанием своего сердца.

…Днем у дверей сигуранцы толпятся хмурые парни и долго, не отрывая глаз, всматриваются в белый лист, висящий на решетке. На том листе большими буквами написано, что по селу Уникитешты объявляется призыв новобранцев, родившихся… Дальше идут мелкие строки, неприятные для тех, кто, на свое несчастье, родились в указанные годы.

А вечером шепчутся по вишнякам:

— Говорят, война будет.

— Да.

— На обласканную страну[57] пошлют…

С минуту помолчат, а потом снова начинают говорить о том, что придется им защищать гоцев, бояр защищать. Так говорит молодой Олтяну, бередит раны. Вот помолчал он и опять за свое:

— А из наших ребят, что в тот раз забирали, — восемь не вернулось… Может, и мы умрем под румынскими плетьми. Один в военной тюрьме умер.

И снова зашипели на молодого Олтяну:

— Чтобы ты сапогом гоца подавился, собака… Ну, зачем ты нас мучаешь?

Олтяну замолчал.

Парни лежали на земле, задумчиво покусывали былинки, всматриваясь в ночную тьму и в заросли бурьяна под заборами.

— А в Платарешты недавно привели обратно одного плугурула, год назад его забирали. Был денщиком у офицера, так ему жена офицера вылила на голову горячий суп. Теперь этот плугурул слепой.

Один из парней не выдержал и, размахнувшись, пнул Олтяну в живот:

— Чтоб ты сдох, сука!

Олтяну спокойно ответил:

— Не толкайся. Я говорю правду, я не вру… Зачем пинаешься? Я должен идти, я и говорю, как все будет.

— А мы разве не должны?

— Кто знает? Может, вы собираетесь дома остаться… В Фольтечанах так половина пошла служить, а остальные дома остались.

— А ты как думаешь?

Олтяну отвернулся:

— Я сам ничего не думаю… Если еще хотя бы трое будут думать так же как я, тогда останусь и я.

— Так ты остаешься?

— А тебе какое дело? Я еще не сказал, что остаюсь… Может, завтра первый явлюсь. О себе лучше заботьтесь!

Парни задумались. А разговоры об этом затянулись до рассвета.


Новобранцев пришло всего трое. Плутоньер вышел на крыльцо и, сладко зевнув, обратился к ним:

— Почему так поздно собираетесь?

— Мы явились, как было приказано — утром.

Плутоньер хмуро взглянул на них и неожиданно разозлился:

— Я спрашиваю, где остальные?

Но трое новобранцев ничего не знали. Этим двум кулацким сыновьям и поповскому выродку парни и не думали рассказывать про свой план.

А призыв пришлось отложить до следующего дня. И эта ночь была самой неприятной для домнуле Стадзило. Он ругал плугурулов последними словами, как только он не крестил их. Но на другой день с утра до полудня возле сигуранцы стояли те же трое вчерашних новобранцев, ожидая остальных.

Плутоньер ходил злой, гневно шептал ругательства и грозил в сторону крестьянских домов. А в полдень Стадзило собрал жандармов и со списком в руках принялся обходить село. По его указаниям жандармы врывались в хаты к плугурулам и переворачивали все вверх ногами.

— Где твой сын?

Плугурул делает вид, что ничего не понимает.

— Мой сын?

— Сын… сволочь… Я тебе покажу, как короля не слушать!

— Я слушаю короля. Налоги плачу, я…

— Молчать!.. Где твой сын, старый пес?

Плугурул застегнул воротничок рубашки и поклонился.

— Я уже с месяц с сыном не живу, он ушел от меня… я и сам не знаю домнуле, где мой сын.

Тяжелая вишневая палка, свистнув, разрезала воздух. Ударил промеж лопаток. Старик закричал, хватаясь за спину, что он ничего не знает.

Плутоньер дал распоряжение обыскать. Жандармы рассыпались по двору, вынюхивая везде, даже в таких местах, где вряд ли мог бы спрятаться даже двухмесячный ребенок. Но жандармы не так уж глупы. Знают, что в погребе вряд ли спрячется новобранец, но там плугурулы прячут вино. Знают, что в сундуки новобранца не спрячешь, но… разве жандарму не нужные тонкие полотняные рушники? Разве жандарму не нужно белоснежное тонкое полотно? Напрасно женщины оглашали воздух криками, напрасно доказывали жандарма, что полотно не имеет отношения к новобранцам — жандармы набивали свои бездонные карманы до краев и только тогда когда уже некуда было запихивать, они бросали его обратно и кричали.

— Ну, чего ты голосишь, глупая? Очень нужно мне твое полотно! На, подавись им!

Жандармы переходили из одного двора в другой. Вслед им летели проклятия, стоны и слезы. Кричало уже полсела, голосили бабы, посылая небесные кары на головы гоцев.

Зашел плутоньер Стадзило и к своему приятелю-румыну, к тому, что пожалел в прошлом году пару кур для домнуле плутоньера. Румын встретил плутоньера у калитки и, предупреждая события, проговорил.

— Ну, слава богу, у меня нет ни сына, ни дочери.

Стадзило мрачно взглянул на него, радуясь в душе возможности отомстить за курицу.

— Это еще не доказательство… Люди говорят, что у тебя в доме спрятались двое парней.

Румын начал испуганно отказываться:

— Да вам же наврали, домнуле.

— А вот проверим, если наврали, так я привлеку лжецов к ответственности.

Вошли во двор. Плутоньер осмотрел его и, заметив кур, которые гуляли во дворе, улыбнулся:

— Хорошие у тебя куры, плугурул… Прекрасные куры.

— Может, домнуле прикажет прислать ему пару? — согнулся румын.

— Да нет… зачем? И, сказать по правде, у меня нет вкуса к курам с прошлого года, отбили мне вкус…

Румын побледнел. Понял румын, что теперь его не помилуют. Между тем начали обыск. Плутоньер командовал, расхаживая по комнате:

— А ну, посмотрите в печи… Нет? Странно. А ну, вытащите здесь кирпич… Кажется, тут тайный ход.

Жандармы начали ломать печь. Румын, засунув руки за пояс, молча опустил голову, сжал дрожащие губы и заскрипел зубами. Во время обыска у плутоньера Стадзило случайно выстрелил револьвер, и пуля разбила большое зеркало в доме румына. Кто-то случайно взял серебряные часы, кто-то побил ногами в погребе всю глиняную посуду и совсем случайно шомполом проткнули живот трехлетней свинье. Но новобранцев не нашли. Когда плутоньер вышел со двора румына, он пообещал ему строго наказать лжецов. Правда, он и сам не верил тому, что говорили, но…

— Служба, ничего не поделаешь… Прикажет начальство, так и у себя в кармане сделаешь обыск.

Уходи, сынок… У нас плутоньер и гоцы

Хорошее вино у старого Олтяну — крепкое, обжигает горло и такое пахучее, как дыхание роз долины Пояна-Узулуй.

Давно присматривался Стадзило к погребам старика, а тут и случай хороший выдался. Вечером вошел плутоньер с двумя верными гоцами и проговорил:

— Ну, лысый, есть сын? Что?.. Не пришел еще? Так ты его все же ждешь? Так, так. Подождем и мы твоего сынка, а до тех пор — не смотреть же на твою поганую морду… Вытащи-ка нам бутылку-другую!

Дед поспешно достал вино — выбрал самое лучшее, принес брынзы, положил мамалыги и сушеного винограда. И бабка проворнее засуетились. Побледнела старуха, глаза напуганные и руки дрожат.

Олтяну присел в уголок, а бабка стала у дверей, поглядывая на гоцев испуганными глазами.

…В полночь взошел месяц. Кукурузные поля укутались дрожащими бледно-синими покрывалами, загрустили, заплакали о чем-то тяжелыми росами. Долго стояли неподвижными, купаясь в лунном молоке, а затем зашевелились, задрожали и недовольно пропустили сквозь чащу стеблей с десяток молодых парней из Уникитештов.

Из кукурузы метнулась тень, прилипла к мокрому забору и перенеслась к двери. Два пальца осторожно стукнули в дверь, тень притаилась. Так же осторожно скрипнули петли. В приоткрытую дверь высунулась голова старухи Олтяну. Она тихонько испуганно вскрикнула и зашептала:

— Уходи, уходи, сынок… уходи быстрее. У нас плутоньер и с ним двое гоцев… Пьяные всё… Все вино наше выпили. Уходи, а то хуже будет.

Тень метнулась обратно в кукурузу. Дрожащим голосом Олтяну позвал парней. Навстречу ему выбежали несколько человек.

— Хлопцы, у нас сам плутоньер сидит.

— Один?

— С ним еще двое гоцев… Все наше вино выпили. Теперь они, наверное, совсем пьяные…

— Ну?

Олтяну помолчал и зашептал снова:

— У твоего отца, Негойц, они сделали настоящую руину, у тебя, Бачу, украли полотно, у тебя, Греч, все вино на пол вылили… Ну? В сушильне есть топор и лопаты, есть сапы и ножи… Ну?

И никто не ответил молодому Олтяну на его слова. Юноши бросились в сарай и пропали в дверях.

…Домнуле Стадзило делился впечатлениями с гоцами.

— Хорошее вино у собаки. Видимо лет двадцать стояло без дела… Сколько лет этому вину? Эй, тебя спрашивают — оглох, что ли?

Старик покорно подошел.

— Уж и не помню, домнуле… еще отец мой поставил, во время свадьбы нашей со старухой… Давно, домнуле, поставил, еще тогда, когда в последний раз плясал по-молодому.

Плутоньер икнул и вытаращил на старика мутные глаза:

— А теперь что же… Уже не танцуешь?

Жандармы захохотали.

— Черт побери… А я хотел бы увидеть, как этот лысый будет танцевать!

— А вот он сейчас нам покажет. А ну-ка, старый стервец, подвигай ногами, да покажи, как танцевали раньше молодые.

Олтяну качнул головой и показал пальцами на свою сухую грудь.

— Не танцую я… Легкие вот болят — испортил на работе. Когда хожу, и то трудно дышать.

Один из гоцев повернулся к плутоньеру:

— Может лысому стакан вина поднести, чтобы повеселел?

— Ого, с чего бы это? Как будто он что-то во вкусе понимает. А ну, танцуй, лысый! Ну?

Олтяну принялся просить, чтобы его освободили от этого. Он дрожащим голосом говорил о своей старости.

Плутоньер покраснел.

— Пляши, сукин сын!

— Сам танцуй, собака-гоц!

— Кто это?

Плутоньер повернул голову и увидел разгневанное лицо молодого Олтяну и других парней, выглядывающих из-за его спины.

Олтяну быстро подошел к плутоньеру.

— Вот сейчас мы посмотрим, как собаки-плутоньеры танцуют.

Он выхватил из-под полы топор и безумно воскликнул.

— Танцуй!

Треснула плутоньерская голова и топор погрузился в мозг.

…Утром на перепутье были найдены трупы плутоньера Стадзило и с ним еще двух гоцев.

В полдень по проводам в соседний город летела тревожная депеша. Втиснутое в тонкую проволоку ночное событие растеклось точками и черточками Морзе по всем крупным городам Румынии и настороженно откликнулась на это сигуранца.

Сердце треснуло

Вечером село Уникитешты запылало со всех концов. Красные языки, дрожа, начали лизать темное небо, и густой дым столбами повалил вверх. Тогда же в деревню влетел карательный отряд румынской конницы. Пьяные солдаты бросились во все стороны, рассыпались по селу, словно борзые, что неслись за зайцами. Затарахтели выстрелы из ружей и воздух разорвали дикие женские вопли.

Солдаты вбегали в дома, били ружьями окна, ломали, уничтожали все, что попадалось им в руки, пьянея от огня и женских криков. Солдаты, превратившиеся в зверей, хватали женщин, оголяли их, лезли жадными руками под юбки, клали на скамью и тут же, перед глазами всей семьи наваливались, хрипя, с горящими глазами.

…Солдаты пьянствовали до вечера. Унесли все вино и пили, распевая пьяные песни, пьяные от издевательств над людьми. И ночью, когда солдаты уже перепились и выкрикивали что-то дикое, а патрули носились по улицам на взбесившихся конях, приказывая гасить свет в тех домах, что не сгорели, по садам прятались тучи крестьян, сжимая в руках топоры, сапки, тяжелые лопаты, оглобли и ножи. Ощетинившимися оглоблями и топорами, тучами обступили село плугурулы.

Пока румыны «устанавливали порядок» в селе, молодые парни успели объехать соседние села, сообщив другим молодым людям о том, что творится в Уникитештах, с просьбой прийти помочь всеми силами, чтобы отомстить за эту обиду. Упрашивать пришлось недолго. Налоги, грабежи, драки, расстрелы, поджоги домов, штрафы, контрибуции — за все это крестьяне давно собирались отомстить, глубоко пряча глухую злобу. Ночью в Уникитештах собрались вооруженные плугурулы и о чем-то задумались. До полуночи слышны были только пьяные солдатские песни и топот лошадей часовых. Люди лежали на земле, до полуночи слушая крики и топот лошадей, а в полночь молча встали, и молча, переливаясь живыми волнами через плетни, каменные заборы, сады и огороды, пошли к сигуранце.

Перед освещенными окнами остановились. Кто-то спросил.

— Ну?

Старый дед, стиснув зубы, перекрестился и решительно пошел к крыльцу.

— Господи благослови.

Жандарм возгласом хотел остановить старика. Но тот подошел к самому крыльцу и оказался перед толстым жандармом. Пьяным голосом жандарм строго спросил:

— Чего тебе надо?

Дед подошел вплотную, перекрестился, медленно достал из кармана рваных полотняных штанов садовый нож и коротко взмахнув рукой, вонзил его в жандармскую глотку по самую рукоять. Жандарм тяжело упал на крыльцо.

— Господи, прости меня грешного, — спокойно сказал дед и, по-хозяйски вытерев нож о штаны, крикнул.

— Ну, идите!

Идя с толпой, повалившей ему навстречу, говорил:

— Одного только и смог уложить… А больше, хоть убей — не могу. Петуха боюсь зарезать, не то, что гоца.

Но его никто не слышал. С дикими криками толпа влетела в сигуранцу, избивая палками вскакивавших сонных и пьяных жандармов. Гоцы, выбивая окна, бросились выскакивать во двор, но там их уже ждали топоры и ножи.

Успел выпрыгнуть только начальник отряда. Услышав шум, он протиснулся за печью в чулан и оттуда, оторвав доску, залез в нужник, а там уже сбежал через плетни к телеграфу.

Укрывшись на телеграфной станции, закрыв за собой дверь, сублокотенент приказал начать передачу. Телеграфист взялся за ключ. Дрожа, сублокотенент начал говорить, облизывая сухие губы.

— Штаб корпуса. Бухарест. Начальнику штаба… Отряд встретился с большими силами повстанцев, вооруженными пулеметами и гранатами, много одетых в русские шинели. Уникитешты штаб по…

В окно протиснулась палка и так крепко стукнула по офицерскому затылку, что неоконченное слово вылилось на аппарат вместе с кровью. В телеграфную станцию вбежали несколько человек.

Мы их проучим, мерзавцев!

Бухарест…

Город, в котором замечтались дома, где зевают маленькие чиновники и сладко щурятся при воспоминаниях о различных спекуляциях румынские дельцы… Столица. Это сердце великой Румынии, такое же грязное и вонючее, как и гнилая королевская власть.

…Телеграмма, посланная в штаб корпуса в Бухарест, прилетела как раз тогда, когда начштаба Морареску начал уничтожать седьмой стакан холодной воды с вином и вареньем.

Плюгавый, согнувшийся есаул, с напудренными щеками и носом и слегка подкрашенными губами легонько стукнув шпорами, положил телеграмму между двумя стаканами с холодной водой и отошел в сторону. Морареску опустил глаза в телеграмму. Закончив читать, он прохрипел:

— Что за черт, откуда это? Где это село Уникитешты?

— Телеграмма получена из Бессарабии — склонился перед ним адъютант.

— Из Бессарабии? Ну, что же вы стоите, черт вас побери? Где конец телеграммы?

Адъютант подпрыгнул.

— Очевидно, или провод был перерезан, или тот, кто передавал телеграмму, было внезапно убит.

Морареску вскочил на ноги:

— Так что же вы стоите? Что вы стоите, я вас спрашиваю? — выпучил он глаза на адъютанта.

Тот испуганно бросился к двери.

— Слушаю!

— Куда же вы бежите, черт бы вас побрал? — завизжал начальник штаба.

— Слушаю!

Генерал опрокинул стакан холодной воды и сел в кресло.

— Слушаю, слушаю! Надо не слушать, а дело делать! Дайте распоряжение в Кишинев… распоряжение в Кишинев… черт возьми, как же вы напудрились… что? Да, немедленно поставить на ноги Кишинев… Фу… Ну разве можно так пудриться, черт побери?.. Ну, что же вы стоите? Выслать немедленно дивизию и аэропланы.

— Слушаю!

— И больше не сметь мне так пудриться… В Бессарабии советские отряды, а здесь… черт его знает… Да не стойте вы, ради бога… Ну?


Аэроплан, содрогаясь всем корпусом, гудел пропеллером — готовился лететь. Летчик крепко пожал руки своим друзьям и полез в аппарат, где, ожидая его, сидел, словно вросший, бомбист-наблюдатель.

— Контакт?

— Есть контакт!..

Аппарат стремительно побежал по аэродрому, оторвался от земли, поплыл над горизонтом и быстро превратился в точку, унося летчика в тихую синь небес над Уникитештами.

…Через полчаса на Уникитешты отправился тяжелый пушечный полк и конная дивизия.

…Тем временем в Уникитештах творилось что-то необычайное — крестьяне, вооружившись ружьями, саблями и пулеметами, отобранными у жандармов, готовились к бою, каждую минуту ожидая появления румынского войска. Молодой Олтяну подбадривал плугурулов, гарцуя по селу на прекрасном сером жеребце, отобранном у офицера. Олтяну успел сегодня побывать в трех селах, поговорить в одном с бывшим унтер-офицером русской армии по поводу объединения всех сил, успел помирить ребят, подравшихся за оружие, сумел достать где-то колючей проволоки, которой плугурулы обмотали черешни, поваленные на концах улиц.

Но не только Олтяну так бойко работал и готовился. Даже старики и те сползли с лежанок, приняв участие в обматывании проволокой срубленных деревьев. Кто давал распоряжение — никто в точности не знал, но все работали дружно.

Олтяну хотел было дать некоторые указания плугурулам, рывшим окопы, но его, как всадника, послали на другой конец села — посмотреть что там делается, и не надо ли там чего. И Олтяну, пришпорив коня, помчался смотреть, что делается на другом конце Уникитештов.

Ночь прошла спокойно. За кружками с пивом плугурулы строили разные планы на будущее.

Много планов было разработано в эту ночь. Каждый предлагал свое и упорно пытался доказать, что его идеи самые верные и лучшие, и только на одном помирились все, когда заговорил старый Негойц.

— Люди добрые, все мы говорим глупости. Разве мы сумеем удержаться в этом селе? Вряд ли. Ну, неделю-две будем обороняться — а что дальше? Тут надо немного по-иному умом раскинуть. Войска у нас нет, пушек нет. Вот в этом-то и все дело… Нам следует послать человека в обласканную землю, и просить там поддержки… Вот что я хочу сказать.

И несчастные плугурулы, не знакомые с международным правом, поверили словам Негойца, и никто не подумал о том, возможно ли это. Плугурулы обрадовались до безумия. Долго выбирали, кого послать, и имя Негойца упоминалось чаще всех. И, в конце концов, порешили послать его.

Старик поднялся, разгладил свою седую, до пояса, бороду, поклонился низко и произнес:

— Спасибо, люди добрые, что выбрали меня потрудиться на дело общества… Хоть на старости лет посмотрю на эту землю. Может и доведется еще взглянуть на нее. Расскажу им, что творится у нас… А когда вернусь, так уже с ними.

Начали считать, сколько дней, придется идти старику. Насчитали семь дней.

— Семь день продержимся… Да, да. Семь день провоюем.

— Даже десять провоюем!

…С рассветом старый Негойц ушел в сторону советской границы, за спиной у него висела сумка.


В полдень над селом начал крутиться аэроплан. Плугурулы бросили работу и, задрав головы вверх, тоскливо смотрели на стальную птицу, гудящую наверху. Кто-то печально прошептал:

— Будет бомбы бросать, сейчас будет бросать.

Ответили покорно и безразлично:

— Да, наверняка.

Кто-то внезапно предложил:

— А может стрельнем?

Все радостно согласились с этим. Тут же зашумели, загомонили, зашевелились.

— Эй, у кого карабин, стреляй… Стреляйте люди!

Начали отрывисто стрелять. Аэроплан дернулся, минуту повисел в воздухе и рванулся вверх.

— Подбили!

— Пошел!

— Убегает!

— Го-го-го!

Снова весело затрещали карабины. Но вот неожиданно воздух прорезал необычный металлический гул, будто с облаков полились потоки металла.

— Ложись!

— Бомбу бросил!

Испуганно припали к земле, глядя друг другу в глаза.

Страшный взрыв где-то в направлении церкви разорвал чугунным хохотом застывший воздух. На головы посыпался дождь земли, песка и обломков кирпича. И снова прорезало воздух металлическим гулом, и снова разорвали полдень чугунные ветры и снова под тучи взметнулись черные столбы раздробленной земли.

Бомбы ложились в садах, среди улиц, в овине — они недолго яростно хрипели и, взорвавшись, с убийственным возгласом подбрасывали вверх кровли, деревья, черные кучи земли и огромные камни.

— Господи боже… господи боже… — быстро крестились плугурулы, вздрагивая всем телом после каждого взрыва.

— Господи, не попусти!

— Господи, не убий!

Взрывы слились в бесконечный гул, от них тоненько звенело в ушах и било в голову.

Какой-то старичок в разорванной до пупа рубашке, со сбитой в сторону взъерошенной бородой выбежал на дорогу и закричал, размахивая руками, приседая при каждом новом взрыве:

— Господи, убивают нас… Л-лю-юди-и!..

Но старика никто не слушал. Голос его тонул в чугунном реве взрывов… Тогда старик сел прямо в пыль и зашмыгал носом.

— Господи, убивают же… Господи, боже наш…

…Сбросив бомбы, аэроплан полетел назад. Наступила мертвая тишина.

Но не успели плугурулы успокоиться, как где-то вдалеке за селом прерывисто загудело:

— Данг-банг.

— Данг-банг.

И снова засверлило воздух. На этот раз — снарядами пушечной сотни, подъехавшей к селу. На деревню посыпался дождь снарядов. Все перемешалось в земляную кровавую кашу. О борьбе нечего было и думать. Оставив оружие в садах, плугурулы побежали к своим домам.

Вечером войско, влетевшее в село, творило суд и расправу.

Плугурулов согнали к разрушенной снарядами церкви, выстроили в один длинный ряд и, отсчитав каждого пятого, повели к забору. Вздохнул пулемет и… пятой части мужского населения в Уникитештах не стало.

Офицер брезгливо посмотрел на кровавую кучу плугурульских тел, окровавленных лохмотьев и на желтые, как воск, застывшие ноги. Повернул свое напудренное лицо к крестьянам.

— Если хоть одна гадина посмеет хоронить эту сволочь, от вашего села и камешка не останется… Слышите?

Плугурулы уткнулись подбородками в грудь.

Утром собрали партию молодых парней и погнали неизвестно куда. Матери бросились вслед — прогнали.

— Да скажите хоть, куда же вы гоните их? — спрашивали матери. Один из жандармов смилостивился.

— В Кишиневскую тюрьму.

А потом, опомнившись, закричал, взмахнул нагайкой, завыл:

— На-а-за-ад, сволочь!

Грустная встреча, печальные воспоминания

Тюрьма, где сидел Степан, ежедневно принимала в свои каменные объятия все новые и новые партии арестованных. Часть заключенных уже перевели в Ясский централ, часть направили в другие тюрьмы.

Степана и арестованного вместе с ним рабочего перевели в общую камеру, где сидели также и рабочие по делу забастовки и «вооруженного насилия» на табачной фабрике Левинцу. Хотя никто из арестованных пока еще не знал о том, что ими, помимо всего прочего, «сделано несколько выстрелов в домнуле Левинцу». Также никто еще не знал, что их обвиняют в покушении на жизнь агента сигуранцы Кавсана. Начальство не очень спешило уведомить их об этом — пусть, мол, посидят.

А камеры с каждым днем все наполнялись народом.

Однажды после прогулки в общую камеру привели партию новых арестованных в крестьянской одежде, в желтых, цвета подсолнуха, шляпах и с маленькими сумками в руках.

Плугурулы остановились у дверей, с детским любопытством осматривая помещения и вглядываясь в бледные, измученные лица заключенных. Но вот, ко всеобщему удивлению плугурулов, из дальнего угла камеры подошел высокий бородатый человек и, положив руку на плечо одного из них, спросил:

— Давно из Уникитештов, Олтяну?

Олтяну вытаращил удивленные глаза:

— Мы?.. Н-нет… три дня назад… А вы кто будете, домнуле?

Степан грустно улыбнулся:

— Что, уже и узнать не можете?.. Да я же кузнец Македон буду.

— Вот как… — удивленно пораскрывали рты плугурулы и радостно зашумели:

— Глядите, люди добрые, — действительно Македон. А зарос бородой, а похудел. Лицо как известкой перед праздниками выбелили…

— А на селе врали, будто бежал Македон.

Загареску прервал разговоры:

— Ну, хватит, потом наговоритесь. Выбирайте, ребята, нары!

Немного повеселев, плугурулы начали раздеваться и хозяйственно располагаться по углам, у стен, под окнами и возле дверей. Стянув с себя свиты и широкополые шляпы, сложив в головах узелки, плугурулы сели по-хозяйски, каждый на своем месте, положив черные корявые руки на колени.

Загареску взглянул на них и засмеялся:

— Ну, черт… Посмотри только, Степан, на земляков. Уселись вот. Словно на вокзале поезд ожидают… Будто во дворе Каса Ноастра[58] землемера ждут.

Но Степан не слышал ничего. Он сел рядом с Олтяну и принялся жадно расспрашивать его про Стеху. Но увы, Олтяну ничего не знал и не мог ответить на вопросы Степана. Он мог лишь рассказать о том, как бедствовала Стеха, как ходила на поденщину, на виноградники, а дальше он и сам не знает, что с ней стало. И где она — молодой Олтяну тоже не знал.

— Большое несчастье случилось в Уникитештах, Македон. Большое несчастье. Когда взяли нас, не знали мы, живы ли наши отцы и матери, целы ли наши дома… Ничего не знаем.

Македон побледнел и произнес:

— Расскажи.

Молодой Олтяну начал рассказывать обо всем, что было на селе, — о восстании, о жандармах, о расстрелах, об изнасилованиях женщин, о грабежах, и каждое слово его теснее сплачивало круг слушателей.

Спокойный голос Олтяну лил в сердца слушателей кровавую, горячую ненависть и наполнял души кипучей бессильной злобой. Загареску стоял, широко раскрыв глаза, и в глазах его горели недоверие и ужас… Он не выдержал:

— Неправда!

Олтяну повел плечами и равнодушно произнес:

— Что ж, можешь не верить. Можешь не верить и тому, что мы в тюрьме… А за вранье нам не платят.

Дезертир задохнулся, из забытых глубин памяти выдернул давно забытые русские матерные слова и плеснул ими по камере.

— А-а-а… звери, звери. Мать… мать… мать… Растак вашу… в печень, в сердце, в гроб!..


Погрустнела камера. Притихла. А потом как-то случайно всплыло само по себе смелое и сильное желание, от которого сердца заколотились быстрее. Это было всеобщее желание — желание бежать. Кто-то подал мысль, уже и не вспомнить, кто именно. Главное — идея была подана. А дальше дни и ночи превратились в лабораторию, в которой готовили планы побега. Эти планы рассматривали и не принимали. Но дни и ночи были упорно наполнены этими исканиями.

В конце концов был выработан один план, который и был принят единогласно. Этот план был безумным по своему замыслу, но им нечего было терять — жизнь или смерть.

Широкий взмах упругих крыльев

Чтобы не возбуждать подозрений тюремной администрации, общая камера относилась к своим обязанностям так тщательно, что у охранников сердце радовалось. Заключенные всеми силами старались угодить начальству. Такого смирения, такого искреннего исполнения заключенными всех обязанностей администрация отродясь не видала. И, похоже, не надеялась увидеть.

— Телята, а не арестанты. Черт знает, почему такие смирные парни обвиняются в восстании? Ничего не понимаю!

Особенно этой покорности и рабскому вниманию радовался директор, когда заключенные общей камеры гнули спины возле его окон. Чуть ли не по земле стучали лбами — так они любили и уважали начальство.

Но все это было частью плана.

Так шли серые дни за решеткой. И вот однажды, темной ночью, когда туманные сумерки тихо вползали в тюремные окна, в камеру, Степан сказал:

— Ну?..

И узники, поняв все без слов, ответили с холодом в сердце:

— Бунэ…

Камера притихла. Каждый остался наедине сам с собой, чувствуя, как горячо пылает грудь и от предчувствий холодеют ноги.

…Ночь. В гулких тюремных коридорах мутно блестит электрический свет и размеренно стучат шаги часового. Из камер сквозь дверные волчки доносятся храп и стоны арестованных. Где-то скрипят в удушливом кашле и с бранью выплевывают из гнилых легких кровавую харкотину.

Тюрьма спит.

И караульному хочется спать. Караульный боится стоять на одном месте — уснешь случайно, беда будет, поэтому он меряет шагами уставших ног длинный коридора из конца в конец и от скуки заглядывает в волчки — что делается в камерах?

Но вот из общей камеры до ушей караульного долетел неясный шум и сдавленный крик.

Он остановился, а затем потихоньку пошел в сторону общей камеры. А в той камере в эту ночь произошло нечто необычное.

В полночь начал буйствовать один из заключенных — здоровенный плугурул Николай Кодрияну. Вскочив со своего места, он, дико завывая, начал носиться по камере, опрокидывая столики, парашу и ломая прибитые к стенам полки. Арестованные бросились к нему со всех сторон, пытаясь схватить его за руки, но тщетно.

Кодрияну с пеной на губах, с налитыми кровью глазами носился по камере, размахивая тяжелой скамьей, грудью опрокидывая тех, кто приближался к нему, и выл страшно, по-звериному. Все это увидел сторож в крохотный дверной глазок.

Шум усилился.

Часовой бросился вдоль коридора, добежал до площадки и, перевесившись через поручни, крикнул:

— Эге-ей… начальник стражи!

Плутоньер оттуда спросил, в чем дело.

— Несчастье в общей камере. Сумасшедший объявился… Бросается на заключенных… Все перевернул и побил в камере.

Удивленный плутоньер быстро прибежал наверх по лестнице и бросился по коридору.

Остановившись возле общей камеры, он приник к волчку и с минуту смотрел. Тем временем в камере пытались поймать Кодрияну. Заключенные то ласково уговаривали его успокоиться, пытаясь отнять у него тяжелую скамью, то пробовали сбить его с ног, бросаясь на него все вместе, но, видимо, сумасшедшие действительно обладают сверхчеловеческой силой — сегодня эту истину взялся доказать Кодрияну, разбрасывая всех, кто нападал на него, словно щенят.

Плутоньер громко спросил в очко.

— Эге-ей, что случилось?

К двери подбежал Загореску и зашептал:

— Беда, домнуле. Кодрияну обезумел… Двоих чуть не убил… Помогите, домнуле. Заберите его отсюда, а то он нас поубивает… Спасите, домнуле…

Плутоньер задумался:

— Черт его знает, что делать… Вишь, какое дело получается… Да-а. А в инструкциях про это ничего не сказано.

И плутоньер побежал за инструкциями к дежурному офицеру.

Через несколько минут к камере подошел заспанный офицер и несколько солдат. Офицер процедил:

— Откройте камеру.

Скрипучие задвижки ржаво взвыли и звякнули железом. Дверь камеры открылась. Офицер переступил порог и недовольно надулся. Он взглянул внутрь и невольно шагнул к двери.

— Что это такое?

Кодрияну, увидев офицера, дико взвыл, прыжком бросился к тюремной стене, подпрыгнул и, вцепившись руками в тюремную решетку, пронзительно захохотал. Офицер закричал:

— Хватайте его за ноги!

Узники бросились толпой к Кодрияну, но хитрый сумасшедший, поняв их, прыгнул на пол и, схватив с пола оторванную полку, метнул ее над головами и завыл.

Узники бросились назад. Офицер командовал:

— Заходи справа и слева!

Но Кодрияну, заметив, что его обходят, бросился в другой угол.

Ловля сумасшедшего начала превращаться в спорт. Заволновался не только плутоньер, горячились и солдаты, и узники, и даже офицер, который принялся бегать по камере с блестящими глазами, весело выкрикивая:

— С правой стороны, черти… С правой стороны заходи… А-ах, раскоряки!

И все начиналось снова. В камеру вошел даже часовой и, поставив ружье у двери, начал гоняться вместе со всеми за Кодрияну. Но вот вдруг сумасшедший, размахнувшись доской, бросился на солдат. Те метнулись в угол.

— Хватай! — крикнул Степан.

Но на этот раз бросился не на Кодрияну, а на солдат. И тут же хлопнула закрывшаяся дверь.

Сумасшедший стукнул офицера доской по голове и вместе со всеми заключенными бросился на румын. Произошла короткая беззвучная схватка.

Заключенные, тяжело дыша, сбили солдат на пол, заткнули каждому в рот по кляпу и быстро начали стягивать с них одежду. Степан подгонял. Но арестованные и сами спешили не меньше Степана.

Они чрезвычайно быстро натягивали на себя румынскую солдатскую форму, поспешно застегивали пуговицы, еще быстрее хватали оружие и, уже переодетые в солдат, подбегали к дверям, заслоняя спинами глазок в двери.

Кодрияну, внезапно оказавшийся здоровым, делал то же самое. Он так же натягивал на себя солдатские мундиры, но с бранью передавал их другим. На его огромную фигуру не нашлось ни одного мундира. «Сумасшедший» ругался:

— Вот, чертовы цыплята!.. Может, попробовать офицерскую… Где она?

Но офицером уже вырядился Загареску. Быстро застегивая последнюю пуговицу на офицерском мундире, он поспешно убеждал в чем-то Степана, нетерпеливо смотревшего на переодевание.

— Обязательно нужно, обязательно. И пароль у них надо узнать… Иначе никак нельзя.

Степан отвернулся:

— Делай, как считаешь нужным.

— Так бы и раньше.

Загареску наклонился к связанному офицеру, вытащил у него изо рта кляп и спросил:

— Пароль?

Офицер молчал.

— Пароль, курва?.. Ну?

И ткнул ему в лицо маузер. Офицер прохрипел:

— Кагул.

Загареску заткнул ему рот и шепотом спросил солдата, что лежал у двери:

— Пароль?

— Рени.

— Выходите! — сказал Загареску.

Тихонько скрипнули двери. Узники потихоньку проскользнули в коридор, оставляя позади пустую камеру. В глаза им взглянула желтая пустота коридора. Лишь где-то за углом стучали шаги часового, но его не было видно.

Степан шепнул команду, и все бросились по коридору в караульную комнату. Вбежали на цыпочках, беспорядочной толпой, тихонько зажав сердца в холодные рукавицы неизбежного, спустились по ступенькам вниз, не встретив никого. Все шло как надо. Все немного приободрились, всерьез поверив в то, что они начали делать.

Толпа вбежала в караульное помещение. Безумно напуганные солдаты не успели опомниться, как уже лежали на полу с выкрученными назад руками.

Снова начали переодеваться. Заключенные бросали на пол свою одежду, поспешно натягивая на голые тела солдатские мундиры.

В течение нескольких минут половина арестованных переоделась, и их уже невозможно было узнать.

— Ну, выходи!

— Стой!

В комнату вбежал Загареску. На его мундире, на руках и на лице тускло блестели кровавые пятна. Он остановил тех, кто выходил, и подбежал к связанным солдатам. Отрывисто спросил:

— Пароль?

Прохрипело сразу несколько голосов.

— Рени.

— Бунэ… Если вы будете кричать или попытаетесь освободиться до моего прихода, будет плохо. Смотрите — в городе уже объявлена советская власть… Будете нам мешать освобождать арестованных — перестреляем!

Загареску погрозил им кулаком и с этими словами бросился за выходящими, остановился на миг на пороге, еще раз погрозил пальцем и выбежал из караульной, заперев дверь на защелку.

Между тем Степан уже отдавал распоряжения в коридоре.

— Кто с оружием и в форме — становись по краям… Свободные в середину. Загареску?

— Есть!

— Ты офицером?

— Ну?

— Веди!

Степан распорядился и полез в середину арестованных. Кто-то перекрестился:

— Господи, благослови.

— Пошли!

…Двор погрузился в густую темноту южной ночи. Темень стояла такая, что трудно было рассмотреть человека даже в двух шагах. Партия «арестованных» на миг остановилась и пошла без команды направо в сторону огонька, который мерцал в темной пасти ночи. Это светил электрический фонарь. Несколько голосов зашептали:

— Внешняя охрана.

— Тише.

Перед глазами выплыли мутные расплывчато-темные очертания приземистого каменного дома с тускло освещенным окном с решеткой.

— Стой!

Загареску отошел от толпы и твердым шагом подошел к окну. Тихо постучал в стекло.

— Ишь… заснули, черти. Начальник стражи? Спишь, свиной хвост?

В ответ стукнула дверь, и несколько человек выбежали во двор. Загареску обратился к ним начальственным тоном:

— Спите, сволочи? Кто начальник караула?

В пятне мутного света выплыла тучная фигура плутоньера.

— Я.

— Спал, сук-кин сын?

— Нет-нет, нет, домнуле… домнуле локотенент.

Загареску грозно поправил:

— Капитан.

— Извините… нет-нет, домнуле капитан, не спал.

— Принеси немедленно ключ от ворот. Партия отправляется на вокзал…

— Изви-и…

— Молча-а-ать!

— Пароль? — воскликнул плутоньер.

Загареску подошел к нему вплотную и, укутывая лицо офицерским шарфом, прошептал:

— Рени.

Плутоньер вытянулся перед ним в струнку и, сказав: «Слушаюсь», — помчался за ключами.

Загареску со своей необычайной наглостью даже не пытался вести себя осторожно, а, напротив, умышленно начал что-то очень громко насвистывать. Кто-то из партии прошептал ему, чтобы он вел себя потише. Ведь они так боялись. У них так бились сердца. А от этого свиста и от такой наглости Загареску сердце разрывалось на части и в голове шумело. Прошептали:

— Тише, Загареску.

«Офицер» резко повернулся и крикнул, на этот раз во весь голос:

— Молчать!

В этот момент из помещения выбежал плутоньер и звякнул ключами. Услышав грозный возглас офицера и желая услужить ему, плутоньер повернул свою голову на коротенькой шее в сторону темной массы и тоже гавкнул:

— Разговаривать?.. Зубы повыбиваю!

И, повернувшись к Загареску, заискивающе спросил:

— У домнуле капитана есть распоряжение от домнуле директора?

— Есть… Ступай, открывай.

— Домнуле капитан даст мне это распоряжение?

— Что-о-о?

— Простите… Инструкция… Приказ…

— Открой мне немедленно, хватит болтать. Получишь у меня распоряжение… Ну?

Плутоньер недовольно качнул головой и побежал к воротам. Партия тихо пошла за ним вслед. Часовой у ворот шагнул в сторону и терпеливо ждал, пока плутоньер откроет дверь.

Партия начала выходить из темных ворот на улицу. Загареску терпеливо ждал и лишь изредка кричал:

— Раскорячи-ились… Эй, шевелись там!..

И когда уже выходили последние, плутоньер подошел к «офицеру» и вежливо напомнил:

— Домнуле капитан не передал мне распоряжение.

— Ах, да-да, я и забыл.

И, высунув голову в ворота, крикнул:

— Эге-ей, Кодрияну! Распоряжение у тебя?

Из темноты послышалось:

— Так точно.

— Передай плутоньеру.

— Слушаюсь.

В ворота вошла огромная тень, подошла вплотную и, взметнув руку вверх, тяжело стукнула плутоньера по голове. Тот мешком упал на землю, не успев даже пикнуть. Второй удар свалил часового. Загареску наклонился и, вытащив у плутоньера револьвер, сунул его в карман. А Кодрияну снял с часового патронташ и, забрав ружье, побежал догонять партию уже свободных людей, вылетевших навстречу суровым дням.

Через три часа из Кишинева вдогонку беглецам выехали три кавалерийских эскадрона и пропали в темноте теплой бессарабской ночи.

Если ты не шлюха, иди за мной

После того как было разрушено родное село, Стеха решила уйти в Кишинев с надеждой найти там Степана или хотя бы узнать что-то у людей о его судьбе. Наивная девушка даже не подумала о том, что сделать это не так легко. Но разве об этом надо было думать?

Знакомый молдаванин подвез ее в Кишинев и поехал на постоялый двор, оставив Стеху посреди улицы большого города с маленьким узелком в руках и с детски-наивными желаниями. Стеха поплелась по незнакомым улицам, лишь бы только куда-то идти. А куда, зачем, почему — об этом она не думала. Лишь бы идти, со слепой верой в лучшее.

Шумные улицы города, толпы людей, непрерывно идущих по тротуарам, поспешность движений — все это удивило ее. И напугало одиночество. Позади остались такие спокойные бессарабские поля, веселая зеленоватая даль и люди, такие же простые, как и эти поля. Стехе стало грустно. Испуганно поглядывая на людей, она шла мимо домов, потихоньку продвигаясь вперед.

Из распахнутых дверей ресторанов на улицу вылетали звуки музыки. Стеха останавливалась и прислушивалась к ней.

Начало смеркаться. На город опустилось синее вечернее небо, а вдоль улиц вспыхнули белым ожерельем яркие городские фонари.

А Стеха все бродила по улицам, пока совсем не стемнело. Где-то замирали звуки музыки, прекращалось движение извозчиков и автомобилей. Она пошла куда-то по извивающейся улице. Улицу пересекали переулки с низкими домами.

Устала… Села на скамью напротив большого каменного дома с огромными освещенными окнами.

Но надо было куда-то идти. И она снова потихоньку поплелась по переулкам, повернула направо, потом пошла налево и так кружила до тех пор, пока не уперлась в низенькие покосившиеся заборы, из-под которых смердело плесенью.

В переулках стояла темная летняя ночь.

Стеха устала и, измученная и обессиленная, встала возле желтого равнодушного уличного фонаря, не зная, куда деваться дальше. Стало жутко, страшно. Стеха заплакала тихим беззвучным плачем, ее усталые плечи сотрясались. В лицо заглядывала туманная городская ночь.

И Стеха не заметила, как к ней подошла какая-то женщина, доброжелательно положив ей руку на плечо.

— Чего ревешь, дура? Дружок на свидание не вышел?

Стеха кивнула головой в ответ.

— Так что же ты?

— Деваться некуда, — всхлипывая, проговорила Стеха.

Женщина замолчала, помолчала немного и, подумав, спросила:

— А ты не шлюха будешь?

— Н-нет.

— Работать умеешь?

— Да.

— Белье стирать будешь?

— Буду.

— Ну, смотри, я тебя беру, — произнесла женщина, — только, если ты… из этих, скажи сразу. Ну?

…Через день Стеха стояла и стирала белье, работая по найму у своей хозяйки.

Воля голоте — или виселица

Кодры[59].

Густо покрытые лесом долины, крутые овраги, поросшие лещиной и серебристым грабом. Папоротник, лесная тишина, хруст тонких веток, когда белка прыгает с дерева на дерево. Между серых камней тихим серебром звенят лесные реки, вышивая в зеленых камнях густые белые кружева пены.

Леса… Словно декорации старых, грустных румынских сказок.

…Беглецы из тюрьмы словно провалились.

Зря жандармские отряды носились за ними днями и ночами. Бегали по дорогам, селам и лесам и никого не нашли. О беглецах почти позабыли, как вдруг однажды они напомнили о своем существовании дерзким нападением на конную сотню, которая расположилась в Плотерештах.

В Кишинев поступило коротенькое сообщение.

Ночью с седьмого на восьмое текущего месяца в Плотерешты ворвался отряд хорошо вооруженных бандитов. В результате двухчасового боя порученная мне сотня вынуждена была отступить с большим количеством убитых и раненых. Бандитами захвачено сорок три лошади, два пулемета, убито пятьдесят восемь человек и двое плутоньеров. Отступили с останками сотни в Краевое. Жду дальнейших распоряжений.

Сублокотенент Ралли.

Надо сказать, что в сообщении не все отвечало истине, и если бы это сообщение за подписью сублокотенента Ралли попало бы в Кодры, в руки Степана и его товарищей, они бы от души посмеялись.

Домнуле Ралли позабыл вспомнить о том, что он в одних подштанниках ускакал на неоседланной лошади после пары выстрелов в Плотерештах. Домнуле не упомянул в сообщении о позорном бегстве солдат, побросавших своих коней и ружья. А еще сублокотенент солгал про двухчасовой бой. Бой, правда, был, но кончился он значительно раньше, чем через два часа. На самом деле он закончился спустя всего пять минут после первого выстрела. Но об этом знали только Степан и его товарищи, после набега убежавшие в Кодры.

…В густых кустах орешника отряд остановился и слез с лошадей. Выставили охрану и занялись подсчетом результатов сегодняшних событий. Лысый Улариот перекрестился:

— Слава богу… Хорошо провели бой… А у нас, похоже, и поцарапанных нет?

Несколько голосов радостно ответило:

— Нет, нет…

— Ну, дай бог, всегда так.

Начались воспоминания, вспоминали подробности налета и бегство солдат.

Добыли и трофеи. «Начальник хозяйственной части» старый Попеску после подсчета сделал краткий доклад о том, сколько захвачено лошадей, сабель, ружей, два пулемета и большое количество револьверов и патронов. Старый Попеску почесал свою лохматую голову и произнес:

— Там вот еще ящики с патронами, но я их вряд ли подсчитаю, потому что незнакомое число будет. Не знаю, как его сделать. Бомбы есть ручные — около сотни будет… Сын смотрел, говорит, в исправности… Теперь, значит, что получается? Найти бы нам еще восемь лошадок, тогда как раз каждому бы досталось.

Особенно много радости было оттого, что добыли коней. Загареску пылко заявил:

— Теперь я и чертовой матери не боюсь!

К вечеру в Кодры прибыло двое крестьян из соседнего села с продуктами для повстанцев. С ними повстанцы установили связь еще с первых дней, когда они попали в Кодры. И хоть тяжеловато было плугурулам кормить столько людей, все же они помогали повстанцам с большой охотой и радостью.

…Утром Загареску обучал повстанцев обращению с оружием, муштровал их, постепенного ладил хорошо вымуштрованную конную сотню и даже начал учить их военному уставу, но этого уже повстанцы не выдержали.

— Ну, это ты брось! Нам этих фокусов не надо — рубить умеем, стрелять умеем и амба. Не собираемся всю жизнь воевать… С румыном покончим, так даже ружья в щепки разобьем.

Загареску не протестовал:

— Как хотите, а только по-хорошему надо было бы и устав пройти. Как-то оно так неудобно получается.

— Оставь, брат.

Муштра производилась с большим успехом. В течение недели повстанцы настолько выучились, что Загареску даже рот разинул:

— Молодцы. Нас этому делу год обучали, а вы…

И даже был немного недоволен успехам своих учеников. Ему показалось обидным, что ученики оказались такими способными.

— Дурень ты божий, вас учили из-под палки, а мы — по необходимости. Если надо будет, так и по-собачьи залаешь.

Загареску соглашался:

— Теперь нам что остается? Хорошо бы пройти стрельбу и дальнейшие тактические учения, а там и гато[60]. Эх, и гульнем же тогда по Бессарабщине!.. Эх, гульнем! Задрожат бояре в лихорадке, когда плугурульская кровь в пляс пойдет. Будь, что будет, а бояре будут гореть — ой, гореть!..

…В последние дни Степан стал чаще исчезать из отряда, иногда не появляясь по несколько дней. Загареску подмигнул:

— Землю пашет…

Действительно, Степан целыми днями пропадал в селах, агитируя за общее восстание. Дважды чуть было не попал в руки сигуранцы и спасался лишь благодаря своей смелости. Только легко ранили в руку — отчего он лишь стал осторожнее.

Мик сус

Как-то вечером прибежал в Кодры молодой парень из соседнего села и сообщил повстанцам о том, что утром через Тимишоарский лес должна пройти крупная партия каких-то важных арестантов.

— Сегодня люди в Тимишоаре были, говорят, что арестованных будет человек сто и огромная охрана стоит. Люди говорят, что жандармов будет больше ста человек, да в придачу к ним еще два офицера… Так вот арестованные — неизвестно откуда, узнать это не получилось, но видели, что они связаны веревками. Ну, что делать?

— Бунэ… Значит, через Тимишоарский лес, говоришь?

— Ну да… Да это отсюда недалеко. Я вам покажу дорогу и как можно быстрее всего туда проехать… А наутро они обязательно должны пройти через Тимишоарский лес, потому что другой дороги нет. Наши только увидели их, сразу меня и отправили… Сказали — сюда перевести.

— Бунэ… Спасибо за добрую весть, а хлопцам, тем, что к нам просились, скажи — пусть идут, кони и оружие будут.

Утром туманно-красное солнце сбросило с головы молочную шапку, блеснуло в тяжелых росах бриллиантом. Вокруг еще все спало, только на опушке кричали вороны, да тяжелая поступь партии арестованных и топот конной стражи нарушали предрассветный покой и тишину еще сонных и мокрых росистых полей.

Через холмы, степи и овраги, через крутые уклоны, то поднимаясь вверх, то пропадая в балках, ползет неясным серым пятном мрачно-молчаливая партия, движущаяся из Тимишоары к жизни за решеткой.

Впереди — вдалеке от партии — шагом едут два всадника-офицера, курящие сигареты и хмурящие полусонные лица, сладко зевая при этом. В конце концов один из них пробормотал:

— Спать хочется, черт возьми!

— Ну, до Вакарештов про сон и думать нечего… А жаль, жаль…

До леса оставалось не более ста шагов. Один из офицеров начал насвистывать какую-то веселую песенку, равнодушно поглядывая вокруг и подтягивая поводья.

Если бы офицер смотрел внимательнее, то он заметил бы несколько пар глаз, что смотрели на него из кустов орешника, он увидел бы, что ему в грудь направлены дула карабинов и густые цепи повстанцев расположились по краям дороги.

Загареску стискивал до пота новенький карабин и разъяренно шептал:

— Свисти, свисти, курвин сын — насвистывай, собака! Сейчас мы тебе свистнем, сука ты бухарестская. Подъезжай, подъезжай ближе — ну, ну!

Офицеры въехали в лес. Один из них предложил второму зажечь сигарету.

— Закуривай…

— Вряд ли ты закуришь, домнуле… — насмешливо раздался чей-то хриплый голос из кустов.

Оба офицера быстро повернули головы.

— Эй, кто там?

— Мы…

Из кустов на дорогу выпрыгнул Загареску и, направив карабин на офицеров, сказал спокойно:

— Мик сус[61]

Офицеры быстро схватились за кобуры.

И вдруг кусты ожили. На дорогу выбежали вооруженные люди, часть которых была одета в форму румынских солдат, часть — в изрядно потрепанной крестьянской одежде. Со всех сторон загремело:

— Стой!

— Слезай!

К всадникам одним прыжком подскочил огромный Кодрияну, схватил их могучими руками за пояса и, сорвав с седел, бросил военных на землю. Офицеров вмиг обезоружили, скрутили им руки за спиной и потащили за ноги в кусты. Молодой Олтяну, вытаскивая саблю и присаживаясь возле связанных, перепуганных до смерти офицеров, произнес:

— Будете орать, глотки перережем!

Загареску крикнул:

— Эй, прячься!

Повстанцы нырнули обратно в кусты. Дорога вновь лежала пустая, такая же, как была за несколько минут назад до этого события.

Со стороны опушки зазвенели подковы лошадей, донеслись резкие возгласы и свист нагаек. Чей-то голос давал распоряжения:

— Кто вздумает убегать в лес, стрелять, как собак!

Загареску толкнул соседа локтем в бок:

— Слышишь?

— Да.

Партия арестованных подошла туда, где за кустами лежали повстанцы.

— Быстрее там, под-хо-оди-и… Подхо-о-о!..

Плутоньер вскинул руки и, обливаясь кровью, свалился с коня на землю. Из кустов затарахтели выстрелы. Голос Степана загремел:

— Вперед!..

Партизаны бросились на дорогу.

— Стой… Сто-о-ой!

— Мик сус!

Несколько жандармов бросились вперед, сжимая бока коней шпорами и размахивая нагайками. Но напрасно — не успели они проехать и сотню саженей, как попали под сабли конницы, поставленной в глубине опушки на случай возможных недоразумений. Несколько ударов — и от жандармов остались кровавые пятна. Загареску хорошо научил рубить.

Жандармы, оставшиеся в живых, были немедленно обезоружены и согнаны в одну кучу. Но вот кто-то в лесу резко свистнул.

— Что там?

— Пехота!

К Степану подлетел всадник:

— Пехота идет, Македон!

— Много?

— Ой, много — больше двух сотен.

— Далеко?

— Версты две отсюда.

— Ну, еще успеем, черт побери… Загареску!

— Здесь!..

— Затащить убитых в кусты, немедленно! Где кровь на дороге — затоптать в песок. Только быстро — пехота идет.

Загареску прищурился:

— А с пехотой…

— Э-э-э… Даже и не думай. Ну, быстрее, Загареску.

Загареску немедленно принялся распоряжаться — кому вести жандармов в Кодры с Улариотом. Сюда пошли три десятка повстанцев.

— Если кто-то из жандармов вздумает убегать — убить всех… Конница идет в ста шагах от жандармов… Эй, Олтяну!

— Здесь!

— Ты с Орданеску ведите офицеров в Кодры… Попеску!

— Я!

— Сколько лошадей?

— Двадцать восемь жандармских и две офицерские… Некоторые привязаны, а часть отдана тем, у кого не было коня.

— Гони в Кодры!

— Нельзя, Степан…

— Почему?

— Людей нет. Видишь, пять человек осталось.

Действительно, у Македона осталось всего пятеро из тех, что вместе с Загареску стаскивали трупы в кусты — все остальные по распоряжению Степана и Загареску ушли в лес. Степан вскочил на коня, подъехав к партии арестованных, которые со стороны следили за тем, чем занимались повстанцы. Смотрели с большим интересом.

— Бунэ… люди, минут через пятнадцать здесь будут румынские солдаты… Разговаривать некогда…

Он быстро рассказал им, за что сражается отряд под его руководством. Почему они восстали против румынской власти. Предложил кратко — или домой, или в тюрьму. Их дело — пусть быстрее думают и решают.

Арестованные зашевелились. Чей-то голос крикнул из группы:

— Слово… Ты говоришь, некогда… Бунэ… Нам тоже некогда — мы пойдем с тобой, а потом посмотрим, что делать, — веди нас!

Арестованные согласились. Послышались голоса:

— Правильно.

— В тюрьме посидеть всегда успеем!

— Правильно… Только половина из нас связана.

— Бунэ, — улыбнулся Степан и удовлетворенно кивнул головой. — А теперь слушай! Кто не связан — на коней и айда. Связанным придется пару верст бежать так, а там развяжем. Ну, теперь быстрее, быстрее, люди!

— Часовых снимать?

— Снимай!

Загареску сунул в рот два пальца и пронзительно, протяжно свистнул.

…Через полчаса в Тимишоарский лес вошел румынский пеший полк, который был направлен в район Плотерешт на поимку повстанческого отряда. Семьсот глоток тянули унылую румынскую песню, не подозревая, насколько близко от них находятся те, для кого звенят патроны в их патронташах.

Война так война

В полдень прибыли в Кодры. Степан спросил, где жандармы. Старик Улариот вышел вперед и, пожевав сухими губами, сказал:

— И жандармы здесь, и офицеры здесь. Только к ночи надо будет с ними покончить, а то еще убегут. Всю дорогу так и смотрели, чтобы сбежать.

Степан кивал головой в ответ и позвал на совещание Загареску и других повстанцев. Решили творить суд.

Был в Кодрах суд.

Без юристов, без прокуроров, без следователей. Обвинял сам Степан Македон. И были судьи — хмурые повстанцы.

Степан произносил свою речь. Может быть, за все время существования Молдавии это была единственная речь, в которой было высказано все, что наболело в плугурульском сердце.

Степан сказал:

— Люди… бедные, растоптанные плугурулы… К вам сегодня слово мое, к вашему, оплеванному гоцами, сердцу.

Он напомнил им о всех издевательствах, которые терпят плугурулы от Румынии, от жандармов, от сигуранцы. Напомнил, кто питается их потом, кто высасывает из них каждую каплю крови и бьет их за это, как собак.

Долго еще говорил Степан, и хоть не красноречивой была его речь, но дошла она до плугурульских сердец. Степан даже не успел ее закончить. Лица повстанцев загорелись огнем мести. Вверх поднялся лес рук, и хриплые глотки взревели:

— Сме-е-ерть!..

— Хватит!..

— Сме-е-ерть гоцам!

Жандармы стояли побледневшие и вдруг, как по команде, упали на колени, царапая землю руками и подвывая.

— Простите… Не губите!

Но взметнулся поток людской — повстанцы бросились на жандармов с криками:

— Сме-е-ерть гоцам!

Потащили их в канаву. Степан отвернулся.


Вечером седой заведующий хозяйством Попеску сделал краткий доклад:

— Хорошие у нас дела! И войска прибавилось, и оружием разжились, и лошадей получили хороших… Сейчас у нас имеется семьдесят три лошади, есть оружие для девяноста двух человек. А если одному дать саблю, другому ружье, этому револьвер, а тому бомбу, так получится больше чем на двести душ. А в армии нашей сто тридцать пять солдат и еще я, и Улариот, и сыновья наши, и получается всего сто тридцать девять.

— Подожди, — перебил его Степан. — Тут у нас еще одно дело. Надо договориться с сегодняшними. Это я про вас, — повернулся Степан к заключенным, освобожденным в Тимишораском лесу. — Решили вы или нет?

— А, черт его возьми… война так война!.. — всей толпой вскричали освобожденные узники, так, что разнесся этот крик на все Кодры.

— Остаемся… Война, война проклятым боярам!

Расстреляйте, расстреляйте его скорее

Хорош овес у боярина Дуки! До того хорош, что однажды лошадиное сердце не вынесло этой прелести! Залезла лошадь в негостеприимное поле боярское, да тут и попалась. Не успела глазом моргнуть, как цепкие руки боярского смотрителя ухватились и потащили бедную лошадь по селу к боярскому двору на суд и наказание.

Плугурул испуганно закричал, увидев лошадь в руках смотрителя:

— Боже ж мой, и что же мне теперь делать…

Бросил работу во дворе и, как был, без шапки и без рубашки, в одних холщовых штанах, побежал выручать свое добро — свое мужицкое, бедняцкое богатство. Бежит плугурул, спотыкается, слезно умоляет управляющего:

— Отпустите ее, домнуле… Неразумная она скотина. Прошу вас, домнуле, отпустите ее!

Смотритель гневно к нему:

— Отпустить, говоришь? А почему же ты, сволочь такая, не следишь за своей клячей? Почему ты ее не закрываешь?

— Боже ж мой… Да где ж ее держать? В дом не поставишь, а сараев у нас нет, сами знаете, домнуле.

— Ну, вот я тебя и научу, как за лошадью глядеть… Я тебя научу, как за скотом ходить.

Плугурул только вздохнул и пошел уныло за своей клячей.

А Дука разгневался. Ногами на крыльце затопал, слюной брызжет, визжит:

— Негодник… разбойник… я тебе покажу, сукин сын, как в овсах коней пасти!

— Простите, домнуле боярин… скотина бессловесная, не понимает она… Отдайте лошадку.

Боярин расхохотался:

— Ах ты ж Иуда… Посмотрите, каким он невинным притворяется! А ты мне отдашь пять тысяч лей за потраву. Что?

— Отпустите, домнуле боярин, — кланялся плугурул.

— Я тебя спрашиваю, ты заплатишь мне за потраву?

Крестьянин взглянул исподлобья:

— Боярин смеется, таких денег у меня никогда еще не лежало в кармане…

— Ну, так ступай к черту, пока зубы целы. Принесешь пять тысяч — заберешь лошадь, а не принесешь — так завтра же сам порежу ее на мясо.

Плугурул упал на колени и с отчаянием протянул руки:

— Да разве она стоит таких денег? Помилуйте, домнуле боярин. Она же со всеми потрохами даже тысячи не стоит.

— Встань, дурень, — проговорил чей-то голос сзади, — кого просишь… боярина? Или ты не знаешь этих волков? Встань, не валяйся… Где твоя лошадь?.. Эта?..

Молдаванин вскочил на ноги и удивленно посмотрел на высокого плугурула, стоящего позади него. И, ничего не понимая, проговорил:

— Эта…

— Эта, так и бери ее и веди домой.

Дука затрясся от гнева. Истерически крикнул:

— А… а… а… Ты кто такой, сукин сын?!

Высокий плугурул спокойно ответил:

— Это у тебя мать была сукой, а моя честно работала на таких, как ты, сучьих сынов.

— Хватайте, хватайте его! — пронзительно завизжал боярин, цепляясь за рукав высокого плугурула. — Держите его… дер…

Боярин пошатнулся и тяжело сел возле перил. Крепкий удар огромного кулака так стукнул в боярские зубы, что у Дуки звезды из глаз посыпались.

— Помо-о-оги-и-те… разбойни-ки!..

— Неужто не узнаешь?

Боярин открыл глаза.

— А я тебя сразу узнал, — улыбнулся Степан, вытирая подолом свой кулак.

Узнал и боярин. Вспомнил Дука уникитештского кузнеца, вспомнил, что было возле кузницы. Вскочил и завыл с перепугу страшным голосом:

— Люди добрые, сюда… Караул!..

И вот как раз в ворота, к чрезвычайному удивлению боярина, въехали несколько румынских офицеров и жандармов. Обрадованный Дука бросился навстречу дорогим гостям с радостными объятиями. Схватился за стремена.

— Помогите… помогите мне…

Офицер удивленно вскинул бровями:

— Что такое?

— Вот… Вот большевик, — крикнул Дука, указывая на спокойно стоящего Степана, — расстреляйте… расстреляйте его скорее!.. Это коммунист… большевистский шпик.

Офицер захохотал:

— Смотри, на знакомого нарвался… Это что, твой приятель, Степан?

Македон усмехнулся:

— Встречались когда-то, давненько, правда, но встречались.

«Офицеры» и «жандармы» подхватили под руки до смерти удивленного Дуку и подвели к Степану. Офицер — Загареску, — спросил:

— Ну… что с ним делать? Расстрелять или?..

— Да нет, для такой собаки много чести расстреливать… Эту суку мы повесим на его воротах. Пусть из петли осматривает свои поля.

— Правильно… Эй, веревку!

Дуку, бессильно сопротивлявшегося, подтащили к воротам.

Один из повстанцев полез на ворота с веревкой.

— Ишь, хорошо нажрался… Мало тебе было? — спросил Загареску. — Глянь, пузо как расперло. Не хнычь — в рай попадешь… К богу же посылаем!..

К Степану, искоса смотревшему на побледневшего боярина, подбежал Кодрияну.

— Можно всем заходить?

Степан кивнул головой.

— Аплугурулы знают?..

— Да.

Кодрияну после этих слов сунул в рот два пальца и громко свистнул. И тут же из огромного боярского сада пестрой толпой полились во двор повстанцы, вооруженные с ног до головы.

Загареску отпрыгнул от боярина, сказав ему:

— Ну, прощайся, боярин, с поместьем… Тяни-и-и-и!..

Боярин икнул, дернулся и, болтая ногами, поехал в царство небесное, в светлые дворцы боярского бога.

Через полчаса усадьба пылала. Плугурулы соседних сел, ранее предупрежденные, спешно вывозили с боярского двора зерно, муку, фрукты и угоняли к себе скот. Загареску командовал:

— Бери, бери, люди добрые! Этому мертвяку все равно уже ничего не нужно.

…Вернулись снова в родные Кодры. За спиной пылал горизонт — светился багряным пожаром боярской усадьбы.

Ай, вы испачкаете мне белье!

Через два месяца в Кишиневе, на квартире у Мушатеску, в кругу партийных товарищей Степан рассказывал о себе. Рассказал, как встречали их крестьяне, с какой радостью и искренностью исполняли они поручения повстанцев и как заботились об их отряде, предупреждая о румынских войсках.

Но потом нагнали слишком много войск, и им пришлось спрятаться. Очень плохо стало. Куда ни сунься, повсюду пулеметы, а людей губить зря не хочется. Вот почему они переехали и засели в Буджаке. А сейчас придумали новый план: раздобыть побольше оружия и денег, связать свое выступление с рабочим и однажды вступить в последний бой…

Только наутро Степан ушел от Мушатеску, прижимая к груди продолговатый тюк нелегальной литературы и ощущая в кармане солидную сумму денег.

Сердце Степана радостно стучало при мысли о том, что половина дела уже сделана и что вопрос с оружием все-таки более-менее решен. Не было никакого сомнения, что оружие они получат. Быстро шагая по шумным улицам, весело поглядывая на лица прохожих, Степан шел к рабочим окраинам, где его ждала подвода, которая через два дня перенесет Македона в далекий пещерный Буджак. От этой мысли становилось еще веселее и приятнее.

Но вот на углу одного из переулков Степан встретился с кривым, седым человеком, с каким-то неприятно-знакомым лицом. Где он видел этого человека?

Степан быстро оглянулся и снова увидел неприятное лицо человека, который тоже оглянулся на Степана. Македон тут же почувствовал неприятность этой встречи и вместе с тем ощутил нависшую над ним опасность. Но он никак не мог вспомнить, где ему приходилось встречаться с этим неприятным лицом. Он напрягал свою память, но ничего не мог вспомнить. А прохожий стоял и словно думал о чем-то, нерешительно поглядывая в спину Македону.

Когда Степан в очередной раз оглянулся, он заметил, что за ним идет седоватый человек, высоко подняв воротник и спрятав лицо под низко надвинутыми полями фетровой шляпы.

И вспомнил Степан, узнал по резким движениям рук, упрятанных в глубокие карманы. Так двигал руками человек, которого били рабочие у фабрики Левинцу.

Вспомнил Степан — и узнал.

Холодом пронеслось в уме Степана, что это — шпик.

Он пошел быстрее, путая шаги в глухих закоулках, пытаясь сбить с толку шпика Кавсана.

Кружил Македон по закоулкам больше часа, но шпик не отставал. Забежав за угол глухого переулка, Степан присел, разъяренный, возле водостока. Послышались быстрые шаги шпика. Он подбежал к углу, но не успел повернуть в закоулок, как его сбил с ног страшный удар кулаком в зубы.

Степан перепрыгнул через него и побежал, все время сворачивая то направо, то налево. Но и шпик, быстро очухавшись, тут же вскочил на ноги и, вытащив револьвер, бросился вдогонку за Степаном.

Задыхаясь от быстрого бега, Степан покружил несколько минут по глухим переулкам и оказался у высокого забора, который отгородил большой сад от дороги. Недолго думая кузнец перемахнул через забор и притаился в густых кустах бузины, прислушиваясь к топоту ног приближавшегося шпика.

Возле забора Кавсан остановился и внезапно, подстегнутый истым чутьем опытного шпика, полез наверх, держа револьвер наготове.

Ничего опасного нет… Тихо.

Шпик, поколебавшись минуту, тяжело прыгнул в кусты, но не успел подняться, как на него посыпались удары кузнеца. Степан нещадно бил, молотил тело шпика…

Убедившись, что шпик находится на полпути на тот свет, Македон забрал у него револьвер, поднял тело шпика и, перебросив его обратно за забор, быстро пошел через сад.

Однако нужно быть слишком наивным, чтобы думать, будто шпика можно послать на тот свет таким кустарным способом. Его лупили кулаки и покрепче. Старого Кавсана молотил не один десяток рук, но разве после этого шпик работал с меньшим запалом или, может, у него ослабло здоровье? Ничего подобного.

Ударившись о землю так, что затрещали все кости, шпик приоткрыл глаза, болезненно прищурился и, охая и кряхтя, поднялся на четвереньки. Пошарил по карманам. Револьвера нет. Но под пальцами оказался кругленький жандармский свисток. Кавсан сунул его в рот. Тревожные свистки понеслись по щелям переулков, призывая кого-то. Где-то свистнули в ответ. Быстрой рысью подбежали трое жандармов. Кавсан заговорил с ними.

…Выскочив из сада, Степан повернул направо и попал в какой-то двор. Где он оказался, как ему выйти туда, куда надо, где его ждала каруца, Степан не знал.

Увидев во дворе какую-то женщину, развешивавшую белье на туго натянутых веревках, Македон крикнул:

— Эй!.. Куда ближе всего пройти для…

И не договорил Степан — так быстро забилось сердце. В глаза Степану впился радостный взгляд Стехи. Она бросилась к нему:

— Степан… Степан!

Упала головой на широкую грудь, и слезы покатились из ее глаз весенним половодьем. Они замерли, не находя нужных слов, и стояли, пока пронзительный свисток полицая не разрезал тревожно воздух. Степан тут же очнулся и опасливо прислушался:

— Гонятся… За мной бежит шпик… Говори, где спрятаться?

Стеха отшатнулась, испуганная:

— Тебя ловят гоцы… Гонятся?

И, не раздумывая долго, потянула Степана за рукав в сарайчик. Толкнула его туда, сказала, чтобы он лег, и прикрыла разным тряпьем. Степан прижался к стене, и через минуту его огромное тело было спрятано под грудой желтых циновок и разного старья.

Стеха поспешно выбежала во двор, быстро перетащила веревки к двери и поспешно начала развешивать возле самых дверей широкие полотнища разного белья.

И весьма своевременно.

Потому что во двор вбежал, ковыляя и спотыкаясь, избитый до крови шпик Кавсан в сопровождении двух полицаев. Шпик бросился к сараю, какое-то особое чутье шпика гнало его туда. Но Стеха завизжала:

— Ай, вы мне все белье испачкаете… Что вам надо, что вы здесь ищете?

Кавсан остановился:

— Здесь пробегал один человек!

— Так что же вы в сарай лезете? — спокойно спросила Стеха. — Так бы и спрашивали, куда он побежал.

— Ты его видела? — прохрипел Кавсан.

— Высокий? — спросила Стеха. — С маленькой бородкой, в соломенной шляпе?

Кавсан радостно закивал головой:

— Да, да… Где он?.. Куда он побежал?

— Да он как пуля тут пролетел… Чуть было меня с ног не сбил…

— А куда… куда? — торопливо спрашивал Кавсан.

Стеха махнула рукой направо:

— Вот сюда он побежал… Потом повернул налево… Вон, видите на углу фонарь стоит?

— Ну… ну… ну?

— Так он повернул налево от фонаря.

— Давно?

— Да вот только что… Какую-то минуту назад.

Кавсан и полицейские бросились туда, куда им было указано.

…А через пару дней Степан и Стеха были в Буджаке.

Сквозь высокую траву, клонящуюся к земле под горячим солнцем, вышли они на склоны, усыпанные веселыми цветами, оглянулись восторженно на спокойствие этих просторов, радуясь солнцу и счастью. Обнимая Стеху, Степан спросил:

— Значит, не раскаиваешься?..

— Н-нет!..

Степан любил так же, как и раньше. Он умел любить. И разве сердце его обратилось в камень?.. Нет…

На семьдесят пятой версте

Лунную тишину прорезал далекий свисток паровоза. Вдалеке промелькнули три желтых глаза, долетел приглушенный стук. Из-за горы выползла длинная цепь запломбированных вагонов. Паровоз начал подниматься на гору. Протяжно завывая и лязгая буферами, потихоньку полез вверх, тяжело сопя и выпуская пар.

Он приближался к семьдесят пятой версте.

Часовые на площадках двух вагонов, нагруженных оружием, высунули головы вперед, чтобы узнать, почему поезд пошел тише. Зевая, посмотрели по сторонам и, не заметив ничего подозрительного, снова подняли воротники шинелей и задремали.

Но часовые не видели, что творилось на крышах вагонов. Три человеческие тени, бесшумно скользнув по крышам вагонов, подползли на животах к концу сцепки и, цепляясь, перепрыгнули на предпоследний вагон. На самой высокой части подъема две тени осторожно спустились на буфера и, подлаживаясь к движениям поезда, аккуратно раскрутили винты и быстро сбросили петли. Два последних вагона немного задумались и тихо пошли обратно под гору, медленно ускоряя свой бег.

Часовые подняли головы. Один сонно проговорил:

— Вроде как обратно едем. Вставай, кажется, назад едем!

— А, чертяка… отвяжись от меня… едем, значит, куда-то приедем.

Это убедило часового, и он опять уснул, качаясь вместе с движениями вагона.

Три тени, свесив головы вниз, внимательно следили с кровли вагона за каждым движением часовых и, лишь услышав последнюю фразу, спокойно положили оружие в карманы.

Часовые спали. Неизвестно, сколько проспали бы они, если бы их не разбудили повстанцы Степана:

— Вставай!..

— Смотри, заспались!..

Повстанцы дернули солдат за воротники:

— Ну, хватит спать, хватит…

…Через пятнадцать минут подводы, нагруженные оружием, мчались вскачь к дальнему лесу, а рядом с подводами весело шел рысью повстанческий отряд Македона.

Возле железнодорожной колеи остались два полуразгруженных вагона и двое румын, приплясывавших от холода в одном белье и без шапок.

Казалось, будто даже месяц тихонько улыбается своими мертвенно-бледными губами, приглядываясь к смешным фигурам белых людей, неведомо отчего всхлипывавших и неизвестно кого ругавших крепко завернутой румынской бранью…

…Поезд примчался на первую маленькую станцию, перепугав там всех служащих. На станции засуетились люди, заметался по перрону начальник станции, несколько раз пересчитали вагоны, и через полчаса начальник сигуранцы в Кишиневе прочел следующую телеграмму:

Эшелон с оружием, Тирасполь. Пропали два вагона, Видимо, преступники. Принимайте меры.

С искаженным, разъяренным лицом начальник сигуранцы бросился к телефону.

Рабочие зашевелились

В Кишиневе вышли газеты с сообщением о том, что коммунисты дерзко напали на поезд и забрали два вагона оружия. Газеты были раскуплены в течение часа. Обыватели заволновались, испуганно стояли кучками возле редакции, на улицах и разговаривали о большевистском ужасе. Они рассуждали о том, помогут ли Румынии Англия и Франция, и на все лады ругали коммунистов.

Это страшное газетное сообщение наделало шума по всей Румынии. В газете сообщалось, что на поезд напал большой отряд конницы, перешедший советскую границу. Охрана защищала поезд изо всех сил, но не могла устоять против такого значительного количества врагов.

Передовица кричала о мести, предлагая раз и навсегда покончить с большевиками, обуздать Советскую страну.

Боярские губы, искривленные и бледные, шептали проклятия большевикам. Сжимая в руках газету, бояре бежали в свои уютные гнезда и там, кусая губы, испугано обдумывали происходящие события. Но сообщение в утренних газетах, взбесившее бояр, в рабочих кварталах порождало лишь восторг и радость. Особенно радовались в доме Мушатеску. Рабочие ошалели от радости. Им казалось, что это уже началась революция, боярам окончательно пришел конец. Самые восхищенные из них обнимались и поздравляли друг друга, словно во время праздника.

Вечером начали заседание. После коротенькой информации о событиях и обзора всех возможностей Мушатеску предложил в течение этих дней начать сумасшедшую агитацию при помощи воззваний и выступлений везде, где это было возможно. В то горячее время, когда совсем недавно был установлен двенадцатичасовый рабочий день, агитацией можно было добиться значительных результатов, подготовив и сделав серьезное выступление. Некоторые фабрики еще не прекратили забастовку. В некоторых уездах снова восстали крестьяне. А время не терпит. Надо было принять все меры, чтобы боярская земля запылала красным заревом.

Так говорил Мушатеску. А потом все, кто мог, ушли на работу. Закипел, засуетился рабочий люд на фабриках и заводах.

Когда наступала ночь и улицы пустели, вдоль улиц, несмотря на дождь, сновали какие-то тени, фигуры, изредка прислонявшиеся к заборам, оставляющие после себя на них белые листочки и, похоже, благословлявшие и эту темноту, и дождь, секший холодными каплями лица и руки.

Изредка фигуры собирались в небольшие кружки, и тогда был слышен шепот:

— Холодно, черт его побери.

— Зато ни одного шпика на улицах… Ну, пойдем, товарищи, на Александровскую.

— Какого черта?

— А давайте… Пусть и там почитают…

— Да лучше у заводов налепить еще сотни две.

— Да зачем? Уже все заборы заклеили… Айда на Александровскую.

— А много еще осталось?

— Да штук четыреста, а может, и больше.

Недалеко застучали шаги. Фигуры бросились врассыпную и прилипли к заборам, словно агитационные воззвания коммунистической партии.

А наутро рабочие шли на фабрики и заводы, останавливались возле заборов группами, толпились и молча прилипали взглядами к горячим строкам воззваний. Прочитав начало, испуганно оглядывались, потом придвигались ближе и читали, перечитывали по несколько раз, словно стараясь выучить воззвание наизусть.

Горячие слова сплетались, глубоко погружаясь в сердца дискриминированных рабочих. Каждый из них дрожал от злобы и желания мести…

…А жандармы как следует поработали в этот день. До полудня воззвания были сорваны во всех районах. Начали арестовывать и виновных и невиновных.

Тридцать сребреников нашлось — Иуд в Румынии хватает

Вновь запылали боярские имения. Снова огненные языки принялись лизать небо, и снова ночи забились в тревоге, и снова начала носиться по бессарабским степям и лесам румынская конница. Щедро сыпала сигуранца деньгами, но напрасно.

Единственное, что изменилось, — это количество повстанцев. Теперь даже полк боялся пойти в бой, а дивизии шли не так уверенно, как раньше. Несколько столкновений с хорошо вооруженными повстанцами доказали, что враг настолько крепок и хорошо организован, что не отступит перед регулярной румынской армией.

Повстанцы в своей наглости дошли до нападений на целые дивизии, не говоря уже о том, что они вступали в сражения даже с большими воинскими частями и дрались, пока румыны не убегали. И снова погнали румынские эшелоны в Бессарабию. И снова в деревнях стояло много войск — пеших, конных и пушек. И снова Степан разделил свою армию, оставшись с верным отрядом и нагоняя ужас даже на штабы.

Немало загнали румынских коней, гоняясь за Степаном, немало бессонных ночей в седлах пришлось провести румынским офицерам и солдатам. Степана поймать не могли. Он исчезал с глаз румын, словно проваливался сквозь землю.

Напряжение и раздражение в штабах начало походить на какое-то безумие. Да и как же иначе — какой-то мужик водит за нос чуть не все королевское войско.

Начальники штаба ежедневно приказывали армии в течение трех дней уничтожить повстанцев, но все это оставалось лишь приказом. Одним приказом повстанцев не уничтожишь. Генералы совещались между собой, делали выговоры офицерам, но те лишь пожимали плечами и рассказывали что-то сказочное о неуловимости Македона. Даже симпатии войска частенько были на стороне повстанцев.

В конце концов, после нескольких неудачных операций против отряда Степана Македона, в Кишиневе было созвано чрезвычайное совещание представителей войск, сигуранцы и общественной власти. На совещании собирались разработать план ликвидации повстанческого движения в кратчайший срок — этого требовали бояре, фабриканты и банкиры.

Совещание было открыто краткой, но содержательной и чрезвычайно патриотичной речью генерала Морареску. Все согласились с ним, что такое положение, как сейчас, не может сохраняться в стране, потому что иначе они встанут перед фактом… Генерал даже боялся сказать, перед каким именно фактом встала страна.

Он заявил, что нельзя больше допускать, чтобы предводитель повстанцев гулял на свободе. А гуляет он из-за того, что его поддерживает крестьянство. Вот генерал и выработал следующий план борьбы: пусть погромче заговорят пушки. Полностью уничтожить несколько сел — вот и будет первый шаг в борьбе. А то действительно, что может сказать Европа о государстве, которое не способно самостоятельно уничтожить повстанцев. Генерал сказал об этом, когда кто-то предложил попросить помощи у Франции или Англии.

Стройный, тщедушный локотенент все время пытался что-то сказать.

— Вы хотите что-то предложить, господин локотенент?..

— Да, да. Но как-то… трудно выразить.

— О, прошу, прошу, говорите прямо.

— Дело в том, господа, что у меня тут есть двое преступников-мошенников.

Собрание удивилось: к чему тут мошенники?

— Да, да, господа, двое мошенников, которые за соответствующую плату проберутся в банду Македона и… Вы, безусловно, понимаете. Не знаю, как вы к этому отнесетесь, но мне кажется…

— Прекрасно, — проговорил генерал, — прекрасный план. Вас, локотенент, я буду иметь в виду.

Локотенент заискивающе поклонился.

Тут же все было оговорено и план приняли единогласно. Двое этих патриотов, о которых говорил локотенент, должны выполнить свое задание, приступив к нему немедленно.

Поэтому вечером двое «патриотов», от которых на две сажени разило спиртом, два уголовных преступника — Гердяй и Овереску — получили из кассы сигуранцы пять тысяч лей авансом.

А красивый локотенент писал сообщение:

Инструктаж проведен. На операцию выдано пятнадцать тысяч лей.

Потом, немного подумав, взял новый бланк.

Сообщаю, что лица, посланные на секретную операцию в район Плотерешт, мною проинструктированы. На операцию выдано двадцать пять тысяч лей.

Локотенент…

Подписался с большим удовольствием и, захрустев новенькими леями, довольно прищурился.

Вставай, проклятьем заклейменный

Степан готовился к решительному бою.

Оставив тактику неожиданных набегов, повстанцы занялись в селах активной агитацией, призывая к всеобщему восстанию. Огромное количество политической литературы, которую ежедневно привозили из города партийные курьеры, было отправлено по селам с призывом к оружию. Победные схватки с румынскими частями убеждали и давали уверенность в победе!

Наступили в Бессарабии странные, пахнущие порохом дни, призывавшие к бою и освобождению. Зашумели, заволновались села, выплеснули молодежь из-под соломенных крыш, и покатилась по глухим хуторам, по лесам и балкам оборванная, обшарпанная голота, вооруженная ружьями и ненавистью к господам.

Расстрелянные дни, разорванные взрывами пушек неслись на села, подхватывали сотни плугурулов и влекли их сюда, в рыжие степи, в тихие Кодры на борьбу с боярским гнетом.

Сигуранце нелегко было найти Степана. Зато другие, те, кто пылал ненавистью к боярам, находили Степана очень быстро. Плугурульской бедноте адрес повстанцев была известен точно так же, как сигуранце известны адреса предателей, которые согласны за небольшую плату предать даже своих отцов и матерей. К Степану лились все новые потоки, пополняя его отряды новыми и новыми воинами.

Однажды вечером из Кишинева в отряд прибыл рабочий Галипан. Он долго советовался с Македоном.

— Дела у нас обстоят так, — сказал Галипан, — как только мы узнаем о начале выступления, сразу же поднимаем в городе бучу. Да, могу тебя порадовать — на случай выступления мы сформировали рабочие дружины и даже подготовили план. Немедленно на телеграф, на станцию, на телефоны и все остальное, а напротив казарм — пулеметы. Заварим такую кашу, что боярам на весь век достанется… А на той неделе одному офицеру из жандармов прокламацию на спину наклеили. Смеху было. Ну, как у тебя, друг мой, готово или нет?

— Да вот понемногу готовимся…

— А как с выступлением?

— Да нам-то что, мы все готовы.

— Так вот вы нажимайте тут — пусть войска перебрасывают сюда, а мы их там… Они назад, а у нас уже выбраны Советы — пожалуйста, милости просим… Они сюда, вы их в гриву, они в город, мы их в хвост. Вот видишь, как хорошо получается.

Степан улыбнулся:

— Твоими бы устами да мед пить.

Галипан тревожно спросил:

— А что… разве у вас что-то не в порядке?

Степан встал и, хлопнув Галипана по плечу, весело произнес:

— Все в порядке, дружище… Все в порядке. Ну, а в городе скажешь… скажешь…

— Что?

— Скажешь — пусть ждут, когда мы подадим знак. Когда услышат, что мы взяли Плотерешты, пусть поднимаются. А главное, насчет железнодорожников, чтобы они на будущей неделе ни одного поезда не пускали в Яссы. Главное — остановить на неделю движение войска сюда.

— А когда на Плотерешты?

— Да вот на днях… А пока что силы собираем.

Галипан почесал затылок и виновато улыбнулся:

— А знаешь, друг, что я у тебя хотел спросить?

— Ну?

— Да чтобы остаться у тебя… Ты не бойся, я не навсегда. Я, дружище, сходил бы только на Плотерешты, да и только…

— Не чуди… А кто же обратно пойдет? Кто же там в городе будет орудовать?

Галипан сплюнул на землю и заговорил:

— Э, друг… Не в том механика — там, может, и не дождешься такого случая, чтобы в бой пойти. А тут — сколько влезет. Да не чеши в затылке. Остаюсь и более ничего, там, в городе, и без меня людей хватит!

Пришлось согласиться.

Галипан остался у Степана, а в город послали жену Степана — Стеху. Галипан согласился.

— Она баба — и никаких подозрений не будет… Бабе наплевать, и больше ничего.

Вечером в штаб дивизии, расположенный в Плотерештах, пришло сообщение:

В Кодрах отмечается подготовка — со всех сторон собираются все новые и новые отряды. Банда, очевидно, к чему-то готовится.

№ 139.

Начальник штаба подошел к окну и, распахнув его, взглянул туда. Вдали, в вечернем сумраке, виднелись далекие Кодры, а над Кодрами в разных местах были видны дымы костров.

Повстанцы уже не прятались — они с презрением относились к румынской дивизии, словно вызвали ее на поединок. Начальник штаба прекрасно это понимал. Через полчаса провода и телефоны запели тоскливыми звонками, от штаба во все стороны помчались мотоциклы, чтобы передать приказ по частям.


К утру все части, входящие в состав дивизии особого назначения, должны быть стянуты к городу Плотерешты…

Предательство Иуды

Хороши долины в Кодрах — цветущие, налитые сладкой тишиной и тихим бормотанием ручьев, бегущих из-под рыжего мха. Тихо в долинах в полдень, тихо, как в старом монастыре.

Но вряд ли двое оборванцев, одетых в плугурульскую одежду, склонны были любоваться красотой этих долин. Они осторожно пробирались через гущу зеленых Кодр. Эти люди испуганно дрожали на каждом шагу, в страхе останавливались, пристально вглядываясь вперед и оглядываясь по сторонам.

Спотыкаясь и осыпая свои следы бранью, двое людей дошли до опушки молчаливого леса, с его настороженной тишиной и шумом тихих ветвей. Остановившись, они принялись советоваться:

— Черт его знает, куда тут идти, но надо сворачивать в лес. Видимо, где-то здесь. Ты не помнишь, как он говорил?

Разговаривая так, они не замечали двух внимательных глаз, смотревших на них. И вот откуда-то сверху послышалось:

— Эй, что за люди?

Они подняли головы вверх и тут же присели от ужаса на землю. Сверху, из густой листвы дерева, прямо в грудь им тускло смотрело узкое дуло ружья, а над дулом виднелись чьи-то прищуренные карие глаза под желтой соломенной шляпой. Голос сверху снова угрожающе повторил свой вопрос.

Люди испуганно зашептали, что они свои, с ужасом глядя на дуло карабина.

— Кто свои?.. Откуда?

Запинаясь, испуганно растягивая слова, сказали, что они рабочие, сбежавшие из-под стражи, что они ищут Степана Македона. Они хотят отдать свою жизнь борьбе против бояр. Потому что уже не хватает сил терпеть издевательства господ. Ах, как они хотят бороться против боярина!

— Эй, Коля!..

— Здесь, здесь… — весело откликнулся молодой голос, и вдруг почти у ног двух рабочих, сбежавших из-под стражи, поднялась вверх куча хвороста, открыв черную пасть ямы и стройную фигуру повстанца с ружьем за плечом и с длинным маузером в руках. Молодой повстанец отряхнулся и захохотал:

— Что, испугались?

Ошалевшие рабочие стояли несколько минут, разинув рты от удивления.

— Ну, веди их.

…Повстанец из охраны привел к Степану двух парней, которых он поймал на опушке. Степан пристально посмотрел в их лица, спросил, откуда они и где работали. Те сказали, что из Кишинева, но последнее время работали в шахтах.

— А ну-ка, покажите ваши руки… Да не так… поверните ладонями вверх.

Рабочие, не понимая, что это значит, повернули ладонями вверх и с вопросом посмотрели на Степана. Тот мрачно поднял глаза.

— По рукам видно — давно уже не работаете… Верно?

— Да, да, давно уже не работаем — по тюрьмам таскаемся.

У Степана разгладились морщины, и он уже веселее спросил, хотят ли они к нему. Они радостно задрожали, демонстрируя самое искреннее согласие. Степан позвал Попеску и передал ему двух новых повстанцев.

Новые повстанцы, пряча довольные улыбки на мерзких губах, незаметно пожали друг другу руки и пошли в курень старого Попеску — заведующего хозяйством.

В тот же день Гердян и Овереску получили оружие и указания, как с ним следует обращаться. Хотя в последнем «новые повстанцы» вряд ли нуждались.

За свободную Молдавию!

Повстанцы готовились к решительному сражению. Утром на поляне было открыто военное совещание. Море голов, лес ружей и зубцы вил колыхались возле деревянной избушки, на крыше которой расположился весь повстанческий штаб. Плугурулы были одеты в самую разнообразную одежду. Серые, черные и белые рубашки смешивались с цветными нарядами жандармов, с синими мундирами румынских солдат и с офицерскими мундирами.

Говорил Степан, высоко подняв руку и сверкая из-под густых бровей тяжелыми глазами. Степан сообщил повстанцам о плане выступления. Больше не следует терять время. Если продолжать ждать, то бояре подвезут больше войска, тогда как сейчас силы почти одинаковы. Беда лишь в том, что у врагов есть пушки и в десять раз больше пулеметов.

В Кодрах загудело, что и так будет хорошо.

— Не боимся никаких пушек!

— Руками передушим!

Степан подождал, пока стихли голоса, и продолжил говорить о своем плане, против которого румыны вряд ли смогут выстоять. План следующий: ночью человек пятьдесят пройдут поодиночке в Плотерешты, разумеется, с оружием — с револьверами и бомбами. Там они спрячутся в сараях и садах, а как только начнет светать, пусть готовятся. Услышав первые выстрелы со стороны Кодр, они тоже должны начать стрельбу… Стрелять вверх, чтобы напугать румын. Стрелять до тех пор, пока не расстреляют все патроны.

Повстанцы радостно загудели. Послышался сначала легкий смех, а затем разнесся раскатистым хохотом:

— Ну и ловко!..

— Вот так придумал!

Действительно, план был прекрасно разработан. Надо было лишь начать беспорядочную стрельбу, чтобы среди румынской армии началась невероятная паника. Стрельба намекала, будто в Плотерештах уже полно повстанцев и вокруг идет бой.

Повстанцы ревели от смеха. Эти бородатые дети хватались за животы, сквозь смех прорывались их восклицания, полные удивления и удовольствия.

— Ну, хватит, хватит, — остановил Македон, — нам сейчас надо назначить пятьдесят человек и немедленно отправить их в Плотерешты, потому что сегодня им придется пройти двадцать верст. Эй, Загареску!

Загареску крикнул сквозь смех:

— Здесь!

— Отбирай пятьдесят…

— Ну, становись, кто хочет?..

Но желающих оказалось слишком много, пришлось отбирать.

— Ой, возьмите и нас… Просим вас, возьмите… — с мольбой обратились к Загареску Герлян и Овереску.

Тот спросил:

— А Плотерешты знаете?

— Да боже ж наш, чтобы нам и не знать Плотерешт. Как свои пять пальцев, как свои карманы знаем.

— Бунэ! Раз знаете, становитесь.

Замирая от радости, Герлян и Овереску присоединились к группе тех, кто шел в Плотерешти.


В Плотерештах ночь.

Но вот, как только повстанцы осторожно пробрались и расползлись по городку, по садам, по сараям, к штабу подошли два человека и попросили есаула, чтобы он сообщил о них начальнику штаба. Тот спросил, брезгливо оглядывая их одежду:

— По какому делу?

— По очень важному, домнуле офицер.

Есаул, подняв брови, принялся расспрашивать, по каким делам, а затем отправился сообщить о них начальнику штаба. И хотя адъютант обещал, что им придется долго ждать, ждать пришлось совсем недолго. Услышав, что дело касается Македона, начальник штаба выбежал из кабинета навстречу и нетерпеливо начал расспрашивать их: кто они, откуда, почему пришли, о каком нападении говорят.

— Мы… мы — просто люди… я Герлян, а это — Овереску. Военное совещание поручило нам пробраться к Македону.

— Вы у него были? — не утерпел начальник штаба.

— Да… около двух часов назад. И вот имеем честь уведомить вас о весьма важных делах.

Изумленному начальнику штаба рассказали о том, что ночью произойдет нападение на Плотерешты. Тот вытаращил буркалы от смертельного удивления, напуганно моргая, когда эти люди рассказывали о планах повстанцев и о готовящихся действиях.

Начальник штаба хрипел от злобы. Неужели все это сумел придумать тот мужик?

— Прекрасный план… Вы слышали? — обратился он к есаулу.

— Так точно!

Немедленно было дано распоряжение бесшумно переловить всех повстанцев, пробравшихся в Плотерешты.

Герлян и Овереску немедленно начали допытываться о деньгах — их послали к есаулу. Весело потирая руки, они пошли туда, уселись в мягкие кресла.

— Повезло, а?

— Да, да… теперь месяц-другой можно пожить как следует. Ох, и погуляем же мы!

Оба сладко подмигнули друг другу. А в штабе во все стороны летели распоряжения.

А наутро у Плотерешт рассыпались густые массы повстанческой пехоты. В балках стояли конница и обозы.

Степан взобрался на холм.

Перед его глазами лежал сонный городок, ни один звук, ни одно движение не говорили о том, что городок готов к бою. И не видел Степан, как за ним с балкона двухэтажного дома следили в бинокли офицеры, грозя ему скрипучими голосами.

Степан радовался. Степан знал, что с первыми выстрелами в городке поднимется паника. Степан знал — в полчаса дивизия будет разбита, городок захвачен, а вечером в Кишиневе и во всех уездах загремят выстрелы, приветствуя долгожданное освобождение. Он уже видел, как его армия идет на Кишинев с артиллерией, с оружием, которое будет здесь захвачено.

К Степану подлетел Загареску.

— Ну, пошли?..

— Да, можно начинать…

И воздух разорвали выстрелы ружей и частый треск пулеметов.

Наступление началось.

…Но вдруг навстречу повстанцам из сараев, из садов и каменных оград полились синие волны румынской пехоты. Степан закричал не своим голосом:

— Стой… Стой! По наступающим о-о-о-го-о-онь!..

Началась беспорядочная стрельба. Под руками забегали, лязгая, затворы ружей, в зарядные щели торопливо засовывали патроны.

В нос ударил пороховой дым.

— Эй, Степан, сбоку обходят!

— Эй!

— Ого-о-онь!

— Товарищи… Пулеметы… пулеметы-ы-ы…

За взрывами не поймешь, что здесь творится.

— Сюда, сюда давай… дава-а-ай!

Загареску, весь покрасневший, со свинцовыми глазами и сбитой на затылок шапкой, побежал мимо наступающих.

— Бей… Бей их, гадов!

— Хорошо, хорошо!

Но вот поднялся вопль:

— Конницу запускай!..

— Конницу!

Степан бросился к балке.

Стрельба слилась в единый гул. Позади горбатый холм устало шевелит травами. И вдруг… из-за холма… топот, возгласы… ржание лошадей — полоснуло тенью по желтым склонам. Несколько сот всадников вылетели вперед с саблями.

Лошади взметнули головы вверх, смяли траву, и смешались с пылью лошадиные гривы. А впереди — волосы в пыли — блеснули чьи-то дерзкие глаза и красные губы. На вороном жеребце вперед вылетел почерневший Степан. Он, словно волк, вытянул вперед жилистую шею и забегал глазами по улице. Степан оглянулся, хищно оскалил зубы и словно завыл по-волчьи. И вдруг воздух разорвался от крика, и через цепи, поднимая вверх массы земли, вздымая дорожный песок, с топаньем и звоном пролетела конница.

Восход рисовал на саблях призраков смерти. Даль затянуло пылью. Сухо тарахтели пулеметы.

Лошадиный топот, звон сабель слились воедино.

Воздух пьяный от воплей и крови… В глазах огонь и бунт.

— Эй, не отставайте… за свободную Молдавию!..

Глотки рвутся осатанелым буйством и кровью пьяного восстания.

А навстречу коннице брызнул горячий дождь картечи.

…Над Плотерештами встало окровавленное солнце. Над балками еще висели туманы, а над полем еще качался синий пороховой дым, плавая над трупами пехоты, когда с улиц плеснули волны румынской конницы вслед за повстанцами, бежавшими с поля брани. Конница проскакала по скрюченным телам плугурулов и помчалась за убегающим в Кодры Македоном. А вслед коннице смотрел кровавый рот оскаленных зубов некогда веселого Загареску, распластавшегося на поле с перерубленной шеей и неподвижными глазами.


Пять дней гонялась конница за отрядом Степана и на пятый день прижала его к берегу Днестра. Уже немного осталось и до берега, когда неожиданно навстречу вылетело несколько румынских сотен.

Вздрогнули повстанцы… Растерялись… Холодные глаза, пустые и страшные глаза смерти, скакавшей за ними пятый день, заглянули, дрожа, в повстанческие сердца… Куда?..

А позади волчьей стаей приближалась конница, и уже блестели на солнце румынские сабли.

— Куда?..

Повернулся Степан к повстанцам, выхватил саблю, крикнул:

— За свободную Молдавию!.. Спасение только на том берегу. За сабли!..

Пригнулись повстанцы на лошадях. Огненной бурей врезались в румынские сотни и, устилая свой путь трупами, прорвались к Днестру. Еще минута, и остатки повстанцев, схватившись руками за гривы, плыли к красным берегам.

Загрузка...