Н. Николаев КАСКА

Приклонский оставил жену на вокзале, а сам метался по городу в поисках квартиры.

Ему не хотелось ждать номера в гостинице. В очереди расположилось уже несколько человек. Их вещи стояли, сложенный кучей, у подъезда и наводили тоску. Какой-то офицер в полушубке, должно быть, с фронта, сидел, понурившись, у лестницы с небольшим саком в руке и не шевелился. Может быть, спал?

Приклонский безуспешно объехал уже несколько, как он выражался по студенческой привычке, «меблирашек», когда у него мелькнула идея:

«Не съездить ли по старому адресу?»

Надежды было мало. Квартир не было и рассчитывать приходилось только на дикий случай. Но случай-то и выручил.

Оказалось, передавалась квартира Ранка. Его давно уже не было в городе, но только теперь, накануне приезда Приклонского, управляющий получил из Швеции письмо: Ранк просил сдать его квартиру на год à un homme distingué[2]. Приклонский взял ее, не торгуясь, и был счастлив.

Приходилось тащиться на извозчике через весь город, на вокзал. Но у Приклонского на душе было теперь хорошо. Он успокоился и с интересом посматривал по сторонам, на шумную жизнь столичной улицы, на стаю голубей, слетевшихся к салазкам какой-то старушки, раскидывавшей кругом горох, на солнечные блики золотых церковных маковок.

Когда в дымной, промозглой зале он нашел Софью Людвиговну и рассказал ей, истомившейся в ожидании, про выручивший их случай, явилось сомнение.

— Хороша ли обстановка?

Но потом Софья Людвиговна решила, что, наверное, хороша:

— В крайнем случае, что-нибудь прикупим!

И они стали торопливо собираться.

«Домой» они попали все-таки к сумеркам. Неосвещенная, еще знакомая лестница показалась неприветливой и холодной. Странно было остановиться, не проходя по привычке выше, в бельэтаже, у двери с медной доской, на которой крупными латинскими буквами была изображена фамилия «Ранк».

Дворник давно уже ушел, а они все еще бродили по комнатам и обменивались впечатлениями. В общем, было сумрачно, но довольно уютно.

Когда из длинной столовой, слабо освещенной одним окном с которой стены, они перешли в кабинет с широкой, почти квадратной оттоманкой, мягким ковром и плотными гардинами на окнах, Софья Людвиговна повела худенькими плечами и сказала:

— Знаешь, Макс, мне будет здесь страшно.

Приклонский рассмеялся:

— Ведь здесь полумрак… Зажжем свет, опустим шторы и ты перестанешь нервничать.

Он поцеловал жену, обняв за талию, и прибавил:

— Ты устала с дороги. Василий принесет углей, поставит самовар… Ты согреешься и повеселеешь.

Софья Людвиговна устало и нетерпеливо сморщилась и повторила:

— Я буду бояться.

Приклонский подошел к окну и стал отвязывать шнурок. Тяжелые сборки шторы медленно упали вниз, глухо стукнув подвешенными гирьками.

Когда Максим Петрович перешел к другому окну и стал снова разматывать шнурок, Софья Людвиговна, молча следившая за движениями его сильных, узловатых рук, точно спохватившись, сказала:

— Зажги раньше свет. Если ты не зажжешь люстры и спустишь шторы, я задохнусь.

— Женщина, дышащая светом! — рассмеялся Приклонский, но люстру все-таки поспешил зажечь.

Теперь можно было осмотреться подробнее.

Комната была мрачна, но уютна.

Звуки глухо замирали в бархате мягкой мебели. Шагов не было слышно. По стенам темными пятнами привлекали взгляд почерневшие от времени гравюры. Письменный стол стоял посредине, резной и, по-видимому, старинный.

— Точно саркофаг! — подумал Приклонский. Но вслух не сказал, чтобы не расстраивать жену.

Он помог Софье Людвиговне подняться с низкого пуфа и провел ее, взяв за руку, в столовую.

Здесь было несколько светлее. Готические, высокие стулья были ровно расставлены вокруг и кое-где у стен. Против двери стояло пианино, точно подпирая большое зеркало-трюмо в черной раме, приткнувшееся в углу. И только самовар, брызгавший во все стороны кипятком и криво отражавший комнату, веселил и радовал взгляд.

— Соня, что это?

Приклонский показал на пианино.

Софья Людвиговна подошла ближе и сказала:

— Каска! Откуда она здесь?

Максим Петрович повертел в руках легкую кожаную каску, потрогал медное острие и медную же чешую на ремешки; и прочел вслух надпись:

— Mit Gott für Koenig und Vaterland[3].

Потом он спросил:

— Кто этот Ранк? И… ведь он уехал еще до начала войны?

— А почему это важно? — удивилась Софья Людвиговна.

Максим Петрович не любил говорить о войне. Война мешала его работе, мешала сосредоточиться, думать. Ему нужно было спокойствие, и он боялся, как огня, войны, газет, всей этой шумной и буйной, ненужной и непонятной ему жизни.

Но вопрос, оставшийся без ответа, так и отпал сам собой. Приклонский задумался о чем-то другом, а Софья Людвиговна стала заваривать чай.

После чая ей захотелось поскорее заснуть. Но в спальне лечь она не захотела. Очень уж неприветливо смотрела широкая металлическая кровать с большими блестящими шарами на углах. Софье Людвиговне показалось здесь холодно и неприветливо, а у Приклонского мелькнула мысль о том, что Ранк, должно быть, вел не очень сдержанный образ жизни. В небольшой комнате явственно сохранился раздражающий запах пудры, острых духов и женского тела.

Решили лечь спать в кабинете. Максим Петрович раскрыл дорожный мешок и вынул одеяло и простыни. Софья Людвиговна устроила себе постель на оттоманке, а он пристроился на коротком диване. Двери заперли на ключ. Потом Максим Петрович повернул выключатель и еле добрался до дивана. В комнате стало темно, как в склепе. Из-за плотных штор и гардин нельзя было рассмотреть даже смутного контура окон на фоне вечернего неба.

Когда Приклонский, наконец, нащупал диван, лег и прислушался, до него донеслось только ровное, частое дыхание заснувшей жены да мелодичный звон неудачно подвернувшейся упругой пружины. Потом откуда-то ему показалось, что в комнате есть кто-то третий.

Максим Петрович пролежал минуты три неподвижно. Он вслушивался в темноту, но ничего не слышал. Потом собрал разбежавшиеся мысли, напряженно сжал руки и тихо-тихо окликнул жену. Она молчала и дыхания ее теперь уже не было слышно.

Приклонский протянул руку, нащупал письменный стол и тотчас же ориентировался в темноте. Он спустил на пол ноги, затекшие в неудобной позе на коротком диване, привстал, нащупал соседнее кресло и медленно, бесшумно добрался до оттоманки. Здесь он протянул руку, чтобы разбудить жену, и вздрогнул: Софья Людвиговна не спала, а сидела на оттоманке, согнув спину и судорожно держась рукой за подушку. Она не вскрикнула от неожиданности и даже не пошевелилась. Потом по ее шепоту Максим Петрович понял, что его Соня чувствовала каждое его движение и знала, что он пробирается к дивану, так же точно, как будто видела в темноте.

— Соня, что с тобой? — тихо спросил Приклонский и удивился: почему у него такой хриплый голос.

Софья Людвиговна немного помолчала и ответила:

— Мне страшно.

— Отчего? — снова спросил, чтобы что-нибудь сказать, Максим Петрович.

— Оттого, что пока мы спали, здесь кто-то сидел на моей постели.

— Что за чушь! — с сердцем и уже громко ответил Приклонский.

Тогда Софья Людвиговна взял его руку и прижала к одеялу. В этом месте на одеяле образовалось углубление, и оно было теплое, точно нагретое сверху.

Не отвечая, Приклонский грубо вырвал свою руку из руки жены и, натыкаясь в темноте на мебель, бросился к двери. Он пошарил рукой по стене, нашел выключатель, щелк-пул им, и комната осветилась ровным, рассеянным светом. Приклонский увидел свою жену, сидевшую на оттоманке в скорченной позе, с уставленными вперед, неподвижными, расширенными, полубезумными глазами. Увидел свой растерзанный ночной туалет, руку, все еще державшуюся за выключатель, точно за единственную точку опоры, занавешенные окна, пустую, безжизненно-мягкую, мрачную комнату, и ему невольно стало стыдно.

— Нервы расшалились! — сказал он жене, точно извиняясь.

Потом спохватился, бросился к Софье Людвиговне, обнял ее за талию, стал гладить по кудрявым волосам, целовать ее испуганные глаза и ободрять ласковыми словами.

Софья Людвиговна, слушая, приходила в себя. Потом она ухватилась за плечи мужа и стала умолять его не отходить от нее и не тушить света.

Максим Петрович не расспрашивал ее и покорился. Он уложил жену, присел и закурил сигару.

Софья Людвиговна заснула не скоро. Приклонский сидел и думал, пуская дым струйкой и следя, как он расплывается по комнате ровными, густыми волнами.

Сигара была уже почти докурена, когда он прилег и задремал, не погасив огня. Софья Людвиговна лежала с закрытыми глазами, должно быть, также дремала.

Сквозь дремоту до него доносился тягучий, мелодичный мотив. Тихо, но надоедливо, кто-то наигрывал на рояле сентиментальную, наивную песенку. Мелодия докучливо щекотала слух, отрывала от сна и не могла оторвать, — только настораживала внимание, вызывая безуспешную борьбу с дремотой. И так тянулось долго, могло бы тянуться еще дольше, если бы не рыдание, глухое, сдержанное и все же отчетливое рыдание сплелось с мотивом и вырвало из полуяви в явь. Максим Петрович вскочил и присел на диван с протянутой вперед, точно для самозащиты, рукой.

В комнате было светло и пусто. На оттоманке, полуприкрытой скомканной простыней, сидела Софья Людвиговна, обхватив руками колени и спрятав лицо. Волосы у нее были распущены и разметались по поднятым кверху худеньким плечам. Она беззвучно вздрагивала и передергивалась мелкой дрожью. Только изредка, задыхаясь, она слегка поднимала лицо, и тогда Максим Петрович видел знакомые ему, милые, глубокие глаза, теперь расширенные, страдающие, и слышал рыдание, похожее на стон или жалобу.

Пораженный, он не сразу сообразил, что надо делать. Потом встал, подошел к жене, снова начал гладить ее лицо, целовать шею, успокаивать и просить, сам не зная, о чем. А она сидела все такая же, полная страдания и рыдающая, и только почти беззвучно повторяла:

— Это он, он…

— Кто он? — расслышав наконец, спросил Приклонский.

— Не знаю! — так же беззвучно прошептала Софья Людвиговна. — Не знаю.

Максим Петрович почувствовал, что ему становится не по себе. Голова слегка кружилась, и комната, полная ароматным туманом табачного дыма, принимала мгновениями фантастические очертания.

Он сделал усилие над собой, прижал к себе рыдающую, трепещущую жену и спросил настойчиво и властно:

— Скажи… Ты должна сказать: кто он?

Она сквозь слезы ответила:

— Не знаю… Он — там.

Маленькая худенькая рука протянулась по направлению к запертой двери.

— В столовой? — вздрогнул Приклонский. — Ты почем знаешь?

Теперь он прислушивался снова, и вдруг понял: кто-то наигрывал на пианино в столовой.

— Не может быть! — крикнул придавленным, театрально-громким шепотом Максим Петрович, точно убеждал и одергивал самого себя.

Потом он сжал руку жены так, что та вздрогнула, и насторожился, Маленькая, зажатая его сильными руками, худенькая ручка лежала неподвижно и послушно, не делая даже попытки вырваться.

Теперь у Приклонского взгляд был расширенный и неподвижный, как и у его жены. Он владел собой, старался не распускать нервов, но холодные мурашки явственно бегали по спине и под мышками на рубашке выступили пятна пота.

Софья Людвиговна зашептала, как в бреду:

— Знаешь, мне жаль его. Так жаль, что не могу выразить… Ты понимаешь? Слушай же! Слушай…

Мотив был все такой же сентиментально-наивный. То слегка заунывные, то более смелые нотки точно выбегали одна за другой, сливаясь то в гармоничные аккорды, то в наивно-мелодичный напев. Точно кто-то большой и сильный по-детски беспомощно жаловался на свою грустную судьбу — без отчаяния, без гнева, с тихой покорностью на неизбывное, щемящее горе. Максиму Петровичу даже показалось, что он слышал уже где-то этот напев. Ему было страшно, тяжело, но сочувствия к тому, кто так жаловался, он у себя в душе не нашел. А Софья Людвиговна плакала, точно вспоминала что-то знакомое с детства, и то затихала, то снова начинала судорожно подергиваться в конвульсивных рыданиях. Приклонский встал и оглянулся, отыскивая взглядом что-либо, что могло бы служить оружием. Но ничего не было. Взглянув, точно загипнотизированный, на валик оттоманки, он протянул было руку, чтобы взять его, и тотчас отдернул.

Потом, автомат, зашагал к двери.

Софья Людвиговна непрерывно рыдала:

— Не надо! Не надо!

Затем вскочила и, не переставая плакать, крадучись, поплелась за мужем.

У Максима Петровича дрожали руки и он не сразу открыл дверь. Теперь он явственно слышал, что звуки мелодии неслись из столовой. Только играл кто-то тихо-тихо, как трудно играть даже под сурдинку.

Приклонскому теперь было уже даже не страшно. Сердце у него билось, как обезумевшее, руки не слушались. Но где-то в глубине души вставало что-то похожее на злобу, заставлявшее хвататься за ключ и торопить непослушные, не-сгибающиеся, дрожащие руки.

Звучно щелкнул замок.

Нажав рукоятку, Максим Петрович распахнул обе половинки двери и замер на пороге.

Перед ним раскрылась зияющая темнота столовой. Светлый треугольник протянулся по полу и выхватил угол стола. Но там, дальше, все было темно и только придавленная мелодия, то грустная, то торжествующая, вырывалась теперь громче, отчетливее и страшнее.

Приклонский сделал шаг вперед, потом попятился и прижался к стене спиной. Он ничего не мог рассмотреть впереди в том углу, где стояло пианино. Одной рукой он держал за руку жену, прижавшую к его плечу разгоряченное, мокрое лицо, а другою шарил по стене, нащупывая выключатель, долго не мог его найти и еще дольше не умел повернуть. Потом вдруг щелкнул и зажег свет.

Теперь мурашки побежали у него со спины по голове.

Прямо впереди блестело черным матовым отсветом пианино. Перед ним стоял стул на винтовой ножке, но стул был пуст. В комнате никого не было, не было и у пианино никаких механических приспособлений, да и кто мог бы их завести? Но клавиши явственно прыгали под чьими-то руками, наглый, издевающийся напев теперь уже громче торжествовал какую- то гнусную победу.

Шатаясь, Приклонский подошел к пианино и схватился за край его. Музыка оборвалась на полутакте.

Он постоял, схватившись руками за голову. Теперь он не знал, где он, что с ним. Он боялся, он ждал чего-то страшного, но это «ничего» было страшнее, ужаснее всего, что подсказывало воображение.

И вдруг Максим Петрович услышал звук поцелуя. Он обернулся.

Софья Людвиговна стояла с поднятым кверху лицом, с вытянутыми вперед, хватающими воздух руками. Потом Приклонский почему-то перевел ошалелый взгляд в угол, за пианино, туда, где стояло зеркало, и вскрикнул, вскрикнул диким, срывающимся голосом, без слов и смысла. В зеркале он увидел в профиль жену и перед ней высокого, знакомого по мимолетным встречам человека с длинной, холеной русой бородой. Прижимая к себе Софью Людвиговну, он впился в ее губы бесконечным поцелуем, а она, дрожа и вытягиваясь, отдавалась этому поцелую и прижималась к его странной, однобортной серой тужурке со стоячим отложным воротником и, обессиленная, готова была упасть, если бы ее не поддерживал он, нагло прижав к ней ногу в коротком сапоге.

Не понимая, что делает, Приклонский схватил что-то, что было у него под рукой, и бросил в зеркало.

Медное острие каски мелькнуло в воздухе. Посыпались осколки разбитого стекла.

Потом Максим Петрович бросился вперед. Туман застлал ему глаза. Он помнил только, что грохнулся вместе с ними на пол и что его сильные, узловатые руки долго и безумно давали попавшееся в них чье-то мягкое тело.

* * *

Утром его нашли в беспамятстве. Софья Людвиговна лежала, раскинувшись, с темными кровоподтеками на исцарапанной шее.

Зеркало было разбито, и возле него лежала исковерканная кожаная каска с медным одноглавым орлом.

Загрузка...