Лев Гумилевский КАПЛЯ КРОВИ

I

Так же, как и все, стоявшие вдали от этого ужаса, не осязавшие его собственными нервами, не запечатлевшие его собственным мозгом, изживала Наташа эти дни. Вслух страстно негодовала, пожимала высокими плечами, сжимала голову длинными пальцами бледных рук:

— Господи, когда же это кончится… Ведь это ужасно, ужасно…

А внутри себя оставалась такой же далекой, равнодушно-холодной, как всегда, и к самим событиям, совершавшимся вокруг, относилась, как к сухим, далеким страницам истории, залитым таким же ужасом, такой же кровью, но потерявшим остроту настоящего, близкого, как все то, что окружает сейчас. И не верилось в ужас, в кровь и страдания так, как верилось в то, что сама видела, сама изжила.

— А ведь все это есть, есть… — пробовала она убеждать себя.

И строгий ум стройным порядком разнообразных мыслей сплетал из обрывков знаний уверенный, точный ответ:

— Да, да все это есть… Все есть… Все, о чем рассказывают знакомые, все, о чем пишут в газетах, книгах, журналах, все это есть… Все это совершается сейчас, сегодня…

А тело не верило.

Нежилось в теплом уюте постели, гибко вздрагивало в сыроватом, прохладном воздухе ванной комнаты, гордо вытягивалось в душистой воде, напрягаясь всеми мускулами, наливаясь горячей кровью, бившейся упругими ударами в голубых венах, четко чертившихся на бледно-матовой коже красивой шеи, бледных, изящных рук. Потом радостно затягивалось в душистые, тонкие ткани белья, платья и грелось в них и радовалось своей молодости, силе и красоте.

И как-то так странно случалось, что скользили глаза по ровным рядам газетных строчек, настойчиво силился мозг ярко отразить в себе живой образ и не мог и только рисовал тусклые картинки, которые были почему-то похожи на скверные иллюстрации, которые не трогали, не проникали в глубину души, не сдавливали тоской ужаса сердце и исчезали, словно оставались на серых листах газетной бумаги.

И красивое тело было так же спокойно, гибко и свежо и не верило, не понимало, оставаясь таким же, как всегда.

Все же остальное Наташа делала так, как и все. Записывалась во все комитеты, ходила с кружками, набирала больше всех, участвовала во всех благотворительных вечерах. И ее знали, ее благодарили, ставили в пример другим:

— Вот они, русские женщины…

— Еще сильна духом Россия… Еще не умерли тургеневские женщины…

А Наташе было чуть-чуть стыдно, неловко за себя. Ей самой хотелось уйти от своей бодрости, понять и почувствовать все то, что совершалось, не только трезвым рассудком, но всем существом своим, так, как привыкла она чувствовать все другое: и душою, и телом, и каждым атомом своего существа.

Искала этого, таясь от других.

Провожали запасных. — Наташа шла на вокзал, слушала и вглядывалась и иногда радостно замечала, как пропитывалось сердце чужими рыданиями, как начинало томиться смутной тоской, как начинало вздрагивать тело.

Но еще только хотело оно верить, и не верило.

Познакомилась с молоденьким офицером в вагоне. Благословила его огромною, красною розой:

— Меня некому благословить здесь… — жаловался он ей, — посмотрите, у всех родные, знакомые… У меня никого нет…

И его яркие губы смеялись, а глубокие глаза плакали.

— Благословите меня…

И Наташа благословила. Перекрестила серьезно и отдала свою розу и сладко почувствовала его крепкий поцелуй на своей руке.

— Пишите мне…

— Какое странное знакомство… Может быть, не только в первый раз, но и в последний…

— В последний, — повторила Наташа и не почувствовала боли острой и колющей, которой ждала. Не понимало этого согретое поцелуем и близостью его, ее гибкое, крепкое тело и не томилось оно холодной тоскою предчувствий, не холодело перед лицом смерти, тускло рисовавшимся где-то в конце далекого пути, который расстилался перед благословленным ею юношей.

Но что-то осталось. Неясное и смутное, которое тревожило и росло, обостряя чуткость сознания, навевая трепетную грусть.

Ночью приснился сон. Яркий, как жизнь, четкий, как день.

Откуда-то из тумана затрепетала красными лепестками роза и осыпалась и из опавших лепестков сложила молодое лицо с алыми губами и окровавила его и изуродовала гримасою боли вспомнившуюся улыбку при плачущих глазах. И было все так ярко и четко, что Наташа проснулась и потом долго не могла заснуть.

А утром сна не забыла, но почувствовать окровавленного лица не могла. Потому что все же это был только сон. Только сон.

Но сердце, упавшее ночью, точно неловко поднялось опять и забилось не так уж упруго, не так радостно, как всегда. Не могло оправиться. Да и все это точно спуталось в клубок длинных нитей, которые распускались и сплетали незримо ее жизнь с жизнью юноши, спрятавшего на грудь ее розу, увозившего с собой ее благословение, память о ней, клочок ее жизни.

И показалось Наташе, нескладно, но ей понятно, что длинные нити — ее нервы, пронизывающие насквозь ее тело и мозг и что они куда-то вытягивались и уходили из нее и причиняли ей боль, которая все росла и росла. И эта боль уже мучила, и уже успела Наташа позабыть, как сама она искала этой боли, хотела ее, таясь от других.

А когда эта боль постепенно пропитывала все существо ее, начала въедаться в мысли и мозг, Наташа не только стала что-то понимать, но и вдруг почувствовала, как неудержимо быстро стала ломаться ее жизнь, как с страшною быстротою выросла перед нею неясная тень и одела собою ее радости, начертила перед ней странный и жуткий путь, к которому она подходила.

И казалось уже ей, что не так гибко и сильно ее тело, не так далек от нее кровавый ужас и что только не хватает чего-то ничтожного, маленького, что мешало ей все понять, понять так, чтобы было больно от своего знания, от своей чуткости.

Она жадно читала газеты, спрашивала и слушала. Точно торопилась как можно более узнать того, что скоро она поймет, что будет не только знать, но и чувствовать, изживать, как те, кто все это осязал собственными нервами, кто все это запечатлевал собственным мозгом.

II

Робко вскрыла Наташа большой, неуклюжий конверт.

Наташа судорожно крепко впилась пальцами в смятый листок и недвижно остановилась широко раскрытыми глазами на аляповатом пятнышке застывшей, потемневшей капли крови, носившей на себе след брызнувшей струи, неловко упавшей сюда.

И в то же мгновение со страшною, невыносимою болью у нее сжалось сердце, закружилось сознание и ушло все существо ее в одно пони мание этого маленького пятнышка.

Оно росло и круглилось, меняло очертания и страшило глубиной, неизмеримо уходившей вдруг без конца в даль. И оно росло, заволакивало всю комнату, весь мир, все сознание и смеялось громадной бездной, которая неудержимо влекла к себе и все разъясняла ужасом своей неизмеримости, в котором мог раствориться и незаметно потеряться весь мир…

И сжалась от крика из глубины своей, выявила испуганное лицо матери, которая кричала над нею так же испуганно:

— Ты что, Наташа… Что…

Наташа без стона и звука упала ей на руки: точно отдалась бездне, падая в ее безмерную глубину.

И ощущение падения, без конца продолжавшегося, владело ею во все время ее беспамятства, от которого только усилиями врача ее освободили. Но когда к ней вернулось сознание, ее мозг не выдержал всей тяжести того, что она поняла и почувствовала. Словно рушилась стена, отделявшая ее от того, что совершалось, чего почувствовать раньше она не могла. Ничтожное прикосновение к ужасу в этом запекшемся пятне темной крови поразило ее и задавило всей той громадой ужаса, о котором она знала и которого не могла чувствовать всем существом своим.

Загрузка...