Они сидели друг против друга в тесной монашеской келье. Молчали…
Всеволод сам выбрал келью понадежнее. Окошко здесь махонькое: ни волкодлак, ни человек наружу не выберется. Дверь крепкая, замок надежный, запираемый с двух сторон. И ключ от замка нашелся: висел на гвоздике, вбитом в прочный деревянный косяк. Бросили прежние хозяева ключик-то. Без надобности он им оказался.
Раньше здесь уединялись монахи для спокойного молитвословия и краткого отдыха. Теперь уединение требовалось для другого.
Как только чернила ночи пролились на закатный костер, изрядно притушив багровые отсветы на горизонте, Всеволод запер келью. Теперь они с Эржебетт – по эту сторону двери, а весь прочий мир остался по другую. Тяжелый ключ Всеволод повесил на пояс. Так оно лучше будет. Так без его ведома Эржебетт келью не покинет. Да и сам Всеволод уходить отсюда пока не собирался.
Дружинникам было позволено беспокоить его лишь в одном случае: если под монастырскими стенами появится нечисть, и если дело дойдет до битвы. Тогда со звонницы грянет колокол. И только тогда Всеволод отопрет дверь. Для того, чтобы выйдя, сразу запереть ее снова. Снаружи.
Если твари попрут в атаку, придется оставить Эржебетт под замком одну, тут уж ничего не поделаешь. Пережидать штурм в монашеской келье воеводе никак не гоже, но до тех пор…
Впрочем, до тех пор все должно разрешиться.
Нечисть не полезет к людям, пока на небе багровеют последние отблески заката. А после заката… Тоже ведь нужно время. Пока еще упыри повыбираются из дневных убежищ и лежек (а вблизи монастыря укромных мест, которые подошли бы темным тварям, вроде бы, не наблюдается), пока подступят к монастырским стенам… К тому времени час зверя, первый час тьмы, которому не в силах противиться ни один волкодлак, уже минует.
И Эржебетт к тому времени либо оборотится, либо нет.
И все с ней станет ясно.
Закат угасал стремительно. Скудный свет почти не попадал в махонькое окошко. Тьма в келье сгущалась. В воздухе висела гнетущая тишина.
Всеволод молча расставил на голом каменном полу толстые свечи – восковые и сальные, вынутые из ящиков под узким и жестким монашеским ложем. Не торопясь, запалил каждую. Свечей в келье было много – целая охапка, так что жалеть их ни к чему.
Замерцали огоньки. Один, второй, третий…
Огонь сейчас требовался не для согрева и уж, конечно, не для того, чтобы обезопасить себя: от волкодлака следовало отгораживаться костром побольше – во всю келью. Но тогда обоим верная смерть – изжарятся заживо. Свет Всеволоду тоже был не очень-то и нужен: тренированные глаза лучшего воина Сторожи хорошо видели во мраке.
Как, впрочем, и глаза оборотня.
Если в келье все-таки есть оборотень.
Но вот если Эржебетт – не проклятая тварь темного обиталища, надевшая человеческую личину, то огонь необходим. Ей – прежде всего. Если Эржебетт – это всего лишь Эржебетт, пусть темнота не пугает девчонку.
И еще… Говорить сейчас трудно. Да и не понимает Эржебетт его речи. А огонь – штука такая. Особенная. Огонь позволяет общаться без слов. Достаточно просто быть вместе и смотреть друг на друга через пляшущие язычки пламени.
Когда горит огонь, быть вместе с тем, кого не знаешь до конца – легче и спокойнее.
И ждать неизвестного с огнем – проще и… И уютнее, что ли.
Всеволод молчал и смотрел. На горящие свечи, на юницу за свечами…
Ну что, Эржебетт, давай подождем послезакатного часа? Давай посмотрим, кто ты есть на самом деле. Давай докажем недоверчивому тевтону и прочим, что опасаться тебя не надо. Только и ты уж, будь добра, в зверя не обращайся.
Иначе.
Тебя.
Придется.
Убить.
Всеволод не шевелился. Его глаза, не отрываясь, смотрели на девушку и два обнаженных клинка с серебряной отделкой были направлены в ее сторону. Эржебетт чуть всхлипывала.
Придется… убить…
– Ты того… не обижайся, – наконец, выдавил из себя Всеволод. – Пойми, голуба, должен я тебя постеречь. Сейчас – должен. Эту ночь. Чтобы потом, чтобы после…
Сбился. Разозлился. Ну, какой она волкодлак, в самом-то деле! А каким он, собственно, должен быть? До наступления ночи – каким? О степной ведьме-половчанке, которая по ту сторону Карпат загрызла его дружинников, тоже ведь ничего такого не подумаешь. Пока не набросится. Всеволод вздохнул. Скорей бы уж этот треклятый час зверя проходил, что ли. Скорей бы уж или так, или этак. Все лучше, чем мучаться неизвестностью.
Эржебетт, разумеется, ничего не ответила, не попыталась даже. Лишь заглядывала в глаза, да часто-часто кивала. И бормотала что-то невнятное, нечленораздельное.
Эх ты, блажная-немая!
По девичьему лицу текли слезы.
Плакали горящие свечи.
Всеволод еще что-то говорил – много и без особой нужны, по-русски, успокаивая то ли ее, то ли себя. Непонятные для угорской девчонки слова и незримые свечные дымки уносились в узкое оконце кельи. Снаружи было темно и тихо.
Всеволод не отводил взгляда от испуганной отроковицы и не выпускал оружия из рук.
Должен постеречь. Этот час этой ночи – должен… А лучше – до утра. Чтоб уж наверняка, чтоб уж точно, чтоб никаких сомнений.
Свечи текли. Огоньки мерцали, бросая блики и тени на лицо напротив.
Лицо хлопало длиннющими ресницами.
Всеволод смотрел. И в напряженной сосредоточенности явственно видел теперь то, чего не заметил раньше. О чем смутно догадывался, но толком пока не разглядел. Теперь же было и время, и возможность. Вдосталь и того, и другого было, чтобы спокойно рассмотреть девчонку во всей…
Красе?
Именно так…
Ан нет, вовсе не дурнушка она, – вдруг отчетливо подумалось Всеволоду. Мысль эта – странная, неожиданная, будто вложенная извне, сразу потянула за собой другие мысли.
Она не то что не дурнушка, она была весьма даже привлекательна, эта Эржебетт. Особой, нераспустившейся, не раскрывшейся еще до конца непорочной миловидностью. Неловкой, неиспорченной, наивной. Не зрелой женской красотой, а красотой юницы только-только формирующейся, но уже способной очаровывать. Скрытой такой, потаенной красотой, что не сразу и не каждому дано постичь. Но уж если дано – даже под мешковатой мужской одеждой – увидишь и не ошибешься.
Впрочем, в ночи, при огнях, особенно при таких слабых, что пляшут на кончиках свечей, скрадывая недостатки и подчеркивая достоинства, наверное, любая молодка покажется красой-девицей. Или все же не любая?
Всеволод уже не смотрел, а откровенно любовался. Пушистыми ресницами, огромными глазами, отражающими свечные блики… Темно-зеленые, кажись, глаза-то. Черно-зеленные даже. А прежде не обращал внимания как-то. Да, красива, девка. Особенно эти глаза…
Красива… А не потому ли он с самого начала так рьяно встал на ее защиту?
Огоньки мерцали. Ожившие тени скользили по лицу девушки, рисуя причудливые образы.
Время шло. И его прошло уже немало, когда…
Миг!
Момент!
Мгновение!
Было мгновение, когда Всеволод вдруг с ужасом осознал – вот оно! Начинается! Обращение! Стремительное, невообразимое…
Глаза на миловидном почти детском девичьем личике еще смаргивают влагу, а пухлые чувственные губки уже раздвигаются и изгибаются в чудовищном оскале. А все потому, что за устами Эржебетт теперь не ровные белые зубки, а звериные клыки! Клыки топорщатся, растут, не помещаясь во рту.
Длинные рыжие локоны укорачиваются, темнеют. Грубеет кожа. Нежные щеки, на которых еще поблескивают дорожки от слез, покрываются жесткой шерстью. Лицо искажается, вытягивается, заостряется. По собачьи. По волчьи…
Бездонная зелень глаз обретает ядовитый оттенок, начинает светиться болотными огоньками.
А Всеволод все смотрит в это лицо, в эту морду, в этот оскал, в эти горящие глаза. Смотрит ошеломленный, пораженный, зачарованный, не веря, не в силах пошевелиться, не чувствуя ног и рук, не ощущая мечей в ладонях.
Прав! Все-таки Конрад – прав! А сам он – ошибся! Страшно ошибся! Если Эржебетт сейчас же, сию минуту, не снести голову посеребренной сталью… Если не исправить роковую ошибку…
«Тва-а-арь!»
Он заорал – дико и жутко. Приказывая телу повиноваться, рукам – наносить удары, а булату с серебром – рубить, рубить, рубить подлую…
«Тва-а-арь!»