Памяти Сандрика Сесиашвили
Накануне случилась оттепель. Дорожники посылали асфальт какой-то химической дрянью, и снежная наледь превратилась в жидкую бурую кашицу, стекающую к обочинам. Аверин гнал за сто — он бы ехал и быстрее, но не позволяла просевшая под заплатами дорога; стоило ослабить внимание, как машина напоминала о себе, подпрыгивая и дребезжа изношенным железным телом.
Аверин не был любителем рискованной, на грани, езды и не спешил никуда, но так начался сегодня день, так сложился с утра ненормально (как, впрочем, ненормально складывалась вся жизнь Аверина в последние месяцы), что требовалось дать выход раздражению, сразиться с кем-то или с чем-то, ну хотя бы с этой изрытой оспинами дорогой, протянувшейся через бесконечные бело-коричневые поля.
Вчера он сам напросился в эту поездку; казалось, что вдали от дома и от Надежды легче будет привести себя в равновесие и найти решение, которое все спасет. Он так и представлял, как утром рано, еще и посветлеть не успеет, чмокнет в щеку сонную жену, сядет за руль и — айда! Вот тут, на свободе, и должна была вернуться утраченная легкость и с ней прийти простые ответы на все вопросы.
Но еще с вечера вышло не так, как предполагал Аверин. Домой он явился в разгар приступа у сына — сын мучился астмой, и мало что ему помогало. С порога пахнуло привычным для дома воздухом безнадежности, а жена, поговорив немного о сыне, привычно стала укорять присевшего у кроватки Аверина за то, что он разъезжает на машине при нынешних их доходах — ты хоть знаешь, сколько сейчас стоят лекарства? Следовало промолчать, и Аверин промолчал бы, если бы не острое ощущение бессилия перед болезнью сына, когда сами собой сжимаются кулаки, а противник как бы и не существует вовсе — не дотянешься до него, не ухватишь; словно кто-то толкнул Аверина под локоть, он вспылил и упрекнул жену в крохоборстве. Жена сразу сорвалась на крик, но Аверин уже взял себя в руки и не ответил — слушал бессловесно, пока она произносила монолог о его, Аверина, бесчисленных недостатках; после он долго курил на лестнице.
Вечер пошел под откос. Жена делала сыну массаж, безостановочно мяла, распластав на простыне, маленькое тельце, приговаривая как заведенная: «Ну, откашливайся! Ну же, ну!..» — но едва Аверин заглядывал в комнату, она переключалась на него и начинала выкрикивать все те же стершиеся от постоянного употребления слова. Аверин брел на кухню, но там сидела, поджав губы, теща, снова выходил на лестницу, топтался в коридоре — словом, не знал, куда приткнуться.
Жена была права и не права. Права — потому что сына спасала и терпела семилетнюю холодную войну Аверина с тещей, и все хозяйство на себе тянула, а главное — этот аргумент, правда, ей был неизвестен — потому, что в жизни Аверина существовала Надежда. А не права — потому что за сына Аверин переживал ничуть не меньше ее и кровь не он пил из тещи, а теща из него, а самое важное — не права, потому что у Аверина наконец утряслось с работой, и пусть зарплата не Бог весть какая, но все же теперь можно будет купить ей зимние сапоги и с долгами, которых наделали, раскрутиться; а что до машины — для работы нужна ему машина, и бензин, наверное, будут оплачивать; насчет бензина, если честно, Аверин и сам сомневался.
Раньше он работал в школе, потом инструктором в райкоме комсомола, а когда комсомол приказал долго жить, пристроился в бывшей партийной газете, которая, хоть и объявила себя независимой, тоже долго не протянула, и в трудовом стаже Аверина случился большой перерыв. Поначалу он усердно искал работу, но, встречая отказ за отказом, постепенно сник и перестал что-либо предпринимать. Почти каждый день он выходил из дому со значительным видом: дескать, сегодня все должно разрешиться наилучшим образом, — но никуда не шел, а просто слонялся по улицам и предавался пустым, прежде несвойственным ему мечтаниям. Неясно, чем бы все это закончилось, но вмешалась теща. За вечерним чаем, обращаясь, как всегда, будто и не к Аверину, а в открытое пространство за окном, она сообщила, что звонила подруге, которая работает в торгово-закупочной фирме при мясокомбинате, и та завтра ждет Аверина. На следующий день Аверин вручил крашеной молодящейся даме купленную на тещины деньги коробку конфет и был представлен своему будущему начальнику, толстенькому коротышке в кожаной куртке, который, оглядев Аверина, оценивающе хмыкнул и сказал что принимает его на должность заготовителя с минимальным окладом — ну а там Аверин сам должен себя проявить.
Работа на первый взгляд была несложная — ездить по районам и договариваться о поставках скола, — но не по характеру Аверина; в прежние времена одна мысль о таком занятии вызвала бы у него отвращение, но сейчас, устав от безденежья, он не давал воли эмоциям и мотался по области, честно, хотя и без особой пользы для фирмы отрабатывая свой хлеб. Попыток сблизиться с новыми коллегами он не делал — в глубине души надеялся, что долго здесь не задержится; впрочем, и коллеги отнеслись к нему без интереса: пригласили как-то в конторе к нехитрому застолью — он отказался, на том и кончилось.
Ощущать себя белой вороной Аверину было не впервой. С детства он отличался скованностью, и, хотя со временем научился управлять собой, у него иногда случались приступы труднообъяснимой робости. В райкоме его быстро раскусили и немало потешились, наблюдая, как он мычит, не находя слов в разговоре с каким-нибудь подконтрольным секретарем. Правда, комсомольско-партийная карьера Аверину все равно не светила — связей он не имел и в инструкторы попал случайно, на волне очередной кампании по обновлению кадров; предложение из райкома сделали, как раз когда он твердо решил уходить из школы, где преподавал историю.
Так уж сложилось у него, что нигде не удавалось закрепиться всерьез и надолго; и более того — никогда не появлялось такого желания. Незаметно, понемногу он стал ощущать себя щепкой в бурном потоке. А какой спрос может быть с щепки, которую несет к предопределенному потоком финалу? Всякий раз, думая о своем существовании как о цепочке неслучайных и не зависящих от собственной воли обстоятельств, Аверин, как ни странно, испытывал облегчение. Рассуждения его на этот счет были достаточно смутны и в последнее время затевались, в сущности, ради простого вывода: завись Аверин исключительно от самого себя, никогда бы он не вляпался в эту историю с Надеждой...
А жена как чувствует. Сегодня утром, уже в пальто, он вошел в комнату, наклонился над ее щекой и увидел открытые глаза. «Не надо», — сказала жена, и Аверин понял, что вчера она не доругалась; ясно было, что дело не в нем — устала жена, смертельно устала, и нервы не выдерживают, — но все равно мелькнула мысль, что знает жена про Надежду, неведомо как, а знает, и потому ведет себя с ним так резко.
С Надеждой Аверин познакомился, еще когда работал в школе; ее прислали на подмену ушедшей в декрет математички. Женский педколлектив дружно Надежду невзлюбил: она являлась на уроки в невероятных полосатых бриджах, курила не украдкой в туалете, а прямо в учительской, что позволял себе один директор, и могла вклиниться в разговор словесниц с невинным вопросом, доводилось ли им читать Хармса в подлиннике; словесницы отвечали с вызовом, что иностранными языками не владеют, а Надежда сочувственно кивала и бормотала что-то про кухарок. Педколлектив на кухарок обижался, а Надежда замечала, что не видит в этом слове ничего обидного, так как имеет в виду тех кухарок, которые могут управлять государством. Нарвавшись таким образом на скандал, она кротко замолкала и стоически выслушивала все, что приходило оппонентшам в разгоряченные головы.
Малочисленная мужская часть коллектива, в отличие от женской, испытывала к Надежде любопытство и симпатию, и Аверин не составлял исключения. Но ничего тогда между ними не было и быть не могло, потому что Аверин недавно женился и строил радужные семейные планы. Вес состоялось значительно позже, когда Аверин уже работал в газете. Он возвращался домой в битком набитом автобусе и печально размышлял о том, как не складывается на работе и как не складывается дома, когда заметил сидящую у окна Надежду. И так ему не хотелось в тот день идти домой, где все время одно и то же и ничего нельзя изменить, что он, сам себе изумившись, попросился в гости — а Надежда как будто даже обрадовалась этому; они проговорили чуть ли не до полуночи, и потом ему пришлось выдумывать жене про срочное редакционное задание и отсутствие в пределах досягаемости телефонов. Через неделю он зашел к Надежде без приглашения, и как-то само собой получилось, что стал приходить все чаще и чаще, выкраивая время всеми доступными способами и расчетливо обманывая жену.
Он не задумывался, куда это может его завести. Просто ему было очень плохо дома, и он нашел место, где ему хорошо. Словно в его жизни — компенсацией за все неприятности — появился сам собой островок, где можно жить, как хочется. Надежду он, пожалуй, и вовсе не брал в расчет. Когда однажды, вернувшись из командировки на сутки раньше срока, он поехал не домой, а к Надежде, то даже не предполагал чего-нибудь иного, кроме того, что случилось. Надежда без суеты накормила его, разложила диван, бросила на простыню две подушки и спокойно, будто делала это при нем много раз, разделась. Аверин обнял ее и повалил на постель, и сам стащил с нее остатки одежды, и, одной рукой продолжая обнимать, мять ее дрожащее тело, другой стал расстегивать на себе брюки; это было неудобно, пуговицы выскальзывали из пальцев, и Надежда помогла ему.
Но удивиться Аверину все-таки пришлось. Когда брюки были отброшены, Надежда, до того раскрытая вся, зажалась, сдвинула ноги; он ничего не понял и не ослабил напора; только переломив сопротивление и услышав, как она шепчет: «больно... больно!..» — Аверин сообразил, в чем дело, но не остановился и энергично завершил начатое, как это когда-то — когда дома еще все шло хорошо — было принято у них с женой.
Потом, когда они лежали, отодвинувшись друг от друга, и курили, Аверин ляпнул неожиданно для себя расхожую пошлость о невинности, которая у женщин за тридцать из достоинства превращается в недостаток. Надежда обиделась, и он обнял ее, успокаивая и извиняясь одновременно, и почувствовал, что не может удержаться и ей опять будет больно, и оттолкнулся, откатился на край дивана; но Надежда поняла его неправильно — обида еще жила в ней, — она сделала попытку встать, и ему ничего больше не осталось, как снова обнять ее. Он прижал ее к себе и отключился, растворился в нахлынувшей горячей волне — если бы мог задуматься, все равно не ответил бы, откуда в нем, замотанном, взялось столько желания.
О, что за ночи были у Надежды! И сейчас, гладя на текущую под машиной дорогу, но уже как будто и не видя ее, Аверин почувствовал, как против своей воли окунается в далекий теплый мир, где пахнет женским телом и все прикосновения нежны. Он мотнул головой, стряхивая наваждение, и, видно, окончательно утерял в этот момент ленту дороги, потому что машина, угодив в очередную ловушку, клюнула носом — руль вырвался из рук, и колеса вильнули к обочине; Аверин ударил по тормозам и крутанул влево, но опоздал и только придал динамики происходящему; все случилось в доли секунды: задние колеса соскользнули на отлогий спуск, передние вздыбились — последовало вращение в немыслимой проекции — и Аверин осознал себя лежащим в неудобной позе. Остро запахло бензином — он подумал: сейчас взорвется...
Машина лежала на правом боку, но и левую, водительскую, дверцу заклинило. Путаясь в пальто, обдирая руки о невесть откуда взявшиеся в салоне острые углы, Аверин рванул из гнезда ремень, которым, по счастью, был пристегнут, выбрался через заднюю дверь и побежал в сторону. Пробежав метров двадцать, он споткнулся и упал, но подниматься не стал, а глубже зарылся лицом в рукав пальто.
Так он пролежал с минуту или чуть больше, пока прошел шок и стало ясно, что взрыва не будет. Он поднялся, посмотрел на склон, оценивая путь, который проделал вместе с машиной. Подумал: мог и убиться, а так вроде ничего; болело бедро, плохо слушались пальцы левой руки, и на щеке сочилась кровью глубокая ссадина — но в целом терпимо, ему определенно повезло. Вот машину жалко...
И как представил Аверин, что будет, когда узнает жена! Особенно когда поймет, что сам он цел и за него переживать нечего... Он скрипнул зубами от ненависти к себе за то, что не может предотвратить ожидаемую сцену, когда жена будет плакать и выговаривать ему, кричать из-за машины, единственного их достояния, которую она давно предлагала продать, а он противился — и вот! А нужно лечить сына и нужно давать врачам! Ты знаешь, сколько сейчас берут врачи?!
Аверин вспомнил дурацкий вчерашний скандал и как сегодня утром жена оттолкнула его, и дальше, собирая в единую кучу все неприятное, добрался до рефракции, или дифракции, или как ее там еще — в названиях атмосферных явлений он не разбирался. Он выехал из города в полной темноте и свернул, как и следовало, на старую областную дорогу, ожидая, что прямо по курсу вот-вот посветлеет — хозяйство, куда он ехал, находилось на восточной границе области. Но восток оставался темен, и Аверин постепенно забылся, углубился в свои невеселые рассуждения; он очнулся, лишь когда дорога стала различима без фар; горизонт впереди был тускл, но в зеркале заднего обзора скакал темно-красный шар. Аверин вообразил, что ошибся на развязке и вместо правого поворота сделал левый, сгоряча развернулся и, все больше раздражаясь, поехал обратно; километров через пять ему попался указатель, и выяснилось, что поначалу он ехал правильно. Пришлось снова разворачиваться. Похоже, именно это нелепое, мелкое, в сущности, происшествие стало последней каплей, заставившей его забыть про осторожность.
Скользя по мокрому склону, Аверин, весь в грязных разводьях, выбрался на асфальт. Дорога в обе стороны была пуста. Вишневое солнце по-прежнему висело на западе, а с востока, от прятавшейся в низине реки, надвигался густой туман — словно гигантское, похожее на валик облако зацепилось за землю и покатилось дальше, подминая все на своем пути.
Аверин потоптался немного возле смазанных следов, оставленных протекторами, и спустился к машине. Пока он разглядывал повреждения и лазил в салон за вывалившимися из бардачка сигаретами, волна тумана приблизилась. Она сохранила форму, но раздалась вширь и теперь занимала полгоризонта. Высунувшись по грудь из окна лежащей на боку машины, будто из люка, Аверин наблюдал, как дымка быстро наползает на солнце, превращает его в серое пятно с нечеткими краями.
Он достал сигарету, но вспомнил про разлившийся бензин и сунул ее, не глядя, в карман пальто. Туман подбирался вплотную, обступит со всех сторон, опускался сверху, как будто над Авериным опрокинулась корзина с ватой. Клочья падали, смыкались вокруг него в кокон с вязкими стенами.
Стояла первозданная тишина. Аверин отошел от машины на несколько шагов и потерял ее из вида. Вдруг почудилось, что кто-то, скрываясь в тумане, следит за ним, и он завертел головой, пытаясь разглядеть хоть что-нибудь.
Раздражение снова поднялось в нем. Он вытряхнул из пачки сигарету и закурил. Дым вошел в легкие комом. За кашлем он не сразу услышал шум мотора. Гудение раздавалось от реки, какой-то сумасшедший ехал в сплошном молоке.
Припадая на ушибленную ногу, чуть не упав, Аверин выбежал на дорогу. И в этот момент мотор замолк. Машина остановилась где-то рядом, и Аверин пошел в ту сторону, откуда только что доносился звук мотора. Он двигался медленно, не ощущая пройденного расстояния, с изумлением наблюдая, как исчезает, если вытянуть руку, огонек сигареты. Минут через десять он понял: происходит что-то не то, — остановился и негромко крикнул. Никто не отозвался. Он прошел еще немного, крикнул снова и услышал гудение позади себя. Звук удалялся. Аверин развернулся, побежал за ним, крича, но оступился, подвернул и без того болевшую ногу и, проковыляв по инерции еще несколько шагов, остановился. Звук исчез.
Аверин почувствовал, что весь дрожит; холодная волна ходила внутри него и не находила выхода. Он попробовал зажечь погасшую сигарету, но отсыревшие спички пшикали, не давая огня. Нервное возбуждение овладело им, он понял, что не может просто так вернуться к машине и ждать неизвестно сколько, пока не схлынет туман.
За рекой, насколько он помнил, километрах в трех-четырех, если перебраться через мост, была деревенька. Там, предположил Аверин, обязательно найдется тракторист и можно будет попробовать вытянуть машину. Мысль о возможности какого-то полезного действия приободрила его. Он прошелся, намеренно твердо становясь на пострадавшую ногу, и решил, что идти сумеет вполне.
Дорога была плохая. Пешком это ощущалось даже сильнее, чем за рулем. Неровности ее отзывались болью, и Аверину приходилось выбирать место для каждого нового шага. Но иногда туман густел, и вглядываться под ноги теряло всякий смысл.
Мерное движение успокоило его. Авария как бы отошла на второй план. Да и то — она была лишь дополнением к жизненным сложностям Аверина. Если бы все беды заключались в этом! Эх, если бы Надежда... Аверин попробовал отогнать неприятные мысли, но ничего из этого не вышло — самое время было для них сейчас, в этой одинокой дороге.
Надежда расцветала, когда он появлялся, хотя, похоже, и играла немного — ей хотелось нравиться ему все время, каждую минуту. Самолюбию Аверина это льстило. Случалось, ее чрезмерное внимание утомляло его, но чаще, почти всегда, он сам включался в игру и нес сущую чепуху, которой устыдился бы в другое время. После, вспоминая такие моменты, Аверин сравнивал себя с птицей, отдыхающей на островке посреди бушующего океана, и сравнение это не казалось ему ни глупым, ни чрезмерно красивым.
А Надежда желала раздвинуть островок до размеров самого океана. О, как портилось всякий раз у нее настроение, когда Аверину наставал срок уходить. «Ты обращаешься со мной, как с куклой! — упрекала она Аверина и тут же частила: — Приходи завтра, ну приходи же! Что тебе стоит! Выдумай что-нибудь, ты же умный, ты умеешь выдумывать!» Аверин добросовестно выдумывал и приходил, но при расставании снова выслушивал упреки и просьбы и снова обещал, порой заранее зная, что обещания не выполнит. Неожиданно получилось, что лгать приходится не только жене, но и Надежде. Ну как, в самом деле, можно было не прийти к ней, сославшись на то, что жена в кои веки купила билеты в театр? И не пойти в театр тоже было нельзя, потому что перед этим он под разными предлогами несколько раз увиливал от семейных мероприятий. Аверин звонил Надежде и пускался, не решаясь сказать правду и оттого злясь на себя, в путаные объяснения. В эти минуты островок уже не казался ему таким приветливым, каким был сначала.
Декабрь выдался гнилой, вязкий воздух придавил город. Сын, как ни оберегали его, стал задыхаться; врачи настояли на больнице, и время после работы Аверин проводил теперь на лестничной площадке перед пульмонологическим отделением — внутрь по странному порядку отцов не пускали. Изредка, если дежурная по отделению попадалась добрая, ему разрешали войти в процедурную — вечерами сын обычно лежал под капельницей. Аверин пристраивался в ногах длинной, не на ребенка рассчитанной кровати и вполголоса читал про Чиполлино.
Не до Надежды ему было в эти дни. За три недели он только и сделал, что раз позвонил ей на работу; разговор вышел с паузами и бессмысленными повторениями, будто им нечего было сказать друг другу, и в то же время с весьма очевидным подтекстом. Положив трубку, Аверин решил, что больше, пожалуй, звонить не будет, а зайдет и честно все скажет. В конце концов он никогда ничего ей не обещал, а наоборот тысячу раз повторял, что они оба свободные люди и вольны распоряжаться собой. «Ладно, если ты хочешь, чтобы я была куклой, я буду», — отвечала ему на это всегда вроде бы невпопад Надежда...
Аверин пришел неожиданно, не предупредив, и она встретила его непричесанная, жалкая какая-то, неулыбчивая. Он не поцеловал ее, как обычно, у порога, прошел в комнату и сел в кресло, вытянув перед собой ноги. Заготовленные слова застряли у него в горле. Наконец Аверин оторвал глаза от пола и сказал совсем не то, что собирался:
— Не получается у нас...
— Ты-то хоть любишь меня? — ответила Надежда вопросом.
До него дошло не сразу.
— Ты-то хоть немного любишь меня? — повторила она.
Аверин сидел, а она стояла над ним, бледная и некрасивая.
— Неужели ты хоть немного не любишь меня? — сказала она еще раз.
— Не знаю, — выдавил Аверин.
То, что произошло дальше, он не раз потом прокручивал в памяти. Надежда шагнула к нему и одновременно качнулась назад, выгнувшись, нащупала руками косяк двери и сползла вдоль него на пол прежде, чем Аверин успел выбраться из кресла и подхватить ее. Он подтащил ее, неожиданно тяжелую, к дивану, засуетился, не зная, что делать.
— Сейчас пройдет... пройдет... — заговорила Надежда, когда он наклонился над ней.
У Аверина отлегло немного, он побежал на кухню за водой, а когда вернулся, она смотрела уже вполне осмысленно.
— Я ничего не помню, я ничего не помню... ничего не помню, — несколько раз повторила она. — Скажи, ты любишь меня?
— Люблю, — сказал Аверин.
— Правда?
— Люблю, люблю!
— А я стала бояться... Ты не звонил, а я есть не могла.
«Господи, да это голодный обморок», — подумал Аверин.
— Сыну очень плохо, — начал оправдываться он и тут же самому стало противно, что загородился сыном; но все равно продолжил: — Я из больницы не вылажу, все вечера заняты. А дозвониться к тебе на работу, сама знаешь...
Она кивнула:
— Ничего... главное, что любишь...
Аверин подумал, что надо ее накормить. Хлеба не было, в пустом холодильнике стояла банка кабачковой икры. Он открыл ее, подступил к Надежде с ложкой:
— Ешь, тебе надо поесть! — отмстив про себя, как глупо, наверное, это выглядит со стороны.
Надежда послушно проглотила пару ложек, отвела его руку.
— Просто посиди со мной, — сказала она. — Посиди немного, не уходи сразу.
— Хорошо, хорошо, — сказал Аверин, прикидывая, что в запасе у него минут двадцать — он обещал жене встретить ее у больницы.
— Выключи свет, в глаза бьет, — сказала Надежда, — и сядь ближе.
Аверин исполнил просьбу.
— Мне надо в больницу, — сказал он, с облегчением думая, что Надежда не видит его лица.
— Успеешь, — сказала Надежда. — Обними меня... не так, крепче... я прошу тебя, прошу тебя...
...Аверин скрипнул зубами, вспомнив, как, опоздав в больницу часа на два, что-то лепетал жене в свое оправдание. До сих пор оставался жгучий стыд за тогдашнее малодушие. Может быть, и не было бы ничего, прояви он тогда твердость. Или нет — ребенок уже существовал в Надежде разбухшей яйцеклеткой. Его ребенок, его, его, его!
Он не заметил, когда началась ровная идеально выглаженная бетонка, забиравшая вправо, а к мосту вроде было налево. Но вообще-то в местной географии Аверин разбирался слабо; жил он раньше далеко на юге, сюда попал по распределению и ни за что не задержался бы, если бы не женитьба.
От ходьбы стало жарко. Аверин расстегнулся, свернул в комок шарф и сунул в карман. Он прошел, наверное, километра четыре, а моста все не было. Часы остановились — должно быть, при аварии; он подумал, что полдень, конечно, уже миновал. Аверину совсем не улыбалось бродить в тумане до близкого зимнего вечера. К тому же начался подъем, и напомнила о себе ушибленная нога. Он уже было решил повернуть назад, но вдруг поразился очевидному — что машину в тумане может и не отыскать. Удивительно, но это пришло ему в голову только сейчас. Оставалось успокаивать себя тем, что такая отличная дорога, больше похожая на взлетно-посадочную полосу, чем на дорогу, не может вести никуда. Он предположил без особой боязни ошибиться, что в конце бетонки — может быть, в нескольких десятках метров от него — какая-нибудь воинская часть. Пару раз он даже подал голос, но крик безответно пропадал в тумане.
Очень хотелось курить. Машинально свернув с середины дороги к обочине, Аверин зажал в зубах сигарету и снова попробовал высечь огонь. Он раздраженно ронял спички на бетонку, потом скомкал волглый картонный коробок и швырнул в туман. Что-то насторожило его. Он сделал два осторожных шага в сторону, в которой исчез коробок, и наткнулся на бетонный столбик; дальше был обрыв — шум реки доносился снизу еле слышно и почти не выделялся из придавленной туманом тишины.
Холодный пот прошиб Аверина, будто он мог уже сотню раз свалиться с обрыва и только чудом избежал гибели. Он поспешно отошел на середину дороги, но страх уже не оставлял его. Теперь он шел еще медленнее, боясь оступиться и полететь в тартарары. Света стало меньше, словно вечер уже наступил, и Аверин в отчаянье представлял то, что будет, когда совсем стемнеет. «Муравей на глобусе», — думал он, злясь на свое невезение. Нога болела все сильнее. Он решил, что отсчитает пятьсот шагов и присядет отдохнуть.
На четыреста пятьдесят седьмом шаге поперек дороги возникла преграда. Аверин, глядевший под ноги, поздно увидел ее и метнулся назад и вправо — ему показалось, что какой-то механизм надвигается и вот-вот подомнет его. Он упал, не сохранив равновесие, на одно колено и остался так, ожидая, что неведомый механизм проедет мимо. Все случилось так быстро, что он не успел дать знать о себе криком.
Но он ошибся: размытый по краям прямоугольник, перегородивший дорогу, стоял на месте. Аверин подошел ближе. В другое время он, наверное, рассмеялся бы — бетонка упиралась в двустворчатые покрытые листами жести ворота, по обе стороны которых тянулся высокий каменный забор с вычурными, похожими на маленькие ростры, украшениями. На уровне глаз в воротах была квадратная, проделанная автогеном дыра. Аверин заглянул в нее, будто надеялся увидеть по ту сторону ворот солнечный день, но ничего, конечно, не увидел, а точнее — увидел ничего. Он налег на ворота: левая створка застонала и немного сдвинулась, освобождая проход.
Аверин протиснулся в него и вскоре выяснил, что бетонка кончается за воротами сравнительно небольшой площадкой, от которой веером расходятся несколько дорожек, посыпанных кирпичной крошкой. Он выбрал крайнюю слева, уперся в глухую стену какого-то строения и пошел вдоль нее — стена оказалась значительно длиннее, чем он ожидал. За поворотом, на торцевой части здания, обнаружилась дверь, крест-накрест заколоченная досками. Аверин обошел дом по периметру, неловко перескакивая через лужи, натекшие у стен, но больше ничего интересного не приметил и свернул с дорожки на грязный подмокший снег. Почти сразу он набрел на строение из широкого теса, тоже с заколоченной дверью, но, в отличие от первого, с окнами, закрытыми ставнями; попробовал крюки на ставнях, но они, скрепленные ржавчиной, сидели прочно. От двери вела дорожка. Аверин пошел по ней, но тут же остановился в изумлении. Он ясно увидел в разрыве тумана...
— Эй! — закричал он радостно. — Эй, сударыня!
Ответа не последовало. Аверин бодро соскочил с дорожки, словно не было ни долгого пути, ни боли в ноге, и побежал, разбрызгивая талую воду, туда, где мелькнул не подлежащий сомнению силуэт. И в самом деле — на бетонном кубе посреди высохшего фонтана стояла женщина. Непропорционально длинными толстыми руками она придерживала на плече выкрашенный суриком сноп пшеницы, похожий на камышовую вязанку. Одна нога у женщины отсутствовала, вместо нее торчал кусок арматуры, но судя по довольному выражению лица это женщину ничуть не беспокоило.
Аверин опустился на бортик фонтана, упер лоб в ладони. Со злой иронией, словно все это не имело к нему никакого отношения, представил, что висит здесь, в тумане, захлестнув подтяжки вокруг снопа этой счастливой каменной бабы. Идея была неосуществима по весьма прозаической причине — он сроду не носил подтяжек.
Он просидел почти час, думая о ребенке, которого Надежда, не спросясь, решила родить. Ребенок находился где-то рядом и глядел из тумана укоряющими глазами — Аверин чуть ли не физически ощущал этот взгляд. Впору и вправду было залезть в петлю. В памяти всплыла читанная во вчерашней газете фраза: «В туманные дни в Лондоне возрастает число самоубийств...» Аверин поежился, словно воочию увидел развешанных на деревьях лондонских самоубийц. И тут же, оглядевшись, заметил заполнявшие туман тени, которые двигались, оставаясь на месте, как бы раскачиваясь, — и с трудом убедил себя, что это просто тени.
Он встал, отряхнулся. Темнело, и бессмысленно было терять последние светлые минуты на пустые страхи. Правда, когда он пошел по одной дорожке, что лучами шли от фонтана, тревога опять всколыхнулась в душе — померещилось, будто кто-то крадется следом, — но Аверин заставил себя не оборачиваться. Дорожка вела вниз и немного загибалась вправо, несколько раз се сменяли ступеньки, пока наконец под ногами не захлюпала вода. Пройдя немного вдоль кромки, приглядевшись, Аверин понял, что вышел к реке, разлившейся в необычайном зимнем половодье; уходящую под воду дорожку лизали маленькие волны, кое-где на берег выползли, подмяв собой прутики кустов, потемневшие куски льда.
Подниматься назад было куда труднее: ноги скользили, отяжелевшее от влаги пальто давило на плечи. Где-то рядом с дорожкой стекала талая вода. Этот звук был понятен и потому успокаивал. Аверин преодолел большую часть склона и свернул с дорожки на боковое ответвление, которое заметил, еще когда спускался. Двигаясь параллельно реке, он оказался среди деревьев — темнота накрыла его в один миг. Глаза вскоре привыкли, но идти все равно приходилось на ощупь. Он уже не надеялся встретить людей и шел по инерции, лишь потому, что еще оставались силы.
Над головой не посветлело, но Аверин по каким-то едва уловимым признакам понял, что дорожка вывела его на открытое место. Было, наверное, часов пять — не позднее. Он решил, что пройдет до конца дорожки и будет устраиваться на ночь — как угодно, пусть на дереве, — чтобы пережить и саму ночь, и туман, и нечто третье, что несомненно сопутствовало ему, хотя и не поддавалось четкому определению.
Дорожка кончилась ничем — просто перешла в скользкую и опасную в темноте тропинку. Аверин побрел назад, обнаружил поворот, как он решил, к фонтану, но наткнулся на стремительно текущий ручей и опять свернул, а через несколько шагов еще раз — впереди померещился обрыв. Покружив какое-то время, он совершенно потерял ориентировку и от этого еще больше засуетился: зачем-то полез вверх по склону, хватаясь за невидимые в темноте ветки, а когда выбрался на какую-то дорожку, побежал, будто дорожка могла сама исчезнуть и нужно было успеть воспользоваться ею. Лишь зацепившись обо что-то и упав на четвереньки, он заставил себя не спеша вытереть платком руки и пошел медленно, как бы успокаиваясь, но внутри у него все продолжало клокотать. «Найти бы пенек, посидеть...» — подумал он и тут же больно ударился коленом обо что-то твердое. Даже не удивился, поняв, что это обыкновенная садовая скамейка; произнес без интонации:
— Рояль в кустах...
Сил совсем не осталось. Аверин расстелил пальто, снял ботинки и лег, шевеля пальцами ног. Необъяснимый болезненный сон обрушился на него прежде, чем он успел вспомнить о чем-нибудь. Ему приснилось, будто он стоит в открытом поле и множество солнц восходит со всех сторон, чтобы слиться воедино в зените. Смотреть вверх нельзя, но Аверин все равно смотрит и видит, как гигантский нестерпимо яркий желток расползается по небесному куполу; он зажмуривается, но — поздно. Холодный свет опаляет ему брови, прожигает без боли веки, проникает в зрачки. Но самое страшное впереди, и он не выдерживает ожидания и кричит что есть мочи, заранее испытывая ужас от того, что неминуемо произойдет...
Аверин проснулся, кривя рот в беззвучном крикс. Над ним, наклонившись, стоял человек в дождевике с капюшоном и светил ему в лицо фонариком.
— Что? Кто вы? — произнес хрипло Аверин.
— Вохромеев я, сторож здешний, — немного окая, ответил человек и растянул улыбкой толстые щеки. — А сам ты, милай, кто будешь?
— Долгая история, — сказал Аверин, садясь на скамейке. — Но если коротко — заблудился в тумане.
— Значит, сам Бог послал, — кивнул Вохромеев. — А что история долгая — не беда. Нам спешить некуда, работы на сегодня закончены, можно и послушать. А то не рассказывай, если желания нет, прибереги для длинных дней-вечеров.
— Отчего же... расскажу. — Отвечая на улыбку сторожа, Аверин вылепил на своем лице некое ее подобие. — Мне бы обсушиться и переночевать, если можно.
— Так есть хочется, аж переночевать негде! — еще шире улыбнулся Вохромеев. — Не обижайся, это я шутю. И обсушиться, и переночевать, и каши рисовой с чаем дам. Назавтра будешь как огурчик.
— Спасибо, — поблагодарил Аверин, пытаясь нащупать озябшими ступнями ботинки.
— Благодарить после будешь, — сказал сторож и, увидев, что Аверин заглядывает под скамейку, спросил: — Потерял чего?
— Да так... — неопределенно сказал Аверин. Со сна он никак не мог вспомнить, куда дел ботинки; вдруг пришла мысль, что они слетели с ног во время аварии. Как же только тогда он дошел сюда?..
Сторож присел на корточки, осветил ноги Аверина в одних носках.
— Не елозь зря по мокрому, вернем сейчас тебе твою обувку. Семен! — заорал он в туман. — Ты зачем ботинки у гражданина увел?! Тащи их сюда живо! Это же наш, свой гражданин!
Не прошло и секунды, как ботинки, перелетев через голову Аверина, упали ему на колени.
— Не балуй, Семка! — добродушно сказал Вохромеев и пояснил: — Племянник мой. Наездился за день верхом на рубанке, а вес не угомонится.
Аверин сунул застывшие ноги в ботинки. Почему-то он решил, что сторож один, и появление другого человека стало неприятным сюрпризом. Он поморщился, подумав, что придется участвовать в чужой суете и улыбаться чьим-то глупым шуткам.
— Который час? — спросил он, поднимаясь.
— Без пяти как свистнули! — радостно заржал невидимый Семен.
— Скоро семь, — сказал Вохромеев. — Пошли в дом, ужинать пора.
Они прошли метров тридцать и свернули направо. Аверин, боясь потеряться, старался идти сбоку от сторожа, чтобы видеть размытое пятнышко фонарика. Но опасения были напрасны: когда он на мгновение замешкался, его тут же взяли сзади за плечо. Он бросил взгляд назад и увидел проступающую в тумане большую тень.
— Ступеньки, — предупредил Вохромеев.
Аверин почему-то посчитал, что ступеньки ведут вниз, и споткнулся, но упасть ему не дали — та же рука подхватила его сзади. Свет вохромеевского фонарика скользнул по большой собаке, неподвижно стоящей у стены. Аверин повернулся, чтобы взглянуть на нее, но неожиданно получил толчок в спину и оказался внутри дома.
В нос ударил запах нечистого жилья. Здесь была та же кромешная тьма, что и во дворе, но фонарь легко пробивал ее и упирался в стены правильным крутом. Они находились в просторном холле, но вошли в него откуда-то сбоку, через запасные двери. Вохромеев пересек холл по диагонали и углубился в коридор.
Кто-то снова толкнул Аверина. Он не успел обернуться, как его сзади крепко схватили за шею. Несколько секунд продолжалось молчаливое противоборство: Аверин изворачивался, пытался руку скинуть, а она, сжимаясь все сильнее, пригибала его к полу и разворачивала в ту сторону, куда ушел сторож. Аверин наконец вырвался и побежал в единственно доступном направлении. За углом он увидел Вахромеева, который, положив фонарик на пол, возился с дверью. Чуть поодаль высилась, разделяя коридор надвое, решетка из толстых прутьев.
— Ваш племянник... шутки! — выкрикнул Аверин не в состоянии выстроить внятную фразу.
— А это не племянник, — спокойно ответил сторож, ковыряясь б замке. — Тут еще Диплодок Иваныч имеется, такой баловник, хоть святых выноси. Всегда так: санкционируй дурака, он и лоб не пожалеет. И ладно еще только свой собственный, а то ведь... Напугался?
— Чушь какая-то... — Аверину не хотелось признаваться в испуге: внутри у него все тряслось. — Он что, ненормальный?
— Это еще с какой стороны посмотреть. — Вохромеев совладал с дверью и, прежде чем войти, позвал: — Идите сюда, Диплодок Иваныч, я вам каши дам.
Диплодок Иваныч оказался мужчиной баскетбольного роста, три четверти которого приходилось на округлое яйцеобразное туловище, увенчанное маленькой головкой. Освещенный снизу фонариком, он представлял внушительное зрелище, и Аверин инстинктивно отступил в угол, образованный стеной и решеткой. Но Диплодок Иваныч не удостоил его вниманием и замер перед открытой дверью, как будто не решаясь переступить порог, за которым Вохромеев при свете керосиновой лампы гремел мисками.
Аверин испытал острый соблазн сбежать. Вполне можно было проскользнуть незамеченным, но сначала он вспомнил, что есть еще племянник Семен, встреча с которым в темном холле — кто его знает? — тоже ничего приятного не сулила, потом про собаку, охраняющую крыльцо, а когда все-таки решился, было поздно — Диплодок Иваныч, прижимая к груди большую миску, отошел от двери и загородил проход.
— Каша! — сказал он торжественно.
— Еврипид! — заорал Вохромеев. — Где же ты, Еврипид, мать твою за ногу! Без ужина оставлю! — и уже тише — Аверину: — Не тушуйся. Сейчас накормлю свое воинство, и будем чаевничать.
Почему-то Аверин подумал, что Еврипидом зовут собаку, и даже подивился такой странной кличке, но он ошибся. Из темноты стремительно вынырнул сухонький старичок, схватил миску и так же стремительно исчез.
— Каша! — умильно повторил Диплодок Иваныч.
Будто отпочковавшись от его покатого бока, перед дверью возникла еще одна фигура, закутанная в одеяние не по росту, со свисающими ниже колен рукавами, — то ли ребенок, то ли карлик.
— А мне каши? — сказал человечек.
— Сейчас, Семен, потерпи немного, — выкрикнул Вохромеев, — не видишь разве, гость у нас, дорогой гость, последний! Скатерку постелим, стол сервируем. Возьми фонарик и слетай за помидорками. Ать-два!
— Туда Семен, сюда Семен. Нашли официанта.
— Тогда я Диплодока Иваныча пошлю. Он и в тумане руку мимо рта не пронесет. Уже сейчас я знаю, что сожрет он почему-то именно твою долю.
— Давай миску для помидоров, — сказал Семен.
Когда он, размахивая рукавами, удалился, Вохромеев поставил на стол две кружки, налил в них из большого термоса и снова крикнул:
— Диплодок Иваныч, Еврипид! Извольте чаю! — и добавил, будто считал необходимым объяснить Аверину: — Каша холодная, зато чай теплый. Готовим раз в день, по утрам, газ экономим.
— Чай! Теплый! — провозгласил Диплодок Иваныч, принял кружку и одним движением опрокинул ее в широкий рот. — Еще чаю, — сказал он, переведя дух.
Еврипид пил мелкими глотками и успевал оглядываться, будто ждал от кого-то подлой каверзы; тень от помпончика его вязаной шапочки металась по стене. Допив чай, он поставил кружку в миску из-под каши и замер, уставившись на Вохромеева.
— Отбой! — скомандовал Вохромеев, не обращая внимания на протянутую кружку Диплодока Иваныча. — Писаньки и бай-бай.
Он поднял с пола фонарик и отпер решетку, которая натужно заскрипела петлями. Круг света выхватил за решеткой, в конце коридора, лестницу.
— Смазать надо, — задумчиво произнес Диплодок Иваныч.
— Ни хера не надо, — отмахнулся Вохромеев и сказал Аверину: — Проходи в комнату и дожидайся Семена.
У Аверина на языке ворочались тяжелые, как камни, фразы; компания, в которую он попал, нравилась ему все меньше. Он промолчал и только кивнул в ответ.
Другого момента уйти без долгих объяснений могло и не представиться. Аверин взял со стола лампу и направился в холл, надеясь, что навстречу не попадется Семен с непонятными в январе помидорами. Пришлось бы тогда выдумывать что-то — в сущности, продемонстрировать, что он боится этой странной компании.
Лампа светила не так ярко, как фонарик, но зато равномерно во все стороны. Аверин оглядел холл: одну стену почти целиком занимал высокий, под самый потолок, парадный вход, которым, вероятно, не пользовались — почти вплотную к нему на широком постаменте стоял чей-то бюст; справа, где Аверин надеялся найти дверь, висела доска почета с отбитым краем и десятка полтора плакатов сангигиенической агитации. Аверин в недоумении прошел вдоль стены, никаких признаков двери не обнаружил и заглянул за постамент. Свет лампы тускло отразился на бронзовой ручке в виде медвежьей головы. Он тронул косматый лоб медведя и вздрогнул от неожиданности — массивная дверь отворилась легко и без звука.
Аверин проскользнул в образовавшуюся щель, машинально прикрыл дверь за собой. Он очутился в тамбуре, напротив другой двери, рванул ее на себя, но все опять получилось противоположно его ожиданиям — дверь будто срослась со стеной. Он поставил лампу на пол, уперся ногами и повторил попытку, но лишь выворотил ручку из гнезда. В сердцах он выругался, повернул назад и с опозданием понял, какую глупость сотворил. Дверь, через которую он попал в тамбур, с этой стороны ручки не имела.
Аверин попытался воспользоваться только что сломанной ручкой, как рычагом, но ничего не вышло, и он засуетился, заметался от одной двери к другой, пока не свалил лампу, которая погасла прежде, чем он успел что-либо сделать. Он стал шарить по полу, пачкая руки в керосине, и вспомнил про отсыревшие спички — что не сможет зажечь лампу по той же причине, по которой весь день не курил. И к тому же... На нем не было пальто со спичками в кармане, оно осталось на скамейке, где он так неожиданно задремал. Он сообразил с опозданием, во что был закутан карлик Семен.
Пальто поменяло все планы — такое зло взяло Аверина! Даже если бы его внезапно осенило магическое слово, способное распахнуть дверь во двор, он вряд ли воспользовался бы им. Мысль о почти новом пальто, стоящем по нынешним ценам три зарплаты, вытолкнула его из ирреального мира тумана и полумрака в нормальную жизнь. Аверин забарабанил по двери, ведущей в холл, кулаками. Потом развернулся, прислонился к ней спиной и стал бить ногами.
Так продолжалось немало времени. Он уставал, останавливался передохнуть, стучал, кричал, садился на пол, вскакивал, чтобы нанести ногой с размаху, что есть силы, один-два удара, вслушивался — тишина вокруг была соткана из шорохов. Вконец утомившись и отчаявшись, он сполз по стене и замер в нелепой позе — уперев локти в колени и сцепив пальцы на затылке.
Когда его обдало неожиданным сквозняком, он поначалу не шелохнулся. Лишь помедлив, осторожно протянул руку и на ощупь определил, что не ошибается, — дверь, будто сама, приоткрылась. В холле стояла все та же непроницаемая тьма. Аверин сделал несколько шагов по направлению к коридору, но почувствовал чье-то присутствие и остановился. Его охватил страх; в замкнутом пространстве тамбура он не ощущал себя таким беззащитным, а здесь сразу померещилось нечто мерзкое. Против воли это нечто оформилось в четкий образ, и он содрогнулся, потому что вообразил многосуставчатые мохнатые паучьи лапы, тянущиеся к нему со всех сторон.
— Кто здесь? — сказал он, как ему показалось, твердым голосом.
— Я, мил человек, кто же еще, — мгновенно отозвался Вохромеев. — Ты куда пропал, туалет искал, что ли?
— Пальто, — сказал Аверин. — Я искал пальто.
— Пальто-о... — протянул Вохромеев. — Это какое же у тебя пальто, французское, драповое с лисьим воротником?
— Обыкновенное, без воротника.
— На заказ шил?
— Жена в магазине купила.
— Ясно. А то вот если на заказ, то хорошо шьют во многих местах. У меня портной знакомый был — и пальто, и шубы, и другие всякие лапсердаки. Пальто они разные бы... — Вохромеев замолчал на полуслове.
— Я хотел бы получить свое пальто. Оно было на вашем племяннике, — сказал Аверин.
Сторож зашуршал чем-то в темноте, но не ответил. Аверину вдруг пришло в голову, что он говорит не со сторожем, а с тем самым многосуставчатым мохнатым существом. «С ума схожу», — подумал он, чувствуя, что сердце в груди не бьется, а дрожит.
— Странно у вас как-то, — сказал он, поражаясь своей искательной интонации.
— Ничего странного. Все идет согласно сложившимся обстоятельствам. Пожар — лей воду, потоп — строй лодку. Я тут полсотни лет, и разные обстоятельства случались, но личная жизнь моя идет неизменно, если, конечно, не считать мелких нюансов. А все потому, что по обстоятельствам живу и выше возможностей своих прыгнуть не пытаюсь. Семен, куда запропастился?! — закричал сторож так, что дрожащее сердце Аверина дернулось и рассыпалось на сотню кусков. — Я его теперь за огурцами послал и фонарик отдал, а то наберет в темноте какой-нибудь дряни. Он помидоры незрелые принес.
— Я между дверями лампу опрокинул, — сказал Аверин. — А Семен и эти... Еврипид и Диплодок Иваныч, тоже сторожат?
Вохромеев хмыкнул.
— Еврипид и Диплодок Иваныч лечатся. Трудотерапия называется. Разве не видно, что они того?
— Видно... — Аверин смешался. — Но если они того, то лечиться им надо в другом месте.
— Так это как раз и есть другое место, то есть то самое. То самое место для тех, кто того. Официально называется — психоневрологический дом-интернат для лиц престарелого возраста. Еврипид — это наш контингент, а Диплодок Иваныч как бы прикомандированный от родственного учреждения общего профиля. Ну там, если тяжелые работы какие, и как санитар хорош. Он теперь тоже вроде наш контингент.
— Так если есть контингент, то и обслуживающий персонал должен быть, — сказал Аверин с надеждой, хотя понимал уже: что-то здесь не складывается.
— Месяца два, как всех на новое место перевезли. Только ликвидационная комиссия осталась. Семен! — закричал Вохромеев снова.
— Значит, все-таки кто-то остался? — обрадовался Аверин.
— Мы и остались, мы и есть ликвидационная комиссия. Я сторожу, Семка и Диплодок при мне, а Еврипид за теплицей следит. Не бросать же почем зря огурчики-помидорчики. Когда контингент перевозили, предполагалось, что дозреет урожай и заберут Еврипида с Диплодоком, а теперь уж поздно, коли туман упал и вода поднимается.
— Не навсегда же.
— Оно, конечно, не навсегда. Ничего вечного не бывает. Я, считай, всю жизнь сторожу, а увезли бы Еврипида и Диплодока Иваныча, и стал бы я безработным, ибо не было бы подле меня братьев моих, коим я был бы сторожем. Спасибо — вода подоспела. А ведь кого только не сторожил, что только не сторожил! Семен! Где ты, черт тебя побери!
— Не оценили, выходит, — сказал Аверин; темнота спрятала от Вохромеева его насмешливую улыбку. Он пришел в себя и уже забыл о мохнатом существе.
— И не могли оценить! Какое счастье, что не оценили! — ответил Вохромеев. — А то ведь...
Но он не договорил. Заскрипело, и по глазам, свыкшимся с темнотой, ударил луч фонарика. Аверин загородился ладонью и сквозь растопыренные пальцы увидел Семена, который, обеими руками прижимая к груди охапку длинных кривых огурцов, светил фонариком и пытался ногой закрыть дверь — ту самую, что Аверин не сумел найти. Все объяснилось до сметного просто: на двери висела доска почета и, чтобы открыть проход, нужно было потянуть за ее край.
Вохромеев, который, как оказалось, стоял, облокотившись на постамент, взял у Семена фонарик и вынес из тамбура оставленную Авериным лампу.
— Стекло треснуло, — сказал он без сожаления.
— Я заплачу, сколько надо, — сказал Аверин.
— Да уж... — Вохромеев как держал стекло за узкую часть, так и швырнул его, словно гранату, в тамбур. — Чепуха, запасное поставим. Пошли кашу есть.
Они прошли в уже знакомую Аверину комнату, но лишь теперь он переступил ее порог и, когда сторож приладил новое стекло и зажег лампу, рассмотрел спартанскую обстановку. Из мебели было четыре предмета: табуретка, продавленная кровать с никелированными спинками, придвинутый к стене узкий стол с горкой помидоров и в углу, у входа, рогатая деревянная вешалка. Вохромеев опустился на кровать, которая задушенно пискнула пружинами, подождал, пока Семен вывалит на стол огурцы, и сказал:
— Ты зачем чужое пальто нацепил?
Семен метнулся к двери, но не сумел миновать Аверина и завертелся, кривляясь, на месте.
— Хватит баловать, — строго продолжил Вохромеев и зевнул. — А то я тебя ремнем. Лучше миски помой, и чтобы не как в прошлый раз.
Семен стащил пальто, подпрыгнул, закидывая его на рог вешалки, и, выхватив из темного угла задребезжавшую стопку мисок, побежал в темноту коридора.
Аверин опустился рядом с Вохромеевым, вытянул ноги и понял, что больше никуда не сдвинется. Тело ломило, и — сразу резко заболело в висках.
Вохромеев с кряхтением наклонился, выставив широкий зад, и выдвинул из-под стола бачок с кашей.
— Вот такая наша жизнь, — сказал он значительно. — Ты по специальности кто?
— Историк, педагогический кончал.
— Гуманитарий, значит, и руками делать ничего не умеешь. Работаешь где?
— Так... — махнул рукой Аверин. — А раньше работал в школе, и в газете, и... — Он запнулся, не зная, упоминать ли райком.
— В какой газете? Не в этой, как бишь ее... — Вохромеев пошарил на столе и протянул Аверину вырезку. — Не в этой?
Аверин повертел вырезку, посмотрел на свет; название газеты и фамилия автора статьи были отрезаны.
— Вроде нет, — ответил он неуверенно.
— Нет так нет. Обязательно почитай, когда будет личное время. Про нас написано, и обо мне есть — хотя наврали, конечно. И про Еврипида написали. Он там главный герой. А про Семена ни слова, будто и не топчет он землю. Входи, Семен, все равно знаю, что подслушиваешь.
Семен вошел, прислонился к спинке кровати и скрестил руки на груди. Он был лыс, и только на висках торчали почти перпендикулярно ушам похожие на перья волосы. Сторож извлек из бачка половник, постучал им о край и стал раскладывать кашу.
— Этому дала, этому дала, этому...
— Еще, — сказал Семен, заглядывая в ближнюю к себе миску.
— Сейчас.
Вохромеев выбросил руку вперед и ударил карлика половником по лбу.
— Куда в тебя лезет, прорва! Оставлю здесь, к хренам, рыбу кормить! Не видишь, новый рот появился?!
Семен, будто все это относилось не к нему, взял миску, примостился на краешек кровати и принялся есть прямо руками.
Вохромеев перехватил взгляд Аверина:
— Не-е, воспитание ни при чем, хотя и рос он сиротой, без матери-отца. Просто ложек нет. Диплодок Иваныч упаковал все сдуру.
Себе, однако, сторож достал из-под матраца деревянную ложку с разрисованной ручкой.
Аверин взял липкий комок каши, с усилием проглотил. Холодный, сваренный на воде рис не лез в горло. Вохромеев по-своему понял его замешательство.
— Ты не смущайся. Про лишний рот это я так. Уж ты-то не лишний, скорей я Семена с довольствия сниму. Историк во как нам нужен. — Он провел ребром ладони по горлу. Ешь, набирайся сил. Ешь, ешь!
Аверин подумал, что сейчас последуют уговоры, и заставил себя положить в рот еще комок.
— Хорошо, — похитил Вохромеев, не сводя с него цепких глаз.
Аверину хотелось взять помидор, но приглашения не последовало, а просить он не стал.
Пока он доедал кашу, Семен, проглотивший порцию в мгновение ока, нетерпеливо топтался рядом и теребил свои перья; не успел Вохромеев взяться за термос, как он подставил кружку.
Чай пили в молчании. У Аверина раскалывалась голова, и он был рад, что не надо отвечать на вопросы и вообще что-то говорить. Теплая жидкость весьма отдаленно напоминала чай, но он выпил кружку до дна, и Вохромеев подлил ему еще.
— Я покурю, весь день не курил, — сказал Аверин. — Спички у меня отсырели.
— От лампы прикуривай. Спички у нас вперед надолго расписаны.
Аверин полез в карман пальто, но нашел только табачные крошки от сигареты, которую сунул в карман еще возле перевернутой машины, и растерянно взглянул на Семена. Тот отвернулся.
— Обронил, наверное... — пробормотал Аверин, подумав: «Может, и вправду обронил».
— Обронил, ну и ладно. — Вохромеев мягко положил ему руку на плечо и развернул к выходу. — А теперь спать, ребята! Спать, слать! Завтра день тяжелее сегодняшнего, а послезавтра будет тяжелее завтрашнего.
Помидоры и огурцы остались нетронутыми. Аверин подумал, что хорошо бы утром попросить немного для сына... И для Надежды тоже — ей сейчас нужны витамины.
Сторож отпер замок в решетке и пошел, светя фонариком, к лестнице. Аверин двинулся за ним, слыша в темноте за спиной пыхтение Семена. На втором этаже Вохромеев долго гремел ключами, прежде чем открыл дверь, и они вошли в пустую комнату, в которой на месте окна висела картина в тускло отсвечивающей раме.
— Помолимся, — сказал Вохромеев, опустился на колени и забубнил себе пол нос. Рядом запишал Семей. Фонарик светил Вохромееву в живот, иконе доставалась малая толика света, и Аверин, как ни старался, не мог разглядеть, что на ней изображено. Было странно, что икона заключена в неподобающую помпезную раму, но он уже был не в состоянии удивляться, не ощущал ничего, кроме тяжелого отупения, и хотел лишь поскорее добраться до постели и остаться один.
Наверное, Аверин задремал с открытыми глазами; во всяком случае, он упустил момент, когда Вохромеев поднялся с колен.
— Ну вот, витаешь в облаках при исполнении культовых обязанностей, — мягко улыбнулся сторож.
— Я не верующий.
— Ой ли?.. Построение храма, разрушение храма — диалектическое единство, как Маркс учил. Без первого невозможно второе, что не удивительно, но и без второго, что как раз очень удивительно, невозможно первое. И неизвестно еще, что полезнее для прогресса — разрушать или строить.
Аверин кивнул, чтобы отвязаться. Слова проникали в его сознание, как бы теряя по дороге свой смысл.
— Шутю, конечно, — сказал Вохромеев.
— Харе Кришна, харе Рама! — неожиданно пропел в тишине Семен. — Вот таксы наша жизнь!
— Ладно, укладываться надо. — Вохромеев пошел по коридору. — Ты как предпочитаешь: в обществе Еврипида и Диплодока Иваныча или один, в изоляторе?
— Лучше один, если можно.
— Можно, можно, тебе все можно. Ты историк, человек полезнее всех нас, вместе взятых, и строителей и разрушителей. К тому же атеист, откроешь соответствующую конфессию. И партию можешь основать какую-нибудь христианско-коммунистическую буддистов седьмого дня.
— Я уже состоял в одной партии. И в райкоме комсомола инструктором работал.
— То-то я гляжу — вылитый комиссар. Тебе бы кожанку на плечи и вперед за идеалы — ура!
— Это вы шутите? — сказал Аверин; он все больше раздражался, но как-то тупо, устало.
— Да что то, какие шутки! Нам как раз комиссара недоставало.
Аверин сдержался, успокаивая себя тем, что еще немного — и его оставят одного. Вохромеев толкнул дверь, и они вошли в комнату, предназначенную Аверину.
— Белье постелено чистое? — строго спросил Вохромеев Семена.
— Йес, — ответил Семен.
— Если в туалет захочешь, не стесняйся — пользуйся уткой. — Вохромеев посветил под койку, показывая, где утка. — Ну, давай раздевайся, а то фонарь оставить не могу, уйдем, и придется в темноте.
— Ничего, глаза привыкли уже.
— Как знаешь. Побудка у нас в семь ноль-ноль, раздача каши в семь тридцать. Спокойной ночи.
— Приятных сновидений, — хихикнул Семен.
— И вам того же, — ответил Аверин, присаживаясь на низкую койку.
Щелкнул замок. Он почему-то ждал этого и остался недвижим. Правда, по прошествии нескольких минут все-таки не удержался — подошел к обитой чем-то мягким двери, но не сумел нащупать даже щелей между нею и косяком. Потом обследовал комнату: стены были скользкие и немного пружинили — под клеенкой, покрывавшей их, угадывалось что-то вроде пенопласта; окно отсутствовало; в ногах койки стояла привинченная к полу круглая табуретка, тоже с клеенчатым верхом.
Аверин положил на табуретку пальто, бросил поверх него пиджак, разулся и прилег. Такая мешанина была в мыслях! И он вспомнил другую ночь, неделю назад, когда он лежал рядом с уткнувшейся в подушку Надеждой. Она спала, а Аверин, промучившись полночи, балансировал между сном и явью, не в силах проснуться и не в силах заснуть. Иногда он открывал глаза, смотрел перед собой и видел — скорее, ощущал, чем видел в темноте, — рассыпанные по подушке ее волосы. Он закрывал глаза и все равно продолжал видеть высветленные волосы, белую кожу под ними, места соединений черепных костей, бело-желтые бугорки мозга. Его передергивало от отвращения, но патологоанатомическая картинка не исчезала, и он понимал — почему.
Впору было звонить 03 и проситься в психиатрическую. Раз за разом он видел, как, рассекая затылок, в бело-желтую массу впивается широкое и блестящее, немыслимо блестящее лезвие — то ли топор, то ли секира; это чушь, откуда взяться секире в таком деле, а топор — прямо Раскольников какой-то; проще индийской вазой металлической — одно время в магазинах полно было этих ваз, все накупили, и у него дома есть; горлышко у нее узкое, хорошо браться, и длина для замаха подходящая; если вазой — надо перчатки надеть, иначе следы пальцев останутся. И вообще острым нельзя, крови будет много, забрызгает. Лучше чем-то тяжелым, палкой толстой, чтобы без крови; а вдруг не удастся сразу и придется добивать ее, оглушенную? Нет, так не пойдет, лучше без всякой палки, схватить за горло, когда спит, вот как сейчас. Схватить, и самому закрыть глаза, чтобы не видеть агонии, и держать долго, пока совсем не затихнет, и потом еще немного, чтобы наверняка. А перед тем нужно прийти к ней незаметно, и обязательно днем, потому что нельзя будет врать жене про командировку, иначе никакого алиби не получится. И уйти надо будет незамеченным — провалиться можно на мелочи, случайная соседка на лестнице, например. Примелькался он тут, найдут без труда. Нет, лучше не дома, лучше взять ее с собой в какую-нибудь поездку, она только рада будет развеяться, и где-нибудь по дороге улучить момент, ударить чем-нибудь сзади. Нет, не в машине, в машине неудобно, лучше во время остановки где-нибудь у речки или пруда, чтобы тело в воду. Нет, тоже плохо, она может случайно обмолвиться кому-нибудь, подруге какой-нибудь, что едет с ним, и все — спекся! Нет, лучше по-другому, лучше будет, если она поедет к тетке, черт его знает, где живет эта тетка, но, наверное, где-то далеко, на поезде ехать. И он ее проводит, а сам догонит поезд на машине, зайдет на какой-нибудь станции, а она будет в купе одна — должно же хоть в чем-то повезти; он войдет, она удивится, а он улыбнется, и что-то скажет, и подождет, пока она повернется спиной, и ударит, и возьмет кошелек и сережки, кольца, чтобы подумали на ограбление. Надо будет выбросить все это потом, нельзя хранить у себя. Положить все это в кулек, камень туда же и — в реку. Точно: он спрыгнет с поезда где-нибудь возле реки, дождется, пока поезд замедлит ход перед каким-нибудь мостом. А замедляют ли поезда ход перед мостами? Кажется, нет. Впрочем, не важно. Важно — как войти и выйти из поезда незамеченным. Нет, так не пойдет, это невозможно. О, если бы был пистолет! Или нет — лучше винтовка с оптическим прицелом. Можно выстрелить с большого расстояния. Когда она поедет к тетке, проследить за нею и выстрелить. А винтовку утопить. Но нет — и это не проходит: следствие начнет копать, почему ее как какого-нибудь банкира, начнут просеивать всех знакомых; вскрытие определит беременность, и выйдут на него — не может быть, чтобы она хоть какой-то подруге про него не рассказала. Выяснят, что он тоже уезжал в это время, — и все. Выходит, если ехать в другой город, нужно крепкое алиби. Не жену же просить соврать. Но зачем уезжать, если есть винтовка? Можно сделать это здесь, потратив на все десять-пятнадцать минут, выскочить с работы будто в аптеку за лекарствами для сына, кто запомнит, сколько тебя не было — пятнадцать минут или полчаса. Надо высчитать, когда она наверняка окажется в удобном месте, где-нибудь рядом с новостройками или где ломают старые дома. Машину поставить за два-три квартала, выстрелить и быстро уехать. Но нет, винтовку не достать, да еще с оптическим прицелом — только в кино и видел этот прицел. Лучше без винтовки. Подстеречь, затащить в какие-нибудь развалины и руками за горло, главное — чтобы закричать не успела. Подумают на маньяка, каждый день пишут о маньяках.
Значит, так. От автобусной остановки к дому она идет мимо фабрики, там недостроенные корпуса. Я жду ее у входа на строительную площадку. Зима, темно, но надо все равно надеть что-нибудь потрепанное, вроде старой куртки, в которой теща огород копает. Я скажу ей: надо поговорить. Она растеряется, и нельзя дать ей опомниться, завести ее за вагончик и — действовать внезапно, чтобы ни звука не успела. Душить без жалости, потому что — если жалость, то мне конец. Ребенка она завела обманом, говорил же ей, говорил, чтобы береглась, а она специально, и врала, врала, что таблетки принимает, врала, пока можно было. Подло. Подлая. И не ребенок это. Яйцеклетка. Что-то гадкое, склизкое...
Аверин почувствовал, что задыхается. Он не заметил, как приоткрылась дверь и кто-то, подкравшись, сомкнул пальцы на его горле. Аверин открыл глаза, но ничего не увидел — вокруг была все та же темнота. Он ухватился руками за то мохнатое, что сжимало горло, засучил ногами и, слабея, понял, что умирает.
Умерев, он проснулся. Осознание того, что это был сон, не принесло облегчения. Существо с мохнатыми суставчатыми лапами притаилось где-то рядом. Аверин поднялся, осторожно потрогал дверь и убедился, что она заперта.
— Привет товарищу Фрейду, которого я не читал, — произнес он вслух.
Сон прошел окончательно. Извне не доходило ни звука, но по каким-то неявным признакам Аверин ощутил движение внутри дома и догадался, что утро уже наступило. Он проверил бумажник во внутреннем кармане пиджака; озабоченно ощупал натертую вчера пятку; надел пиджак, но тут же снял и прилег, уверенный, впрочем, что лежать придется недолго.
И все равно дернулось сердце, когда распахнулась дверь и в комнату вбежал Семен с фонариком в одной руке и хрипящим будильником в другой.
— Подъем, подъем — штанишки одеём! — заорал он Аверину в самое ухо.
Аверин поставил ноги сверху на ботинки и сказал:
— Доброе утро.
— На одевание, оправку, умывание полчаса, — продолжил орать Семен. — А спать одетым не положено.
— Иди ты! — вспылил Аверин.
— Я пойду, я-то пойду, — обиделся Семен. — А вот ты, комиссар, не плюй в колодец. Вылетит — не поймаешь!
Карлик выбежал, оставив дверь открытой.
— Ладно, — неизвестно кому сказал Аверин и стал одеваться. — Пусть так. Ладно.
В коридоре по-прежнему было хоть глаз выколи. Он на ощупь добрался до лестницы и спустился на первый этаж. Из вохромеевской комнаты выходила узкая полоска света. Аверин подумал, что решетка, наверное, заперта, и почему-то пошел к ней на цыпочках, но ошибся — решетка от его легкого прикосновения поползла в сторону. Скрип продрал тишину, и Аверин вздрогнул, будто внутри у него лопнула туго натянутая струна.
Вохромеев сидел на кровати в майке и кальсонах, низко наклонившись к осколку зеркала, подставкой которому служила пирамидка огурцов, и брился при свете лампы опасной бритвой.
— Оправился? — строго спросил он Аверина; тот промолчал. — Туалет мимо входа прямо по коридору и налево. Там сейчас Семен и Диплодок Иваныч. Смыть за собой не забудь. Воду не экономь. Свет три дня как отрубился , а вода пока капает. И потом, у нас бак есть, до конца хватит. Оправляйся, умывайся и сюда не мешкая. Каша с утра свежая, горячая. Пальто здесь оставь, у нас в сортире гвоздиков нет.
Аверин покорно повесил пальто на рог вешалки.
— Да, глупо... — Он попробовал улыбнуться. — В пальто на очке неудобно.
— Соображаешь, — сказал Вохромеев, бесстрашно орудуя бритвой.
В холле, где вечером мерещилась мохнатая лапа, Аверин ненадолго задержался, борясь с желанием уйти сейчас же. Но пальто — пальто осталось на вешалке у Вохромеева. Он все время делал что-то не то. Впрочем, черт с ним, с пальто, но оставить пальто и уйти — значило позорно бежать.
«Ничего плохого не происходит, — попробовал убедить он себя, — что я выдумал такое? Надо умыться и каши этой проклятой съесть. Когда еще есть придется? И помидоров попросить... купить...» Он набрал в легкие сколько сумел воздуха и резко выдохнул.
— Все! — сказал громко. — Все! Ну, все!
Он пересек холл и пошел дальше по коридору. Не доходя до поворота, услышал довольное уханье. В туалете Семен стоял у стены и светил Диплодоку Иванычу, который плескался в наполненной водой раковине. Капли воды алмазно блестели на его покатых плечах, ручейки стекали с сосулек волос. Аверин подумал, что ему совсем немного лет.
Диплодок Иваныч оторвался от раковины, отряхнулся по-собачьи, так, что брызги полетели во все стороны, и сказал довольно:
— Вода!
Аверин с трудом дождался, пока его оставили одного, и постарался сам не задерживаться здесь из-за все нарастающего ощущения брезгливости. Тщательно потер под струйкой воды ладони, всполоснул лицо и с трудом заставил себя дотронуться до крана, чтобы закрутить его. В холле он опять остановился и привыкшими к темноте глазами вроде бы различил тонкую щель, обозначившую дверь за доской почета. Шагнул к ней, и — сердце подпрыгнуло к горлу, его передернуло всего — дверь распахнулась; тут же позади него зажегся фонарик, и над самым ухом раздался голос Вохромеева. Сторож ласково обнял Аверина за плечо:
— Пойдем, милай, пойдем. Время кашу сеть.
Фонарик осветил Еврипида, вылезающего из-за доски почета с бачком в руках. Тот, словно ждал этого, скакнул на месте, будто для разгона, и, перекошенный тяжестью бачка, побежал по коридору.
Вохромеев довел Аверина до своей комнаты, у дверей которой топтался Диплодок Иваныч. Еврипид неподвижно стоял у вешалки, но по дрожащей тени помпончика было видно, сколь непросто дается ему эта неподвижность. Семен сидел на кровати и сосредоточенно барабанил ручонками по столу.
— Миски мыты? — спросил его Вохромеев сурово.
Семен промычал что-то и отвернулся. Вохромеев быстрым движением схватил его за шиворот и ударил ладонью по затылку. Изо рта карлика полетели брызги каши. Сторож назидательно поднял короткий указательный палец и, ничего не сказав, загремел мисками.
— Диплодок Иваныч! — провозгласил он через некоторое время.
Диплодок Иваныч принял миску, произнес значительно:
— Каша! — и с шумом, отдуваясь, зачавкал.
— Еврипид! — крикнул Вохромеев.
Старичок схватил миску, выдал антраша и поскакал в темноту холла.
— Замполит! — проорал Вохромеев и выставил в коридор руку с очередной порцией. — Комиссар, друг сердечный!
Аверин понял, что обращается сторож к нему, но, прежде чем взять миску, выдержал длинную паузу.
— Вот так-то! —- удовлетворенно сказал Вохромеев, когда он наконец взял миску.
Нагревшийся алюминий обжег пальцы. Аверин достал платок, перехватил им край миски.
— А Семену? — подал голос карлик.
— Семену хер соленый! — заржал Вохромеев. — Не заслужил нынче Семен каши. Его кашу отдадим Диплодоку Иванычу. Откушайте добавку, дорогой Диплодок Иваныч, надежа наша!
— Каша! — сладострастно сказал Диплодок Иваныч, уже успевший уничтожить свою порцию.
Каша была безвкусная, но не противная. Аверин ел медленно — положив в рот очередной комок, дул на пальцы. Он добрался до середины миски, когда Вохромеев начал раздачу чая.
— Чай остывший, со вчера остался, но зато каша горячая была! — продолжал кричать сторож.
Диплодок Иваныч и прискакавший из холла Еврипид вошли в комнату, чтобы взять кружки. Аверин поспешил, не желая стоять с миской один, и оконфузился: рис попал вдыхательные пути — он закашлялся. Согнувшись, он увидел сквозь слезы, застлавшие глаза, прямо перед собой перья на висках Семена, протянул ему миску и выдохнул между взрывами кашля:
— На, ешь!
— Не пошла впрок кашка-то, — подал из комнаты голос Вохромеев. — Диплодок Иваныч, стукните его по хребту, да легонько, ладошкой.
— Н-не н-надо!.. — промычал Аверин, машинально принимая от Семена вмиг опустевшую миску; кашель и в самом деле затихал.
Но Диплодок Иваныч не принял во внимание его просьбу. Левой рукой он развернул Аверина к себе, а правой звонко шлепнул между лопаток. Расслабленный, сосредоточившийся на кашле, Аверин подался вперед и выронил миску, которая с глухим стуком покатилась по полу.
— Хорошо! — сказал Диплодок Иваныч.
Аверин с удивлением обнаружил, что бронхи прочистились.
— На, промой горло, — протянул ему кружку вышедший в коридор Вохромеев и похлопал по плечу Диплодока Иваныча: — Молодец! Знаешь, кого ты спас? Нет, ты не знаешь, кого ты спас!
— Человека, — молвил Диплодок Иваныч.
— Смотри ты! — поразился Вохромеев его сообразительности. — Но не просто человека, а человека самого необходимого-разнеобходимого для грядущего общества. Во как я завернул! — Он подмигнул Аверину. — Этому человеку еще в темноте кружить, но к истине он придет, потому как Земля теперь хотя и плоская стала, но все равно осталась круглой. Парадокс называется. Блин, он что? — и плоский и круглый. А может быть, даже наоборот — не человек к истине, а истина к человеку придет, потому как блин у нас не простой, а шагреневый, сожмется до вот такусенькой, — Вохромеев с помощью двух толстых пальцев показал до какой, — малюсенькой точки и подвезет истину к человеку. Бери ее родимую и пользуйся на здоровье, как любимой девушкой. Но с умом, ох с умом надо пользоваться — девушки они, ого-го, ого-го...
Вохромеев неожиданно прервался и приложил ладонь ко лбу, как будто в глубоком раздумье. Аверин пил мелкими глотками холодный, отдающий плесенью чай и решал, что сейчас — вот сейчас, через минуту — уйдет отсюда, чего бы это ему ни стоило.
— Да, ребята, истина — это не хрен собачий. — Вохромеев как бы подвел черту под своим монологом.
«Шут гороховый», — подумал Аверин, все больше злясь на себя. Он вошел в комнату, поставил на стол кружку и вышел обратно уже в пальто.
— На планерке, значит, присутствовать не собираешься, — сказал Вохромеев. — Так не терпится поисками истины заняться? Зря. Видно, плохо я объяснял, что истина сама к тебе придет. Эх ты, комсомольцы — беспокойные сердца! Что ж, иди.
— Спасибо вам за ночлег и кашу, — сказал Аверин.
Вохромеев почесал за ухом.
— Семен, возьми фонарик и проводи замполита!
«Не может все так просто закончиться», — вертелось в голове Аверина, но они без всяких приключений оказались во дворе. К его удивлению, луч фонарика завяз в тумане — таком же густом, что и вчера. Рассвет еще только угадывался, и невозможно было определить, с какой стороны он придет.
Собака стояла у стены в той же напряженной позе. Свет скользнул по ней, и собака обернулась каменным львом с отбитой задней частью. Семен потянул Аверина за рукав, заставляя наклониться. Глаза у карлика были посажены так глубоко, что не разглядеть зрачков.
— Спустишься по ступенькам, как стоишь, и иди прямо, не сворачивай никуда. Дойдешь до ворот.
Аверин кивнул.
— Подожди, — удержал его за воротник Семен и шепнул: — Ты понравился...
— Кому?
— О! — Семен приложил палец к губам и отскочил; фонарик оставил в тумане тающий след и погас. — О-о-о! — донеслось до Аверина из темноты.
— Ну и катись к чертовой матери! — сказал Аверин и пошел к воротам, не веря, впрочем, что идет правильно.
Вскоре, однако, он шагал по уже знакомой бетонке. Его не покидало ощущение, будто провел он в обществе Вохромеева со товарищи не ночь, а много больше времени, и потому странно было идти все по той же дороге и вроде бы узнавать в туманном сумраке какие-то ее участки и даже торчащие над ровной поверхностью редкие камешки. Он вспомнил, что так и не попросил у Вохромеева свежих помидоров — хотя, конечно, хорош бы он был сейчас с помидорами, — и тут его поразила простая мысль. Непонятно, почему она не пришла к нему раньше. Ему не презирать надо этих сумасшедших, не брезговать ими, а завидовать их безмятежной, в сущности, жизни.
Аверин посмотрел вверх, где за светлеющим молоком тумана скрывалось небо, и сказал:
— Каша!
Померещилось, что звук, упруго отразившись от тумана, вернулся назад, и он крикнул, будто играя в чудной пинг-понг:
— Каша! Каша! Каша!
Господи, пожить бы немного, не думая ни о чем, отключиться от всего, чтобы все-все-все решал за тебя кто-то. По мере удаления от странного дома тамошняя жизнь уже не казалась загадочной, и страхи выглядели напрасными, и находилось всему объяснение, а собственное поведение представлялось суетливым, глупым и смешным, недостойным.
Аверин тут же нашел себе оправдание. С того момента, как он узнал о беременности Надежды, жизнь шла как в горячке. Все, что он ни делал, проходило под знаком этого знания, в одном котле варились и страх, что узнает жена, и боязнь потерять из-за этого сына, и нежелание быть или хотя бы казаться в чьих-нибудь глазах подлецом, и жалость к Надежде, и злость на нее, и жалость к жене, и опять же злость, и вина перед сыном, и вина перед женой, перед Надеждой, перед тем ребенком, что... перед яйцеклеткой, и ненависть к себе за малодушие, и жалость, о, какая жалость к себе, и — главное — ощущение того, что рушится основание жизни. Он не любил жену и не сумел полюбить Надежду — вот в чем беда. Все в его жизни — ложь, все — ложь. И так сделалось не сегодня и не вчера, и Надежда не виновата, она только помогла понять ему, что все — ложь. Аверин вдруг подумал, что появление Надежды в его жизни связано с попыткой вырваться из лжи, и поспешил загнать эту мысль подальше, постарался забыть о ней. Тогда получалось, что виноват только он один, и это было невыносимо.
Аверин заставлял себя думать о чем-нибудь другом — о брошенной у дороги машине, о каких-то мелких делах по работе, о Вохромееве и его подопечных, но раз за разом незаметно возвращался к жене и Надежде, к сыну и еще не рожденному ребенку, тоже сыну, — само собой вышло, что видел его мальчиком. Можно было бесконечно кружить в этой, на посторонний взгляд простой, системе координат.
Пошел, должно быть, уже десятый час. Туман был чуть пореже вчерашнего — идя по середине дороги, Аверин видел обе обочины. Опасение, что он минует свою лежащую на боку машину, исчезло. Стало жарко, он снял пальто; подумал: удивительные вещи творятся с погодой, недаром по телевизору через день про озоновый слой... Он прикинул, что по бетонке идти еще километра полтора, а там развилка, которую вчера не заметил в тумане; можно сразу свернуть направо, пойти в деревню за трактором.
Впереди во всю ширину дороги раскинулась лужа, грязным зеркалом уходящая в туман, и оставалось только гадать, как далеко находится ее противоположный край; по бокам лужа соединялась с залитыми обочинами. Аверин все-таки ступил в воду, но, пройдя совсем немного, набрал полные ботинки и повернул назад. Стального цвета полоски, исчезающие в тумане по обе стороны дороги, напоминали длинные щупальца — он с трудом отогнал этот навязчивый образ. Чепуха какая-то: он как мог боролся с собой, стараясь не думать о неприятном, а оно все равно проникало в его мысли — хотя бы неясными намеками.
Слева была река; дойдя до места, где правое щупальце врастало в потемневшую глину, Аверин сошел с дороги и угодил на крутой склон, однако не отступил и полез вверх, оскальзываясь и цепляясь за чахлые кустики. Натертая пятка, которою, пока шел по бетонке, удавалось беречь, сразу дала знать о себе острой болью. Аверин стиснул зубы, надеясь дотерпеть до ровного места, но, выбравшись на относительно плоскую, но изрытую кочками поверхность, обнаружил, что идти здесь ничуть не легче. Ноги разъезжались на сырой земле, но он упорно, как заведенный, продолжал, охая от боли, прыгать с кочки на кочку.
Перед очередным прыжком что-то заставило его поднять глаза и вглядеться в туман — впереди, метрах в двух, был обрыв. «Как зверь», — подумал Аверин, дивясь неожиданно прорезавшемуся чутью, и опасливо подошел к краю обрыва. Туман, плавающий внизу, ничем не отличался от того тумана, что был вокруг него, но он, словно ожидая увидеть что-то необычное, смотрел себе под ноги, пока в глазах не появились радужные пятна, похожие на крабов, ползающих в белой мути дна.
Остерегаясь оступиться, Аверин пошел вдоль обрыва. Все чудился какой-то подвох, предчувствие беды не покидало его.
— Безнадежно, безнадежно, безнадежно... — шептал он в такт шагам, будто точно знал, что кем-то за него уже все рассчитано, взвешено, разделено и, сколько ни суетись, невозможно пойти не предопределенной дорогой. Он мог повернуть налево и направо, но крепла в душе уверенность, что, куда, в какую сторону ни пойди, результат все равно будет одинаков.
Он не удивился, когда услышал снизу плеск, — все сходилось, все соответствовало предчувствию. Обрыв кончился. Аверин спустился к самой воде; едва ли не в ботинок ему ткнулась небольшая бурая льдина, отплыла, вертясь, опять вернулась. Аверин, как зачарованный, смотрел на ее эволюции и думал — о чем, он и сам не смог бы определить; что-то важное не давалось ему...
Он ничего не понял , когда под ним обрушилась земля; лишь инстинктивно отбросил, не глядя, пальто и дальше действовал бездумно, как автомат, — наверное, это как раз и помогло ему. Он провалился по пояс, но пробыл в воде всего несколько мгновений, и потому страх пришел, только когда ноги уже ощутили твердую опору. Волоча пальто по грязи, он побежал прочь от коварной воды, будто земля за спиной все рушилась и рушилась.
Очутившись снова на плоской вершине холма, он отдышался, и тут его охватил новый страх — что вода пойдет вокруг холма и отрежет его как на необитаемом острове. Нет, лучше Вохромеев, лучше Семен, Диплодок Иваныч и Еврипид, чем здесь одному, в этом гадком тумане, среди нечетких теней — да, тени опять померещились Аверину.
Он запрыгал туда, где вроде должна была быть дорога, и, по счастью, попал на пологий спуск, приведший его на спасительную бетонку. Вода больше не угрожала ему, отсюда дорога до самых ворот дома-интерната шла на подъем. Он весь промок и хотел лишь одного — поскорее дойти до вохромеевских владений и обсушиться; и плевать на странности тамошних обитателей.
Аверин находился на грани истерики — казалось, каждая клеточка его тела вот-вот начнет пульсировать сама по себе. Ему знакомо было это состояние, он знал, что за ним неминуемо последует упадок сил, но пока, как мог, взвинчивал себя. Он почти бежал, хотя нога горела огнем.
Видимость лучше не стала, но туман раздвигался тем быстрее, чем быстрее он шел; это создавало иллюзию открывающегося пространства. Он не замешкался у возникших из тумана ворот и безошибочно вышел к дому, в котором провел ночь. На дверную ручку была наколота записка; он с трудом разобрал размашистый почерк: «Зампалит ключь взаду льва».
Не давая себе времени задуматься над запиской, Аверин подскочил ко льву и заглянул между ржавыми прутьями, торчащими из разбитого каменного крестца, — связка ключей висела на загнутом крючком штыре. Он рванул ее, ободрал пальцы в кровь и мгновение спустя опять был у двери; перепробовал все семь ключей, бывших в связке, и пошел по второму кругу, уже понимая, что делает бесполезное дело — ни один не лез в замочную скважину. Отчаявшись, Аверин ударил по двери кулаком. В недрах замочной скважины что-то хрустнуло. Ручка медленно перешла из вертикального положения в горизонтальное, и — дверь открылась сама. Как будто кто-то издевался над ним.
Пока он пересекал холл, ему сопутствовала полоска света, но в коридоре было темно, как ночью. Комната сторожа оказалась заперта. Аверин вставил в найденное на ощупь отверстие первый попавшийся ключ из связки; к его удивлению, ключ повернулся как по маслу.
В комнате было душно, пахло кислятиной. Свет сюда проникал через разделенное крестом рамы квадратное оконце размером в половину газетного листа. Аверин повесил на вешалку пальто и пиджак; снял ботинки, перевернул их подошвами вверх, потряс, будто хотел вытряхнуть впитавшуюся влагу, и поставил почему-то на табуретку; пристроил на спинку кровати мокрые носки, утром еще целые, а сейчас с симметричными дырками на пятках; стянул брюки и разложил их на другой спинке штанинами врозь, чтобы скорее просохли.
С минуту он стоял возле кровати в рубашке и при галстуке, но в трусах и босой — было противно касаться голыми ногами вохромеевского одеяла; потом сообразил — бросил поверх одеяла пальто и даже прилег; но тут же вскочил и запер дверь изнутри. Что-то не давало ему покоя, мешало здраво оценить свое положение. Он потоптался на пятачке между столом и вешалкой и снова лег, пытаясь собрать воедино обрывки мыслей. Глаза прошлись по периметру высокого темного потолка, зацепились за пятно в углу, очертаниями напоминающее Евразию, и спустились к столу; отметили, что овощи исчезли; скользнули к двери, остановились на мгновение на чем-то бесформенном за вешалкой и опять вернулись к столу — он был пуст, и все-таки там что-то лежало. Аверин приподнялся на локте и скорее догадался, чем увидел, что это газетная вырезка, которую вчера показывал Вохромеев.
Света не хватало, буквы наползали одна на другую, но он все равно стал читать и почти сразу вспомнил эту историю. Он слышал ее, когда работал в газете, — отмечали чей-то день рождения, пили кубинский ром, тогда всюду почему-то навалом было кубинского рома, и Гаджиев, ну да Гаджиев, рассказал про забытый в излучине реки интернат. И еще жаловался, что редактор запретил писать об этом, боясь задеть не то облздрав, не то облсобес, а какая-то газета из новых ухватилась и только испортила тему; соль ее, вещал Гаджиев, не в судьбе интерната и не в том, что раковая опухоль порой выглядит куда естественнее здоровой ткани, а в том, что мы еще все-таки способны распознавать раковую опухоль — наверное, благодаря каким-то атавизмам души; представьте, говорил Гаджиев, что египетские пирамиды изначально были бы украшены нашлепками, похожими на березовую чагу, — никого бы это не удивляло, все находили бы пирамиды прекрасным творением рук человеческих, хотя и, заметим в скобках, рабских рук; что же до интерната, то это частный случай, который есть логическое завершение трехсотлетней череды других частных случаев, этакая раковая квинтэссенция настоящего, следствие метастазов далекого и не очень далекого прошлого.
Гаджиев всегда выражался красиво и не вполне ясно и тем раздражал Аверина. Но этот монолог Аверин запомнил едва ли не дословно — точнее, ему казалось, что запомнил, а на самом деле он просто придумал нечто похожее, когда услышал на следующий день, что Гаджиев ложится в больницу оперировать рак горла. Умер Гаджиев уже после развала редакции. Аверин прочитал объявление в «Вечерке», но на похороны не пошел.
Теперь, лежа в полумраке вохромеевской каморки, Аверин не мог отвязаться от неожиданно пришедшей бредовой мысли, что Гаджиев сыграл в его жизни важную роль. А ведь он и знать толком ничего не знал об этом Гаджиеве и по работе с ним почти не соприкасался; разве что помнил о его немужском хобби печь пирожные. И все-таки жаль, что о рассказе Гаджиева он вспомнил только сейчас; пользы, конечно, никакой, но все-таки жаль — было бы меньше страхов и суеты.
Статья, которую он, напрягая глаза, дочитал до конца, скучно ругала коммунистов — за то, что долго не хотели отдавать интернату обкомовский дом отдыха; и их же — за то, что, расставшись с домом отдыха, бросили престарелых на произвол судьбы, из-за чего те перешли на подножный корм и вынуждены поддерживать сирое существование с помощью огорода. О Вохромееве говорилось, что настоящая его фамилия пишется через «а», а не через «о» и сам он называет себя Во-, а не Вахромеевым исключительно потому, что гордится сорокалетним стажем работы во вневедомственной охране.
Центральной фигурой повествования был Еврипид, в миру нормальных людей звавшийся когда-то Соломоном Моисеевичем Венчиком. Учась в университете, юный Соломон увлекся древними греками, был замечен знаменитым академиком Т. и даже получил приглашение в аспирантуру. Все складывалось у него прекрасно, но тут как раз объявили борьбу с космополитизмом, и на партсобрании факультета возникло мнение, что изучение античности в принципе способно подпитывать низкопоклонство перед всем иностранным, а может быть, и наоборот — низкопоклонство дурным образом влияет на изучение античности. Соломон еще только готовился вступить в партию и на собрании не присутствовал, но до него дошли кое-какие слухи. Когда же на следующий день академику Т. нанесли визит два человека с незапоминаюшимися лицами, но похожие друг на друга как близнецы и неизвестно о чем проговорили с ним два часа, Соломон Венчик сделал свой выбор.
Трудно сказать, что происходило в его душе, но факт: вскоре он объявился в семилетке родного райцентра в качестве учителя истории. Так и бы учительствовал, если бы уже в хрущевские времена посетивший его урок инспектор роно не услышал, изумленный, о вредоносном космополитизме античных героев — так Соломон Моисеевич умудрился совместить любовь к древним с генеральной линией партии. С ним мягко беседовали, на него стучали кулаком, его склоняли на секционных собраниях педагогов — все тщетно; подозревая изощренную провокацию, Соломон Моисеевич твердо стоял на своем. В конце концов им занялась медицина; прозвище Еврипид он получил уже в психдиспансере, так оно к нему и пристало. За последние тридцать лет он вряд ли произнес без крайней надобности и десяток слов — боялся, что сказанное истолкуют против него. В интернате его давно уже как бы не замечали; он же, обнаружив талант огородника, часы проводил в уединении при помидорах, огурцах и прочих овощах.
Оттолкнувшись от Вохромеева-Вахромеева и Еврипида, автор статьи пустился в длинные путаные рассуждения о ГУЛАГе и под конец пригрозил его возрождением, «если такие объекты как, психоневрологический интернат для лиц престарелого возраста, будут по-прежнему прозябать в забвении и нищете».
Гаджиев рассказывал историю интерната по-другому, не размениваясь на отдельные биографии, — сейчас Аверин легко домысливал его витиеватую речь. «Частный случай», от которого вел свой отсчет Гаджиев, произошел триста с лишним лет назад, когда в месте глухом, но и не очень далеком от больших дорог, там, где река делает крутой поворот, обосновались старообрядцы. Они построили скиты и поставили с трех сторон высокий частокол — с четвертой был высокий обрыв. Но ни частокол, ни крепкая вера не уберегли старообрядцев от солдат великого Петра, которые под барабанный бой преодолели все преграды и что не пожгли, то порушили. Староверы сгинули, а за частоколом возникло военное поселение, и даже пушки дотащили сюда по бездорожью, дабы господствовать над разбойничьей рекой. Атаманы, однако, недолго испытывали судьбу и ушли промышлять в верховья; с тех пор торговое сообщение водным путем чинилось беспрепятственно. Пушки за ненадобностью были заброшены и пришли в негодность, а солдаты понемногу стали обзаводиться семьями да крестьянствовать, что командирами не возбранялось. Земля давала урожай, скотина умножалась, и неспешно текли года, пока усилиями графа Аракчеева создание военных поселений не возвели в ранг государственной политики. Гайки тут же завинтили, и среди служивых, привыкших к вольной жизни, началось брожение; быть бы бунту, но вышел дальновидный приказ, и гарнизон, собравшись в три дня, запылил в полном составе куда-то на Кавказ, оставляя баб с ребятишками и стариков инвалидов. Вскоре явилась холера, и народ, больше испуганный карантинами, нежели мором, бросился кто куда; кто сумел просочиться сквозь кордоны — те растворились в бескрайних просторах, прочие — перемерли.
Поля пришли в запустение, избы порушились, и дорога, истоптанная, заросла травой — только ветер развеивал последние следы человечьего жилья. Лет через двадцать, однако, поселился здесь монах-отшельник Пафнутий, вырыл себе нору с видом на реку и зажил, проводя время в трудах и молитвах. Слух о праведном Пафнутии распространился далеко, чуть ли не до самого Санкт-Петербурга, и сюда потянулись божьи люди. Так возникла обитель, худо-бедно просуществовавшая до конца восемнадцатого года. Землю монахи не пахали, но насадили парк и вырыли пруд, в котором развели жирных карасей. Когда на широкую аллею парка выехали подводы с хмурыми красноармейцами, монахи разбежались по кельям и принялись молиться, но это не помогло, потому что вскоре всех их согнали во дворе у деревянной часовенки и кучерявый человек в кожаной куртке, близоруко щурясь на бумажку сквозь очки в круглой металлической оправе, прочитал требование вернуть трудовому народу награбленные ценности. Обитель жила аскетично, и ценностей было немного, да и те, в особенности известную целебными качествами икону Божьей матери, монахи предъявлять не спешили. Недолгий спор завершился тем, что монахов разогнали, а наиболее злостных пустили в расход, икону выдрали из серебряного оклада и бросили в огонь, которым уже полыхала часовенка, а оклад увезли для пополнения оскудевшей государственной казны. Словом, это место оказалось одинаково несчастливым и для раскольников, и для последователей патриарха Никона.
Большевики, в отличие от солдат Петра, проявили рачительность: сожгли только часовенку, а другие постройки употребили себе на пользу. В них поселились красноармейцы, оставленные держать контроль над рекой, поскольку имелись предположения, что из верховьев, занятых белыми, в низовья, опять же принадлежащие белым, будут прорываться пароходы с грузами. Естественно, что такой контроль невозможен без артиллерии, и потому, не взирая на распутицу, сюда на солдатских горбах притащили пушки. Ожидаемого прорыва не случилось, но красноармейцы правили службу всю Гражданскую войну и еще три с лишним года, постепенно превращая в дрова посаженные монахами деревья. Они были близки к тому, чтобы тоже распахать землю, обзавестись бабами и ребятишками, но в один прекрасный день на автомобиле, отравляющем воздух бензиновым перегаром, прибыл человек в кожанке и круглых металлических очках, очень похожий на того, что проводил реквизицию церковных ценностей, но только не кучерявый, а с бритой головой. Согласно привезенному им предписанию, красноармейцы возвели в ударные сроки на месте, где когда-то был старообрядческий частокол, высокий каменный забор, натянули по его верху привезенную в бухтах колючую проволоку и с сознанием выполненного долга запылили под звуки горна куда-то не то к польской, не то к румынской границе, а вместо них прибыли люди, которых даже самый неопытный глаз легко разделял на две группы.
Меньшая группа расположилась снаружи забора, большая внутри, а на воротах укрепили транспарант с надписью «Образлаг», что означало «образцовый лагерь», — здесь надлежало проходить перековку лицам буржуйского сословия. Поначалу за забором жили весьма вольно, трудом себя не изнуряли, пели по вечерам непролетарские романсы, и даже, случалось, кое-кто выходил отсюда на свободу. Однако со временем снаружи забора решили, что перековка в таких условиях идет медленнее, чем следует, а посему увеличили охрану, завели собак и возвели дополнительно к забору два ряда колючей проволоки. Но и после этого перековка шла слабо, так как отсутствовала возможность охватить всех воспитуемых общественно полезным трудом: не было поблизости ни каменоломен, ни торфяных разработок, ни лесоповала, а изводить на дрова остатки парка признали нецелесообразным, поскольку в парке расположились домики лагерного начальства.
Проблемой занимались даже в столице, и, конечно же, ее решили: не успела гладкая белая рука вывести подпись с закорючками, а лагерников уже строили в колонны, чтобы пешим порядком погнать за сорок семь километров на железнодорожную станцию. Вскоре лагерь наполнился новыми обитателями; их было в несколько раз меньше, но охрану не убавили, а даже усилили. Тем не менее режим послабел: заключенные порой шатались по территории без дела, а по вечерам из-за забора опять понеслись песни. Дело в том, что никого здесь теперь не перековывали, а под вывеской Образлага обосновалась «шарашка», где занимались чем-то таинственным, до сих пор неизвестно — чем.
Вообще эта страница едва ли не самая темная, и сказать о ней почти нечего. Просуществовала «шарашка» до пятьдесят четвертого года, и, по слухам, из нее вышло три академика и черт-те сколько Героев соцтруда; в сорок втором, между прочим, когда нависла угроза оккупации, этих будущих академиков и героев едва не поставили к стенке, чтобы их ценные мозги не достались врагу.
После ликвидации «шарашки» территорию передали обкому, она охранялась, но никак не использовалась, и лишь в начале восьмидесятых здесь решили строить какой-то особенный дом отдыха для непростых людей. Начали с бетонки, ибо требовалась надежная дорога для подвоза стройматериалов; предполагалось, что после ее протянут до расположенного в тридцати километрах военного аэродрома. Но грянула перестройка, бетонку с грехом пополам соединили со старой областной дорогой и постарались поскорее забыть. Особенный дом отдыха вычеркнули из первоочередных задач строительства, а затем и вообще из задач: наступали новые времена, и лишь какие-то партийные чиновники по недомыслию затеяли тяжбу с престарелыми...
У Аверина затекла нога; пришлось сесть и растереть затекшее место. Света стало еще меньше; Аверин содрогнулся, представив, что лежит на этой продавленной кровати, парализованный, и никто не приходит на помощь. Нога от колена и ниже колола тысячью иголок, он заставил себя встать, несколько раз пройтись до двери и обратно. Потрогал мятые, невысохшие брюки; каждое движение давалось с трудом, и думалось тоже с натугой — что-то важное по-прежнему ускользало от него. Он получил объяснение дому, в котором находился, но облегчения не испытал; будто ему дали почитать пьесу и даже провели через задник сцены, но на сам спектакль не пустили, а главное — именно там, в подтексте актерской игры.
Он накинул пальто, втиснул ноги во влажные ботинки и, как был, без брюк, вышел во двор. Короткий зимний день подходил к концу, туман из молочного становился серым, почти черным. Было градусов двадцать тепла, и он подумал, что газеты сегодня наверняка полны экскурсов в метеорологическое прошлое. Вот-вот погодный казус подойдет к концу, и вода замерзнет раньше, чем спадет; без особых эмоций он представил, как, вмороженная в лед, плывет между холмов его машина.
Ботинки терли как наждак. Аверин подошел к бетонному льву, присел, подоткнув пальто, на покатую спину. Записка на ручке двери угадывалась отсюда светлым пятном. Зря он сказал Вохромееву про райком... Тут же неуловимая логическая цепочка вывела его на сына — Аверин, как наяву, увидел бледное личико с запавшими глазами и заскрипел зубами, отвернулся, чтобы не смотреть в эти глаза... Вспомнилось без всякой видимой связи с предыдущим, что Вохромеев не проявил большого интереса к причине его вчерашнего появления: и опять, подобно звену в каких-то неведомых, но очень важных для Аверина событиях, на грязно-коричневом прямоугольнике двери проступило белое пятно записки, как будто оно исчезало на время, а теперь возникло снова. Аверин уставился на него, не мигая.
Он так долго смотрел в одну точку, что все предметы, бывшие вокруг записки, расплылись и превратились в нечеткие овалы. Вдруг закружилась голова, он ощутил себя шаром, который катится по наклонному желобу, — так и видел, как в темнеющем тумане разверзается дорога. Его закрутило, понесло под уклон — тени с боков слились в непрерывные полосы; снова он сжал зубы, напрягся, отталкивая наваждение.
Раздался резкий свист. Аверин вздрогнул, заозирался по сторонам, сразу почувствовав себя каким-то очень маленьким, незащищенным; мелькнула мысль, что ни вчера, ни сегодня не слышно птиц. Он прижался спиной к двери, ожидая повторения свиста; так продолжалось несколько минут. Тишина давила на него — то и было жутко, что не доносилось ни звука. Задрожал подбородок, но он ничего не сделал, чтобы унять дрожь; и лицо, и руки, и все тело существовали как бы отдельно от него. Рука, словно повинуясь не ему, скомкала записку и в поисках кармана заелозила по бедру.
Аверин как будто только сейчас увидел нелепые под распахнутым пальто свои голые ноги; поднял руку с зажатой в кулаке бумажкой, провел большим пальцем по небритому подбородку, по несвежему воротнику, по нарушенному узлу галстука. «Жить не стоит, когда жить так страшно», — подумал он с ошеломляющей ясностью и виновато улыбнулся; дрожь подбородка исказила улыбку.
Свист взрезал воздух над самым ухом. Словно гонимый им, Аверин вломился в двери и, ударившись несколько раз о стены, оправдывая сравнение с шаром в желобе, оказался в комнате Вохромеева. Первая мысль была о брюках; он стряхнул с плеч пальто и попробовал соорудить петлю из штанин, но руки не слушались: отверстие получилось несуразно маленькое. Он отбросил брюки; рывком выпростал из-под воротника галстук, затянул, как сумел, вокруг шеи и застыл в нелепой позе, вытянув перед собой, насколько было возможно, руку со свободным концом. Только сейчас он сообразил, что галстук нужно за что-то зацепить, поднял глаза кверху, но если внизу еще различались контуры предметов, то выше, куда не достигал сумеречный свет, была совершенная темнота.
Засвистели по ту сторону двери. Аверин метнулся к вешалке, обмотал рог свободным концом галстука и, не давая себе времени одуматься, поджал ноги...
Он упал, ударился о спинку кровати. Вешалка с треском свалилась сверху и накрыла его пиджаком; плохо понимая, что делает, он оттолкнул вешалку, но галстук вернул ее обратно. Аверин забарахтался, засучил ногами, будто неумело сделанная петля вправду сдавила горло, и в этот момент дверь открылась. Он дернулся и замер, скованный ужасом.
— Так, так, — сказал Вохромеев, поводя с порога фонариком.
Аверин сощурился на свет и не сделал попытки подняться. Сторож обогнул вешалку и протянул руку:
— Вставай, браток!
Аверин вяло шевельнул пальцами, и этого было достаточно, чтобы Вохромеев ухватил его за ладонь и рывком поставил на ноги; галстук перехлестнулся, вешалка оказалась за спиной Аверина и своим весом стала затягивать узел; Аверину пришлось отставить руки назад и прижать вешалку к спине.
— Вешалка повесилась! — прыснул Семен, вошедший следом за Вохромеевым.
Он влез на табурет и, уравнявшись таким образом с Авериным в росте, свистнул ему в лицо; тут же карлика настигла рука сторожа, и он покатился под стол.
— Убили Семена! — завопил он со значительным опозданием.
— А ты не балуй! — добродушно сказал Вохромеев и повернулся к Аверину: — Мы, значит, повеситься решили?
На Аверина напал столбняк. Но он уже хотел жить, так сильно хотел жить, что не было в нем ничего, кроме этого желания, оно затмевало все; он не понимал и почти не помнил того, что было с ним еще каких-то несколько минут назад.
Вохромеев освободил его от галстука, спросил участливо:
— Жизнь заела?
И Аверин, стоявший, как кукла, очнулся; его прорвало, он зачастил, перескакивая с одного на другое, — заговорил о сыне, о Надежде, о веем своем несуразном существовании, но ни словом не обмолвился о только что пережитом ужасе. Он с мазохистским наслаждением облегчал душу и в то же время знал — но как бы гнал от себя это знание, — что ничего еще не кончилось.
Вохромеев слушал внимательно, поощрял его кивками. Он усадил Аверина на кровать — тот двигался, как лунатик, — и сам сел напротив него на табурет; лицо Вохромеева оставалось в тени. В дверном проеме застыл Диплодок Иваныч; невозможно было понять, где кончается его большое тело и начинается темнота коридора.
Прошло с полчаса. Аверин стал сбиваться, делал длинные паузы, во время которых недоуменно водил взглядом по комнате, словно удивляясь тому, что очутился здесь; могло показаться, что он не в себе. Но на самом деле он просто цеплялся за ускользающий образ. Так жучок замирает в надежде, что его примут за мертвого и не тронут. Наконец Аверин смешался и остановился.
Некоторое время сидели молча, тишину нарушал только палец Вохромеева, мерно постукивающий по спинке кровати. Потом что-то звякнуло под столом. Вохромеев посветил фонариком, и все увидели выползающего раком Семена, который тащил за собой бачок с кашей.
— И то верно! — сказал Вохромеев, хлопнув карлика по оттопыренному тощему заду. — Кто хорошо работает, тот хорошо ест! Миски мыты?
— Мыты, мыты, — ответил Семен, нарочно гнусавя.
Вохромеев, однако, не поверил: взял миску и, светя фонариком, стал придирчиво се изучать.
— Престидижитация. Все — престидижитация! — вздохнул он, открыл бачок и поковырялся в нем ложкой. — Остыла кашка-то. Из тебя, Семен, не будь ты так глуп, вышел бы великий престидижитатор. Фактура у тебя подходящая, и врун ты отменный. Что, не понимаешь, о чем это я?
— Нет, — сказал Семен.
— Все ты отлично понимаешь. А если вдруг когда чего не поймешь, так теперь есть кому объяснить. — Вохромеев ткнул пальцем в Аверина. — На то и принят в коллектив комиссаром.
Аверин сделал движение, будто хотел возразить, но ничего не сказал и принял прежнюю безучастную позу.
— Что и требовалось доказать, — ухмыльнулся сторож. — Еврипид Моисеич, поди сюда, дорогой! Вымой, пожалуйста, эти мисочки в назидание иным престидижитаторам, да чтобы одна нога здесь, а другая... ну, сам понимаешь.
Еврипид убежал. Опять установилась тишина, только Семен, взобравшийся на кровать, шуршал, болтая ногами, и в коридоре шумно вздыхал Диплодок Иваныч.
— Так вот! — произнес со значением Вохромеев.
— Вот так! — спародировал его карлик и пристукнул ножкой.
— Ты, значит, замполит, не тушуйся, — продолжил Вохромеев, не обращая внимания на Семена. — Ничего плохого в твоем фокусе-покусе нет. В конце концов каждый сам себе престидижитатор и может фокусничать, сколько душе угодно. Правда, престидижитируя всерьез и как будто исключительно для себя, даже вешаясь, так сказать, наедине с собой, каждый, в сущности, играет на публику. Только не спорь! — Вохромеев протестующе взмахнул рукой, хотя Аверин сидел истуканом и не думал спорить. — Мало кто с этой простой мыслью соглашается с ходу, но, поспоривши и подумавши, соглашаются все. Поэтому, не тратя времени на доказательства, прошу поверить на слово: все эти фокусы-покусы есть театр чистой воды, и актер в нем играет тем натуральнее, чем меньше осознает свое актерство. Ты из талантливых актеров. Прошу не воспринимать мои слова как упрек в неискренности, скорее, это комплимент. В конце концов все, и престидижитирующие, и престидижитируемые, одинаково заинтересованы в происходящем, то есть в престидижитации, ибо престидижитация и есть сама жизнь. Точная формула выглядит так: жизнь есть престидижитация, равная сумме престидижитаций, которые каждый творит сам по себе. С виду просто, но это ловушка. Даже великие престидижитаторы, случалось, попадали в нее, потому что стоит ненадолго потерять чувство меры —и сразу кажется, будто можно все учесть и все рассчитать. Рано или поздно престидижитация, сиречь жизнь, мстила им, превращала их из престидижитирующих в престидижитируемых, из кукловодов в марионетки. Жалкий удел!
— Жизнь — сплошной обман, — вставил Семен похоронным голосом.
— Но не для нас! — отрезал Вохромеев. — Потому что мы действуем наверняка. Невозможно промахнуться, стреляя в упор. Правда, всегда полезно знать, во что упирается ствол, не в бронежилет ли...
На пороге возник Еврипид. Сторож поставил стопку мисок на стол и, уже не проверяя их чистоту, приступил к раздаче пищи.
— Беда всех великих престидижитаторов в том, что никто из них не имел возможности выбирать исходный материал, — продолжил он. — Мы же будем создавать материал сами. Но при этом у нас нет никаких претензий на величие, ведь так?
— Никаких! — подтвердил Семен.
— Вы согласны с нами, Диплодок Иваныч? — Вохромеев вытряхнул из половника прилипшие ко дну рисинки в ладонь и отправил их в рот.
— Каша, — сказал Диплодок Иваныч.
— То-то и оно, что каша, — сказал Вохромеев, протягивая ому миску. — Вот выполним свое предназначение, и будет у нас много каши. Еврипид, хватай порцию!
— Какое? — спросил Аверин.
— Что — какое?
— Предназначение.
— Ну ты... шустрый! — Вохромеев засмеялся. — По-итальянски престо. Престидижитатор, одним словом. Шустрый, но ленивый. Сам должен сообразить.
— А вы, значит, итальянский знаете? — голос Аверина вибрировал.
— Знаю, я вообще много языков знаю, — ответил Вохромеев наполняя очередную миску. — Я бы посоветовал тебе, замполит, прежде чем задавать вопросы, штаны надеть. Здесь дам нет, но вес-таки лучше в штанах.
Аверин оглянулся в поисках брюк, не увидел их и потому не сдвинулся с места.
— Презирает он нас, за людей не считает, — прогнусавил Семен. — Я бы его за это каши лишил.
— Не нужна мне ваша каша, — сказал Аверин.
— Диплодок Иваныч! — позвал Вохромеев. — Повезло тебе. Благодари замполита за то, что он кашу на ночь не ест.
— Каша! — провозгласил Диплодок Иваныч.
Аверин, ожидавший, что Вохромеев станет его уговаривать, окончательно почувствовал себя униженным. Если бы эти люди оставили сейчас его одного, он, возможно, повторил бы попытку залезть в петлю. Но они все говорили, говорили, говорили о чем-то. В какой-то момент Аверин перестал улавливать смысл происходящего и, даже когда обращались прямо к нему, лишь молча вздрагивал.
— Рис был холодный, зато чай теплый, — сказал Вохромеев, пристраивая кружку ему на колено.
Аверин взял кружку, хотя и подумал, что, наверное, следует отказаться. Но не успел он поднести ее ко рту, как Вохромеев хлопнул в ладоши:
— Спать, ребятки! Писаньки, чтобы рыбку ночью не словить, и в постельки. И тебя, замполит, тоже касается. Ну же, давай залпом!
Аверин поставил кружку на стол и встал.
— Нет, нет, ты выпей! Не пропадать же добру!
Аверин послушно выпил. В дверях он обернулся и увидел, как Семен лезет из-под стола со скомканными брюками.
— Держи, замполит! — весело крикнул карлик, размахнулся широко, но обманул —- не кинул.
Аверин вспомнил про пиджак и пальто. Словно подслушав его мысли, Вохромеев сказал Семену:
— Отдай ему галстук, а остальное может и туг повисеть. Что он, в пиджаке и брюках спать будет?.. — и зычно крикнул: — Ну, все в сборе? Или Еврипид опять в туалете застрял?! Три наряда вне очереди! Ха-ха-ха!
Тут же из темноты выпрыгнул запыхавшийся Еврипид и застыл с каменным лицом. Сторож бросил на него строгий взгляд и отпер решетку.
— Смазать надо, — вздохнул Диплодок Иваныч.
— Ни хера не надо, — обронил Вохромеев и пошел первым.
Аверин получил неожиданный толчок в спину, на плечо ему упал галстук. Он обернулся, но ничего не увидел — фонарь в руках Вохромеева маячил уже у лестницы.
Поднялись на второй этаж, вошли в молельную. Аверин, как и вчера, прислонился к стене и стал наблюдать за странным обрядом. Карлик старательно копировал сторожа, но если Вохромеев молился с солидной основательностью, то движения Семена были угловаты — Вохромеев отражался в карлике, как в кривом зеркале. Еврипид всхлипывал, зарыв лицо в ладони, а Диплодок Иваныч, похожий на поставленный вертикально битком набитый мешок, молчал, опустив вдоль тела длинные руки, и как будто улыбался — в полумраке выделялся его профиль с покатым лбом и вздернутым носом над крупными губами.
— Прости мя, грешного, — сказал Вохромеев, встал с колен и направился в коридор.
Остальные потянулись за ним.
— Харе Кришна, харе Рама! — проблеял Семен.
— Рама! — повторил Диплодок Иваныч.
— А тебе дала не дама! — срифмовал Вохромеев, рассмеялся и распахнул дверь — фонарик осветил комнату, в которой Аверин провел предыдущую ночь.
— Приятных сновидений, — сказал Вохромеев, чуть подтолкнул Аверина в спину, и захлопнул дверь, прежде чем тот успел что-то сказать.
На ощупь Аверин отыскал койку и, только когда стал снимать рубашку, понял, что сжимает в кулаке галстук; положил его рядом с собой на постель и забыл о нем — мысли пришли незначительные, спасительно неуместные сейчас. Он прилег и стал думать о деле, ради которого поехал в командировку; наклевывался выгодный договор, но теперь все могло пойти прахом, коль в районе наводнение. Он попытался прикинуть, насколько поднялся уровень воды, но цифры получались совершенно невозможные. Вероятно, он ошибся, приняв озерцо, скопившееся в каком-то овраге, за разлившуюся реку.
Сон пришел внезапно и так же внезапно прервался. Аверин сначала даже решил, что не смыкал глаз. Но, полежав немного, по каким-то неуловимым признакам понял, что спал несколько часов; что-то происходило с ним в эти часы — вот только он, как ни силился, не мог вспомнить, что именно.
Наконец всплыло узкое, с ямочкой на подбородке лицо Гаджиева. Глаза у Гаджиева были усталые, погасшие, какого-то невероятного желтого цвета, над левой бровью темнела большая, похожая на вишню родинка; нос длинный, с горбинкой, под ним аккуратная щеточка усов; верхняя губа как бы прикушена; на правой скуле тонкий, почти незаметный шрам, уходящий ниже, под повязку, окольцевавшую шею. Аверин поразился себе — что так хорошо помнит этого малознакомого, в сущности, человека — и тут же сообразил: это Гаджиев не настоящий, а приснившийся. В самом деле: он не видел Гаджиева после операции — откуда тогда взяться повязке? Аверин попытался представить Гаджиева таким, каким видел его последний раз — когда тот рассказывал историю клочка земли, на котором обосновался психинтернат, — и теперь не смог точно вспомнить ни цвет глаз, ни какие были у него усы, ни родинку; вместо лица возникало какое-то нечеткое бледное пятно.
Такое лицо, вдруг подумал Аверин, у Гаджиева сейчас — там, в могиле. Его передернуло; он двинул рукой и в ужасе ощутил, как что-то скользнуло по запястью. Оттолкнув непроницаемую упругую тьму, он соскочил на пол. Несколько минут простоял, убеждая себя, что померещилось, и как бы вторым планом продолжал думать о Гаджиеве. Пришла мысль, что Гаджиев, должно быть, умер от удушья — опухоль сдавила горло, перекрыла ход воздуху...
Галстук! Аверин вспомнил о галстуке — ну да, это галстука коснулась рука! Он нашарил галстук, засунул под подушку и лег. Едва прикрыл глаза, как сразу его вынесло на границу яви и сна — явь была черной, ибо черным был окружающий его воздух комнаты, а сон наползал ослепительным, в многочисленных бликах квадратом. Аверин различил, что квадрат сложен из геометрически правильных фигур, соединенных под разными углами, и среди них не только светлые, покрытые серебряной фольгой, но и черные, тоже блестящие. При этом он понимал, что всего лишь просто засыпает в темной комнате без окон.
Блестящая поверхность приближалась. Аверин увидел трепещущие бликующие полоски в местах, где сходились фигуры, — это были галстуки, покрытые специальной краской. Вспомнился состав краски — длинная формула, которую необходимо произнести, чтобы в квадрате открылся проход. Аверин стал твердить ее вслух, опасаясь забыть или напутать что-то, — ведь забыл же он, почему ему нужно быть по ту сторону сверкающей плоскости. Что без этого не обойтись, было ясно, но — почему?
Квадрат становился все ближе, уже нельзя было с уверенностью назвать его квадратом — глаза Аверина охватывали только часть его поверхности. Галстуки извивались, они походили на ожившую змеиную кожу, но не вызывали ни страха, ни отвращения.
Пришло наконец время произнести магическую формулу, и туг Аверин непостижимым образом увидел себя откуда-то сбоку. Картина поразила: шуршащий галстуками квадрат висел посреди черного космоса, а сам Аверин стремительно летел к нему маленькой пылинкой — до столкновения оставались доли секунды. Аверин заспешил, говоря странные, как бы вывернутые наизнанку слова формулы, и не сбился, не запнулся ни разу, но ничего в сверкающей стене не дрогнуло. «Ложь. Все — ложь», — сказал чей-то голос. Аверин понял, что его обманули: формула, которую он с таким трудом сохранил в памяти, не имела смысла.
Он затрепыхался, замахал руками и ногами, пытаясь замедлить полет. Со стороны — Аверин продолжал видеть себя сбоку — он напоминал наколотого, но еще живого жука. Ему стало жутко, но он подавил рвущийся наружу крик ужаса — мог услышать сын, и было стыдно, что сын запомнит его таким. «Все, — сказал он себе. — Все». И закрыл глаза в ожидании удара.
Но прошла вечность, и ничего не случилось. Аверин прислушался, еще не веря в спасение, — тишину нарушал лишь едва слышный шелест галстуков. Он приоткрыл глаза — на мгновение, потому что тысячи солнц сразу прыгнули в зрачки, — и обнаружил себя висящим в воздухе в нескольких метрах от сверкающей стены. Воздух стал необычайно вязок, движения давались с трудом. «Жидкий хрусталь», — определил Аверин как нечто вполне естественное.
Он совсем успокоился; мешало только, что невозможно увидеть происходящее за спиной — как ни старался, не получалось развернулся. Его разбирало болезненное любопытство; это было как заусеница, которую хочется убрать сейчас же, пусть даже разодрав палец до крови. Неимоверно изогнут позвоночник, он сумел бросить короткий взгляд назад — глаз выхватил отдельные пятна, но прежде, чем они соединились в единое целое, Аверина, будто пружиной, вернуло в прежнее положение. И снова стена ослепила его.
Вдруг он сообразил, что вовсе не обязательно оборачиваться: достаточно глянуть на отражение в стене. Он чуть-чуть раздвинул веки и увидел несущиеся к нему со всех сторон оскаленные пасти. Это была многократно отраженная темная комната, принявшая вид гигантской зубастой рыбы. Он завозился на месте, с трудом преодолевая сопротивление застывающего воздуха. «Муха в сиропе, — сказал голос за кадром. — Есть такая наука — виктимология». Аверин уже не берег глаза: он смотрел, как, все шире разевая черную глотку, приближается страшная рыба. «Да, виктимология!» — сказал другой голос.
Мимо плыл оторвавшийся от стены галстук с пламенеющей на серебряной поверхности формулой — совсем не той, что помнил Аверин. Стало ясно: вот истинная формула, — но блики не давали толком разглядеть ее. Аверин из последних сил потянулся за галстуком, но продвинулся всего на несколько сантиметров; повторил попытку еще, еще, еще раз.
Воздух вокруг стремительно густел. Силы оставили Аверина, когда пальцы почти коснулись галстука. Он замер с вытянутыми руками, ни на что уже не надеясь, — сзади наползала тень. Он успел подумать, что тени быть не должно — ведь свет бьет навстречу рыбе, — и отчаянно рванулся, взламывая затвердевший хрусталь. Он схватил галстук, но прежде, чем прочитал надпись, галстук выскользнул из рук и обернулся вокруг его шеи.
И — все исчезло; остался только галстук, обвивающий шею. Аверин не сопротивлялся — лишь беззвучно кричал и плакал, жался себя. Потом свет померк. Но Аверин не умер. Он замахал руками и понял, что лежит на постели. В комнате было совершенно темно. Он сел, свесив ноги на пол. В поисках следов от петли потрогал горло; нащупал бьющуюся жилку, машинально стал считать удары пульса.
Кошмар понемногу удалялся. Но на освобождающееся место хлынули, как из прохудившегося мешка, обрывки событий прошедшего дня, будто закрутилась кинопленка, разрезанная на куски и склеенная, как придется. Аверин сидел с закрытыми глазами, уперев локти в колени и прижав ладони к ушам, — до тех пор пока перед ним в темноте не закачался галстук. Он выбросил руку вперед, но схватил воздух; галстук продолжал качаться, как маятник, проходил сквозь руку и возвращался обратно.
Аверин заставил себя встать; сделал четыре шага, пока не уперся в стену, развернулся, пошел назад и, дойдя до кровати, замер. Простоял несколько секунд, как бы прислушиваясь, потом выхватил из-под подушки галстук, бросил его себе под ноги и стал топтать с какой-то животной яростью; при этом он видел себя со стороны, точно как во сне, и сознавал невероятность того, что делает.
Он быстро утомился, но еще немало времени провел на ногах — метался по комнате и колотил по мягкой обивке двери, уверенный, что по другую ее сторону кто-то стоит. Но тот, кто был в коридоре, так и не дал о себе знать. Аверин прилег, но смутное ощущение необходимости что-то сделать не оставляло его — казалось, стоит найти хотя бы один верный шаг, и все придет в норму. Даже забывшись дремотой, он не прекратил своих мучительных поисков, впрочем, пришедшее к нему, но незапомнившееся новое сновидение было короче мгновения.
— Подъем — штанишки одеём! — заверещал карлик, тряся будильником и направляя Аверину в лицо свет фонаря.
Аверин, преодолевая слабость, сел.
— Одеём штанишки-то? — сказал Семен уже спокойно; через плечо у него были перекинуты брюки и пиджак Аверина.
Аверин кивнул. Он был заторможен, будто его в самом деле окружал вязкий жидкий хрусталь.
Семен терпеливо дождался, пока он наденет брюки, потом, брезгливо морщась, вынул из кармана курточки и бросил ему носки. Аверин опять сел и, прежде чем натянуть их, долго разглядывал потертое на ступнях.
— На одевание, умывание, оправку полчаса, — напомнил Семен. — Чего молчишь-то? Вчера был такой разговорчивый...
Не отвечая, Аверин поднял с пола рубашку и, чтобы заправить ее, снова расстегнул брюки. Вдел руки в рукава, покончил со всеми пуговицами, надел пиджак.
— Галстук не забудь, — сказал Семен.
Аверин замер на месте. Карлик дробно рассмеялся, перевел пятно света с лица Аверина на скомканный на полу галстук и ловко поддел его ногой. Галстук, разворачиваясь, подлетел вверх, шлепнулся на грудь Аверину и повис, зацепившись за лацкан пиджака.
— Вратарь — экстра... — проговорил Семен, отступая к двери.
Чутье не подвело карлика. Он успел выскочить в коридор и погасил фонарик прежде, чем Аверин, издав ни на что не похожий горловой звук, прыгнул в его сторону.
— Ну, чистый барс! — сказал Семен.
Аверин, ослепленный темнотой, бросится на голос, проскочил открытую дверь и ударится всем телом о стену.
— Нет, не барс! — словно подумав, продолжил Семен разочарованно. — Не барс, а козел. Да, козел!
Аверин снова прыгнул. На этот раз он налетел на какой-то угол и упал, но, падая, поймал-таки мерзкого карлика за руку, с грохотом повалит и вцепился ему в горло.
Неестественно гладкое горло запружинило под пальцами. Семен не сопротивлялся, вообще не двигался. Еще ничего не понимая, Аверин ослабил хватку, придержал карлика левой, а правой, сжатой в кулак, ткнул в лицо. Раздался сухой треск, голова Семена от несильного удара резко, словно сломалась шея, свернулась набок. Аверин отпустит его горло и осторожно провел по скользкой неживой коже вверх, к подбородку. За кадыком пальцы провалились в пустоту. Он отдернул руку и прямо перед собой — не осознавая, что темнота отступила, — увидел освежеванную голову, задохнулся от ужаса и оттолкнул ее. Голова оторвалась от тела и, блестя оскаленным, без губ, ртом, с деревянным стуком покатилась по полу.
Аверин попятился, вжался в стену, будто хотел спрятаться, слившись с ней. Умом понимал: обезображенный труп — это только муляж, — но все равно дрожал всеми внутренностями, почти терял сознание. Сквозь застилавшую глаза желтую пелену он увидел в глубине коридора две фигуры: большую, яйцеподобную, стоявшую неподвижно, и другую, вполовину меньше первой, вертлявую.
— По-моему, он вступил в противоестественную связь с человеком в разрезе и посредством копуляции поломал его, — сказал Семен, поигрывая фонариком. — А это, между прочим, ценнейшее медицинское пособие. Будет ему за сие усекновение, как ты полагаешь, Диплодок Иваныч?
— Полагаешь, — отвечал Диплодок Иваныч.
— И я того же мнения. Пошли, а то кашу пропустим.
— Каша, — улыбнулся Диплодок Иваныч.
Они двинулись к лестнице. На ходу Семен обернулся:
— Я тебя, замполит, предупреждал и опять предупреждаю: не плюй в колодец и знай свое место. А сейчас поторопись: до каши тебе еще надо умыться и просраться.
— Просраться, — подтвердил Диплодок Иваныч.
За углом щелкнул выключатель. Аверин остался один — опять в кромешной тьме. Касаясь спиной стены, он стал отодвигаться от обезглавленного муляжа, но попал в дверной проем, потерял равновесие, прикоснулся к чему-то влажному и холодному, выскочил на середину коридора и несколько раз ударился об какие-то углы, прежде чем оказался на лестнице. Здесь, нащупывая в темноте ногой ступеньки, обнаружил, что не надел ботинки. Пришлось возвращаться.
Он нашел ботинки и вышел в коридор — в последний момент испугался, что его опять захлопнут в комнате. Сел на пол, чтобы завязать шнурки — на ощупь они состояли из одних узелков, — и вдруг ослабел; ладони покрылись потом, подкатила тошнота.
Рядом что-то шевельнулось, может быть, повеяло сквозняком, но этого хватило, чтобы сорвать его с места. Он побежал, наступая на концы шнурков, чудом удерживаясь на ногах; скатился по лестнице, разбил колено, но рванулся дальше, мимо светлого прямоугольника двери вохромеевской комнаты, и влетел во что-то мягкое, упругое; отскочил, поняв, что это Диплодок Иваныч, прижался к решетке и затрясся в крике:
— Что?! Что вы хотите от меня?! Зачем?! Ну что я вам сделал... что? За что мне это?! Жить не даете, умереть не даете... Сволочи! Дерьмо! Сволочи, сволочи!.. — Аверин согнулся пополам, его вырвало. — Сволочи... сволочи! — продолжал он хрипеть между спазмами. — Отпустите, прошу вас... ну, что я вам? Я не виноват... ни в чем. За что мне мучения... Издеваетесь... за что? По-человечески нельзя... Нельзя? Отпустите... плохо мне... я ничего вам не сделал...
Постепенно он затих. Мимо проскакал Еврипид с бачком.
— Сволочи, — сказал Диплодок Иваныч.
— Миски мыты? — донесся из комнаты голос Вохромеева.
— Мыты, — ответил голос Семена. — А вот некоторые не умылись, не оправились и, наоборот даже, напакостили в коридоре, а все туда же — стоят и свою порцию ждут.
— Не твоего ума дело, — оборвал его сторож. — Или — нет, и твоего тоже. Бери тряпку и подотри за ним. Ать-два!
Повисла тишина. Слышен был только стук половника о стенки бачка.
— Давай, Семен, давай, родимый! Не то лишу тебя порции, которую, впрочем, ты и так не заслужил, — сказал Вохромеев и закричал: — Диплодок Иваныч, мон шер ами, примите миску!
Диплодок Иваныч втиснулся в комнату и освободил Аверину проход. Пошатываясь, Аверин пошел по коридору; на него не обратили внимания. Сам он ни о чем не думал — вообще ни о чем.
Он не заметил, как оказался в парке. Было еще совсем темно, туман стоял по-прежнему, и деревья угадывались лишь потому, что Аверин знал об их существовании. Он ударялся о них и, как бы удивляясь, всякий раз останавливался, потом брел дальше; возникающие из ниоткуда ветки притрагивались к его лицу и нервно отдергивали влажные пальцы.
Понемногу обозначалось утро. Мгла не переставала быть мглой, но пошла неясными, едва отличимыми от общего темного фона пятнами; они оставались на месте, но в то же время колыхались, как студень. Неожиданно впереди, на расстоянии шага, возникла бревенчатая стена. Аверин остановился, прислонился лбом к холодному дереву. Сверху мерно капало — в ватной тишине звук растягивался, зависал. У этого звука был цвет — серый, зеленоватый. Он вспомнил, что Надежда говорила, будто ощущает в цвете все звуки: звонок будильника — васильковый, шелест листьев — коричневый, крик петуха — оранжевый с голубым. Вот теперь и он...
Аверин оттолкнулся от стены и вскоре, судя по тому, как вокруг посветлело, вышел на открытое место. Он находился внутри гигантской колонны с матовыми стенками, за которыми кое-где проступали нечеткие контуры. Можно было хоть как-то ориентироваться в пространстве, но Аверин бездумно шел вперед, какими-то механическими неосознанными движениями отклоняясь от веток и обходя то и дело попадающиеся небольшие канавки. Было тепло и сыро. Очень хотелось пить, во рту стоял мерзкий кисло-горький привкус. Он подумал , что неплохо бы найти кусок льда или чистого снега, но ничего подходящего не попадалось; маленькие бурые пятачки, с хрустом разлетавшиеся под ногами, вызывали отвращение...
Не сразу Аверин понял, что идет вниз по склону. Где-то рядом была вода, — правда, он не сумел бы объяснить, почему так в этом уверен. Он пошел поперек склона, отыскивая более пологий спуск, когда позади раздался сложный звук: сначала ухнуло, потом — он успел обернуться — послышался шлепок. Он сообразил, что это, замер, испугавшись повторения вчерашнего купания, и тут же увидел воду — совсем рядом с собой. Кусочек водной поверхности, попавший внутрь колонны, был совершенно спокоен, на нем, как на твердом, лежала доска, утыканная гвоздями.
Несколько секунд Аверин стоял в нерешительности — боролся с желанием сейчас же напиться; вспомнилось, однако, что, разливаясь, реки вымывают всякую дрянь и вода непременно заражается. Он расхохотался; смех получился сухой, будто специально разъятый на части каким-то особым акустическим приемом. Аверин выталкивал его из себя сознательно, вовсе не испытывая потребности смеяться. Он не знал, зачем это делает, но, как ни странно, дурацкий неестественный смех помог ему: когда он наконец разрешил себе остановиться, то почувствовал... нет, не облегчение — скорее это походило на неожиданное просветление посреди тяжелого похмелья.
— Смешно... нет, правда, смешно... — пробормотал он, наклоняясь, чтобы завязать все еще болтающиеся шнурки. — Хотел удавиться, а теперь боится не то утонуть, не то чумы... Так пусть же властвует чума...
Он оттолкнул носком ботинка доску и, подождав, пока разойдутся пошедшие по воде круги, зачерпнул горстью. Вода не была противной на вкус, но Аверин сделал всего два-три глотка — в самый последний момент перед ним возник образ размытого паводком кладбища; неясные тени над рекой мгновенно оформились в медленно плывущие гробы. Он все-таки умылся и быстро полез вверх по склону; на ровном месте заставил себя оглянуться: река скрылась в тумане, но гробы продолжали плыть — теперь уже по воздуху. Они огибали матовую колонну, в центре которой стоял Аверин, то теряли, то опять восстанавливали зыбкие очертания и в какой-то неуловимый миг пропадали; им на смену появлялись новые. Аверин представил в одном из этих гробов себя — посиневшего, с выпавшим наружу черным языком, с широкой запекшейся полосой на шее.
— Так и вчера... так и вчера... — Он не замечал, что говорит вслух. — Получись все вчера... Хотя откуда гроб? Они бы просто закопали... с галстуком на шее, как был, закопали бы, без всякого гроба, голым... откуда гроб?., чушь какая... дурак, ведь ничего же не было... такого ничего не было... и сегодня ничего не было, сам виноват... дурость какая, дурость!.. дурак и трус, дурак и трус!..
Аверин выбрался на посыпанную кирпичной крошкой дорожку, прикинул, в какой стороне ворота. Он шел, не поднимая глаз, и продолжал бормотать:
— Трус и дурак, трус и дурак, трус и дурак...
Когда он снова огляделся, то не увидел вокруг ничего, кроме деревьев и привычных уже нечетких пятен.
— Вот так-то! — сказал он; звук собственного голоса поддерживал его. — Но здесь, конечно, все дело в деревьях, которые мешают летать гробам.
И опять натужно рассмеялся.
Деревья и впрямь все плотнее обступали дорожку Уходящие в туман ветви, должно быть, смыкались где-то наверху и едва пропускали свет. Стремясь выбраться из темноты, Аверин ускорил шаг и чуть не расшибся о выросшую на пути каменную преграду, повернул налево, туда, где было светлее, и внезапно оказался перед воротами.
Его план, если, конечно, это можно было назвать планом, выглядел просто: дойти по бетонке до разлившейся воды и, забирая влево, в сторону от реки, найти «перешеек», соединяющий с большой землей; он думал именно такт «большая земля», «перешеек». Странно, что он не осуществил этот план вчера.
Вода показалась раньше, чем он ожидал. Вдоль кромки валялся всякий мусор, прямо на бетонку вынесло целлулоидную куклу. Ноги и руки куклы лежали отдельно от туловища, но в каком-то странном порядке. Аверин присмотрелся: они соединялись с туловищем резинками. Он поднял куклу за руку, качнул; потерявшая эластичность резинка оборвалась, кукла со стуком упала на дорогу. Аверина передернуло от близкой ассоциации. Он поддал розовое туловище ногой и, хотя смотреть было тошно, не отводил глаз, пока оно нехотя уплываю в туман, становясь серым, неразличимым. Потом он медленно побрел по краю суши, отмечая, что берег сменил место, но как бы оставляя за скобками все выводы, которые следовало сделать.
Прошел час, а может быть, два-три часа. Аверин тащился еле-еле, низко опустив голову, словно специально сопровождал взглядом каждое движение ног. Из-за тумана он повторял все причудливые извивы берега, догадываясь о них, лишь когда они оставались позади, — то обходил похожие на фиорды узкие заливчики в низинах между холмами, то карабкался по крутым террасам, а потом спускался, скользя как на салазках или прыгая с риском не устоять на ногах. Он не считал, сколько раз возвращался назад, не прикидывал, сколько прошел, не следил за временем, не думал ни о чем, не вспоминал — то есть не делал ничего, что делают люди в таких случаях; он действовал как автомат, весь, каждой клеточкой сосредоточившись на движении, и только тем держался; идти было трудно — вчерашние волдыри лопнули, и ботинки терли по живому.
Целеустремленность, с которой он продолжал преодолевать препятствия, была мнимой — просто он боялся остановиться, сознавая, что вряд ли потом сдвинется с места. Ему все казалось, будто береговая линия загибается, и если сначала он шел перпендикулярно бетонке, то теперь вроде бы — почти параллельно ей; одно это, собственно, и заставляло его передвигать ноги.
Он поднялся на высокий холм и, когда поднял глаза, вскрикнул от неожиданности — в тумане проступала треугольная пирамида невероятного механизма, похожего на киношный инопланетный корабль, видно было даже существо, сидящее в прозрачной рубке, — маленькое, ростом с пятилетнего ребенка, с непропорционально крупной головой. Аверину стало жаль, что это всего лишь мираж; он пошел прямо к механизму, но тот не отдалился, как полагалось бы миражу, а проступил четче и превратился в триангуляционную вышку. Большеголовый пилот оказался врытым у ее основания бетонным столбиком, на который кто-то водрузил овальный, похожий на дыню камень. Из-под камня торчал свернутый в трубочку листок бумаги. «Кто читает, тот дурак!» — разобрал Аверин вылинявшие буквы.
— Дурак, — повторил вслух, — дурак и трус.
У подножия холма он обогнул принесенное водой раскидистое дерево, похожее на спящего ящера, и после долго шел почти по прямой линии, пока впереди, метрах семи-восьми, на границе поля зрения, не возникла стена. Справа от Аверина стена уходила под воду, слева терялась в тумане. Подойти к ней ближе мешала полоска воды.
— Вот и надежда... — сказал он. — Надежда, надежда, надежда...
Он не ощущал двусмысленности произносимого слова той Надежды, что носила в себе разбухшую яйцеклетку, сейчас для него как бы не существовало.
Аверин пошел по широкой дуге влево. К нему неожиданно привязался мотив дурацкой строевой песни: прилаживаясь к его ритму, он декламировал странные, распадающиеся на слоги фразы и тут же забывал их.
Полоса воды оказалась куда длиннее, чем он предполагал. Стена то приближалась, то отдалялась настолько, что растворялась в тумане; к ней никак не удавалось подойти. Пройдя сотню метров, Аверин встревожился — стена все не кончалась, но, словно отгоняя мысль о мираже, он только громче забубнил , не слыша себя: во-челове-цех-бла-говоле-ние-во-челове-цех-бла-говоле-ние-во-челове-цех-бла-говоле-ние... Нет, нет — стена была реальна, она наводила на предположение о каком-то заводском помещении. Но откуда здесь быть заводу?
— Откуда здесь быть заводу? — сказал он и замер на полушаге.
Он все понял! Мотив сразу оборвался; теперь Аверин при веем желании не сумел бы его воспроизвести. По инерции он все-таки дошел туда, где вода, не одолев подъем, приостановила движение. Стена, когда он наконец подошел вплотную, оказалась высоким каменным забором, на котором через равные промежутки чуть выше человеческого роста красовались небольшие выступы, похожие на неумело вылепленные корабельные носы. Выходит, он заблудился и, сделав круг, вернулся назад, к исходному рубежу.
— Все дороги ведут в дурдом. Никакого перешейка нет, — сказал он, как будто бы равнодушно, еще сопротивляясь осознанию того, что рухнула последняя надежда.
Впрочем — что «перешеек»! «Большая земля» тоже была не реальнее инопланетного корабля или летящих по небу гробов. Она могла быть, но могла и не быть — ее существование проявлялось лишь в том, что он помнил о ней.
— Существует, конечно, — счел он нужным отмести сомнения.
И сомнения исчезли — он вспомнил о сыне; так горько ему стало, так горько и стыдно. Он опустился на валун у самой воды; но не видел ни колышащейся на поверхности радужной пленки, ни торчащей из земли прямо перед носком ботинка колючей проволоки, ни постоянно меняющих очертания, как бы ищущих что-то языков тумана — все заслонил улыбчивый мальчик с запавшими глазами. Аверин сжал ладонями уши, заскрипел зубами.
— Нет, я не дурак, — сказал он громко. — Я трус и подлец.
Помолчал, будто ожидая чьих-то возражений, и повторил;
— Трус и подлец, трус и подлец.
Он сидел долго — морщился, неслышно шевеля губами, и как будто мучительно размышлял о чем-то, но на самом деле голова была пуста, а рот вышептывал все те же слова: трус-подлец, трус-подлец, трус-подлец. Глаза, смотрящие вниз, под ноги, увидели, как вода преодолела плотинку из трех лежащих в ряд камешков и вертким ручейком потекла под ботинок. Колючая проволока теперь походила на диковинную водоросль. «Все прибывает», — подумал он о воде отстраненно — так, будто смотрел из космоса.
И очнулся; прикинул уровень, на который поднялась вода, — получилось нечто невообразимое. Екнуло сердце, но тут же он успокоил себя: до города далеко, сын вне опасности — не могла вода залить все и вся. И вспомнил, что Надежда живет у реки и на первом этаже, впервые за последние дни подумал о ней без раздражения. «Родится мальчик, — говорила Надежда, — ты будешь иногда приходить, ругать меня, что не так все делаю. Нам от тебя ничего нужно не будет, ни денег — ничего. Только приходи». И он обещал не раз — и приходить, и помогать деньгами, и — главное — дать мальчику фамилию и отчество; знал: так и сделает, потому что это тоже его сын — его! И страшился новой для себя ситуации; мальчик с запавшими глазами — другой мальчик, другой сын, старший сын — возникал перед ним. Аверину становилось не по себе; он боялся самого простого — что узнает жена и лишит его сына. Дыхание сдавливало, когда он заставлял себя думать, что будет тогда.
Вода обтекла подошвы и подобралась к валуну. В час она поднималась на десяток сантиметров, не меньше, — спокойно и неуклонно. Аверин подумал, что вода и туман действуют как одно целое. Он не поручился бы, что где-то далеко, а может быть, и совсем рядом, за гранью видимости, они перемешаны. Представилась фантасмагорическая картина: гигантские капли плавают, будто в невесомости, в белом молоке тумана, и люди идут между ними, как слепые, вытянув перед собой руки.
— Надо что-то делать, — сказал он.
— Надо что-то делать, — повторил он через минуту.
— Надо что-то делать, — повторил он еще через полчаса.
Итак, он находился на острове; нужна была лодка, на худой конец бревна, чтобы связать плот. Аверин вспомнил о похожем на ящера дереве, которое обходил по дороге; встал — под ногами хлюпнуло — и пошел, но не вдоль воды, а наискось, сокращая путь и как бы замыкая треугольник. Теперь он уже всерьез думал, что поплывет на плоте, будто всю жизнь вязал плоты и знал, как ствол с многочисленными ветками без пилы и топора превратить в бревна, а бревна без веревки связать вместе.
Едва ли не впервые за последнее время Аверину повезло — он вышел точно к лежащему у воды дереву; возьми он десятком метров правее, и пришлось бы потратить на поиски куда больше времени и сил. Дерево по-прежнему напоминало ящера, только комель, прежде скрывавшийся в воде, вытолкнуло на сушу, и создавалось впечатление, что ящер, приподняв голову с длинными, торчащими вбок наростами, вглядывается в туман.
Мысль о плоте — так и не успев осознать ее неосуществимость — Аверин отбросил в тот момент, когда, раздвинув мокрые ветки, прикоснулся к шершавому, в лоскутьях коры стволу. Он уперся в дерево, пытаясь сдвинуть его в воду, но оно намертво сцепилось с грунтом. Тогда он натаскал камней, обложил ими ствол, чтобы тот не двинулся вслед за уходящим берегом, и с великим трудом, намучившись, открутил две не самые крупные ветки.
Вода поднималась, пожалуй, даже быстрее десяти сантиметров в час. Когда голова ящера всплыла, Аверин вставил ветки под ствол как рычаги, налег на них всем телом, упираясь ногами так, что носки ботинок вдавились в мягкий грунт. Дерево не поддалось, но он не отступил и не ослабил напора. У него был союзник — прибывающая вода.
Противостояние продолжалось довольно долго. Аверин уже стоял по щиколотки в воде. Больше всего он опасался, что тонкие ветки не выдержат и переломятся. Стал наполняться правый ботинок. Аверин перенес весь упор на левую ногу и приподнял правую, словно хотел поставить ее повыше. И — тут затрещало; он навалился на свои рычат и упал вперед, на колени, разбрызгав веером воду; еще падая, вообразил, что подломились ветки, но нет — это приподнятый водой ствол наконец сдался и стронулся с места. Отброшенный отчаянным движением Аверина, он медленно отплывал — к нему можно было подойти по мелководью или дотянуться веткой, если бы...
Если бы в то короткое мгновение, когда Аверин еще не успел подняться, на плечо ему не легла рука. Голос, знакомый тонкий голосок, сказал:
— Пойдем домой, поздно уже. Загулял сегодня.
Даже помедлив несколько секунд, Аверин мог рвануться за исчезающим деревом и настичь его — пусть вплавь, а там будь что будет! — но ничего этого он не сделал.
— Ладно, — сказал он, вставая с колен. — Ладно.
Ящер развернулся головой вперед и, покачивая гребнем из веток, скрылся в тумане. Аверин оглянулся — Семен уже стоял на почтительном расстоянии.
— Ну что ж, пойдем! — сказал он, делая шаг к карлику; тот отступил. — Пойдем, пойдем! — повторил он. — Сейчас же пойдем!
Два человека сосуществовали в нем, но один с решительным, твердым, как у статуи, лицом был только оболочкой для другого — слабого и опустошенного.
— Пойдем, пойдем! — выкрикнул Аверин рыхлым голосом и остановился, сам испугавшись повторения утренней истерики.
Последовала пауза, в продолжение которой Семен несколько раз открывал рот, но так ничего и не сказал. Из тумана вышел Диплодок Иваныч и присел перед карликом на корточки, склонив набок голову и растянув свое непропорционально маленькое личико улыбкой.
— Они мне плохого не сделали, только я во всем виноват, — сказал Аверин, не замечая, что думает вслух.
— Тебе виднее, — отозвался Семен и вскарабкался Диплодоку Иванычу на шею. — Пошли, что ли, замполит, а?
Аверин кивнул. Семен ткнул Диплодока Иваныча пятками в ребра.
— Но-о! Пошел, родимый!
— Диплодок Иваныч! — сказал Аверин. — Хотите... я вам свой ужин отдам?
Диплодок Иваныч, уже собравшийся взять с места, переступил ногами и произнес веско:
— Ужин.
— Отдам, — продолжил Аверин, — если его сбросите, а меня посадите. Идет?
На лице Диплодока Иваныча отразилась напряженная работа мысли.
— Не смей! — выкрикнул все понявший Семен, но опоздал: звук еще не вылетел из его глотки, как Диплодок Иваныч тряхнул плечами и карлик оказался на земле.
Еще мгновение — и Диплодок Иваныч, улыбаясь, присел перед Авериным. Тот заколебался, но возмущенный визг Семена подтолкнул его к действию. Он оседлал короткую мощную шею и скомандовал:
— Вперед!
Диплодок Иваныч рванул рысью. Семен остался позади, но еще долго настигали Аверина его суматошные вопли.
Невероятный скакун несся громадными прыжками, туман совсем ему не мешал. Аверину, чтобы не упасть, ничего не оставалось, как, скрючившись, обхватить руками его голову.
— Послушайте, вы! — закричал он. — Где достать лодку?! Здесь есть лодка?!
— Лодка, — ответил Диплодок Иваныч, продолжая бежать в неизменном темпе.
— Ты знаешь, что такое лодка?
— Лодка.
— Я дам тебе сколько хочешь каши. Найди мне лодку!
— Каша, — сказал Диплодок Иваныч.
— Сколько хочешь каши — и рисовой, и гречки, и пшенной.
— Манной, — твердо произнес Диплодок Иваныч и даже приостановился на мгновение, гордый, что родил самостоятельную мысль.
— И манной! Сколько хочешь манной каши! — отчаянно закричал Аверин, обрадованный неожиданному проблеску.
— Сколько хочешь нет, — возразил Диплодок Иваныч, подумав.
— Есть! — Аверин кричал все громче, будто боялся, что его не слышно. — Я накормлю тебя! Только покажи лодку!
Диплодок Иваныч погрузился в раздумья. Аверин терпеливо ждал. Лишь гулкий топот раздавался в тишине.
— Лодка, — наконец сказал Диплодок Иваныч.
— Да, лодка! Где лодка?!
— Лодка.
— Много каши! Много манной каши за лодку!
— Каша... манной... — Диплодок Иваныч причмокнул губами, должно быть обуреваемый приятными воспоминаниями.
Впереди призрачно замаячили ворота — намного раньше, чем можно было предположить.
— Стой! — заорал Аверин. — Опусти меня!
— Опусти, — повторил, прежде чем исполнить команду, Диплодок Иваныч.
Аверин сполз по широкой спине.
— Дам много манной каши. Дам всю кашу, — сделал он последнюю попытку, четко по слогам выговаривая слова, как говорят обычно с плохо знающими язык иностранцами.
— Каша, — сказал Диплодок Иваныч и после томительной паузы: — Всю — нет.
— Почему — нет?! Всю — кашу — тебе! Найди — лодку — лодку — лодку!
— Лодка, — сказал Диплодок Иваныч.
Аверин почувствовал себя вконец обессиленным.
— Иди. — Он махнул рукой. — Иди домой. Передай привет Вохромееву,..
Диплодок Иваныч переступил с ноги на ногу.
— Каша, — улыбнулся он.
— Иди, иди. У него и получишь.
Улыбка сползла с лица Диплодока Иваныча.
— Каша, — повторил он недоуменно.
— Нет лодки, нет и каши! — Аверин шагнул от ворот, но в ту же секунд Диплодок Иваныч вцепился ему и плечо,
— Каша! Ужин! — грузно наклонясь, просипел он; изо рта у него дурно пахло.
До Аверина дошло, что он не выполнил уговор — обещал отдать ужин, а теперь хочет уйти, не оставив на лишнюю вечернюю пайку никаких шансов. В глазах Диплодока Иваныча блестели слезы обиды.
— Каша! Каша! Каша! — гневно хрипел он, все крепче стискивая плечо Аверина.
Тот дернулся, но только усугубил положение; что-то треснуло: ему показалось — сломалась ключица.
— Будет каша, — сказал он, не видя уже ничего, кроме концентрических черных кругов. — Довези меня до конца, и будет каша.
Диплодок Иваныч ослабил хватку, но плечо не отпустил, прикидывая, не обманет ли его Аверин снова; потом все-таки присел на корточки и подставил шею.
Через минуту они были у крыльца. Темнело, туман сдвигал стенки, и Аверин, слезая на ступеньки, заметил стоящего у дверей Вохромеева лишь тогда, когда тот сказал, нарочито чеканя слова:
— Ничто нас в жизни не может вышибить из седла!.. А Семена где потеряли?
— Потеряли, — повторил Диплодок Иваныч.
— Ай-яй-яй! — Вохромеев пожат плечами и удалился внутрь здания, вполне удовлетворившись этим ответом.
Аверину стало тошно; он с отвращением подумал о предстоящих процедурах раздачи пиши, молитвы, отхода ко сну и о самой ночи — как бы сразу обо всем. Стоило, однако, замешкаться, как недовольно запыхтел, засуетился Диплодок Иваныч — стараясь держаться позади Аверина, он заглядывал ему в лицо из-за спины то справа, то слева и теснил его в сторону двери. Аверин брезгливо оттолкнулся локтем от огромного мягкого брюха и почти бегом последовал за Вохромеевым.
Сторож поразил его открытой, какой-то домашней улыбкой. Впрочем, он и раньше улыбался по-разному, но сейчас Аверину так захотелось поверить в эту улыбку — так захотелось.
— Намаялся? — участливо спросил Вохромеев. — Садись, отдыхай! — И подвинулся на кровати, освобождая место.
Сетка глубоко промялась под Авериным, отчего его колени поднялись к подбородку. Оглядевшись, он увидел висящее на вешалке пальто; то, что пальто не исчезло, вызвало у Аверина новый прилив добрых чувств к сторожу — и пальто, конечно, было только поводом, а не причиной. Уже в который раз он подумал, что Вохромеев не сделал ему ничего плохого. Нет, если приглядеться, сотни таких мужиков живут вокруг — жестких и даже жестоких, но жестоких ровно настолько, насколько лишена сострадания окружающая их жизнь. Договориться с ними можно — если вести себя соответственно, без интеллигентских соплей.
Затекла поясница. Аверин шевельнулся, пробуя сесть поудобнее; можно было прислониться к стене, но тогда пришлось бы забраться на широкую кровать с ногами.
— Зря интеллигентничаешь, — будто подслушав его мысли, сказал Вохромеев. — Располагайся , как душа пожелает. Мы люди простые, негордые.
— Какое там интеллигент... ничанье, — с трудом выговорил Аверин. — Да и интеллигент-то я... так, в первом поколении.
— Эдицио принципс, — кивнул Вохромеев.
— Что? — не понял Аверин.
— Это я шутю, — сказал Вохромеев, наклоняясь под стол. — Едоков сегодня уменьшилось. Еврипидушко наш нынче индивидуально питается, он в парнике укладывается, последний марафет наводит, а Семена вы, похоже, потеряли всерьез и надолго. Миски, конечно, не мыты...
— Мою порцию отдайте Диплодоку Иванычу, он заслужил...
— Это как еще? — изумился Вохромеев.
— Поменял седока за миску каши. — Аверину вдруг захотелось есть; он вспомнил, что не ел больше суток.
— Каши, — подтвердил Диплодок Иваныч.
— Ну ты орел, — сказал Вохромеев, непонятно к кому обращаясь. — Пожалуйте, Диплодок Иваныч, вашу законную порцию. — Он протянул, не глядя, миску. — И вашу заслуженную порцию, жаль не из чечевицы. — Он протянул еще одну миску.
В коридоре что-то упало, и из-под руки Диплодока Иваныча вынырнул запыхавшийся Семен.
— Успел, — выдохнул он, задирая голову на миски, которые Диплодок Иваныч опасливо поднял над собой.
— Шустрый мальчишечка, — сказал Вохромеев, наполняя очередную миску. — Бери! — протянул ее Аверину.
— Мне не положено. — Аверин отвернулся.
— Тебе твоя порция не положена, потому что уговор есть уговор. Но поскольку Семен за глупость каши лишен, то не пропадать же добру.
Аверин взглянул на карлика. На лице Семена отразилось какое-то невероятно сложное размышление; он то надувал щеки, с шумом выпуская воздух, то яростно кусал губы; перья волос стояли перпендикулярно вискам — вид его был комичен и жалок.
— Бери, бери, — повторил Вохромеев, — не то отправлю на помойку — кашку-то.
Стараясь больше не смотреть на Семена, Аверин взял миску. Карлик всхлипнул; он так и простоял посреди комнаты, освещаемый неверным мерцающим светом лампы, пока остальные поглощали ужин. Аверин поначалу решил, что съест половину и отдаст миску Семену, но то ли очень проголодался, то ли Вохромеев на этот раз положил каши меньше, чем обычно, — когда миска ополовинилась, он ничуть не утолил голод. Ища оправдание себе, он вспомнил утренние издевательства Семена и — комок холодного риса тут же застрял в глотке — словно наяву увидел оторванную голову, блестящую обнаженными мышцами. Есть сразу расхотелось, но он с усилием вдавил комок в пищевод и продолжал вдавливать в себя комок за комком, пока миска не опустела.
— А вот помидорчик на заедку, — Сказал Вохромеев, доставая из кулька за лампой большой помидор с шикарным, как на картинке, хвостиком.
— Помидорчик, — вожделенно молвил Диплодок Иваныч, но сторож показал ему фигу и положил помидор на колени Аверину.
Тот прокусил крепкую кожицу — мякоть оказалась кисловатая, приятная на вкус.
— Помидорчик... — повторил Диплодок Иваныч.
Вохромеев разлил чай в три кружки: Аверину, Диплодоку Иванычу и себе.
— А Семену? — подал голос карлик.
— Семену хер соленый!
— Жалко Семена, — сказал карлик, переждав добродушный смех Вохромеева. — Вот умрет, плакать будете.
— Что есть жизнь, друг мой Семен?! — Вохромеев всплеснул руками, будто стряхивая воду. — Жизнь есть медленное умирание, ибо, едва родившись, человек начинает умирать, и с этим ничего не поделаешь. Он может умирать год, а может — сто лет с хвостиком, но сути процесса это не меняет. Родился человек, и процесс пошел: тик-так, тик-так, тик-так... — Толстые пальцы застучали по столу, поддерживая заданный ритм.
— Кушать хочется, — прошептал Семен.
— Вот именно! — Вохромеев почему-то страшно обрадовался. — Человек-человечишко! Думает исключительно о желудке, в то время как думать нужно исключительно о душе. А ведь при этом еще, стервец этакий, хочет жить столько, пока не надоест.
— Еще чаю, — сказал Диплодок Иваныч.
Вохромеев великодушно наклонил термос над протянутой кружкой.
— Итак, — вскричал он голосом массовика-затейника, желающего, чтобы его услышали в самых дальних углах площадки, — прошу ответить на вопрос: что нужно, чтобы отменить процесс умирания, в коем сейчас пребывает Семен? Объявляю конкурс! Кто первым даст правильный ответ, тому бессмертие и бачок каши в придачу. Ну!
— Ну! — рыкнул Диплодок Иваныч.
— Баранки гну! — вконец разошелся Вохромеев. — Что скажет замполит?
Аверин смущенно кашлянул, только сейчас сообразив, что отключился, хотя вроде и слушал внимательно. Но все-таки посчитал необходимым ответить.
— Остановить, — сказал он.
— Что?
— Остановить процесс.
Вохромеев прищурился:
— Смеешься, что ли?
— Нет, нет! — поспешно заверил Аверин.
— Это хорошо, что не смеешься. А то и смеялся бы — ничего не было бы удивительного. Мы люди темные, необразованные...
— А латынь, а итальянский?
— Чепуха! — отмахнулся Вохромеев. — Во-первых, латынь и итальянский — это почти одно и то же. А во-вторых, у меня носильщик был знакомый, так он восемь языков знал, а образования имел три класса и сморкался всегда без помощи платка большим и указательным пальцем. Вот так! — Вохромеев шумно облегчил нос и вытер пальцы о платок, извлеченный из кармана. — Но ты меня отвлек. Я к тому клоню, что тебе, замполит, пора к обязанностям своим приступать, образованность свою использовать. Нечего даром кашу потреблять, отрабатывать надо. Правильно говорю, Диплодок Иваныч, а?
— А! — широко улыбнулся гигант.
— Работа твоя простая, — продолжил Вохромеев. — Смотреть, запоминать, записывать, показывать мне, учитывать мою правку, переписывать набело, снова показывать. Историк должен быть историком — тачать пироги или печь сапоги тебе не придется.
— Кушать хочется, — пискнул Семен.
— Опять! — Вохромеев возмущенно хлопнул себя по коленке. — Сколько можно! Мы тут организовали конкурс на лучший вариант его спасения, а он! Сколько волка ни корми, а он в лес... Э, да что зря метать бисер! — Вохромеев разочарованно вздохнул. — Все, на сегодня хватит. Давайте писаньки, каканьки и баиньки. Диплодок Иваныч, извольте туалет посетить. А с тобой, замполит, договорим завтра.
Диплодок Иваныч послушно пошел выполнять приказ. Аверин последовал за ним, дождался, пока он выйдет в коридор, и тихо сказал:
— Найди мне лодку. Лодка — каша.
— Каша, — задумчиво повторил Диплодок Иваныч.
— И молчи, никому не говори. Скажешь Вохромееву, он кашу отберет. Будешь молчать?
— Молчать.
— Хорошо. Иди.
— Иди, — сказал Диплодок Иваныч и пошел.
Аверин постоял немного, прислонясь щекой к прохладной стене. Когда он вернулся обратно, в коридоре уже никого не было. Он поднялся на второй этаж. Из молельной доносилось едва различимое бормотание, почти шелест. Аверин вспомнил вчерашнюю ночь — так же шелестели галстуки из сна, — и ему стало страшно. Вдруг он понял: только Вохромеев может защитить его. Едва дождавшись, пока сторож выйдет в коридор, он схватил его за рукав и заговорил быстро, будто боясь, что тот уйдет:
— Разрешите, я у вас, в вашей комнате, переночую. Я вас не стесню, брошу пальто на пол вместо матраца.
— Почему же пальто? — ничуть не удивился Вохромеев. — Пальто надо беречь. На мою зарплату, например, такого не купишь. Семка! — Он положил руку на плечо карлика. — Организуй Диплодока Иваныча на доставку ко мне в комнату тюфяка. Простыню и наволочку возьми с постели замполита.
— Зря, замполит, стараешься, он мужчинами не интересуется, — проворчат Семен. — По этому делу лучше обращаться к Диплодоку Иванычу. Он и за мужчину, и за женщину, и за неведому зверюшку... И вообще, замполит, ты как собака, которую хозяин палкой, а она все к его ногам жмется...
— Пошел вон! — сказал Вохромеев. — Хотя он прав, замполит, прав — вот в чем кручина моя! Отсутствие на молитве, между прочим, тебе в минусы зачтется.
Взяв Аверина под локоть, сторож повел его вниз. Они еще не вошли в комнату, когда позади раздался топот и из темноты выбежали Семен и Диплодок Иваныч. Со спины Диплодока Иваныча свисал тюфяк, у Семена под мышкой были скомканные простыня и наволочка.
— А еще мне рассказывали про паренька, который сидел в бочке с говном, — сказал Семен, первым входя в комнату. — Он сидит, а над бочкой другой паренек, весь из себя крутой такой, саблей вжик-вжик, и приходится, значит, пареньку, который в бочке, нырять, чтобы без пульпы не остаться.
— Чего-о? — изумился Вохромеев, плюхнулся на табурет и в восторге захлопал себя по животу. — Без чего он боялся остаться?
— Без этого... как его... хрена моржового!
— Ладно! — отмахнулся Вохромеев. — Ты эти свои трюизмы брось. Лучше бери бачок, бери половник и лопай, сколько душа пожелает. Это не я, это комиссар за тебя просил. Сам бы я ни за что не смилостивился бы.
Семен зыркнул на сторожа, потом на Аверина, опять на сторожа и так стремительно бросился под стол, что Вохромеев опять засмеялся и закричал весело:
— Пульпу себе о столешницу отобьешь!
— Холодная, — сказал Семен из-под стола.
— Зато чай был теплый, но мы его уже того... Да! — Вохромеев поднял вверх указательный палец. — Коль скоро мы тут опять собрались, то, пожалуй, я отвечу на вопрос, что нужно для спасения Семена. Или, может, кто из вас желает? Ну, Диплодок Иваныч, заработай бачок каши!
— Каша, — сказал Диплодок Иваныч, завистливо вслушиваясь в чавканье Семена.
— Так вот, — выдержав паузу, продолжил Вохромеев, — отвечаю на главный и единственный вопрос нашего конкурса: для спасения Семена нужна — что? — Он обвел комнату маленькими глазками. — Нужна, братцы, идея. А какая именно, я вам не скажу, потому что это не вашего ума дело. Разве что с замполитом поделюсь, но не сегодня, а когда время придет. А сейчас спать пора, моны шеры. Спать, кому я сказал! — Сторож неожиданно повысил голос и выдернул Семена за ногу из-под стола.
Карлик подпрыгнул, ловко вскарабкался на шею Диплодоку Иванычу, и они удалились.
Аверин застелил тюфяк и, не найдя подушки, замешкался с наволочкой в руках. Он топтался на месте все время, пока Вохромеев, кряхтя, стаскивал фуфайку и снимал брюки, а после развешивал их на спинке кровати и разглаживал складочки. Так и не сказав ничего, Аверин свернул край тюфяка валиком, накрыл его наволочкой и лег, накрывшись пальто.
Вохромеев погасил лампу. В темноте тяжко, с переливами, застонали кроватные пружины.
— Спокойной ночи, — сказал Аверин.
— Будь здоров, мил человек, — отозвался сторож, и наступила тишина.
Неожиданно Аверину вспомнилась история, приключившаяся с ним давно, больше десяти лет назад. Как-то, еще студентом, он сдуру полез купаться в штормовое море, а после никак не мог выбраться на берег. Волны накрывали его с головой, и всякий раз он, уставший от борьбы и страха, думал с облегчением, что это конец, но потом чудом выныривал, и все повторялось сызнова. Его вытащили какие-то пьяные мужики, бросившие веревку с пирса. Сейчас ощущения были сродни тем, что он испытывал тогда, — только спасения ждать было неоткуда.
Аверин уже почти заснул, когда пружины застонали снова и Вохромеев сказал со вздохом:
— Но идея совсем не та, которой ты руководствовался в райкоме, совсем другая идея, совсем в другом смысле идея...
Сон у Аверина сразу прошел, но Вохромеев замолчал и больше ничего не сказал. Он вздыхал, ворочался с боку на бок и наконец задышал размеренно, чуть слышно подхрапывая. Прошло несколько минут, и этот тихий звук принял космические масштабы, заполонил собой все вокруг. Аверин лежал в пустоте, будто висел в невесомости, не ощущая своего тела и уже не зная твердо, где пол, где потолок. Он чувствовал, что распадается надвое, и не мог поднять руку — рука не подчинялась ему. Сознание отделялось от тела, а он был одновременно здесь и где-то далеко и больше всего боялся заснуть — странное состояние, в котором он находился, предвещало кошмар.
Вдруг что-то изменилось. Он услышал шлепки по полу рядом с собой и обреченно, готовый на все, открыл глаза. Мгновением позже чиркнула спичка и высветила Вохромеева, который в одной руке держал стекло лампы, а другой водил спичкой над фитилем. Огонь добрался до пальцев раньше, чем загорелся фитиль, сторож чертыхнулся и отдернул руку.
Опять стало темно. Слышно было, как Вохромеев дует на обожженные пальцы и трясет коробком. Аверин ждал, что комната вот-вот озарится новой вспышкой, но этого все не происходило, и ему стало не по себе, будто в том, что Вохромеев медлит, был какой-то плохой для него признак.
— Вставай, замполит, сейчас пойду Семена будить, — сказал Вохромеев, и Аверин с трудом понял, что он обращается к нему. — Кожей чую, проснулся ты.
«Я и не спал», — хотел ответить Аверин, но вовремя остановился. Получалось — что спал, очень хорошо, крепко спал. «А если ночь только началась и это ловушка?» — подумал он без всякой логики. «Ловушка, ловушка, ловушка!» — забилось в ушах.
— Дай-ка, замполит, я через тебя переступлю, — сказал Вохромеев, не получив ответа.
Аверин подтянул ноги. Так и не зажегши лампы, Вохромеев перешагнул его постель и вышел в коридор. Аверин тотчас вскочил, потрогал на запястье бесполезные часы и услышал, что Вохромеев возвращается. Он подобрался, ожидая, что раскроется дверь, но сгорел прошел мимо, к лестнице.
Несколько минут Аверин стоял и прислушивался. Ему то и дело мерещились шорохи, он уже жалел о комнате с клеенчатыми стенами, где можно было опасаться только Семена, а тут... Господи, да чего же он боялся сейчас?! Он не сумел бы ответить, но что-то страшное несомненно присутствовало рядом с ним. Может быть, он сошел с ума? Ну да: все вокруг нормально и все нормальны, а ненормален он сам. И началось это не сейчас и не вчера, а давно, еще до Надежды. Все было нормально, когда родился сын, и после некоторое время — тоже. Потом случилась перемена — растянутая во времени, ползучая. И в один прекрасный момент — будто в глазах оказались линзы с большим минусом — все сместилось, размазалось, потеряло истинные очертания и значения. Он все не мог понять, что происходит, не находил себе места, даже, смешно сказать, поймал боли в сердце и ходил по врачам — а потом свыкся с этими линзами, забыл, с какой стороны сердце, и стал думать, что все нормально. А было — ненормально. Не-нор-маль-но. Только он заставил себя не замечать этого...
Словно камни ворочались в голове Аверина. Но он продолжал вслушиваться и еще издали уловил неясный звук, который сразу превратился в дробный топот, и через пару секунд в комнату влетел Семен.
— Подъем — штанишки одеём! — закричат карлик, размахивая фонариком.
Следом за ним вошел Вохромеев, быстро оделся и склонился над лампой. Аверин собрал постель и тоже натянул свои изжеванные, чуть влажные снизу брюки и пошел умываться. Темнота коридора стала уже привычной и как бы проницаемой — в ней улавливались какие-то ориентиры. Но в туалете... — Аверин не помнил даже, с какой стороны раковина. Он вошел внутрь и помочился, судя по звуку, прямо на стену. Торопливо застегивая брюки, вновь вспомнил о том, о чем думал несколько минут назад, и прошептал:
— Трагифарс, — сам удивившись этому слову, которое вряд ли когда произносил вслух.
И в тот же миг на стене возник круг света с четким силуэтом посередине. Аверин обернулся: позади стоял Семен и светил ему в спину; в дверном проеме угадывался монументальный Диплодок Иваныч.
— Так! — сказал карлик значительно, подошел к раковине и покрутил кран, из которого не пролилось ни капли. — Так! — повторил он. — Диплодок Иваныч, иди сюда, нужен твой длинный организм.
— Организм, — сказан Диплодок Иваныч.
— Покрути вон тот вентиль, — приказал карлик, светя куда-то вверх.
Диплодок Иваныч встал на цыпочки, но не дотянулся каких-нибудь сантиметров двадцать и заскреб пальцами по стене, похожий на медведя, стоящего на задних лапах.
— А ты чего стоишь, будто умный, — сказал Семен Аверину. — Лезь к нему на плечи да покрути. Водопровод сдох, будем из бака водичку цедить.
Аверин спорить не стал и почти по-вчерашнему оседлал шею присевшего на корточки Диплодока Иваныча. Резьба проржавела, и он не был уверен, что провернул вентиль достаточно, однако, когда спустился, увидел текущую из-под крана вялую струйку. Стараясь не замечать кряхтение устроившегося позади Семена, он стал умываться, но карлик не терпел невнимания к себе в любой ситуации.
— Стих! — выкрикнул он. — Когда сижу на унитазе и думаю о смысле бытия, могу я прокричать в экстазе, что гений мира — это я!
Аверин никак не отреагировал. Брезгуя прикасаться к раскисшему обмылку, лежащему на краю раковины, он до боли тер руки и лицо под струйкой холодной воды. Чувство гадливости переполняло его.
Раздача пищи прошла, как обычно, с той лишь разницей, что Вохромеев не спросил, мыты ли миски; было очевидно, что не мыты; они с вечера остались на столе неаппетитной горкой, но сегодня это почему-то не вызвало у Вохромеева привычного возмущения.
— А ля гер ком а ля гер, — сказал он печально и взялся за половник.
Аверин проглотил несколько небольших комков, которые не касались краев миски, и протянул остальное Диплодоку Иванычу. Они стояли в коридоре вдвоем, Семен, к счастью, зашел в комнату за чаем. К счастью — потому что Диплодок Иваныч, широко улыбнувшись, сказал:
— Каша — лодка.
Аверин приложил палец к губам.
— Молчи! Лодка — много каши. Но — лодка — молчи!
В этот момент в коридор вернулся Семен.
— Молчи! — повторил Диплодок Иваныч и зачавкал.
После чая Вохромеев вывел всех на крыльцо. Туман не спал, и стало еще теплее; рассвет, близнец вчерашнего и позавчерашнего, наступал медленно и неотвратимо.
— Ну что, замполит, опять будешь гулять в индивидуальном порядке или делом займешься? — спросил Вохромеев.
— Займусь делом, — сказал Аверин после паузы.
— Хорошо, — кивнул Вохромеев. — Семен, слушай диспозицию. Бери Диплодока Иваныча и дуй в теплицу. Посмотри, что там Еврипид навертел, и доложишь после. Что готово, уложите в ящики и перенесете на объект. А я пока тут поковыряюсь, вещички свои соберу, книжки опять же кой-какие. И потом, подумать немного надо. Ты, замполит, должен запомнить это — что я уединялся, значит, и думал. Уединялся и думал. Понял? А пока давай вместе с Семеном, подсоби труженикам тыла.
— А о чем?
— Что — о чем? Думал? А черт его знает! Каждый сам домыслит в силу способностей и воображения. Ты вообще как, излагать умеешь?
Аверин пожал плечами.
— Не умеешь — научим, не захочешь — заставим, — подал голос Семен.
— Вот и хорошо, — будто подводя черту, сказал Вохромеев. — Дел по горло, а я заболтался тут. Скатертью дорога, орелики мои брильянтовые.
— Ты смотри, не сбеги, — сразу предупредил Семен Аверина. — А то там таскать много. Из-под земли достану.
— Посмотрим, — сказал Аверин.
Они обогнули дом и, пройдя с полсотни метров по асфальтовой дорожке, свернули к выплывшей из тумана деревянной будке, возле входа в которую валялись, громоздясь один на другой, выкрашенные в красный цвет использованные газовые баллоны. Из будки пахло уксусом. Семен и вслед за ним Аверин заглянули внутрь. В будке никого не было, зато вовсю горел газ на обеих конфорках — на одной кипел маринад, а на другой стояла кастрюля, в которой стерилизовалась трехлитровая банка с огурцами. На узком верстаке возле плиты лежали крышки и машинка для закручивания консервов. Рядом с верстаком стояла бочка с водой.
— В теплице, значит, — сказал Семен.
Теплица оказалась рядом; стеклянный верх выглядывал из неглубокого длинного рва, стенки которого были укреплены толстыми бревнами, что придавало ей сходство с блиндажом.
— Эй, Еврипид! — заорал Семен, наклонясь к узкой норе, ведущей в это странное сооружение. — Размотай твою душу! Вылазь давай!
Аверин увидел в норе слабое мерцание, затем появилась рука со свечкой и наконец голова Еврипида.
— Это как же оно у вас в темноте растет? — не выдержал он.
— В темноте оно не растет, — снисходительно пояснил Семен. — Росло под лампами, пока свет не вырубился.
Еврипид тем временем приладил свечку сбоку на выступ и, пропав на мгновение, вынырнул с полиэтиленовым мешком огурцов. Молча, будто даже и не заметив пришедших, он выполз из норы и поскакал, высоко вскидывая колени, к своей будке. Экономный Семен задул свечу и присел на кочку.
— Не спеши, замполит, — сказал он, хотя Аверин спокойно стоял на месте и не думал никуда торопиться. — Еврипид и без нас управится. Лучше потолкуем малость.
— О чем?
— Да о чем угодно. Хоть о самом сокровенном. Диплодок Иваныч, ты тут?
— Тут! — послышалось из тумана.
— Пойди помоги Еврипиду. И сюда, пока не позову, не являйся. Понял?
— Понял? — вопросом на вопрос ответил Диплодок Иваныч.
— Пошел вон, — сказал Семен, подождал, пока шаги затихнут, и, оглянувшись, прошептал: — Ты просил Диплодока Иваныча достать лодку?
У Аверина засосало под ложечкой.
— Чур, не отпираться! — крикнул Семен в полный голос.
Все рухнуло. Аверин издал булькающий звук.
— Будет тебе, замполит, дурака валять, — сказал Семен. — Я вот наблюдаю тебя, и кажется все, что тебе очень хочется считать себя ненормальным. Прикинулся ветошью, назвал себя идиотом и жить сразу легко-о! Размазня ты, замполит! Козел вонючий! Хочешь, я тебе лодку достану?
Аверин перестал что-либо понимать. Он не ответил — только бросил на карлика взгляд исподлобья.
— Думаешь провокация, да? — усмехнулся Семен. - А зачем мне тебя провоцировать? Мне нужно, чтобы ты слинял отсюда, а больше мне ничего от тебя не нужно. Я найду тебе лодку, но если сорвется, то про меня — молчок! Вали все на Диплодока.
Аверин еще раз посмотрел на карлика; тот даже, казалось, волновался.
— Сегодня не обещаю, но завтра обязательно, — прошептал Семен, озираясь. — Я к тебе больше не подойду, а лодку подсуну Диплодоку. Понял?
Аверин кивнул.
— Ну вот и хорошо, козел вонючий! По рукам? — Семен протянул маленькую ручку.
В голове Аверина пронеслось сразу несколько вариантов: не пожать?.. или сжать изо всех сил, чтобы это обезьянье личико побелело от боли?.. или послать его ко всем чертям, выматерить, облегчая душу?.. Или...
Аверин вяло пожал протянутую руку.
— Прелестно! — хмыкнул Семен и пошел к будке.
Аверин поплелся за ним; за весь этот странный разговор он не произнес ни слова.
За будкой возле штабеля пустых деревянных ящиков стояли рядами банки с огурцами и помидорами. Здесь же на перевернутом ведре сидел Диплодок Иваныч и упоенно хрустел огурцом. Семен подкрался к нему сзади и хлопнул по спине. Диплодок Иваныч выронил огурец и втянул голову в плечи.
— Ладно, не расскажу! — хихикнул Семен. — Хватит дамским органом мух ловить, работать пора.
— Пора, — не стал спорить Диплодок Иваныч, нагрузил банками два ящика, по шесть в каждый, и, присев, водрузил их себе на плечи.
— И ты, — бросил Семен Аверину. — Тебе достаточно одного ящика, а то рухнешь по дороге.
Он оказался прав: и один ящик Аверин поднял на плечо с трудом.
— Нормально, — сказал он.
— Ага. — Семен пригладил перья над ушами. — И я тоже возьму баночку.
Так они и двинулись: впереди широкими шагами, выпятив живот, Диплодок Иваныч с двумя ящиками, за ним — чуть пошатываясь, не всегда верно ставя ногу, Аверин и последним, прижимая банку двумя руками к животу, Семен. Диплодок Иваныч не шел, а шествовал — вскоре его спина растворилась в тумане. Если бы не Семен, то и дело покрикивающий сзади, и надежда добыть лодку, крепче крепкого связавшая Аверина с этими двумя страшными и жалкими людьми, он сбросил бы ящик, становящийся с каждым шагом все ненавистнее; несколько раз он был близок к этому — руки уже начинали движение, освобождая плечо, но в последний момент он принуждал себя потерпеть еще немного, и еще, и еще...
— Куда? Ты куда-а? — заорал Семен.
— Что? — выдохнул Аверин и остановился, поднял голову — вокруг было сплошное молоко. Сбоку от дорожки колыхалось темное пятно — он догадался, что это Диплодок Иваныч.
— Поворачивай, замполит, пришли, — сказал Семен.
Аверин свернул к пятну, не доходя до него, наткнулся на ящики и неловко со звоном опустил свою ношу на землю.
— Осторожнее ты! — Семен поставил свою банку рядом с ящиками. — Пошли.
— Куда? — спросил Аверин; он никак не мог разогнуться, спина была как деревянная.
— На кудыкину гору. Там банок немерено. Диплодок — вперед!
— Вперед! — сказал Диплодок Иваныч.
— Устал я, — сказал Аверин.
— И что? — Семен потянул его за руку.
Так и пошли они, держась за руки, как взрослый и ребенок. Как началось у них с Надеждой, Аверин ни разу не гулял так с сыном — не хватало времени; и эта сухонькая ручонка, что сжимала ему запястье, была наказанием; все, что происходило с ним, было наказанием, нет — отмщением. Не за Надежду, не за сына, а за... Аверин осекся, запретил себе думать дальше.
— А где же объект? — спросил он Семена. — Ну, тот, куда мы должны были отнести ящики?
— Куда отнесли, там и был.
— Что же это за объект такой?
Семен скривил губы, но не ответил. Аверин не стал переспрашивать; его мысль вернулась к запретному. «Откуда наказание? Кто наказал? Бог? Выходит, Бог есть? Но если Бог есть и он может наказать, сделать мне плохо, то, значит, он может и наоборот — сделать мне хорошо? Что надо для этого? Как жить, чтобы Бог сделал мне хорошо?» — думал он, будто прямо сейчас готов был зажить по-новому и дело было только за указанием свыше.
У будки он почти машинально взвалил на себя ящик, но через несколько шагов, ощутив впившийся в плечо острый край, очнулся и сказал вслух:
— Господи, какая чушь! — не зная, впрочем, точно сам, к чему относя это определение — то ли к своим рассуждениям о Боге, то ли к самому Богу.
Дальше было сплошное мучение, но он все-таки добрался до конца и после отдыха, разрешенного Семеном, принес еще два ящика. Они шли уже не друг за другом, будто альпинисты в одной связке, а как придется — даже Семен, поначалу дышавший в затылок Аверину, пропал куда-то.
— Все! — Аверин опустил на землю свой четвертый ящик и потер твердую, как камень, поясницу.
— Все! — как эхо, откликнулся из тумана Диплодок Иваныч.
— Все так все, — равнодушно, будто сквозь зевоту, сказал голос Вохромеева.
— Вы здесь? — задал бессмысленный вопрос Аверин.
— А где ж мне быть? Сундучок свой я собрал, книжонки в стопочку увязал... Иди, замполит, сюда, отдохни от трудов праведных.
Аверин пошел на голос. Перед ним проступили какие-то столбы.
— Сюда, сюда! — позвал голос Вохромеева откуда-то сверху.
Аверин огляделся и, различив неясный контур, догадался, что это лестница. Преодолев полтора десятка подозрительно скрипящих и прогибающихся под ногами ступеней, он выбрался на площадку, с которой наверх вела еще одна лестница с тонкими, шириной в ладонь, перекладинками.
— Давай, замполит, давай сюда! — сказал Вохромеев совсем близко.
Аверин одолел вторую лестницу и попал в беседку; потом сообразил, что оказался на верху сторожевой вышки. Отсюда уходил в туман дощатый настил, огражденный перилами. Вохромеев стоял к нему спиной и что-то перебирал в ведре, висящем на перилах.
— Спина болит, — сказал Аверин, садясь прямо на пол, — и ноги натер сильно.
— Труд делает человека свободным. — Вохромеев сделал паузу. — Шутю.
— Да, — кивнул Аверин.
— Яблок моченый хочешь? — Вохромеев запустил руку в ведро. — Уж очень хороши у Еврипида яблоки получаются. Три кадушки загрузили, и я о четвертой подумываю. Но место, место!.. Местов для всего не хватает.
— Куда загрузили?
— В трюм, милай, в трюм!
«И он сумасшедший, и я сумасшедший», — подумал Аверин.
— А еще консервы, что вы таскали, и тушенка, сгущенка, крупы, сахар. Кроме того, лекарства, витаминов два ящика, спирт для медицинских целей. Ну и всякое разное... Да что я на словах, хочешь список покажу? У меня все расписано, как по нотам. Я мужик опытный, у меня все, как часы, салом смазанные... Что? Думаешь, часы салом не смазывают? А вот прикажу, и будут смазывать. И между прочим, случалось уже приказывать, и смазывали уже. Семен! — крикнул он вниз, нс переводя дыхания. — Чего у нас там с обедом?
— Айн момент, сейчас проверю, — немедленно отозвался Семен, словно только этого и ждал.
— Не надо. Рано обедать еще, это я так, на всякий случай, бдительность контролирую, — крикнул Вохромеев и зашептал, наклонясь к самому уху Аверина: — Нельзя его, сукина сына, посылать по такому поводу. Сожрет половину, как есть сожрет! Может, не брать его теперь с собой, а, что скажешь?
— Теперь? Почему же теперь?
— Да потому, что теперь ты у меня есть! — Вохромеев поморщился, поражаясь его непонятливости.
— Так, может быть, лучше меня не брать?
— Ну да! Я уж и бумагу загрузил, и ручки шариковые, и карандаши какие были. Как снимемся с якоря, так и начнешь. А то оставим Семена, а? — Вохромеев с хрустом откусил яблоко. — Хорош яблок, ох, хорош! Ответь мне, мил человек, ты в судостроении сведущ? Ни лодок, ни хотя бы плотов не строил?
Аверин вспомнил, что вчера думал о постройке плота. Неужели Вохромеев намекает? Да откуда Вохромееву знать, о чем он думал?!
— Я вот тоже не специалист, — продолжил Вохромеев. — Однако — опыт! Жизненный опыт — страшная сила!.. Семен, ты тут? — Он швырнул в туман огрызок.
— Тут, — откликнулся Семен.
— Подымись к нам.
Заскрипела лестница, и на уровне пола показалась голова карлика.
— Чего? — спросил он, не выказывая желания подниматься выше.
— А того! — сказал Вохромеев, — Целуй ему руку! — Он ткнул пальцем, едва не коснувшись лица Аверина. — Целуй, целуй! Благодари его! Если бы не его великодушие, то оставил бы я тебя за бортом, бесполезное ты существо! Упросил он меня, в ногах валялся, так за тебя упрашивал!
Семен выбрался в беседку.
— Не буду, — сказал он, насупившись.
— Понял, замполит? — вскинул брови Аверин. — А ты еще за него просил!
— Я ошибался, — сказал Аверин. — Я был не прав, а вы были правы.
— То-то же! Объявляю решение... — Вохромеев вдруг остановился на полуфразе, выхватил из кастрюли новое яблоко и откусил одним махом едва ли не половину.
Семен стоял, оцепенев; только глаза бегали, несогласованно, как будто каждый сам по себе. «Как жуки-плавунцы», — подумал Аверин. Вохромеев наконец прожевал яблоко.
— Объявляю...
Семен схватил руку Аверина и приник к ней губами.
— И благодари, благодари! — в восторге закричал Вохромеев.
— Спасибо... — прошипел карлик, не распрямляясь.
— Пожелай теперь комиссару многие лета.
— Многие лета тебе, комиссар... — пробормотал Семен.
Аверин, взглянув ему в глаза, подумал, что карлик рассчитается с ним при первой возможности. Видимо, отвращение отпечаталось у него на лице, потому что Вохромеев спросил:
— Неужто не ндравится?
— В этом есть что-то порнографическое, — сказал Аверин.
— Чистоплюй, однако. Что ты понимаешь в порнографии! Не то что Семен — большой знаток! Верно говорю, а, Семен? — Вохромеев бросил недоеденное яблоко в туман.
— Моченое, — сказал внизу голос Диплодока Иваныча.
— Это же что, я в тебя попал, Диплодок? По голове?! — обрадовался Вохромеев.
— По голове, — ответил Диплодок Иваныч.
— Хорошо! — сказал Вохромеев.
— Хорошо! — сказал Диплодок Иваныч.
В этот момент все сооружение затряслось.
— О, Еврипид бежит! — поднял палец Вохромеев.
К удивлению Аверина, Еврипид появился не снизу, а прискакал по настилу.
— Кушать подано? — осведомился Вохромеев.
Еврипид кивнул и ускакал, сотрясая настил. Вохромеев сделал приглашающий жест Аверину и, грузно ступая, пошел следом. Метров через пятнадцать настил делал поворот под прямым углом и заканчивался невысокой аркой, с верха которой свисал большой вылинявший лоскут. Аверин шел последним; отодвинув лоскут, он оказался на асфальтированной крыше. Позади раздались тяжелые шаги, и, обгоняя его, на крышу выбежал Диплодок Иваныч.
— Забыли! — выкрикнул он, прижимая ладони к груди.
— И в самом деле, — бросил на ходу Вохромеев. — Прости, мон ами!
— Ами! — повторил Диплодок Иваныч, пристраиваясь за сторожем.
Они дошли до винтовой лестницы и спустились во внутренний дворик. Здесь пахло стружками и столярным клеем. На верстаке стоял бачок и стопка мисок. Вохромеев разложил кашу, и все молча принялись за еду. Закончив, Аверин отставил миску и прилег на пол, подложив руку под голову. «Все сошли с ума, и я сошел с ума, — думал он. — Это хорошо, что Семен ненавидит меня. Найдет лодку, чтобы я убрался. Он боится, что я займу его место подле Вохромеева. Чушь какая... Это наказание. Бог наказал меня, потому что я такой. Не за что-то, а потому, что я такой. Именно потому. Это надо запомнить. Пожар — лей воду, потоп — строй лодку. Откуда это? Кто и когда это говорил?..»
...Аверин открыл глаза. Темнело. Он с трудом сообразил, что спал. Слышен был скрип, что-то стучало, позвякивало; потом после короткой паузы все повторялось снова. Он поднялся по винтовой лестнице, пошел на звук. Из мглы проступила фигура Диплодока Иваныча, возле которой громоздились ящики. Подойдя ближе, Аверин увидел, что Диплодок Иваныч крутит лебедку. Когда снизу возникал ящик, гигант стопорил барабан, наклонялся и подхватывал ящик одной рукой, чтобы тут же перехватить в другую и установить в штабель. Аверин не стал себя обнаруживать и присел прямо на асфальт — влажный, прохладный. Совсем стемнело, когда снизу раздался голос Семена:
— Последний! Спускайся давай!
Диплодок Иваныч выудил из сгущающейся тьмы ящик, крякнул, ставя его в штабель, и сказал, направляясь мимо неподвижно сидящего Аверина:
— Последний! Спускайся давай!
Аверин кашлянул. Диплодок Иваныч остановился, медленно повел маленькой головкой по сторонам и наконец родил:
— Кто?
— Комиссар, — ответил Аверин тихо.
— Комиссар, — повторил Диплодок Иваныч.
— Лодка, — сказал Аверин, приближаясь к нему.
— Лодка. — Диплодок Иваныч взмахнул рукой, будто указывая куда-то.
— Там? — Аверин показал в ту же сторону, проверяя свою догадку.
— Там.
— Там река? Лодка?
— Река. Лодка.
— Мне туда идти?
— Идти.
— Хорошо.
Аверин, не тратя времени, пошел, почти побежал к настилу. Он немного ошибся в выборе направления и чуть не свалился с крыши, но почувствовал опасность и вовремя затормозил. В ту же секунду рядом, не заметив его, пронесся Диплодок Иваныч. Он затопал по настилу, вскрикивая:
— Лодка — каша! Лодка — каша!
«Я не расплатился с ним, — подумал Аверин. — Теперь он поднимет шум. Но все равно...»
Шаги Диплодока Иваныча стихли. Аверин, стараясь ступать беззвучно, сошел на землю. Удаляясь в направлении, указанном Диплодоком Иванычем, он слышал несущийся из тумана его голос:
— Каша — лодка! Каша — лодка!
— Чего так орешь, дурак?! — сказал Семен.
— Дурак! Каша — лодка! — продолжал волноваться Диплодок Иваныч. — Комиссар — каша — лодка!
Аверин перевалил через какой-то бугор и в кромешной тьме стал спускаться, как ему казалось, к воде. Голоса остались позади, он уже не различал их, весь сосредоточившись на этом безрассудном спуске. От напряжения дрожали колени, всякий раз, ставя ногу, он боялся, что сейчас провалится в пустоту. На каждый шаг уходили секунды, но он времени не ощущал и очень удивился бы, узнав, что прошел едва ли метров двадцать, когда услышал, как его зовет Вохромеев:
— Замполит, где ты? Ау, замполит!
Аверин остановился; он понял, что сглупил. Нечего было соваться сюда в темноте: если даже он не свалится с обрыва, то как отыскать лодку и как плыть, когда не видно ни зги? В голове пронеслось, что Диплодок Иваныч его уже продал и, значит, возвращаться нельзя. Но тут же подумал, что Диплодок Иваныч объяснить толком ничего не сумеет и можно будет оправдаться...
Аверин развернулся и стал карабкаться назад. Неожиданно быстро он уткнулся в одну из опор сторожевой вышки.
— Где же ты, замполит? Куда исчез? — продолжал звать Вохромеев.
Аверин на цыпочках поднялся вверх на несколько ступенек и, нарочно топая, спустился на землю.
— Здесь я. Задремал. Проснулся, а никого нет.
— А я кричу, горло надрываю. Пошли ужинать.
Аверин понял, что Вохромеев еще ничего не знает.
— Семен, Диплодок Иваныч! Пошли ужинать! — закричал он.
— Тише ты, — отозвался Семен совсем рядом. — Я Диплодока к Еврипиду отправил, чтобы помог ему собраться. Заберем их по дороге.
— Тогда вперед! — скомандовал Вохромеев.
— Спасибо, — прошептал Аверин, наклонясь к уху Семена.
Семен хихикнул.
— Козел вонючий, — сказал он столь же тихо. — Попробуй теперь уговори Диплодока. Все испортил...
Когда дошли до будки Еврипида, Аверин, чуть опередив Вохромеева и Семена, нырнул в слабо освещенное пропитанное запахом уксуса помещение.
— Будет каша. Молчи, — сказал он Диплодоку Иванычу, не обращая внимания на копошащегося в углу Еврипида.
— Каша — сейчас, — вымолвил Диплодок Иваныч.
— Сейчас, сейчас, — подтвердил Аверин, оглядываясь на дверь. — Только молчи.
Боясь, что Вохромеев услышит их разговор и что-то заподозрит, он выскочил во двор, но Вохромеев с Семеном уже ушли вперед. Мимо него проскакал Еврипид. Аверин поплелся следом, но вдруг подумал, что не сможет объяснить Вохромееву, почему отдаст свою порцию риса Диплодоку Иванычу. Он дождался Диплодока Иваныча у входа в дом и сказал:
— Лодка — завтра, каша — завтра. Уйду — каша — вся — твоя. Сегодня отдам кашу — Вохромеев поймет — накажет.
Но для Диплодока Иваныча это рассуждение оказалось чересчур сложным.
— Накажет, повторил он и отрезал: — Каша сейчас.
— Ладно, — сказал Аверин, с трудом удерживаясь от продолжения бесполезного разговора. — Согласен. Каша сегодня, лодка завтра. Но молчи, ничего не говори про лодку. Понял? Молчи!
— Молчи, — ответил Диплодок Иваныч.
С тем они вошли в дом. Коридор пересекала длинная нервная тень Еврипида. Из комнаты сторожа доносился высокий голое Семена:
— Как отвечать, так Семен. А как получать, так... А?
— Замполит — человек нам нужный, — заговорил Вохромеев. — и я тебе это уже достаточно объяснял. А кроме того, замполит картошку не крал. Ума не приложу, куда ты мог деть этот мешок. Не съел же ты ее сырой? А впрочем, мог и съесть, с тебя станет. В доме ее вроде нет, на борту спрятать негде... Неужто в парке зарыл где-то? Ведь зальет все к едрене фене, а водолазы у нас штатным расписанием не предусмотрены, разве что тебя с камнем на шее отправить на дно. Лучше признайся, по-доброму прошу.
— Не брал я вашей картошки, — взвизгнул карлик. — У замполита под кроватью поищите!
Как-то само собой получилось, что Аверин затаился и стал слушать. Невероятно, но Диплодок Иваныч тоже замер, прижавшись к стене; Аверин слышал его осторожное дыхание.
— Ты на замполита баллон не кати, — сказал Вохромеев. — Не нужна ему наша картошка. Ему бы смыться отсюда...
— И пусть смывается.
— Да ведь я его не держу. Ворота открыты.
— А кто присматривать за ним просил?
— Так я тебя и за картошкой присматривать просил. И как это ты вторым человеком быть собираешься?
— Теперь не собираюсь. Теперь замполит второй. — Семен как будто всхлипнул.
— Ну и пускай замполит. А первым, может, тебя поставлю. Ты, Симеон, по батюшке, часом, не Бекбулатович?
— Подкидыш я, - сказал Семен. — Как папу звали, не знаю...
— Племяш ты мой бедненький! — Теперь звук, похожий на всхлип издал Вохромеев. — Вдвойне бедненький, потому как не Бекбулатович. Но картошечку общественную ты все-таки верни. Иначе не станешь ни первым, ни вторым, ни даже третьим. Я просто тебя с собой не возьму.
Последовала пауза, нарушаемая лишь стуком мисок.
— А вот что я думаю, — сказал наконец Семен неожиданно веселым голосом. — Потоп — это я понимаю. И что все утопнут — тоже ясно. Но есть же еще корабли, авианосцы там всякие, танкеры, траулеры, лодки.
Вохромеев шумно зевнул.
— Вытащи-ка бачок из-под стола, — попросил он. — А что до кораблей, то мысль эта неумная и вредная. И я бы попросил, настоятельно попросил бы тебя, закадычный мой, навсегда ее позабыть. Ибо если помнить что-то всегда, то оно рано или поздно перед тобой возникнет, а если забыть, как следует, то вряд ли... Слышишь, замполит? — И поскольку оторопевший Аверин не проронил ни слова, добавил: — Ну чего ты там, заснул в темноте, что ли? Иди кашу получать. Диплодок Иваныч, Еврипид!
— Каша! — проревел Диплодок Иваныч, уставший от затянувшегося ожидания.
Аверин вошел в комнату, согнувшись пополам и держась за живот.
— Мою пайку Диплодоку Иванычу... — сказал он, выдавливая из себя слова, как пасту из засохшего тюбика.
Желудочные колики были хорошим поводом без лишних расспросов уступить кашу Диплодоку Иванычу, но теперь, когда Вохромеев застукал его за подслушиванием, гримаса боли выглядела вдвойне фальшивой. Аверин понимал это, но, не зная, как поступить, продолжал гнуть свою заведомо проигрышную линию — склонил голову чуть ли не к коленям и застонал.
— Язва у меня... обострение, наверное. Тяжелое поносил, и вот! — сказал он, садясь на краешек табуретки и утыкая голову в ладони.
— Ясное дело. — Вохромеев усмехнулся и потерял к нему интерес. — Диплодок Иваныч, будьте добры, примите мисочку. Кстати, Семен, ты миски вымыл?
— Вымыл, — пропищал карлик.
— Молодец! — Вохромеев хлопнул его по плечу. — А теперь топай за картошкой!
— Я не...
— И я не... Тебе доверено, ты и виноват. Вперед, милай! Кто ищет, тот всегда найдет!
— Не пойду.
— Диплодок Иваныч, обеспечьте отбытие Симеона Не-бекбулатовича!
Семен выбежал в коридор, не дожидаясь, пока Диплодок Иваныч осмыслит приказ.
Аверин, продолжавший держаться за живот, искоса взглянул на Вохромеева и увидел его неожиданно близко. Присев на корточки, сторож пытался заглянуть ему в лицо. Аверин прикрыл глаза. Лампа светила сторожу в затылок, но Аверин, хотя лишь мгновение видел нечеткое серое пятно со светлыми точками глаз и темным провалом рта, понял, что Вохромеев улыбается. «Ну и пускай, — подумал он. — Даже хорошо: пускай радуется, что поймал меня за подслушиванием, и делает выводы. Главное, чтобы о лодке не узнал. Ну да: я потому и схватился за живот, что меня поймали, — чтобы скрыть смущение. Я — как бабочка в коконе...»
Сначала пришло сравнение, а потом уже Аверин стал осознавать его смысл. Чем больше он примерял его к себе, тем оно казалось ему точнее и глубже. Извне в его кокон не доносилось ни звука, если не считать гулкого топота Еврипида, ускакавшего со своей порцией в глубь коридора, и чавканья Диплодока Иваныча. Вскоре умолк и Диплодок Иваныч, только какой-то новый звук, далекий, ноющий, вызывающий ассоциацию с зубной болью, доходил до Аверина. Так продолжалось довольно долго. Аверин вообразил, что его оставили одного, но глаза долго не открывал — боялся вновь натолкнуться на взгляд Вохромеева. Наконец он чуть-чуть разлепил веки и увидел плохо освещенный кусок пола с продолговатой, узкой, как сабельное лезвие, тенью. Все вокруг замерло, застыло — даже воздух. Аверин расслабил мышцы, обмяк и огляделся — насколько можно было, не изменяя Положения шеи. Сомнения исчезли — он был один. Он выпрямился, потер виски. На столе стояла нетронутая миска с кашей. В колеблющемся свете показалось, что длинные рисинки шевелятся. Он протянул руку, чтобы отодвинуть миску подальше от себя, но подумал, что ни сегодня, ни, возможно, завтра есть не придется, и замер в нелепой позе с вытянутой рукой, не решаясь ни оттолкнуть миску, ни придвинуть к себе.
— Перемена блюд для Диплодока Иваныча! — заорал ему в самое ухо Вохромеев.
Аверин подпрыгнул, как ужаленный, ощущая, что сердце обрывается и не хватает воздуха. Теряя под собой опору, валясь на пол, он успел зафиксировать удивительно схожие в этот миг физиономии Вохромеева и Диплодока Иваныча, никуда не уходивших, а вставших — всего-то навсего — позади него.
— У меня был обморок? — спросил Аверин спустя мгновение; ему показалось, что он терял сознание.
— Язву хорошо капустным соком лечить, — сказал Вохромеев. — Или картофельным — не помню... А вы, Диплодок Иваныч, кушайте порцию замполита, не стесняйтесь. Он же вам ее завещал, прежде чем помирать начать.
Над головой Аверина мелькнула быстрая тень и раздалось знакомое чавканье. Аверин привстал, опираясь локтями на пол; перед глазами все плыло.
— Я бы прилег, — сказал он тихо.
— Чего? — переспросил Вохромеев.
Аверин промолчал и поднялся, держась за стол. Дурнота проходила, он чувствовал себя уже вполне сносно, но чем лучше ему становилось, тем больше он старался продемонстрировать Вохромееву свою слабость. Сторож, впрочем, не обращал на него внимания. Он не спеша наполнил еще одну миску и стал есть, задумчиво кладя в рот аккуратные горсточки. Диплодок Иваныч играл в этой немой сцене роль изваяния: вычистив миску, он застыл с нею на вытянутых руках. В тишине снова стал слышен далекий звук, похожий на непрерывный стон.
— Рис был холодный, зато чай теплый, — сказал Вохромеев, берясь за термос. — Еврипид! — крикнул он в коридор.
Еврипид впрыгнул в комнату, будто только и ждал этого, взял кружку и собрался удалиться, но Вохромеев его задержал.
— Все закончил? — спросил он строго.
Еврипид затряс помпончиком.
— Помидоры, что остались совсем зеленые, в ящики уложи. Дозреют. Пришлю Диплодока Иваныча завтра, перенесете их. И баллоны с газом неиспользованные. Плитку тоже. Доски посмотри, какие там есть поцелее, тоже прихвати, пригодятся. Ну и вообще... Понял?
Еврипид снова энергично закивал.
— И смотри, чтобы никто, никакие враги!.. — внезапно возвысил голос Вохромеев. — Никакие гераклы, фемистоклы и агамемноны, никакие вредители и прочие периклы! Чтобы мышь не проскользнула, мать твою клитемнестра! Ух!..
Вохромеев тряхнул плечами, и это движение словно передалось Еврипиду — тот затрясся мелко, дробно, всем телом, на губах его выступила пена.
— Ай, беда! — засуетился Вохромеев. — Ай, несчастье какое! Смотри, замполит, видишь, как оно бывает, если не понарошку?! Будешь еще дурака валять?!
— Не буду, — ответил Аверин спокойно, будто разделяя себя и свое неестественное поведение.
Еврипид стоял, выгибаемый судорогой, раскорячившись, чуть приподняв руки, ставшие похожими на нездоровые корявые ветки. Еще мгновение — и он упал бы спиной на стол, но Вохромеев был начеку. Он обхватил Еврипида за пояс, удерживая его в шатком равновесии, и закричал:
— Диплодок Иваныч, Диплодок Иваныч!
— Иваныч! — ответил Диплодок Иваныч, ничего не делая, чтобы помочь.
— Возьми его! — Вохромеев толкнул Еврипида в объятия Диплодока Иваныча и вышел из комнаты.
Диплодок Иваныч перекинул через плечо рвущееся из невидимых пут тело и удалился следом за ним.
Аверин перевел дух. Он присел и сразу встал, заметив сваленный за вешалкой тюфяк, на котором спал прошлой ночью. Осторожно потянул тюфяк за угол; изнутри выпали свернутые в комок пальто и простыня. Он оттащил тюфяк насколько можно было от двери и лег, не раздевшись и даже не сняв ботинки. Перед глазами замаячила стойка вешалки и пустой угол за ней. Вчера там стоял какой-то куль или мешок. Точно: мешок — наверняка тот самый, с картошкой, из-за которого пострадал Семен. Это ни о чем не говорило, но Аверин вдруг догадался, кто спрятал мешок.
Он взял лампу со стола и заглянул под кровать. Мешок был там. Аверин остался сидеть на корточках, лихорадочно соображая, какую пользу можно извлечь из этого открытия. До него снова долетел далекий звук. Помедлив, он выглянул в коридор и, не заметив ничего неожиданного, направился к холлу. Звук шел из тамбура между дверями. Аверин остановился посередине холла, постоял и повернул назад.
— Плевать... — прошептал он. — Всего ничего до утра дотерпеть. Плевать!
И похолодел — звук последовал за ним. Дойдя до комнаты, он резко обернулся — на него, едва угадываемый в темноте, шел Семен. Когда карлик поравнялся с ним, Аверин увидел, что он изо всех сил дует в пластмассовую дудку — некое подобие флейты. Завороженный извлекаемым звуком, Семен, казалось, не замечал Аверина, и сам Аверин, словно зачарованный, оцепенел и только смотрел, как он, миновав решетчатую дверь, растворяется в темноте. Дудка вдруг умолкла. Аверин встрепенулся и, забыв про боль в пояснице и натертые ноги, настиг Семена, схватил его за ворот и потащил в комнату Вохромеева. Карлик не сопротивлялся, а лишь как-то странно взмахивал руками и что-то лопотал.
— Смотри! — Аверин откинул свесившееся с кровати одеяло.
Семен опустился на четвереньки, ощупал мешок, по-собачьи поскреб ногами по полу и одним прыжком принял вертикальное положение.
— Оп-ля! — выкрикнул он; лицо его вновь обрело привычное нагловатое выражение. — Козел вонючий! Думаешь, я не знал?!
— Что же ты не сказал, если знал?
Семен улыбнулся.
— Так ты, козел вонючий, выходит, еще и дурак. А что если я тебя продам, а?
— За что?.. Почему?.. — Аверин и нс заметил, как они поменялись ролями.
— Да ни за что! — Семен запустил руку в бачок с кашей и проговорил уже с набитым ртом: — Завтра, смотри, голову на месте держи. Главное, не суетись. Когда придем на объект, выберешь момент и подойдешь к Диплодоку. Если сорвется, про меня молчи. Ничего не докажешь, а толченое стекло в кашу рано или поздно получишь. Понял?
Аверин неопределенно кивнул. Семен, действуя правой ладошкой, как лопаточкой, забросил в рот очередную горсть каши и прижал левую ладошку к губам, чтобы не просыпать ни рисинки. Проглотив, он повторил:
— Ну, понял?
— Понял, — прошептал Аверин. — Почему ты на мешок указать боишься, а кашу, которой он тебя лишил, ешь спокойно?
— Молчи! — Семен задвинул бачок под стол, но тут же выдвинул обратно и молниеносным движением набил рот.
— Я понимаю, что дело не в каше и не в картошке...
— Молчи! — повторил Семен. — Молчи, замполит! Тем более, если понимаешь. Лучше молись, уповая на завтрашний день. — Семен снова задвинул бачок под стол, перескочил через тюфяк и пропел, страшно фальшивя: — Надежда — наш компас земной...
Он вышел за дверь, и тотчас оттуда донесся стон пластмассовой флейты.
— Плевать... — сказал Аверин. — Мне плевать...
Он снял ботинки и лег, накрывшись пальто. В ушах по-прежнему стоял заунывный звук, уходящий, но не исчезающий окончательно, и Аверин не понимал, чудится он ему или слышится на самом деле. Он пытался и не мог вспомнить, что заставило его задать Семену глупый, казалось бы, вопрос, но и не такой уж, выходит, глупый, если судить по реакции Семена.
— Дело, конечно, не в каше и не в картошке... — попробовал он начать с того места, где его прервал карлик, но мысли путались, и ниточка обрывалась. — Плевать... Ночь продержаться... Не в каше и не в картошке... Надежда наш компас земной... Вот и устроилось все с Надеждой, вот и устроилось... Забыл я про Надежду, и — нет Надежды... И стал я свободен, свободен, свободен... За этим и ехал. За что боролся, на то и напоролся...
Послышались шаги. Аверин замолчал, хотя не сознавал до этого, что произносит какие-то слова. В комнату вошел Вохромеев. Аверин закрыл глаза и сделал вид, что спит. Сторож постоял над ним, потом вздохнул и перешагнул через тюфяк. Слышно было, как он раздевается. Аверин напряженно ждал, когда погаснет лампа, но тянулись минуты, а свет продолжал горсть — будто Вохромеев специально не спешил, чтобы уличить его в притворстве. Положение Аверина становилось невыносимым: он переставал чувствовать руки и ноги, и в то же время ощущал все свое тело сразу, как один громадный камень. Казалось, что если сейчас, вот сейчас не пошевелиться, то остановится и закаменеет сердце. Он уже был готов сдаться, но за миг до этого свет погас и заскрипела кровать, принимая грузное тело сторожа.
Аверин расслабился, приоткрыл глаза — вокруг была темень.
— А я все ждал, что ты помолиться придешь, — сказал Вохромеев. — Негоже засыпать без молитвы-то. Еврипидушко наш болезный и тот нашел в себе силы, потому и спит сейчас с чистой совестью...
Аверин молчал, продолжая бессмысленное притворство.
— Нет, ты, конечно, можешь возразить: чего ж бить поклоны, коли Бога нет, — продолжал Вохромеев. — И если встать на твою точку зрения в вопросе наличия-отсутствия Бога, то спорить с тобой трудно, почти невозможно. Однако я попробую... При этом прошу помнить, что твоя точка зрения признается временно, ибо по данному предмету я имею мнение четкое и окончательное, кое невозможно подвергнуть ревизии, поскольку оно опирается на первоисточник. Но — к делу! Итак, Бога нет. Что это означает? Это означает кранты роду человеческому, потому как люди — не все, понятно, а так называемые лучшие умы, носители культуры, так сказать, — страдали всегда не от отсутствия жратвы, денег, света, свободы, не от боли и насекомых, а от мысли, что Бога, быть может, и нет вовсе. И эта мысль в конечном счете приводила их к страху, от которого не загородиться никакой надеждой, что Бог, быть может, все-таки есть. А страх убивает, поверь моему богатому опыту: ничто так верно, так точно, так, я бы оказал, качественно не убивает, как убивает страх. Стоит человеку увериться в несуществовании Бога, так все — готов человечишка. Но таких, кто доходит до конца, — немного. Большинство спасает инстинкт самосохранения: скинув в прах одно божество, они спешат затащить на пьедестал другое. Заметь, я не говорю: Бог. Я говорю: божество. Увы, я вынужден сделать эту оговорку. Людям свойственно подменять истину суррогатом, так удобнее жить. Попробуй, однако, указать им на это, попробуй ткнуть носом в их собственное дерьмо. Им это не понравится, так не понравится, что тебя же и растопчут. Чего на зеркало не попенять, коли рожа крива. Люди этого своего лицемерия не сознают, подлости своей не видят, ибо внутрь себя заглянуть не умеют. А подлость человеческая в природе человеческой, и уничтожить подлость можно лишь... Как? Как, ответь мне, разрушить часть, не тронув целого? Невозможно!.. Но возвратимся к тому, с чего начался наш разговор: стоит ли бить поклоны, если Бога не существует? Отвечаю с полной ответственностью: стоит, еще как стоит — и вдвойне стоит, если не веришь! Ибо поклоны мы бьем, если вдуматься, не Богу, а себе. И все людишки, верующие и неверующие, расшибают лбы исключительно ради себя единственных. Отличие наше от них в том, что они врут себе и другим, подличают, подлости своей не ощущая, а мы эту их подлость ощутили и вместе с ними врать, лицемерить и подличать не хотим. И потому молимся мы искренне — искреннее не бывает. Вот и суди, есть у нас Бог или нет.
— Кто это мы? — не выдержал Аверин.
— Мы — это я. Помнишь, я с тобой Идеей обещал поделиться? Помнишь?
— Помню.
— Так вот, считай, что поделился. Но только — почти. Будет желание, поделюсь на всю катушку. Впрочем, тебе по должности и самому соображать положено, на то и назначен замполитом, чтобы делать выводы, разумеется, в пределах генеральной линии. Я, пожалуй, тебе подскажу кое-что, чтобы ты, как слепой щенок в поисках титьки суке под хвост не тыкался. Запомни: Бог есть! Только это ничего не значит. Бог-то есть, но ему никакого дела нет до происходящего во вселенной и ее окрестностях. Он занят собой и еще раз собой. Между прочим, так называемые лучшие умы шарахаются от этого простого вывода, как черт от ладана, им легче признать несуществование Бога.
— Так черт от ладана все-таки шарахается?
— Эх, замполит! У нас такой доверительный разговор, а ты хочешь поймать меня на слове. Нечестно. И я мог бы не отвечать, но я отвечу. Черта нет и не было никогда. Достаточно того, что есть Бог... Однако мы заболтались. Мне спать пора, а тебе думать. Ты ведь еще часик-другой промучишься, прежде чем найдешь простые решения. Правда, когда проснешься утром, то выяснишь, что ни до чего ты не додумался и ничего по-прежнему не понимаешь. Но не сразу все, замполит, не все сразу...
И Вохромеев задышал ровно, с присвистом. Аверин долго не верил его ровному дыханию и ждал продолжения разговора; потом он постепенно забыл о Вохромееве, но еще полночи ворочался с боку на бок не в силах заснуть. Наутро с отвращением сознавая, что Вохромеев оказался прав, он не смог вспомнить ничего из того, о чем думал ночью. Да еще мешала, не шла из памяти приснившаяся Надежда — необычная, какая-то загадочная. Но что это был за сон, о чем — Аверин тоже забыл.
Он встал раньше Вохромеева, быстро умылся и, вернувшись в комнату, надел пальто.
— Замерз? — спросил открывший глаза Вохромеев. — Правильно: коли замерз, погрейся. Хотя зря тереть пальто жалко — французское все-таки, драповое...
— Наше, какое там французское...
— Воротник бы еще лисий — так вылитое было бы французское...
Аверин почувствовал прилив раздражения, но заставил себя промолчать — побоялся сорваться.
— Французское, французское... — пробубнил Вохромеев, поднимаясь с постели. — Пойду нашу команду будить. Завтрака сегодня, между прочим, не предвидится. Еврипид Моисеич со вчерашнего не оклемался, а других кашеваров у нас... Аут Еврипид, аут нихил. Никому доверить ничего не могу. Воруют! Представляешь? Воруют, черт их дери! У себя самих воруют! Сырую крупу жрут, она у них в животах пухнет, и пердят, прости Господи! Ох и пердят!.. - Вохромеев прервался, быстро натянул брюки и, прежде чем затянуть ремень, зачем-то несколько раз пересчитал на нем дырочки. — Так о чем бишь я?.. Да! Я тебя, замполит, назначаю главным. Пойдешь с Семеном и Диплодоком Иванычем в теплицу, снимете помидоры, что Еврипид не собрал, и разложите по ящикам. Плитку и один баллон неиспользованный пришлешь с Диплодоком на объект. Сам буду кашу варить. И гляди, чтобы они там помидоры на халяву не очень жрали. Головой ответишь!
— Головой? — переспросил Аверин.
— Головой, головой... Шутю я, — усмехнулся Вохромеев и вышел.
— Плевать! — неслышно, одними губами сказал ему вслед Аверин. — Немного осталось.
Сказал — и поразился тому, что почти не думает о предстоящем побеге. Надо было что-то делать, как-то готовиться. Ну да: он надел пальто — не оставлять же. И надо поесть. Точно: он голоден, он так мало ел в последние дни...
Бачок тускло отсвечивал под столом ребристым боком. Аверин с усилием оторвал прилипшую крышку; половника внутри не оказалось. Он бросил молниеносный взгляд на дверь и запустил в бачок руку; пальцы ткнулись в скользкое дно, завозились, соскребая рис со стенок, — они словно принадлежали не ему. И в это время раздались шаги в коридоре. Как завороженный, Аверин застыл, не вынимая руку из бачка.
Вошел Диплодок Иваныч.
— Каша, — сказал он и лучезарно улыбнулся. — Каша — лодка.
— Это я съем сам. Я тебе ужин отдал.
— Отдал, — подтвердил Диплодок Иваныч. — Каша — лодка.
— Я не могу совсем не есть.
— Есть.
— Лодка — сегодня?
— Каша — лодка.
Аверин извлек из бачка склизкие зерна, протянул их Диплодоку Иванычу на ладони.
— На, ешь! На, скотина, ешь, ешь! — Он вдруг вспомнил, как вчера шевелились рисинки в миске, и едва сдержал рвотный спазм.
Диплодок Иваныч наклонился, будто изучая угощение, и одним махом, как большая собака, слизнул рис.
— Еще каши, — сказал он, осмыслив происшедшее.
Аверин протянул ему бачок.
— Сам скреби. Понял?
— Понял, — ответил Диплодок Иваныч и заозирался, не прикасаясь к бачку.
— А-а, боишься? Не бойся. Если что, скажешь, я разрешил. Я замполит, второй здесь после Вохромеева. Жри, не бойся! Жри, не бойся! Жри, ну!
Диплодок Иваныч не выдержал искушения. Продолжая оглядываться, он прижал бачок к груди и принялся по одной добывать из него рисинки. Аверину все казалось, что они живые. Чтобы не смотреть, он отвернулся к двери и — скорее почувствовал, чем увидел какое-то движение.
— Семен? — спросил он неуверенно.
Никто не показался и не ответил, но Аверин, пока ждал ответа, уверился, что в коридоре кто-то стоит. Он, крадучись, подошел к двери, послушал и все-таки заставил себя выглянуть: там, куда доставал свет, никого не было. За спиной Аверина самозабвенно щелкал челюстями Диплодок Иваныч, словно не ел вареный рис, а грыз орехи.
— Хватит, — сказал Аверин, оборачиваясь. — Пошли. Лодка — сегодня.
— Каша, — осклабился Диплодок Иваныч, что, вероятно, означало: пока он не выловит все до последнего зернышка, то никуда не пойдет.
В ту же секунду затопали на лестнице, лязгнула решетчатая дверь, и в комнату вбежал Семен, увидел бачок в руках Диплодока Иваныча и заныл:
— Значит, знаете, что каши не будет, и Семену, наверное, ничего не оставили? Вечером не кормят, утром не кормят, а как работать — так Семен! Что я, лошадь двужильная?
— Пони. Карлик — пони, — сказал Диплодок Иваныч с непроницаемым лицом.
— Нет, я человек, я гордое имя ношу!.. Забастовка! Я объявляю забастовку! Так и ему доложите!
— Сам доложишь, — сказал Аверин, не сводя изумленных глаз с Диплодока Иваныча.
— Так чтобы доложить, надо на объект идти. А я никуда не пойду! Забастовка!
— Зачем на объект? Он же здесь, наверх пошел, — сказал Аверин, вслед за Семеном не называя Вохромеева.
— Пошел да ушел.
«Это Вохромеев был, когда я с Диплодоком Иванычем препирался из-за каши, — подумал Аверин. — Слышал все... Господи, мы же о лодке говорили!..» Он схватил Семена за ворот, выволок в коридор и закричал, не слыша своего крика, — так, что затрясся дом и Диплодок Иваныч, оторвавшись от бачка, испуганно втянул голову в плечи.
— Сейчас же сделай так, чтобы он отвел меня к лодке! — кричал Аверин и тряс Семена. — Или я убью тебя, или я убью тебя!..
— Хорошо... нормально все... секундочку... — залепетал карлик и, набравшись сил, взвизгнул: — Вохромеев идет!
В комнате зазвенело, упало что-то тяжелое, и не успел звук падения затихнуть, как Диплодок Иваныч вырос рядом с ними.
— Вохромеев идет! — повторил он восхищенно.
— Идет, идет... — процедил Семен, — идет наш ненаглядный. А мы за ним пойдем...
Во дворе колыхался неизменный туман, уже разбавленный утренним светом, и все, что можно было разглядеть сквозь него, казалось неумело слепленной бутафорией. До будки дошли в молчании. Семен забежал внутрь и вынес два свечных огарка.
— Спички сыреют, наверное, при такой погоде? — сказал Аверин, будто вспоминая что-то важное, но давно забытое.
Семен достал из кармана зажигалку, щелкнул перед лицом Аверина.
— Как залезу в теплицу... делайте свое дело. И веселее, веселее! — сказал он, глядя на Аверина сквозь язычок пламени.
— Мне кажется, он следит за мной, — прошептал Аверин. — Все время следит и в последний момент схватит за руку.
— Тс-с... — Семен приложил палец к губам. — Не забывай, что я ни-ни...
— Да, — кивнул Аверин. — Он точно пошел на объект?
Вместо ответа Семен прыснул в кулак, но тут же обрез серьезный вид.
— Ну, давай пять! — сказал он, надувая щеки, но руку протянул как-то странно, держа ее чуть выше своего колена. — Успеха тебе!
— Спасибо! — Чтобы пожать руку карлика, Аверина пришлось согнуться.
Семен отвернулся и полез в блиндаж-теплицу.
— Лодка! — сказал Аверин.
— Лодка! — мгновенно отозвался из тумана Диплодок Иваныч.
— Присядь на корточки.
— Корточки.
Диплодок Иваныч подставил Аверину шею.
— Лодка! Бегом! — скомандовал Аверин.
Диплодок Иваныч уже набрал скорость, когда Аверина нагнал крик Семена. Он обернулся, но позади был только туман. «Да что же он кричал такое? — раздраженно подумал Аверин, который слышал крик ясно, но все равно не разобрал слов. — Не на иностранном же...» И сообразил тут же — что на иностранном; и подумал: «Чушь, не может быть этого...»
Диплодок Иваныч свернул с дорожки и понесся большими скачками между деревьями — как будто в сторону от реки. Чтобы не свалиться и уберечься от веток, Аверин пригнулся, упер подбородок ему в темя, покрытое редкими засаленными волосами.
— А у лодки меня встретит Вохромеев. Так? — прошептал он своему скакуну в самое ухо.
— Так! — ответил Диплодок Иваныч и остановился, как вкопанный.
Аверин кулем упал на землю. Рядом с ним темнела лодка, а чуть дальше матово блестела спокойная, как зеркало, вода; и не было никакого Вохромеева — не было! Аверин суетливо запрыгнул в лодку, закричал:
— Толкни меня! Подтолкни!
— Подтолкни, — сказал Диплодок Иваныч, и лодка, получив мощный толчок, отплыла от берега.
Со всех сторон Аверина окружил туман. Он взялся за вставленные в уключины весла и обнаружил, что лопасти у них спилены и оставшиеся палки едва достают до воды. Сгоряча он стал грести руками, но скоро вымок, и — главное — в какой-то момент ему показалось, что лодка развернулась и возвращается к берегу. Он бросил грести, опустился на узкую скамеечку и сидел так несколько минут, уставясь в захламленное дно лодки, а она едва ощутимо двигалась внутри колонны тумана.
— Вохромеев уже хватился... Ищет? Нет, не ищет. Весла свежеспиленные... кто, как не он... Не Семен же. Семену это не нужно, ему другое нужно. Чтобы я исчез. А лодка... Вода поднимается, а лодка непривязанная на берегу, у самой кромки. И не уплыла, и с места не сдвинулась? Вохромеев... кто, как не он?.. Все блеф, все игра, кошки-мышки. Но почему со мной?.. Так я ведь все равно уплыть могу. — Аверин встрепенулся, будто сделал открытие. — Вохромеев! — закричал он, что есть мочи. — Ты слышишь меня? Я все равно могу уплыть!
— Плыви на здоровье, мил человек! — раздался где-то совсем рядом голос Вохромеева. — Счастливого пути! Кто ж тебе не даст?
Аверин пробрала крупная дрожь.
— Я знаю, кто ты, Вохромеев. Ты — черт! — сказал он.
— А вот и не угадал, — с готовностью отозвался сторож.
— Или я сам с собой разговариваю? — тихо произнес Аверин.
— А? Что ты сказал?
— Я разговариваю сам с собой?
— А как же иначе? Мы все только и делаем, что говорим сами с собой. Точнее: только сами с собой и говорим.
— Это я уже слышал: и молимся только себе, и говорим только с собой... — Аверин стал тихонько отгребать в сторону. — Если ты не черт, то очень хочешь, чтобы тебя считали за черта...
— Не хочу. Ничего такого я не хочу. Ты меня за меня считай, и не надо ничего больше. Э, да ты уплываешь?
— Уплываю...
— Семь футов под килем!
Аверин снял пальто и пиджак, закатал рукава по локоть, но грести на этот раз ему пришлось всего ничего. Едва ли прошла минута, прежде чем нос лодки ткнулся в берег.
— Вохромеев! — крикнул Аверин.
— Чего? — ответил сторож издалека, как будто и впрямь с другого берега. — Соскучился уже?
— Как же так? Почему ты отпускаешь меня, Вохромеев?
— О, санкта симплицитас!
— Это как... святая глупость, так?
— Да, пожалуй, и глупость... Недосуг мне, замполит. Ты отлыниваешь, гуляние на лодках опять же... А мне сборами руководить надо. Пойду я. .
Аверин промолчал. Но немного погодя не выдержал и позвал:
— Вохромеев!..
Никто не ответил. Аверин выбрался из лодки и неожиданно обнаружил под ногами уложенные с наклоном каменные плиты. Что-то здесь было не так. Вытащив лодку на плиты, он пошел между деревьями. Метров через пятьдесят из тумана проступила стена, и Аверин внезапно понял то, что просто обязан был заметить раньше: Диплодок Иваныч не вывез его за ворота. Он как мог быстро вернулся назад, но у лодки не задержался и направился вдоль воды. Каменные плиты кончились, но береговая линия всюду была одинаково ровной. Она плавно закруглялась, и вскоре ботинки Аверина снова застучали по плитам. Запыхавшись, он сбавил темп и только поэтому не налетел на лодку. С борта свисал рукав пальто.
— Вохромеев! — закричал Аверин в отчаянье. — Семен! Еврипид! Диплодок!
Никто не отозвался. Его обманули, его опять обманули! Аверин дернул лодку на себя — она проскочила по влажным плитам метра на полтора...
Через четверть часа он с лодкой был уже далеко от круглого, как циркулем очерченного паркового пруда. Каждые две-три минуты он менял позицию — то, пока не уставали пальцы, тащил лодку за небольшое железное кольцо на носу, то толкал ее сзади. Лодка легко скользила по ровному; хуже становилось, когда впереди оказывался хотя бы небольшой подъем. Лодка шла юзом, и несколько раз, пытаясь удержать ее, Аверин падал на колени. Брюки насквозь пропитались грязью, но он уже не замечал этого.
Он продвигался вдоль внутренней стороны стены к тому месту, где она уходила под воду. Нос лодки все чаще цеплялся за выходящие на поверхность корни, застревал между деревьями, но Аверин, как заведенный, шел а точнее, полз — вперед.
— Вот-вот, скоро уже, вот-вот, скоро уже... — успокаивал он себя.
Наконец наметился спуск. Не успел Аверин сделать и двух шагов, как крутизна стала критической; лодка нагнала его, поддала под коленки. Он отпустил кольцо, придержал ее за борт и в ту секунду увидел сквозь туманную дымку отсвечивающую внизу воду.
С предосторожностями он спустил лодку с небольшого обрыва, прыгнул в нее, чудом не опрокинув, и лишь после этого, оглядевшись, понял, что угодил в ловушку. Лодка покачивалась среди лесного мусора во рву, наполненном талой водой. Аверин проплыл, поспешно отталкиваясь от стенок, по периметру рва и убедился, что вытащить лодку наверх невозможно. Все же он сделал несколько мучительных попыток, но только напрасно растратил силы и окончательно измарался в грязи.
Выход, впрочем, был. Оставив лодку во рву, он выбрался наверх и пошел, выдерживая прежнее направление. Он вышел к стене и почти сразу под ногами захлюпало. Переступая с кочки на кочку, он прошел еще немного, пока не убедился наверняка, что перед ним открытая вода. Она продолжала наступать широким фронтом. Перепад высот здесь почти не ощущался — вода скоро должна была добраться до рва и залить его.
— Подожду, — сказал он. — Куда мне спешить? Мне ведь некуда спешить. Чего молчишь, Вохромеев?
Ответа не было. Аверин вернулся ко рву и забрался в лодку.
— Вохромеев... — позвал он еще раз. — Прячешься, значит... На кой тебе это? Что, тоже спешить некуда? Так ведь сборы у тебя. И куда это ты собрался, Вохромеев? От себя не убежишь. Как быстро ни беги, как пятками ни сверкай, а все останешься на месте, и со стороны если смотреть, то и выйдет, будто просто ножками сучишь. Я знаю... Я знаю, как это бывает, я знаю, Вохромеев. И думаешь... нет, неужели ты думаешь, что я понял все только благодаря тебе?.. Хотя ты прав, без тебя мне вряд ли было бы разобраться. Я без тебя как слепой был, искал чего-то, будто мне чего-то было нужно: то ли истина, то ли покой, то ли спасение души. И ведь мне чего-то точно было нужно. Только что — вот вопрос! Так велика потребность и так неясна цель, что... Поверь, Вохромеев, я благодарен тебе. Ты помог понять мне, что не было у меня никакой цели, а был самообман, и ничего мне нужно не было, врал я себе, крал у других и сам у себя и глаза закрывал, чтобы не видеть ничего и честным оставаться. И Надежда мне была не нужна, не к ней я шел, а от себя бежал, она просто случайно на дороге попалась. Без цели бежал, без смысла — главное убежать, а там посмотрим. Ведь убежать было почти как победить, а кто ж победителя судит? Только вот победить в этой игре невозможно: когда себя побеждаешь, то все равно в конечном счете проигрываешь. Это выражаться так хорошо фигурально... Ты меня слышишь, Вохромеев? Ты же любишь, когда фигурально... О чем это я? Да! Так вот; от себя бежать глупо и бесполезно. И тебе, Вохромеев, тоже бежать глупо. К себе и прибежишь... Знаешь, о чем я подумал вдруг? Мы же с тобой похожи, мы же как братья, даже говорим иногда похожими словами. Думаешь, это ты меня довел до ручки? Нет, это я сам себя довел. И ты сам себя доведешь, если уже не довел... Чушь несу, да? Или, может быть, ты думаешь, я прикидываюсь? Ты же прикидываешься невесть кем, хотя и не нужно тебе это, потому что ты и так невесть кто. Кстати, кто ты, Вохромеев?.. Молчишь?.. Ладно, молчи. Знаешь, на чем ловлю себя? Наплевать мне на тебя и все твои уловки и обмолвки, случайные и неслучайные. Скучен ты, неинтересен мне, хотя и страшен. Страшен, а все равно наплевать, вот такой парадокс. Руки дрожат, когда о тебе вспоминаю, а все равно наплевать... Наверное, это оттого, что ты мне ни на фиг не нужен, а я тебе совсем наоборот, пусть даже ты и презираешь меня сверх меры. Вот только зачем я тебе нужен, понять не могу. Может быть, как зеркало, чтобы пенять на него, раз своя рожа крива? Впрочем, это я повторяю твои слова... Слушай, Вохромеев, может, ты за то и презираешь меня, что я на тебя похож, свое во мне презираешь, а?.. И молельная эта твоя... Что там у тебя в раме? Бог на облачке? Черт с рогами? Ох, Вохромеев, я, кажется, догадываюсь: ты настолько прост, что не можешь не казаться невероятно сложным. Ты растекшаяся амеба, которая корчит из себя океан. Вохромеев, ты сам себе веришь?.. Что, смеешься?.. Смеешься? Ты... здесь...
Аверин задергался в лодке, стараясь одновременно смотреть во все стороны, — ему в самом деле послышался смех. Лодка закачалась, туман заколыхался вокруг нее; слева показалась земляная стена, наклонилась над Авериным, тут же отшатнулась и исчезла.
— Вохромеев! — крикнул Аверин хрипло. — Я не боюсь тебя! Слышишь?!
И снова услышал звук, похожий на смех. Он хотел крикнуть еще что-то, но страх охватил горло. Чувствуя, что задыхается, он рванул ворот рубашки. Слева опять выдвинулась земляная стена, он уловил какое-то движение на ней и не сразу понял, что это ручеек, стекающий со стенки рва, подгреб к нему и подставил руку. Холодные брызги ударили в лицо.
— Вода... журчит... — сказал он, — а я вообразил, что смеется кто-то.
Струйка на глазах превратилась в небольшой водопад; вода начала заливать лодку. Аверин отплыл на середину рва и понял, что вода шумит со всех сторон. Словно хитроумно скрытый подъемник выталкивал его наверх — все быстрее и быстрее. Вокруг лодки образовался небольшой водоворот, Аверин вцепился в борт — ему почудилось, что лодка переворачивается; но тотчас поверхность воды исказилась крупной рябью, круги исчезли, и неуправляемая лодка, двигаясь кормой вперед, покинула пределы рва и зацепилась за что-то днищем.
Вода покрывала землю сантиметров на десять — пятнадцать — плыть дальше пока было нельзя. Аверина как обожгло, когда он подумал, что до обиталища вохромеевской компании нет ни одного подъема и, значит, вода уже дошла до стен дома или вот-вот дойдет. Ему стало жутко, но он заставил себя не вычислять в очередной раз, насколько вырос уровень воды, успокаиваясь тем, что мог ошибиться в тумане еще тогда, в первый день, и с тех пор только множит ошибки, путаясь в расстояниях и ориентирах.
— У страха глаза велики, — сказал он, нерешительно опуская ногу за борт. Ботинок обжало, Аверин почувствовал, как набухает носок, поморщился и твердо стал на грунт, несколько минут назад ставший дном. — Не утес же это, который на Волге... -- продолжал он говорить сам с собой, разворачивая лодку и половчее берясь за кольцо на носу. — Не утес же, с которого... Обыкновенный берег, не такой уж и высокий... Ну залило — и залило... И за борт ее бросает... Сплошной Илья Ефимович... Все хорошо, хорошо...
Он шел, то проваливаясь по колено, то спотыкаясь о скрытые водой корни. Однажды попался высокий пень, Аверин присел на него, поставил ноги на борт лодки и вылил воду из ботинок, ясно сознавая бессмысленность своих действий, потому что собирался, не мешкая идти дальше. И в самом деле, когда ботинки, освобожденные от воды, оказались на ногах, он соскользнул с пня в мутную жижу и снова пошел, нарушая всплесками гнетущую тишину тонущего леса. Лодка по-прежнему цеплялась днищем, но вода прибывала — он чувствовал это. Тащить лодку было легко, лишь пару раз она уперлась во что-то, но, чтобы возобновить движение, хватало резкого рывка. Он ждал, что лодка вот-вот поплывет, и даже прихватил подходящую, чтобы грести, ветку с плоским, похожим на лопасть, расширением на конце. Но достиг глубокого места неожиданно — просто шагнул и провалился почти по шею, и только потом, с трудом забравшись в лодку и оглядевшись, увидел, что деревья перед ним наполовину скрыты водой.
Набухшая одежда прилипла к телу; он разделся, снял брюки и даже майку — и облачился в пальто, которое, по счастью, лежало в лодке и осталось сухим. Слева и справа оказалось мелко; он погреб по узкому коридору, неловко лавируя между деревьями, но после нескольких поворотов завяз в каких-то кустах. Попробовал вернуться назад, но не смог узнать места, с которого начал свое плавание — все вокруг было одинаковым. Тогда он решил плыть наудачу, стараясь править прямо от «берега». Из-за деревьев это было невозможно, но он тешил себя иллюзией, что плывет в нужном направлении, и туман помогал ему эту иллюзию поддерживать. Вскоре, однако, он решил, что кружится на месте. Он перестал грести и явственно услышал шлепок по воде — совсем рядом, за деревом.
— Кто здесь?!. — воскликнул он.
— Я, мил человек, кто же еще, — ответил Вохромеев, и Аверин увидел, как из-за дерева выползает резиновая лодка.
— Я ждал... я ждал... — громким шепотом произнес он.
— Еще бы не ждал. Я ж вроде как спасатель сейчас. — Вохромеев описал полукруг и, взявшись за свисающую из тумана ветку рябины с красными кистями, остановился на грани видимости. Силуэт его вырисовывался нечетко, невозможно было угадать выражение лица.
— Спасатель?.. — выдохнул Аверин. — Меня... спасатель?..
— А кого ж? Как ты в овраг грохнулся, так я и понял: пора, спасать пора.
— Овраг?..
— Овраг. Ты ж по оврагу блудишь, по бывшему оврагу, а ныне, выходит, заливу. Назовем его залив Спасения, а? Или Обретения — в смысле, что снова, значит, мы друг дружку обрели. А из оврага этого, то бишь залива, выход узенький, узее не бывает. Тебе его самому вовек не сыскать, вот я и помогу... А давай назовем его заливом Надежды, что будет справедливо, поскольку я надежду тебе вернуть собираюсь. Или заливом Дружбы и Взаимопонимания Между Высокими Договаривающимися Сторонами. Хорошее название. Вот ты грамотный человек, ответь мне... Ведь ты грамотный?
— Что?..
— А коли грамотный, так подправь меня. Есть такое слово «узее» или я его выдумал? Есть или нет? Отвечать, когда спрашивают! — вдруг рявкнул Вохромеев.
Аверин дернулся как от удара током, его ладонь судорожно сжала палку-весло.
— Не... знаю... — выдавил он.
— Вот так всегда, — опять обретя добродушный тон, сказал Вохромеев. — Никто ничего не знает. Хоть плачь... Хоть плачь, прямо... Ну да ладно, плыви ко мне, замполит. Навигаре некесе эст. Плыть необходимо. Плыви ко мне, и я выведу тебя через узкое горлышко, узее которого не бывает. — Он отпустил ветку и оказался вполовину ближе к Аверину. — Ну же, плыви, плыви!
«Все это было, все это уже когда-то было», — успел подумать Аверин. В самом деле — когда-то, может быть, в какой-то прошлой жизни он уже переживал это. Из тумана надвигалось нечто не имеющее четких форм, тянулось к нему и по мере приближения проявляло свои жесткие черты, но разглядеть, понять их не оставалось времени.
— Сейчас! Сейчас! Сейчас!.. — трижды вскрикнул Аверин; у него перехватывало дыхание.
Вохромеев был на расстоянии вытянутой руки. Аверин отодвинулся, насколько мог, навалился спиной на борт и опрокинул бы лодку, но вцепившиеся в другой борт пальцы Вохромеева удержали ее в равновесии.
— Если гора не плывет к Магомету, то Магомет плывет к горе, — произнес Вохромеев, вглядываясь в белое, как бумага, лицо Аверина. — Видел я того Магомета, верблюдов у него было много. И лошади... хорошие лошади... И жирафы. Ну-с!..
Дальше Аверин наблюдал все, будто со стороны; даже когда его спеленали и бросили на дно лодки — он и тогда, казалось, не осознал происшедшего. Он просто лежал и смотрел прямо вверх, не видя ничего, кроме каких-то мелькающих в тумане теней. Только когда лодка, чиркнув несколько раз по дну, остановилась намертво и его приподняли сильные руки Диплодока Иваныча, он изогнулся, насколько позволили путы, упал в воду и забился там, как большая рыба, попавшая на мелководье, — захлебываясь, теряя сознание, почти умирая. Когда же его вернули на воздух, он воспринял это как избавление и преисполнился благодарности к своим спасителям.
Диплодок Иваныч понес его, прижимая к груди, как большого ребенка с нелепо торчащими из-под пальто голыми коленками. Аверин не сопротивлялся; в его памяти, как будто разъятой на части, а после кое-как слепленной, прокручивался эпизод виденного давным-давно фильма — как кто-то, безумный, полуодетый, стоящий по колено в воде, подхватывает плавающую дубину и замахивается на человека с бесцветными, как у снулой рыбы, глазами. И кто-то третий в последний миг перехватывает дубину и пригибает сумасшедшему голову к острому, покрытому гусиной кожей плечу. И за кадром кто-то — еще один — смеется, рассыпаясь мелким бисером, смеется, смеется...
Аверин вспомнил то, что с ним случилось, и заплакал.
Он плакал тихо, не меняя безучастного выражения лица, слезы медленно стекали на рукав Диплодока Иваныча и смешивались с пропитавшей его влагой. От рукава пахло кислым, но Аверин не отворачивал лица, словно специально заставляя себя вдыхать запах чужой нечистоты. Он ощущал себя смешным и жалким и был смешным и жалким; он был раздавлен, уничтожен.
Словно протестуя против этого неминуемого вывода, он трепыхнулся, но тут же, повинуясь рукам Диплодока Иваныча, усилившим хватку, снова затих, снова стал жалеть себя; и слезы снова потекли, оставляя полоски на покрытых грязью небритых щеках. И что удивительно: будто бы отключившись, впав в прострацию, он тем не менее ощущал то, что происходит вокруг, и даже, казалось ему, слышал, как вода, растекаясь, продолжает завоевывать новые куски суши; но он ошибался — это шлепали ноги Диплодока Иваныча, с размеренностью автомата разгребавшие мусор на поверхности воды.
«Вохромеев... Где Вохромеев?» — подумал Аверин и вздрогнул. Ему показалось, что по оплошности вопрос прозвучал вслух, и он этого испугался, словно опасался выдать какие-то свои потайные мысли. Но никто не ответил, и он столь же необъяснимо начал успокаиваться, будто впереди забрезжила надежда на лучшее.
Он не смотрел вниз, на воду; видел лишь плечо Диплодока Иваныча, обтянутое синим рабочим халатом, и — в необычном ракурсе — его лицо с гладким, никогда не знавшим растительности подбородком, который покачивался в такт шагам. Но обострившимся чутьем он уловил, что Диплодок Иваныч все больше погружается в воду.
Представил, как Диплодок Иваныч, прижав его к себе, скрывается под водой, подобно танку, форсирующему реку, и возникает снова где-то там, на невидимом за туманом берегу, но уже без него — то есть с ним, с его телом, но уже без него, потому что он захлебнется и его не будет уже.
—- Так и надо, так и надо... — пробормотал Аверин, почти ощущая, как вода заливается в глотку, заполняет легкие...
Диплодок Иваныч одним движением переложил Аверина себе на плечо. Вода зарябила перед самым лицом Аверина; он попытался оглядеться — вокруг была вода и над ней туман, туман...
Аверин бессильно закрыл глаза. Последнее, что он видел, была отдаляющаяся вода. Ему пришла мысль, что танк уже форсировал реку и выбирается на берег и, значит, он, Аверин, умер. Чтобы убедиться в обратном, достаточно было разлепить веки, но он даже не подумал об этом. Мерное движение баюкало его.
— Как хорошо... — зашептал он чуть слышно, — как хорошо!..
Дальше в его сознании как будто случился провал. Он открыл глаза, когда его положили на темные от влаги доски, давным-давно отполированные тысячами ног, а теперь подгнившие, с торчащими шляпками гвоздей. Над ним сквозь туман проглядывала сторожевая вышка — он отметил бездумно, что вчера отсюда вышки видно не было и, выходит, туман поредел. Снизу доносился скрип — словно кто-то переминался с ноги на ногу на ступеньках.
Долгое время ничего не менялось. Потом послышались приглушенные туманом всплески и что-то сказал голос Вохромеева. Аверин напрягся, вслушиваясь, — так, что веревки, которыми был опутан, врезались в тело. Но больше снизу не донеслось ни звука.
— Зачем?.. — прошептал Аверин.
И тут доски под ним затряслись, и над площадкой взошла размытая туманом голова Вохромеева. Он перешагнул через Аверина и полез на сторожевую вышку.
— Я сдался, — сказал Аверин, глядя на удаляющиеся подошвы сапог. — Я ваш, делайте, что хотите.
— Мой будешь, когда перестанешь думать: «сдался — не сдался», — ответил Вохромеев, растворяясь; слышно было, как он прошел по настилу.
Установилась тишина, нарушаемая лишь бесконечным скрипом. Аверин забылся. Он вглядывался в туман, понемногу теряющий белизну, но был как во сне и ощущал как во сне. К действительности его вернули удары весел по воде и голос Семена. За мгновение до этого Аверину показалось, что он нашел ответ на какой-то важный вопрос. Оставался миг, чтобы расставить все точки, но вот этого мига как раз и не хватило.
Судя по репликам Семена, карлик никак не мог причалить и ругал за это Диплодока Иваныча. Аверин сделки последнюю попытку вспомнить, в чем же заключались вопрос и ответ, но вспомнил лишь ощущение собственного удивления, почему столь простое решение не пришло к нему раньше.
— А... все ясно, мираж, мираж... — сказал он. — Легче верить, что выход есть и ты знал, каков он, да забыл...
Он замолчал, потому что доски под ним опять затряслись и на площадку поднялись Семен и Диплодок Иваныч.
— Приподними его, — деловито сказал карлик.
Толстые пальцы Диплодока Иваныча взяли Аверина под мышки и подержали на весу, пока Семен опоясывал его еще одной веревкой, пропускал ее под связанными за спиной руками и перекидывал на лодыжки. Крепко опутав до того свободные ноги Аверина, он отошел на шаг с видом скульптора, только что закончившего изваяние, постоял, задумчиво теребя перья над ушами, и лишь затем бросил свободный конец веревки Диплодоку Иванычу. Тот зажал веревку в кулаке и полез наверх.
— Готов? — спросил Семен, задрав голову.
— Готов, — ответил Диплодок Иваныч.
— Давай! — Семен взмахнул рукой, будто Диплодок Иваныч мог его видеть. — Сейчас, замполит, вознесешься...
Диплодок Иваныч принялся выбирать веревку, и Аверин закачался в воздухе вниз головой. В следующее мгновение мощный рывок выдернул его наверх. Диплодок Иваныч дождался, пока Семен одолеет лестницу, и тем же манером, что и в лесу, взвалил Аверина себе на плечо.
Они прошли по настилу и спустились во внутренний дворик; здесь уже установились темные сумерки. Семен шмыгнул за перегородку, проход в которой закрывала тряпка, прихваченная гвоздями, а Диплодок Иваныч затоптался на месте, словно не знал, как поступить.
Аверин свисал с его плеча, как приготовленная к закланию овца. Он испытывал неприятное ощущение от прилившей к голове крови, но пока это было терпимо, и он терпел — просто терпел, и все, не дожидаясь, что станет лучше.
Совсем стемнело. Из-за перегородки доносился шум, слышались неразборчивые голоса, сквозь щели просачивался свет. Всякий раз, когда различался голос Вохромеева, Диплодок Иваныч вскидывался и начинал шумно тянуть носом, но ничего не происходило, и он успокаивался и снова застывал на месте.
Наконец тряпка сдвинулась, в образовавшееся отверстие просунулась голова Семена и жизнерадостно закричала:
— Эй, Диплодок, иди сюда, тебя кушать зовут! А этого брось пока... Да, не на пол, не на пол, не на пол! Вон, на стружки!
— Стружки, — сказал Диплодок Иваныч и стряхнул Аверина с плеча.
Аверин завозился, подполз, извиваясь на животе, к стене и после нескольких безуспешных попыток сесть привалился к ней боком. Влажная штукатурка холодила затылок. Он не чувствовал ни рук, ни ног, ничего не видел — если не считать размытых туманом блесток, обозначивших щели в перегородке.
— Миски мыты? — спросил за перегородкой Вохромеев.
— Мыты, мыты, — ответил Семен.
— А вот я тебе в самую грязную положу... Пожалуйте кашу, Диплодок Иваныч!
— Иваныч!..
За перегородкой замолчали. «Едят... — подумал .Аверин. — И я мог быть с ними. Почему я здесь, а не там?.. Ну да, я хотел уйти, меня не пускали... Так ведь и нельзя было уйти. Некуда. Я бы погиб, сгинул, если бы ушел. Все залило. В городе спасательные работы. А мне бы никто не помог... Жена к матери, наверное, уехала. Или нет — не бросит тещу одну, а тещу к матери нельзя, глотки друг другу перегрызут. Все равно дура, если к матери не уехала. Сыну в сырости нельзя, приступ обеспечен, нельзя ему не дома, а их, если эвакуируют, в бараке поселят каком-нибудь. Идиотка, дура!»
Ему вдруг показалось, что он нашел виновницу своего нынешнего положения. Если бы он мог надеяться на жену, то он никогда бы не повел себя так с Вохромеевым. Пересидел бы здесь спокойно, переждал... «В том-то и дело, что жена мамочку свою не бросит, будет сыном рисковать, а не бросит. Дура, дура набитая! Все напортила... Теперь Вохромеев ему не простит. Да еще и Семен — гад, провокатор! Убить его, удушить! Только бы освободить руки! Руки, руки, руки... Руки!.. Где руки?!»
Он застонал, в ужасе пытаясь вспомнить, когда в последний раз ощущал свои руки: у него не было рук, его лишили рук! Тело выгнулось, и какое-то мгновение он касался лишь пятками пола и теменем стены; потом рухнул, корчась. Протяжный жалобный звук рвался из его горла и на выходе терял звонкость, становился глухим, похожим на мычание. Каким-то чудом он услышал голос Вохромеева:
— Рис был теплый, и чай сегодня горячий.
Вспухая до невероятных размеров, растягивая, раздвигая на стыках черепные кости, в голове Аверина заворочалась какая-то важная мысль. Но не успел он осознать ее, как его рот взорвался словами. О! Аверин мог поручиться, что не сам произносит их. Он сразу оказался как бы в стороне и с удивлением наблюдал за существом, которое катается по полу, занозя страшное лицо о стружки, и кричит. кричит...
— Руки! Мои руки! — кричало существо. — У меня нет рук!
Перегорела дрожала над ним серебряными блестками. В злом перевернутом мире она походила на поставленную на попа небесную твердь. Лишь когда существо выдохлось — перестало выгибаться и затихло, негромко постанывая, — тряпка откинулась и над существом склонились четверо; двое держали свечи. Аверин, глядевший со стороны, неожиданно увидел, что они, такие разные, на самом деле выглядят на одно лицо. Но он не дал этой мысли развиться — его занимало куда более важное — есть у него руки или нет, потому что он был не только Авериным, но и этим лежащим на полу странным существом. И он сказал:
— Мне по нужде... Развяжите руки...
Он хитрил: станут развязывать — значит, руки есть.
— Давай в штаны! — заржал Семен,
Но Вохромеев разрешительно кивнул, и карлик побежал за ножом, Вернувшись, он перекатил существо на живот и разрезал веревку. В ту же секунду, когда Аверин понял, что хитрость удалась, случилось то, чего он меньше всего ожидал: существо, которым он был и не был одновременно, ощутило руки и в каком-то невероятном прыжке из лежачего положения со связанными ногами бросилось на карлика и нашло его горло.
Что-то хрустнуло под пальцами Аверина, и с этого мига он опять целиком совпал со странным существом. Семен осел на пол, а он побежал, забыв о спутанных ногах, и повалился в полный рост. На спину ему навалилось что-то тяжелое, завернуло руки за спину.
— А вот я тебя тройным морским, — сказал Вохромеев. — Семка, шприц Еврипидов давай!
Семен попытался встать на четвереньки, но схватился за горло и снова растянулся на полу.
— Еврипид, мать твою! — крикнул Вохромеев.
Еврипид унесся вскачь и тотчас вернулся.
— Диплодок Иваныч, придержи его покрепче, чтобы не дернулся, а то иглу погну, — сказал успокоившийся Вохромеев.
Аверин не почувствовал укола. Он лежал смирно и думал, как жаль, что у него снова отобрали руки. И еще: что сегодня похоже на вчера, вчера на позавчера, а завтра будет как сегодня — и так навсегда. Неожиданная разгадка чудилась во всем этом. Она ускользала, как вода из пригоршни, но, казалось, достаточно сделать одно последнее усилие, и все станет на свои места. Аверин сосредоточился на этом усилии и не заметил, как стоящая на ребре небесная твердь опрокинулась на него. Лишь ощутив ее тяжесть, он испугался и закричал, но крик получился беззвучным — потому что Аверин вместе с придавившим его небом провалился куда-то, где спрессованную тишину невозможно раздвинуть голосом.
Возвращался назад он медленно, с остановками, вспоминая и вновь забывая, кто он и почему здесь оказался. Когда же наконец пришел в себя, обнаружил, что лежит в темноте на гладкой деревянной скамье. Он сел, опустил ноги на пол и только тут удивился тому, что не связан.
Хотелось пить. Он провел сухим языком по губам — как наждаком. Доносились шорохи, выдававшие чье-то близкое присутствие, но он не стал просить воды — боялся показать, что очнулся. Лучше было остаться как можно дольше одному и обдумать свое положение.
Странно: в который раз он пытался «обдумать свое положение», но ничего не получилось — словно мешало что-то. Вот и сейчас в голове не было ни одной законченной мысли; он поймал себя на том, что думает какими-то неясными образами, наползающими друг на друга — так по рассеянности фотографа в одном негативе совмещаются два, а то и три-четыре независимых изображения.
Непонятно, как выстроилась цепочка: жена — Надежда — Семен. Он попробовал восстановить логическую связь. Жена виновата, что он сошелся с Надеждой. Надежда — что он оказался здесь. Семен... Господи, почему именно Семен?..
Он ударил кулаком по скамье и, забыв о намерении затаиться, выкрикнул:
— Я сошел с ума! — сделал паузу. — Нет, я не сошел с ума! У меня есть, были и будут руки! Я не сошел с ума! Надо взять себя в руки! У меня есть, были и будут руки! Я не сошел с ума!
— Даже к очень бурым скалам обращался с каламбуром, — пропищал голос Семена. — Ишь чего: взять себя в руки. Ты сначала руки в руки возьми.
Аверин понял, что голос идет сверху. Он поднял глаза, но и там была непроглядная темень.
— Я не сошел с ума... — повторил Аверин, с трудом ворочая языком.
Сверху стукнуло, будто в потолке закрылся люк.
Аверин прилег, но тут же перекатился на бок и испуганно вскочил — показалось, что останавливается сердце.
— Если сидеть — не остановится, да? — спросил он у себя, кривя губы в подобии усмешки, но все-таки не лег снова, а остался сидеть, прислонившись к обшитой досками стене и неловко свесив не достающие до пола ноги.
Чтобы не думать о сердце, он заставил себя вспоминать ненужные подробности далеких событий — например, как после свадьбы ездили с женой к морю и какое было лицо у таксиста, который вез их с вокзала в местечко со смешным названием... как же оно называлось?.. Но не в этом дело — важно другое: у таксиста глаза были странного желтого цвета, над левым родинка, как спелая вишня, на щеке — тонкий шрам, уходящий под широкую повязку, окольцевавшую горло. Господи, да что же особенного было в этом таксисте, который совсем не смотрел на дорогу — сидел вполоборота и поминутно гоготал, рассказывая допотопные анекдоты...
Вот оно! Сошлось, наложилось одно на другое — то, что у таксиста было лицо Гаджиева из недавнего сна, и слово «допотопные». Приступ слабости опять сменился возбуждением.
— Потоп! — выкрикнул он. — Потоп! Ковчег!..
Он принялся ощупывать стены, все более убеждаясь, что находится в чреве корабля. С трех сторон узкого помещения стояли скамьи, между ними был втиснут вделанный в пол овальный стол. У четвертой он споткнулся о какой-то ящик и ударился грудью о что-то круглое; на ощупь понял — бочка. На бочке стояло нечто похожее на клетку из тонкой проволоки. Дверей в комнате не было, а потолок нависал над самой головой — Аверин без труда коснулся его.
— Какой еще корабль? — сказал он, опускаясь на скамью. — Просто подвал.
Несколько минут просидел молча, без движения. Вдруг всплеснул руками.
— Не может быть это подвал. Залило бы уже. Потоп, потоп...
Представил страшную картину, как в подвал сверху обрушивается поток вязкой, будто смола, воды. Опять вспомнил, что дом Надежды у реки, в низине. Словно наяву, увидел ее лицо с широко раскрытым ртом, плавающее в черной воде. А в ней задыхается ребенок — его ребенок, его сын. И одновременно он — не только неродившийся сын Надежды, Аверина и Надежды, но и другой сын Аверина, умирающий от астматического удушья.
Надо было что-то делать, как-то помочь.
— Выпустите меня! — закричал Аверин и забарабанил по потолку.
Он кричал и стучал бессчетно, пока вконец не обессилел. Замолчав, он внезапно ощутил, что вокруг полно звуков; впрочем, он не мог вычленить их из тишины и даже не мог поручиться, что они существуют вне его.
— Я слышу, как бьется мое сердце... — прошептал он и в ту же секунду опять почувствовал, что сердце зависает, упал на скамью и продолжил шептать; — Это же было, это же было уже, это сегодня было уже... Тогда не остановилось и сейчас не остановится...
Наверху скрипнуло. Аверин сразу забыл про сердце. В потолке открылся люк, через него проник снопик неживого света, в котором мелькнула, со стуком развернувшись к ногам Аверина, веревочная лестница с деревянными перекладинками.
— Диплодок, лучину подай! Лучину подай, лучину! — сказал голос Семена.
— Лучину! — ответил талое Диплодока Иваныча.
В люк просунулась рука с горящей щепкой, а за ней все в провалах теней обезьянье личико Семена.
— Ну что, драться будешь еще или как? — осведомился карлик.
Аверин промолчал.
— Ладно, — сказал Семен. — На, подержи лучину. Ну же, быстро!
Аверин подчинился. Неверный свет волнами побежал по комнате, выхватил из мрака блеснувшую золотом пустую раму на стене. Лестница закачалась, и чуть выше головы Аверина на верхнюю перекладинку ступила маленькая ножка. Семен спускался, держась одной рукой и другой прижимая к груди миску.
— Диплодок, ты гляди сюда, не отвлекайся, мать твою! — крикнул он.
— Твою! — ответил Диплодок и показался в люке.
— Боишься меня? — сказал Аверин, поводя лучиной перед собой.
— Не боюсь, но ведь от тебя чего хочешь ждать можно. Вот я и жду. Тем более сейчас, когда ты небось одурел от скуки. Сутки без приличного общества. Кошмар!
— Сутки? — переспросил Аверин.
— Так тебе ж вкололи... этот, как его... хорошую, словом, вещь вкололи. Успокоительную! — воодушевленно сказал Семен. — Ты писать не хочешь? Я бы, вот те крест, — он истово перекрестился снизу вверх и справа налево, — уссался бы, случись столько терпеть. А терпел ты, между прочим, зря. Утка под лавкой.
Аверин послушно полез под лавку, нашел утку и воспользовался ею. Семен тем временем поставил миску и уселся за стол.
— Рис холодный, и миска не мыта, и чая нет. Не обессудь. Вот тронемся, тогда и быт наладим. Диплодок Иваныч, прими утку у замполита. Да не отвлекайся, мать твою, потом выльешь! Садись, замполит, ешь...
— Ты поступил со мной подло, — сказал Аверин.
Семен зевнул.
— Ты ешь, не брезгуй, что миска грязная. Другой все равно нету. Вот поплывем, вода вокруг заплещется — будет чем мыть.
— Когда... поплывем?..
— Как зальет все.
— Все? И город? Там сын... дети у меня...
— И город. — Семен снова зевнул. — Ты тут, ладно, посиди... того... Скоро уже. Потом уж все вместе...
— И Вохромеев? Где он сейчас?
— В нужный момент вас известят, — сказал Семен деревянным чиновничьим голосом и ухмыльнулся. — Где надо, там и есть. Готовится. Не сомневайся, без него не обойдется. Как же без него, ежели потоп. Подожди, скоро уже.
— Не могу я, воздуха мне тут не хватает. — Аверину в самом деле было трудно дышать. — Сердце вот-вот остановится. Страшно мне. Я умереть боюсь. Хочу умереть и боюсь умереть. Помоги мне, а?
— Лодку добыть?
— Ум... умереть помоги. Освободишься от меня.
Семен уставился на Аверина так, будто видел его впервые, и прыснул. Аверин отшатнулся.
— Дурак! — сказал Семен. — Истинный дурак!
— Так... тебе же и лучше. Вторым человеком...
Семен восторженно ударил себя ладонями по ляжкам и запрыгал по комнате, похожий на петушка: чудовищная тень заметалась по стене.
— Дурак! Дурак! Дурак! — орал он, захлебываясь смехом.
— Дурак! — значительно сказал сверху Диплодок Иваныч.
Семен выхватил у Аверина лучину, вскочил в два приема на стол и там продолжил свой дикий танец, сопровождаемый сложными воплями. Догорающая лучина выписывала в полумраке огненные письмена, какая-то вазочка, свисающая с потолка на металлических цепочках, звеня моталась вокруг головы карлика. Аверин закрыл глаза и зажал уши, чтобы не видеть этого и не слышать, но, когда, свесившись сверху, заговорил Вохромеев, он не пустил ни звука, будто сторож произносил слова ему в самое ухо.
— Высокое искусство, — сказал Вохромеев и пару раз хлопнул в ладоши. — Па-де-де с горящей палкой в исполнении солиста ансамбля имени Валтасара. Мене, текел и тэ дэ, фратернитэ, эгалитэ... Стоп-машина! — крикнул он так, что Аверин сел на скамью, словно его подсекли, а Семен выпустил лучину, и она, продолжая движение его руки, пролетела через комнату, ударилась о стену и погасла. Только угольки остались краснеть на полу, ничего не освещая, как созвездия в непроглядной ночи. — Мон шер Семен, клиент хочет моту проприо, ибо понимает, что волентэм дукунт фата, ноллентэм трахунт. Еврипид, перевести!
— Желающего судьба ведет, упрямого тащит! — отбарабанил Еврипид.
— Кто весел, тот смеется, кто хочет, тот добьется, — вставил Семен, запуская руку в миску, невесть как устоявшую на столе во время его неистовой пляски. — Трахунт — умри, точнее не скажешь! Есть в этом нечто... э-э... инферн... суккубическо-инкубическое... да-с...
— Не напрягай пульпу! — остановил его Вохромеев. — Лучше уж, Семен, коли ты весел и коли замполит хочет... — Он вдруг взвыл: — Помоги ему, Семен, помоги, хоть ты помоги! Помоги, пока он не перехотел!.. — И, переходя на обычный тон, добавил деловито: — Еврипид, там на баке шприц лежал, бринк ми, плиз, едрена кочерыжка! А вы, Диплодок Иваныч, спускайтесь сюда, сдастся мне, понадобитесь сейчас.
«И все? — пронеслось в голове Аверина. — Я же совсем не этого хотел!»
— Этого ты хотел, этого? — как будто услышав, спросил Вохромеев.
Аверин попытался вскочить, закричать, но отказали ноги, и онемел язык. Широкий зад Диплодока Иваныча затмил светлое пятно люка на потолке. Аверин выставил перед собой руки, но, парализованный ужасом предстоящего, сопротивлялся вяло. Диплодок Иваныч без усилий повалил его на скамью и оседлал.
— Уколи его, Семен, — скучным голосом сказал Вохромеев.
Толстые пальцы сжали голову Аверина, расплющили его лицо о скамью. Он задергал руками, замычал; с него потащили брюки — материал не выдержал, затрещал.
— Колол бы ты, Семка, через штаны, а то, боюсь, соблазнишься, — все тем же скучным голосом сказал Вохромеев.
— А пусть целку не корчит, — пискнул Семен.
— Корчит, — подтвердил Диплодок Иваныч.
В момент укола Аверин напрягся, но тотчас обмяк. «Все это было уже», — вспомнил он предыдущий укол, но думая не об уколе, а о том, что он уже умирал сегодня... или нет — вчера... или, может быть, много-много лет назад. Диплодок Иваныч прекратил сдавливать ему голову, и он повернул лицо набок. Звезды на полу темнели — то ли гасли, остывая, то ли он переставал видеть. Он смотрел на тающие точки и не чувствовал ничего и не слышал. Наконец погас последний уголек.
— Я умер? — спросил Аверин.
— Слезьте с него, Диплодок Иваныч, — сказал Вохромеев. Он чиркнул спичкой, поводил ею над вазочкой, висящей на цепочках, и комната озарилась бледным светом. — Окончен концерт. Иголочка без шприца была, так что укол, замполит, тебе не поможет. Разве что в качестве психотерапии. А вот пилюльки как раз. — Вохромеев порылся в карманах и поднес к самому рту Аверина горсточку белых шариков — как сахар собаке. — Глотай, замполит, глотай...
— Я умер? — опять спросил Аверин, но сразу поправился: — Я умру?
— А хоть бы и умрешь... Чай, не из чужих рук. Глотай, глотай...
— Страшно... — прошептал Аверин. — Страшно столько раз умирать раз за разом.
— Конечно, страшно, — согласился Вохромеев.
— Глотай, глотай! — сказал Семен.
— Глотай, глотай! — прогудел Диплодок Иваныч.
— Еврипид! — прикрикнул Вохромеев.
— Глотай, глотай! — присоединился к общему хору Еврипид.
— Ну же! — видя, что Аверин медлит, повысил голос Вохромеев. — Бери по одной!
Аверин взял губами шарик, проглотил, потом другой. Третий застрял в пересохшем горле, он зашелся в кашле.
— Воды ему! — приказал Вохромеев.
С водой пошло легче. По мере того как исчезали шарики, Вохромеев трепал Аверина свободной рукой по щеке, приговаривал:
— Молодец, молодец, комиссар!
Семен, Диплодок Иваныч и Еврипид вторили ему нестройными голосами:
— Молодец, молодец, молодец!..
Аверин в очередной раз ткнулся губами в ладонь Вохромеева и обнаружил, что она опустела.
— У, ненасытный! — сказал Семен.
— Нишкни! — прикрикнул Вохромеев. — Неча выпендриваться. Пошел наверх и за работу! Работать, работать и работать. И вы, Диплодок Иваныч, наверх. И я. Всем работать, работать, работать!
Началась суета, и скоро Аверин остался один. Застучала деревяшками, вносясь вверх, лестница, захлопнулся люк, но потом приоткрылся на мгновение, и к ногам Аверина упала, бренча, пустая миска, покатилась, описывая круг, под стол. Аверин проводил ее взглядом. Он весь дрожал мелкой дрожью.
Вдруг он увидел прямо перед собой Гаджиева. Тот что-то сказал, чуть шевельнув губами. Аверин не расслышал, но догадался. «Все это было, было, было», — сказал Гаджиев. Аверин решил, что нужно ответить — почему-то нужно было ответить, очень важно было ответить, — хоть как-то определить свое отношение к сказанному. Но он не сумел собраться с мыслями — Гаджиев опередил его. «Все это будет, будет, будет», — опять одними губами сказал Гаджиев, и пришедший в движение шрам на его щеке показался Аверину глубже, чем обычно. Аверин пригляделся и увидел, что на шее у Гаджиева не бинт, а веревка, отвратительно блестящая намыленная веревка.
— Было и будет... — подобно Гаджиеву, одними губами прошептал он. — Не думал... так буквально... нельзя спать... всегда и никогда... шарики, шарики... засну... и не проснусь...
Он понял, что сидит с закрытыми глазами. Заставил себя разлепить веки, и Гаджиев исчез. И тут же нестерпимо захотелось лечь. Уже лежа, снова увидел Гаджиева и снова с усилием, как будто противодействуя страшному прессу, открыл глаза — вместо лица Гаджиева возник чадящий светильник. «Меня отравили, — вспомнил Аверин. — Надо что-то... Два пальца в рот, чтобы стошнило... Сейчас, сейчас... Где руки?.. Вот она, подлость, подлость... подлость какая...»
Вохромеев опять провел его и отобрал руки. «Сам виноват», — криво усмехнулся Гаджиев. «Я не виноват», — хотел сказать Аверин — он остро сознавал необходимость что-то объяснить Гаджиеву, — но ничего не успел и провалился в темный наклонный лабиринт.
Не было рядом никого, чтобы объяснить ему его новое положение, а сам он сначала не догадался, что все-таки умер, и стал искать выход из лабиринта, не понимая, что здесь есть только вход, а выхода быть не может. В абсолютной темноте он бежал по узким коридорам все быстрее, отталкивался руками от стен, проваливался в боковые проходы, обостренным чутьем отмечал тупики и успевал в последний миг свернуть, чтобы не расшибиться о камни. Прозрение пришло, лишь когда, устав, он остановился и, прислонясь лбом к прохладной стене, услышал по другую ее сторону странные звуки, будто детские ладошки шлепали по воде. Он вспомнил о своих мальчиках и сообразил наконец, что умер и это они прощаются с ним. «Все...» — подумал он и — словно к нему прикоснулись раскаленным железом — понял, что мальчики не снаружи, а, как и он, внутри лабиринта. «Умерли... утонули...» — решил он и зажал себе рот руками, чтобы не закричать от ужаса — в лабиринте почему-то нельзя было кричать. Он вжался в стену лицом, корчась, издавая стоны — как ни старался, не мог сдержать их, — а за стеной уже стучали тысячи детских ладошек...
— Толкни его, Семен, что ли, — сказал позади него Вохромеев.
— А! — вскрикнул Аверин, резко обернулся — и все закружилось перед глазами: головы, повернутые к нему, качающийся на цепочках светильник, тускло блестящая золоченая рама, тени на стенах.
— Встаем — штанишки одеём, — сказал Семен. — Хватит дрыхнуть, замполит, хватит, дорогой!
Аверин увидел, что лежит на скамье, а четверо — Вохромеев, Семен, Еврипид и Диплодок Иваныч — сидят вокруг стола, причем карлик на той же скамье, что и он, рядом с его головой. Еще ничего не вспомнив, но уже ощущая страх и отвращение, Аверин снова отвернулся, но тут же отпрянул от стены и соскочил на пол — по ту сторону по-прежнему раздавались, какие-то шорохи, шлепки, всхлипы.
— Что это? Что это? — выкрикнул он отчаянно, вес еще пребывая между сном и явью.
— Крысы, мил человек, крысы, что же еще? — тряхнут толстыми бабьими щеками, с готовностью отозвался Вохромеев.
— Крысы?..
— Ну да крысы. Ежели потоп, крысы первыми бегут на корабль. Стучатся лапками: впустите нас, мы тоже твари Божьи и не хотим, чтобы — бац! — и без всяких объяснений все до единой на дно. Не для того, мол, ваял нас Создатель по образу и подобию...
— Своему, — вставил Диплодок Иваныч.
Вохромеев укоризненно посмотрел на него, перевел взгляд на пустую раму и продолжил:
— Заблуждение о драгоценности собственного существования естественно и вполне извинительно. Весьма трудно представить, что все это, — он описал в воздухе крут указательным пальцем, — было просто так. В очевидное всегда трудно поверить, и чем очевидное очевиднее, тем труднее. Мешает вредная и совершенно дурацкая мысль: раз было — значит, зачем-то. Кажется, чтобы выявить высший умысел, достаточно лишь поднапрячься немного, — а это не так, ох не так! — Вохромеев тяжело вздохнул. — Зарапортовался я, а время, между прочим, поджимает. Не ждет, понимаешь, время. Раздевайся, замполит, и подсаживайся к нам. Раздевайся, мон шер ами.
— Мой дорогой друг, — молвил Диплодок Иваныч.
— Не стесняйся, замполит. Не в одежде дело. Омниа меа мекум порто, — продолжил Вохромеев и, видя, что Аверин не сдвинулся с места, добавил: — Ты, что, Бианта не листал? Переведи ему, Еврипид!
— Все мое ношу с собой, — отчеканил Еврипид, сидевший неспокойно, весь как на шарнирах.
— То есть, — счел нужным пояснить Вохромеев, — суть человека не во внешних проявлениях, а во внутреннем его мире.
— По одежке встречают, по уму провожают, — сказал Семен.
Аверин, не отвечая, медленно переводил взгляд с одного говорившего на другого. Он будто только сейчас увидел, что они сидят совсем голые, их широко расставленные руки с растопыренными пальцами лежат ладонями вниз, соприкасаясь мизинцами и образуя на столе замысловатую фигуру. Между Семеном и Диплодоком Иванычем оставалось место, и потому фигура казалась незавершенной — маленький, как игрушечный, правый мизинчик одного и толстый с темной окантовкой вокруг ногтя левый мизинец другого не имели пары.
— Дети там... мальчики... — ни к кому не обращаясь, проговорил Аверин.
— А ну, раздевайся! — приказал Вохромеев.
Аверин втянул голову в плечи и поспешно стал расстегивать пуговицы.
— Быстрее! — поторопил его Вохромеев. — Семен, подставь ему ящик.
Карлик метнулся к стене, где возле бочки стоял большой прямоугольный ящик. Аверин стоял на куче своей одежды и застывшим взглядом следил, как Семен, оттопыривая тощие ягодицы, подтаскивает ящик к столу. Покончив с этим делом, карлик снова уселся на скамью и, не глядя, нашел левой рукой мизинец правой руки Вохромеева.
— И ты садись, — сказал Вохромеев Аверину, указывая на ящик.
Аверин сел между Семеном и Диплодоком Иванычем. Он не отдавал отчета в своих действиях, не чувствовал связи между тем, что происходит, и тем, что происходило в предшествующие шесть дней, и оттого плохо понимал, где он и что с ним. Его вел автопилот, но и этого автопилота в себе он не чувствовал. Он что-то вспоминал, отвечал на вопросы и выполнял каким-то чудом доходившие до него указания Вохромеева — но все это был как бы и не он. Он настоящий — главой, немой и обездвиженный, будто облитый загустевшим, холодным, как лед, стеклом, — падал в это время в черную нескончаемую бездну, и вокруг него все вертелось, неслось куда-то, превращалось в нечеткие пятна...
— Руки на стол! — приказал Вохромеев.
Аверин увидел, как его руки выпростались из стеклянной массы и с деревянным стуком упали на столешницу. Пальцы, как черви, поползли каждый сам по себе; мизинец левой руки нашел похожий на щепку мизинчик Семена, чуть коснулся его и тут же быстрым, как укус змеи, слаженным рывком они соединились, словно срослись в единое целое; то же случилось, когда правый мизинец Аверина дополз до покрытого жестким волосом мизинца Диплодока Иваныча. Фигура на столе получила завершение — вышло что-то напоминающее пятиконечную звезду; мгновение спустя Аверина пронизали токи — они шли и слева, и справа, навстречу друг другу, сталкивались, создавая хаос и превращая в хаос его самого.
Череп распирало изнутри, он распух, словно надутый чудовищным насосом, и, казалось, разросся бы бесконечно, если бы не облегающее его снаружи стекло. Токи шли, нарастая, волнами, и руки, не в силах противостоять им, задрожали, затряслись, заплясали в диком танце; суставы, обратясь редукторами, дробили токи и посылали их дальше в сердце Аверина, а оно насыщало ими кровь и гнало ее в невероятно распухший мозг, откуда уже не было выхода.
Голова превращалась в гигантский котел с пузырящимся варевом — в его бурлении угадывался какой-то невероятный порядок. Аверин напряг зрение и неведомо как разглядел, что пузыри складываются в слова. Он попытался прочитать их и не понял смысла прочитанного, но в следующее мгновение сообразил, что читает почему-то справа налево; исправить ошибку, однако, уже не хватило времени — с высоты своей громадной, похожей на воздушный шар головы он заметил, что удлиняются руки, и это поглотило его внимание целиком. Руки — его руки, — истончаясь, тянулись к центру стола, и туда же стремились, извиваясь, руки Вохромеева, Семена, Еврипида и Диплодока Иваныча. Их головы — он только что увидел это — тоже раздулись; в узком помещении под низким потолком стало тесно, и лишь стекло, в которое он был заключен, предохраняло его лицо от неприятных прикосновений. Но вот что удивительно: светильник по-прежнему висел над головами — хотя головы и упирались в потолок.
Это странное несоответствие занимало Аверина недолго, потому что с ним или вне его — уже не разобрать! — произошла очередная перемена. Руки на столе сплелись в змеиный клубок, и не понять было, где кончаются его руки и начинаются руки остальных. Он ощущал лишь плечевой сустав, но не знал до конца, его это плечо или чье-то еще. Чтобы выяснить наверняка, нужно было бросить взгляд со стороны, что толику времени назад он делал с легкостью, но теперь это оказалось невозможным. Раздвоение, позволявшее ему одновременно участвовать в событиях и отстраненно наблюдать за ними, исчезло, но он не осознал этого, как, впрочем, не осознавал раньше самого раздвоения. Он лишь удивился — тому, какой хитрой оказалась змея, выползшая из клубка на столе; она использовала единственный шанс добраться до него через стеклянную массу — стала его рукой.
Четверых других тоже соединяли с клубком по две бледно-розовые змеи, похожие на перевязанные сосиски. Еще более странное творилось с головами этих людей. Они медленно плавали под потолком, будто связка огромных бугристых шаров, и только вытянувшиеся тонкие шеи, извиваясь с отвратительным изяществом, не давали им оторваться от сидящих за столом тел. А сами эти тела смыкались так тесно, что, казалось, проникали одно в другое. Существо, которое невозможно вообразить, опоясывало стол; оно постоянно двигалось, каждую секунду меняя облик, но движения его были неуловимы — оставалось наблюдать лишь их последствия. Только зная, из чего оно составлено, можно еще было различить сросшиеся боками тела; границы между ними сгладились, и руки-змеи, левая одного и правая другого, тоже сливались воедино — в клубке на столе ворочались широкие десятипальцевые ладони.
Наконец-то Аверин испугался: страх не пропадал все время, пока в нем сосуществовали участник событий и сторонний наблюдатель, но как бы отходил на второй план, был лишь фоном — теперь же он разом охватил Аверина, как огонь смоченную бензином тряпку. В сущности, к Аверину вернулась нормальная человеческая реакция, но как не вовремя! Он затрясся в ужасе, видя, как в стекло его панциря медленно, но неуклонно вдавливается невероятное существо, — то, что еще недавно было справа Диплодоком Иванычем и слева Семеном, хотело соединиться с ним, прорасти в него. А сверху, переплетясь шеями, нависли четыре головы, как цветок с четырьмя лепестками и чашечкой-светильником посередине, — и было там место для еще одного, пятого, лепестка.
Головы соприкасались лбами; в лицах, хотя и изменившихся, угадывались прежние черты, но это были уже не лица тех, кто несколько — минут? часов? дней? лет? — назад сидел за столом. То, что раньше было Вохромеевым, уставилось Аверину прямо в глаза; повинуясь этому взгляду, голова Аверина стала всплывать кверху, но уперлась в стеклянный панцирь. И тут же Аверин услышал треск — первый звук за долгое время — и понял, что это давят снаружи головы, которым так нужен пятый лепесток для полноты страшного венчика; еще немного — и панцирь разлетится вдребезги. Он вспомнил, что руки — пусть даже вместо них змеи — свободны, и попробовал защититься ими, но лучше бы не делал этого. Руки с десятью пальцами, широкие, как совки — его и не только его руки, — выбрались из клубка на столе, как из клейкого теста, но вместо того, чтобы подчиниться Аверину, принялись бить что есть мочи по панцирю, который глухо затрещал под ударами.
— Время! — закричало жутким голосом то, что раньше было Вохромеевым.
У Аверина оборвалось сердце. Клубок на столе окончательно распался, и на помощь двум невероятным рукам, раздирающим его панцирь, устремились еще три. Стекло под их ударами отслаивалось, и руки отрывали его длинными полосками.
— Время! — опять закричал страшный голос.
Зрение Аверина выхватывало происходящее с ним и вокруг него несвязанными фрагментами, и требовалось усилие, чтобы сменить один фрагмент другим — как в заедающем эпидиаскопе. Он с трудом оторвал взгляд от рук, глянул туда, откуда шел голос, и сквозь паутину трещин увидел, что головы срастаются, входят одна в другую и невозможно разобрать уже, сколько глаз смотрит на него.
Этот многоглазый взгляд притягивал его, обволакивал растрескавшийся панцирь липкой слизью. Аверин сообразил, что будет дальше: слизь начнет разъедать стекло, оно сделается мягким, пористым, и руки войдут в него, как в губку, и тогда между ним и глазами, что смотрят сверху, с боков — отовсюду! — не останется никакой преграды. Почему-то он боялся не рук, которые продолжали, как заведенные, отрывать полоски стекла, а именно глаз. Он не мог отвести взгляда — хотел, да не мог — и потому упустил момент, когда напротив остались только эти два глаза.
Два огромных черных зрачка в обрамлении иссеченных красными прожилками белков нависли над ним. И голова у существа тоже вдруг оказалась одна — но какая-то вытянутая, с нечеткими очертаниями, плавно огибающая светильник. Глаза были в центре ее, на вогнутой поверхности, чуть ниже темнел вывернутыми ноздрями нос, а под ним что-то шептал рот, в провале которого виднелся темно-красный, цвета обветренного мяса, язык. Пронизывающий взгляд не отпускал Аверина, все крепче привязывал его к себе, целиком поглощал его внимание, и, когда руки, которых, непонятно как, стало две, разорвали превратившийся в губку панцирь, Аверин даже не заметил этого. Он погружался в черные зрачки, растворялся в них и уже сам смотрел этим взглядом — теперь это был и его взгляд.
Да вот незадача: он сам быт уже не он, а кто-то другой — страшный, непонятный. Аверин становился частью непонятного существа, врастал в него и подчинялся ему; он еще продолжал бороться, на короткие мгновения пробивался наружу и тогда вновь видел существо со стороны — оно, ни на что не похожее, расположилось, охватив собой стол, и не сводило глаз со светильника. В следующую секунду Аверин уже смотрел на светильник глазами существа, смотрел и ощущал, как убыстряется падение в черную бездну — оно, оказывается, и не прекращалось, он просто забыл, что падает. И по мере падения покидать существо было все труднее, бездна затягивала, как трясина. Да это и была трясина! Он ошибался, думая, что летит в свободном падении, а его засасывало, засасывало, засасывало... Как он мог так ошибиться и как поздно понял свою ошибку! Ничего нельзя было изменить — он исчезал. «Все... конец...» — покорно, последней перед угасанием мыслью отреагировал его мозг, и, уже не понимая ни произносимых слов, ни того, откуда они появились, Аверин прошептал, как выдохнул, ртом невероятного существа:
— Дети там... мальчики... мальчики...
И тут же этот рот взревел голосом того, что раньше было Вохромеевым:
— Время!
Светильник повело в сторону, и это было последнее, что увидел Аверин. Темнота упала на него, а когда схлынула, накренившийся светильник остался единственным его воспоминанием.
Он очнулся и увидел, что лежит голой грудью на столе. Первым пришло ощущение зябкости; он задрожал, как в лихорадке. Сходное состояние было и у мужчины, сидящего напротив Аверина, — он клацал зубами и трясся, его волосатая, в складках жира грудь колыхалась, как студень. Так продолжалось несколько минут. Оба молчали; мужчина, впрочем, пытался что-то сказать, но разевал рот беззвучно, как рыба, выброшенная на берег. Аверину же едва хватало сил, чтобы удерживать ускользающее сознание, — как будто он балансировал на верхушке высоченной колеблющейся пирамиды и весь был поглощен сохранением равновесия. Мужчина существовал вне его пространства.
Колебания пирамиды постепенно затухали. Наконец Аверин оторвался от стола, с удивлением оглядел свою наготу. Мужчина тоже зашевелился и приподнялся над столом, опершись на кулаки, — из-за столешницы показался его округлый живот; отвислые, мелко трясущиеся щеки придавали ему сходство с большим хомяком. Оба продолжали молчать. Аверин потянулся к одежде, лежащей на полу; кожа болела, как опаленная огнем, каждое прикосновение было мучительным; он одевался, стараясь не сгибать руки и ноги, отчего движения были, как у куклы, которую дергают за веревочки. Одевшись, он взглянул на мужчину.
Перед ним сидел человек с широким лицом, на котором выделялся крупный мясистый нос; от крыльев носа к углам рта шли глубокие борозды, составлявшие вместе с толстой верхней губой равносторонний треугольник; прямые длинные волосы падали ему на уши, но спереди сквозь легкий пушок проглядывала лысина; его темные глаза блестели из-под густых бровей, отражая пламя светильника. Было в его облике что-то неестественное, настораживающее, и до Аверина внезапно дошло — что именно: у этого человека не было возраста, ему могло быть и двадцать, и пятьдесят.
Мужчина издал горловой звук, наклонился и стал шарить под лавкой, на которой сидел. Его голая спина, горбом торчащая из-под стола, то и дело вздрагивала. Выпрямившись, он бросил на стол ворох одежды, просипел что-то и полез под другую лавку, справа от себя. Достав оттуда еще одежду, он немного передохнул, передвинулся на противоположную сторону и проделал то же самое слева. На столе выросла груда рубашек, брюк и белья — все измятое, несвежее.
Возня под лавками утомила мужчину. Он сел и уставился в одну точку; если бы не напряженное дрожание подбородка, могло показаться, что он спит с закрытыми глазами. Аверин тоже почувствовал страшную усталость, но не успел он сесть, как мужчина булькнул горлом, словно внутри у него пробило какой-то клапан, и замедленными движениями стал перебирать вещи, лежащие на столе.
Каждую разглядывал, прикладывал к себе, опять подносил к глазам и вертел так и этак, чтобы на нее получше падал свет. В зависимости от результатов осмотра вещь либо оставлялась на столе, либо летела на пол.
Отобрав одежду, мужчина выбрался из-за стола и тоже начал одеваться, неуклюже ворочая несгибающимися конечностями. Ростом он оказался ниже Аверина, чего никак нельзя было предположить, когда оба сидели. Мясистая рука в поисках рукава заскребла воздух перед самым лицом Аверина, и тот, чтобы избежать ее прикосновения, отодвинулся в закуток между стеной и железной бочкой, на которой стояла пустая птичья клетка. Пол покачивался под ним — или это качало его самого?
Новая волна дурноты закружила его, и бочка оказалась кстати: он обнял ее и стоял так, пока странный человек неловкими движениями заталкивал себя в одежду. Светильник двоился в глазах Аверина, куски света отрывались и таяли в густом воздухе. Он отвернулся, еще крепче охватил бочку и отшатнулся, вдруг почувствовав идущий из нее звериный запах. В бочке было какое-то движение, она подрагивала — занятый собой, он только сейчас заметил это.
— Не получилось, — сказал позади него без всякой интонации ломкий голос, и Аверин, хотя и обернулся сразу, не связал этот голос с мужчиной, застегнувшим наконец вес пуговицы и сидящим теперь на ящике.
— Не получилось, — повторил мужчина; голос никак не соответствовал его грузной фигуре; сидящий, он походил на большой мешок.
Этот человек и мешок с картошкой... Сравнение пришло к Аверину не случайно; между двумя образами существовала какая-то связь, но не было сил вспоминать, и, главное — в чем он боялся себе признаться, — неоткуда было черпать воспоминания; память стерлась — ее заменили ассоциации, протянувшиеся нечеткими линиями между смутными пятнами, едва проступающими сквозь туман; пятна в тумане... туман... С туманом тоже было связано что-то важное...
Мужчина поднялся и стал прохаживаться от стены к стене — три шага туда, три обратно. Брюки в поясе были ему широки, он то и дело вздергивал их. Он оживал на глазах и все увереннее владел своим телом: тверже ступал, выше держал голову, и даже живот, казавшийся необъятным, втянулся и уже почти не выпирал; перестало дрожать лицо, взгляд обрел твердость, и на губах обозначилось подобие улыбки.
— Не получилось, — опять сказал мужчина, на этот раз с легкой иронией, непонятно к чему относящейся.
Аверин удивился тому, что помнит такое слово — «ирония»; слабость прошла, в один миг — он не уловил когда — перестала болеть кожа и унялась дрожь, будто кто-то повернул выключатель; к тому же он понял, что пол и вся комната покачиваются наяву и светильник в самом деле подрагивает на цепочках; вот только воспринималось все происходящее квантами, которые никак не хотели складываться в единую картину; к этому, однако, уже можно было приноровиться, притерпеться.
— Не получилось, ну и ладно! — сказал мужчина, будто отмел какие-то мучившие его сомнения, остановился посреди комнаты и пнул валявшееся на полу пальто. Потом поднял его и осторожно положил на скамью.
Аверин отвел глаза. Почему-то он боялся этого человека, и прежде всего его взгляда, но о причинах своего страха мог только догадываться. Ручейки ассоциаций никуда не приводили его — они прерывались, исчезали в тумане, как уходящие в желтое никуда пунктирные линии рек на карте пустыни.
— Ну и ладно! — повторил мужчина, разглаживая борозды на своем лице широкой улыбкой. — Не получилось, и ладно. Еще получится, дай срок. Все равно нам друг от дружки деваться некуда , так что дождемся. Повода для уныния нет ни у тебя, ни тем более у меня. В конце концов навигаре некесее эст, что мы и делаем, а дальше уж как воля Божья распорядится. — Он бросил взгляд на пустую раму на стене и поманил Аверина медленным жестом. — Иди сюда, замполит, иди ко мне!
Замполит... замполит... В тумане забрезжило еще одно нечеткое пятно. Аверин не сдвинулся с места, и мужчина не стал настаивать на своем приглашении, а склонился над ящиком, без усилий отодрал прихваченную гвоздями крышку и извлек пачку бумаги, картонку-трафарет, разлинованную жирными синими линиями, школьную чернильницу-невыливайку и бутылочку. Поболтал чернильницу возле уха, долил из бутылочки, достал из пачки чистый лист и подложил под него трафарет. Оглядел весь этот канцелярский натюрморт и обернулся к Аверину:
— Не темновато будет? — И поскольку тот промолчал, сам же ответил: — Ничего. Лиха беда начало. С одного раза глаза не выскочат, а там уж на солнышке, на солнышке...
Аверин все стоял у бочки, спиной чувствуя непрестанную возню в ней. Что-то похожее уже было... было...
— Глупо искать ответ, если не можешь толком задать вопрос, — сказал мужчина.
Аверин поднял глаза и отшатнулся, натолкнувшись на его взгляд.
— Садись, — указал мужчина на ящик.
Аверин кивнул.
— Садись, — повторил мужчина. — Садись и пиши.
Аверин снова кивнул, медленно подошел к ящику и сел, взял ручку и обмакнул перо в чернильницу.
Мужчина расположился на скамье справа от него, вытянул ноги и прикрылся пальто. Пальто, французское пальто!.. Аверин захотел что-то сказать, не вполне, впрочем, уверенный, что сможет произнести хотя бы слово, но тут мужчина выбросил вперед руку, и мысль Аверина пропала, провалилась в никуда.
— Пиши, — сказал мужчина, — сверху, посередине листа, можно в кавычках, можно без. Пиши крупно: ТЕЗИСЫ.
Аверин заскрипел пером, рука пошла легко, без принуждения.
— Аккуратнее, аккуратнее... — пробормотал мужчина, глядя куда-то в стену. — Написал? Давай с абзаца: Бог сотворил небо и землю... «Бог» с большой буквы пиши... Земля была безвидна, и тьма над бездною... над бездною... написал?.. носилась. Опять абзац. И тогда Бог создал свет, и стат... стал вечер, и стало утро, и день стал... день стал и стала ночь. Абзац. И создал Бог твердь, чтобы отделяла воду от воды... отделяла воду от воды... написал?.. воду от воды, и назвал твердь небом. Потом... Стоп: «потом» не пиши! Снова с абзаца. Собрал... собрал Бог воду в одно место, и... и явилась суша. Абзац. Кроме того, создал Бог... поставь двоеточие... светила малые и два великих, пресмыкающихся, птиц, рыб и зверей разных... Успеваешь? Если нет — скажи. Двоеточие там, перед «светила», убери, не нужно там двоеточие. Поставь после «разных» точку и дальше с абзаца. На это Бог затратил шесть дней... шесть дней, а на седьмой день создал он человека по образу своему... «Образу своему» большими буквами... Создал он человека по ОБРАЗУ СВОЕМУ. — Мужчина взглянул на написанное. — Вот так, правильно... Стал человек подобен... «подобен» тоже большими буквами... стал человек ПОДОБЕН Богу, и увидел Бог, что это хорошо... хорошо. Точка. Абзац. И благословил Бог человека, ибо человек — это звучит гордо... написал?.. звучит гордо... гордо... и сказал... вот тут точно двоеточие надо... и сказал: у дверей грех лежит... Нет, не то, пока ничего не пиши, дай подумать... И сделал знамение, чтобы никто, встретившись с ним, не убил его... Вот! «И сказал» с двоеточием тоже вычеркни. Пиши после «гордо» через запятую: и сделал Бог знамение, чтобы, встретившись с человеком, никто не убил его. Дальше с абзаца. И поставил Бог завет во охранение человека, что... что не будет более... во охранение человека, что не будет более истреблена плоть всякая водами... истреблена плоть всякая водами потопа и не будет больше потопа никогда... потопа никогда. Написал? Стоп: не то! Вычеркни все последнее предложение, снова пиши: И поставил Бог завет во охранение человека, что не будет истреблен человек... написал?., истреблен человек ни огнем, ни водой, ни трубами медными... медными, ни иными способами. Написал? Абзац. Пиши: И сделал Бог знамение завета между собою и человеком... собою и человеком, соединил радугою твердь небесную и сушу... сушу земную... земную. Абзац. И нарек имя человеку... имя человеку и сказал... после «сказал» двоеточие поставь... и сказал: все твое, бери, что хочешь, плодись, размножайся и живи, как знаешь... живи, как знаешь. Точку поставь! Уф-ф... — Мужчина выпустил изо рта воздух, надув трубочкой толстые хомячьи щеки. — Теперь набело давай, и аккуратнее, аккуратнее, чтобы буковка в буковку.
Аверин положил на трафарет чистый лист и принялся за работу. Она не тяготила его, наоборот — успокаивала. Он нанизывал абзац за абзацем, стараясь писать покрасивее, и даже не без удовольствия смирял свой нервный почерк. Вот только что-то опять начало ему мешать. Он весь сосредоточился на письме, тем самым как бы ставя заслон этому «что-то», но продержался недолго. Последние слова дописывались нетвердо — ручка плясала, и неровные буквы наползали одна на другую, как совокупляющиеся жуки.
Добравшись наконец до точки, Аверин поднял глаза и увидел, что мужчина, по-прежнему развалясь на лавке, ест расписной ложкой рисовую кашу из алюминиевого бачка. Рот Аверина наполнился слюной, он вдруг осознал, что зверски голоден — так голоден, что невозможно терпеть.
Перед глазами поплыли блеклые солнца разной величины; желудок сжало, скрутило, превратило и наполненную ледяным дымом воронку. Он подался грудью на стол, не сводя взгляда с мерно двигающихся, похожих на куриную гузку губ мужчины.
От того не укрылась перемена, происшедшая с Авериным. Он перестал есть и потянулся к листку с переписанным набело текстом. Внимательно прочитал и, ничего не сказав, отложил в сторону. Потом натряс в крышку от бачка каши — щедро, с горкой, едва ли не больше просыпав на стол. Разорвал на мелкие кусочки черновик, посыпал кашу этой бумажной приправой и перемешал всей пятерней, как это делают повара с мясным фаршем.
— Ешь, — подтолкнул он миску к Аверину.
Вид толстых поросших темными волосками пальцев, разминающих комки каши, вызвал у Аверина новую ассоциацию, стать же неясную, как и предыдущие; он оттолкнул кашу, но в следующий же квант времени опередил скольжение крышки по столу, схватил ее двумя руками и начал жадно есть, зарывшись в кашу лицом. Он не мог ничего с собой поделать и даже не думал об этом, все было на уровне инстинкта: хотелось есть — и он ел.
Тем временем мужчина снова взял листок и нараспев, все тем же тонким голоском стал выкликать слово за словом.
— Ох, и работка будет тебе, замполит, — сказал он, прервавшись где-то к середине. — Не понимаешь? Ничего, поймешь. Это сейчас твоя голова, как решето. Слушаешь одну фразу и понимаешь, что забыл предыдущую, но это ничего, это — пройдет. Я знаю. Ты хоть и не соединился с нами, но и не совсем чтобы остался сам по себе. Вот я и проговорился... Ха! Ты, конечно, сообразил, что я проговорился, но в чем — понять не можешь. Мыслишки-то небось разбегаются, как тараканы, и догадка твоя превращается в какой-то обрывочек без начала и конца. Точно описываю?.. Хуже того, ты уже начинаешь сомневаться, была ли догадка, или все тебе пригрезилось, — ведь ты и самой загадки не помнишь, а может, и не знал никогда. Вроде есть пятнышко на горизонте, а на что оно намекает и намекает ли вообще...
«Да, туман... туман... что-то связано с туманом...» — подумал Аверина, глотая кашу. И тут же забыл, о чем только что думал, но не огорчился этому и не испытал обычного в таких случаях раздражения.
— ...Я просто вынужден кое-чего тебе рассказать. Не могу молчать, как говаривал один великий гуманист — вот только фамилию его я забыл. Нее исключаю, впрочем, что вовсе не было у него фамилии... Не могу не рассказать, уж прости, невозможно отказать себе в таком удовольствии. Тебе, кстати, поучительно будет послушать, пусть даже и не запомнишь ничего. Я только сейчас понимаю: это хорошо, что ты сам по себе остался. Будешь не только записывать, но и слушать, и подозреваю даже — слушание станет твоим основным занятием. Тезисы наши мы разовьем, но спешить нечего, когда вечность впереди. И потом — что касается тезисов — есть в них и для меня еще много непонятного. Каюсь: текст сырой и некоторые детали еще предстоит подвергнуть корректировке. Но в принципе это ничего не меняет. Ты, главное, в суть вникай... Э, да ты никак спишь?!
Аверин уже доел кашу и пребывал в сытом расслаблении. Голова его упиралась в ладони, глаза были прикрыты. Он сделал попытку разлепить веки, но в то же мгновение провалился в сон; что удивительно, однако, — продолжал видеть и слышать.
— Ну, спи, спи, — сказал мужчина. — Спи! — Он властно положил руку на лоб Аверину. — Спи и слушай какая любопытная история приключилась, в высшей степени историческая, замечу, история. Жил-был в шумерском городе Шуруппака некто Зиусудра. Точнее, Зиусудрой этот человек назвался много позже, а поначалу он носил другое имя — он сам забыл какое. Глиняные таблички утверждают, что Зиусудра был наследным владетелем Шуруппака и служил своим подданным примером набожности и добронравия. Но о табличках разговор особый. Как бы то ни было, этот человек умел создавать образ, вживаться в него и при этом никогда не отвлекался на мелкие детали. Знаток человеческой природы, он прекрасно понимал: если наставить людей на правильный путь, они сделают конфетку из любого говна. Возможно, как раз поэтому Бог отличил его и назначил, как гласят таблички, «спасителем семени человечества». Четко следуя указаниям Бога, будущий Зиусудра построил большую лодку, сирень ковчег, и успел погрузиться на нее с женой и чадами прежде, чем небо разверзлось дождем, а с севера пришла гигантская волна. Потоп продолжался семь дней и семь ночей, и все это время ковчег преспокойно плавал на поверхности вод. Люди, за исключением вышеупомянутого семейства, утонули, чего, собственно, и добивался Бог, пожелавший наказать их за многочисленные пороки. За успешное осуществление плавания, спасение семени человечества и проявленные при этом мужество и героизм избранник Божий был награжден бессмертием. Тогда-то он и принял имя Зиусудра что означает — «нашедший жизнь долгих дней». Она валялась, а он — нашедший. Умри, лучше не скажешь! По указанию Зиусудры в глиняных табличках была запечатлена допотопная кзазиистория — противоречивая, изобилующая провалами, однако неизменно благосклонная к Зиусудре. Своя рука — владыка. Соответственно, наладили систему сыска, и таблички, толкующие историю иначе, были изъяты и уничтожены все до единой. Так что происхождение клинописи, повествующей о мудром и набожном правителе Зиусудре, сомнительно. Весьма сомнительно! — Мужчина рубанул воздух ладонью, будто отсекал чьи-то возражения. Он так оживился, словно рассказывал не о событиях, канувших во тьму веков, а о том, что было вчера — Но это только начало! Цели своей Бог не достиг: новое человечество оказалось ничуть не лучше прежнего, и через некоторое время все пришлось повторить. К моменту, когда это решение созрело, спаситель семени человечества прочно осел в Аккаде. Жена и дети, сопутствовавшие ему в первом плавании, давно умерли, и даже кости их превратились в пыль, его потомки расплодились, и сам он теперь был женат на своей правнучке в шестьдесят четвертом колене, и дети его приходились ему же правнуками в колене шестьдесят пятом. И опять Бог не нашел для исполнения своего замысла никого лучше Зиусудры. Ну да: старый конь борозды не портит. Получив нужные указания, Зиусудра построил корабль, заполнил трюмы доверху съестными припасами и имуществом, разместил на палубе скот и, взойдя с семьей на борт, убрал сходни. Дальше все пошло по накатанной колес: разверзшееся небо, пришедшая с севера волна и тэ дэ. Грешное человечество снова пошло на корм рыбам. Сойдя через семь дней на выглянувшую из-под воды землю, Зиусудра принял имя Атрахасис, что означает «превосходящий мудростью». Еще бы — конечно, превосходящий! А чтобы убедить тех, кто в этом сомневался, наладили производство табличек, прославляющих Атрахасиса, — с текстами невнятными и противоречивыми, которые каждый мог толковать так и этак, что оказалось весьма удобно для определения заблудших и тайных недоброжелателей. С изготовлением новых клинописей пришлось воспользоваться имевшимся опытом для поиска и уничтожения табличек с упоминаниями о предыдущем потопе — на их фоне подвиги Атрахасиса и лично Бог выглядели как-то не очень серьезно. Но, как видим, вышла недоработка — изъятие произвели не в полном объеме, иначе откуда мы узнали бы о Зиусудре, пусть и вранье какое-то, самим Зиусудрой сочиненное, но узнали-таки — факт налицо! На-ли-цо! — Мужчина опять рубанул воздух, будто вбивая сказанное в сознание спящего, но все слышащего и видящего Аверина. — Потомки Атрахасиса расселились по всему миру, а сам он обосновался в родном Междуречье. Но и на этот раз люди только и делали, что огорчали Бога. В конце концов Бог не выдержат, и Атрахасис вновь получил указание строить корабль. Когда пришла вода, он взял с собой на борт супругу, кое-каких животных и семена. На обновленную землю он ступил под именем Ут-Напишти, означающим «спаситель семени всего живого», а прежнее имя оставил себе в качестве эпитета. Спаситель семени всего живого, превосходящий мудростью — оч-чень неплохо! Нет нужды говорить о попытках разбить все таблички, повествующие о плавании Атрахасиса, — попытках тщетных, коль скоро эти сведения ныне являются достоянием широкой общественности. — Мужчина заглянул в бачок и продолжил печально: — Результат третьего потопа мало отличатся от двух предыдущих. Уже сыновья Ут-Напишти, главные пропагандисты подвигов своего папаши, не отличались высокой нравственностью. Потомки же его после семидесятого колена окончательно погрязли в разврате. Когда Бог, утвердив план нового потопа, явился Ут-Напишти в облике маленькой рыбки, тот беззаботно плескался в водах Ганга. Да, наш герой по неясной причине переселился в Индию. Получив приказ, Ут-Напишти быстро справился с привычным делом. Так случилось, что очередная жена его как раз умерла и жениться за сборами он не успел. Поэтому, когда вода начала подниматься, он выхватил из массы тонущих людей юную девушку Илу, правнучку свою в семьдесят седьмом колене, и совершил с ней нескучное плавание. Позже был пущен слух, будто Илу по просьбе Ут-Напишти Бог создал после потопа. Как бы не так! Доподлинно известно, что, когда корабль наконец-то зацепился днищем за гору Хималаи, на палубе стоял гомон детских голосов. За это плавание Бог наградил Ут-Напишти титулом «прародитель человечества». Впрочем, уже не Ут-Напишти, а Вайвасвату — наш герой опять сменил имя. Чуть ли не вслед за уводящей водой Вайвасвата отправился в Междуречье и лично занялся уничтожением всех упоминаний об Ут-Напишти. Он почти преуспел в этом, но забыл, что, будучи Ут-Напишти, приказал сделать вставку о себе в жизнеописание Бильга-меса. Еще тот, кстати, тип был этот Бильга-мес, но не о нем сейчас речь... Так вот, Вайвасвата допустил промашку, но что тут странного — человек, если он живет бесконечно, может что-то и позабыть! Да что человек — Бог в этом смысле тоже не идеал. Через сто три поколения, после пятого по счету потопа, когда Вайвасвата назвался Девкалионом, Бог опять присвоил ему титул «прародителя человечества», и таким образом наш герой стал дважды прародителем. Сочиняя греческую версию своей биографии, Девкалион объявил себя сыном Прометея, которого, между прочим, никогда не существовало. Но справедливости ради надо сказать, что эта версия была прекрасно разработана — настолько хорошо, что Девкалион отказался от обычной практики уничтожения сведений о предыдущих потопах, да и Бог, похоже, понял бессмысленность заметания следов и сделал вид, что он вообще ни при чем. Потомки Девкалиона и его жены Пирры оказались не лучше, чем люди, населявшие Землю до них. Богу следовало понять, что все дело не во внешних условиях, которые без толку переиначивались всякий раз, а в семени Зиусудры-Атрахасиса-Ут-Напишти-Вайвасваты-Девкалиона, которое оставалось неизменным. Яблочко от яблони, как известно... Ну да ладно! — Мужчина развел руками, как бы подчеркивая неприглядность ситуации. — Бог должен был остановиться и задуматься о перемене тактики. Но не тут-то было: отказываясь признать свое поражение, он стал насылать на Землю потоп за потопом. Началась форменная комедия. Наш герой не успевал обжиться на новом месте, как снова приходилось брать в руки топор и рубанок. Впрочем, «не успевал» — это фигура речи, но что с точки зрения вечности полторы-две тысячи лет? И что любопытно: покинув Междуречье, он никогда больше не поселялся там, где жил до потопа. По-моему, он невероятно устал от своей роли и всякий раз тщетно надеялся спрятаться в каком-нибудь незаметном уголке. Но Бог, как известно, всевидящ и всезнающ. Спаситель-прародитель Девкалион был отыскан в Северной Америке. Выполняя новое поручение по спасению самого себя, он принял, соответственно местным обычаям, экзотическое имя Италапас-койота. Здесь он разгулялся на славу, сочиняя свою биографию, и, думаю, неспроста: Италапас-койоту было что скрывать. По кое-каким намекам могу предположить, что он докатился до элементарной зоофилии. Да и как не докатиться, когда живешь бесконечно, а все время хочется чего-нибудь свеженького. Тем более, что Богу на такие шалости наплевать. Из Америки Италапас-койот перенесся на Филиппины, где, снедаемый честолюбием и жаждой новизны, присвоил — на словах, разумеется, — божественные функции и приписан себе авторство нового потопа... — Мужчина тяжело вздохнул, словно говоря: «А чего еще от него можно было ожидать?» — Бог, как ни странно, закрыл на это глаза и вскоре поручил ему новую миссию. В результате свое филиппинское имя Кабуниан наш герой сменил на вьетнамское Тянг Локо. Во Вьетнаме он тоже объявил себя инициатором потопа и к тому же назвался духом. Хорошо, что не Богом. Потомки несколько переиначили его россказни и, по правде сказать, оболгали Тянг Локо. Во-первых, они наотрез отказались признать его своим прародителем — еще те хошимины, не помнящие родства, а во-вторых, охотно поверив в то, что он дух, отвели ему в своих легендах место духа зла. Этот человек мне глубоко несимпатичен, но я должен быть объективен: никаким духом зла он, конечно, не был, хотя дыма без огня не бывает, и я с трудом удерживаюсь, чтобы не высказать свои обоснованные предположения в связи со случившимся во Вьетнаме. После очередного потопа Тянг Локо выплыл на Алтае под именем Ульгеня — вот уж в прямом смысле слова выплыл! И между прочим, не один, а в компании шести братьев, что, несомненно, есть одно из следствий темной вьетнамской истории. Кто эти братья, как не соглядатаи, которыми Бог, не надеясь на свое всевидение, обложил Тянг Локо? Похоже, он допек даже Бога. Стоило ему, уже Ульгеню, сделать еще один неверный шаг, и мы бы с тобой здесь не сидели. Но все обошлось. Ульгень вспомнил времена, когда он был мудрым и набожным Зиусудрой, и тряхнул стариной. Не знаю, удалось ли ему обмануть Бога — тот, как ни в чем не бывало, отправил его через сто девятнадцать поколений в очередное плавание, — но сам Ульгень обманулся: он так вошел в роль, что поверил в собственное благочестие. Он стал торжествен и смешон, да к тому же надоел всем скучными проповедями. Я по самую макушку нахлебался его нравоучений. Дело в том, что Ульгень — мой отец. Впрочем, я знал его под именем Ноя. Предыстория плавания Ноя, вкупе с его биографией была на этот раз сочинена виртуозно: хватило шести страничек. Отец с пеной у рта настаивал, что изготовлялось сие сочинение под личным руководством Бога, но при этом, конечно, ни одного прямого доказательства привести не мог — ни одного! Ной попал в собственную ловушку и с удовольствием лепил из... м-м... все того же, не вполне подходящего материала не то что конфетки и тортики, а я бы сказал — воздушные замки. Воздушный замок из говна! Блеск! — Мужчина вскочил на ноги; от резкого движения отлетела пуговица на рубашке; не обращая на это внимания, мужчина закричал совсем уж тонким голосом: — И откуда было взяться доказательствам, если написали эти шесть страничек Симка и Иафетка. Аферисты! И козлы, козлы!.. — Мужчина перевел дух, снова сел и продолжил уже спокойнее: — Написали уже после потопа, когда те, кто мог возразить, были мертвы, а спасенные, повязанные родственными узами, молчали — из благодарности или из страха. Я же был крайне мал, чтобы понимать происходящее, ибо родился в ковчеге, во время плавания. Об этом мои братцы не сказали ни слова и даже наврали, будто я взошел на ковчег с женой, — и я понимаю, почему: хотели в случае чего разделить со мной ответственность. Не вышло, дорогие мои, на-кася выкусите! — Мужчина засмеялся. — Впрочем, разница между правдой и ложью существует лишь в том смысле, что ложь живет своей жизнью, а правда своей. Иногда они встречаются, и возникает неприятное противоречие, но разобраться, что есть что, невозможно, поскольку обе величают себя правдой, причем ложь — на то она и ложь! — выглядит обычно чище и убедительнее. Тому пример — Зиусудра, он же Атрахасис, он же Ут-Напишти, он же Вайвасвата, он же Девкалион, он же Италапас-койот, он же Кабуниан, он же Тянг Локо, он же Ульгень, он же Ной. Про него столько написано и рассказано, что правда утеряна навсегда, ее невозможно восстановить и, даже восстановив, невозможно доказать, что она — правда. Вот и я неединожды солгал сейчас, а поймай меня — докажи! И вот тут, — мужчина поднял руку с растопыренными пальцами к потолку, — вот тут самое время объяснить тебе твою роль. Мы — ты и я — напишем историю единственно правдивую и вообще единственную, ибо, лишь сделав историю единственной, можно сделать ее единственно правдивой. Главная ошибка всех наших предшественников, делателей истории, состояла в том, что они были недостаточно последовательны в применении этой интуитивно найденной ими методы, или бывало, того хуже, ханжески отметали ее, да еще и спускали собак на тех, кто шел верным путем. Кое на кого эти лицемерные нападки очень даже действовали, и они опускали руки, однако применительно к нам такой номер не прошел бы. Причина проста: мы — народ, ибо в отличие от всех прочих делателей истории мы осознаем себя народом. Осознаем ведь, а? Народ же при всем желании не может сфальсифицировать историю, поскольку он ее созидает. Какую создаст — такая и будет. Да! — Мужчина собрал пальцы в кулак и обрушил его на столешницу. — Да, народ созидает историю! Запомни это! — Он коснулся тыльной стороной ладони лба Аверина. — Наша история будет всеобщей. Я не шучу: наша история и впрямь будет всеобщей про всех и вся. А того, чего в ней не будет, не станет вовсе. Это не значит, что мы кого-то волюнтаристски накажем небытием, — все решит целесообразность. Ноя, например, несмотря на всю мою к нему антипатию, мы сохраним. Первая фраза о нем будет такая: «Жил-был в шумерском городе Шуруппаке мудрый и набожный Зиусудра...» — Мужчина сделал паузу и расхохотался, словно пытался, но не сумел сдержаться; смех, однако, нс разгладил борозды на его лице и не нарушил правильности созданного ими треугольника. — Я должен тебе представиться. Меня зовут... зовут... зовут меня... Меня зовут Ной! — выкрикнул он, задыхаясь от смеха. — Я Ной, нашедший жизнь долгих дней, превосходящий мудростью, дважды прародитель и многократный спаситель семени. Да к тому же еще и богоборец. Да, да! Не надо делать из Бога идиота, который одной рукой топит человечество, а другой спасает его поганое семя. Топить — так топить! Но на его пути всегда вставил я, праведный Ной. Не богоизбранный, а праведный сам по себе. Я человек, и нет ничего прекраснее человека. Раз за разом я спасал человечество, вынужден был скрываться и менять имена, но так и не отступил, пока Бог наконец не понял тщетность своих потуг и не сдался. Тогда выяснилось, что это не настоящим Бог, не истинный. Я сорвал с него маску, и под ней оказалось мурло самозванца. А настоящий — вот он! — Мужчина помахал перед Авериным листком с текстом. — Я открою настоящего Бога, верну ему застарелый должок. Ведь это он, и никто иной, создал человека по образу и подобию своему, нарек человеку имя Зиусудра, поднял из безвидного праха город Шуруппак вкупе со всем Шумером и предначертал Зиусудре путь от лжебога к себе, Богу истинному, путь обретения имени Ноя. Впрочем, — мужчина понизил голос до шепота и склонился к самому уху Аверина, — скажу тебе по секрету: очень может быть, что истинного Бога тоже нет и не было никогда, так что место вакантно. И кто-то его займет... ой, займет... Ну же, ну!.. Лови меня на противоречии: то говорю, что Бог создал человека, сиречь меня, то утверждаю, что Бога не существует... Молчишь? И поступаешь мудро: никакого противоречия нет. Хотя не скрою: вопрос этот мною еще недостаточно проработан. Откуда-то я сам должен был взяться. В конце концов Бот поначалу мог и существовать, но потом, создав меня, посчитал свою задачу выполненной и самоуничтожился, передав мне в некотором роде полномочия... По ходу дела разберемся — может быть, и вовсе обойдем эту скользкую тему. Задача наша не в объяснениях-разъяснениях; если сумеем создать теорию построения фундамента справедливого общества — красиво сказал, а? — все остальное спишется... Не смейся! — Мужчина взмахнул руками, словно хотел остановить Аверина, хотя тот продолжал сидеть с каменным лицом. — Не вздумай смеяться. Идея не первой свежести, но все равно правильная. Правильная, потому что верная. — Мужчина перевел дух. — И кому, как не мне, рассуждать о справедливости, ибо никто не познал столько несправедливости, сколько я. Ульгень-Ной родил троих сыновей, и мир по праву следовало делить на троих. Но Сим и Иафет держались иного мнения. Как же — еще не взойдя на ковчег, они уже все разделили в сердцах своих. С рождения я был костью в их ненасытных глотках. Сначала они не показывали недовольства и даже возрадовались лицемерно моему появлению на свет. Их уделом стало терпение, они ждали моего промаха и дождались, конечно. К несчастью моему, воды потопа, отходя, оставили на камнях лозу, которая принялась и дала плоды. Перебродивший сок плодов ее оказался любезен Ною. Он пил из года в год все пуще, пил, пил и допился до энцефалопатии. Проще говоря, почти перестал соображать. Делириум трементс, знаете ли. И по мере того как отказывал мозг Ноя, росла его вера в собственную непогрешимость. Симка и Иафетка изо всех сил потакали ему. Стоило Ною приподнять веко, как они уже спешили — один с кувшином, другой с тарелкой каши на закуску. Правда, закусывал он нечасто. Напившись, Ной опускался на землю и засыпал, как младенец, и, как младенец, случалось, делал под себя. Как-то увидел я, что лежит он, раскинувшись непотребно в луже мочи и блевотины, и сказал об этом братьям. О, ханжи и лицемеры! Они взяли одежды отца, положили на плечи свои и так, чтобы не видеть родительской наготы, подошли, пятясь, к нему и накрыли его. Дескать, нельзя сынам лицезреть орудие, коим отец сотворил их. Когда Ной проснулся, они прежде чем наполнить ему чашу, преподнесли мой поступок в самом черном свете — будто насмехался я над ним, беспомощным... Что ж, да — я насмехался! Но они, они-то слушали меня и не сказали ни слова о том, как это плохо — насмехаться над непотребным видом отца своего. И в самом деле: плохо ли это?.. Услышав их рассказ. Ной пришел в ярость и, схватись дрожащей рукой за кувшин, закричал: «Будь проклят Ханаан, раб рабов он будет у братьев своих!» Спьяну он перепутал имена и выкрикнул созвучное моему, бывшее у него на слуху, незадолго до того молодая моя жена родила первенца, я имя рек ему Ханаан. Кстати, откуда взялась у меня жена? Ну да ладно, об этом потом, как-нибудь уж сведем концы с концами... А за Ханааном родил я Хуша, Мицраима и Фута. И хотя проклял Ной одного Ханаана, они трое тоже стали рабами у двоюродных братьев своих, ибо Ной спился окончательно и всем от его имени управляли Симка и Иафетка. Вот вопрос: если отец свинья, должен ли сын отвечать за свинство отца своего? И должны ли внуки отвечать за свинство деда?.. О, как возненавидел я своих братьев! Как возненавидел я Ноя! Поверь мне: ненависть сильнее любви. Она одна по-настоящему окрыляет. У любви как у пташки крылья, а у ненависти они бесконечны, как ветер над океаном... — Мужчина склонил голову набок, будто сам удивился такому сравнению. — Благодаря ненависти я сижу перед тобой... Нет, конечно, можно разъять музыку скальпелем физики, а то, что останется, пропустить через мясорубку биохимии, чтобы потом все вернуть в исходное состояние с помощью математики. Наверное, эта процедура кое-что объяснит, к примеру, ответит на вопрос — как? Но никогда она не ответит — зачем? Не стоит и пытаться — единственным результатом, в случае чистоты эксперимента, будет убийство сути предмета. А при исчезновении сути бессмысленно говорить о предназначении. Я понятно объясняю? — Мужчина бросил взгляд на Аверина. — То же и с Богом. Отъять одни атомы, подсыпать других, приправить все это Эйнштейном или там Флоренским — и, пожалуйста, вот он боженька, тот же, да и не тот. Присмотревшись, понимаешь, что Бог исчез, перебрался жить в иное измерение, нам неподвластное. Уж не знаю, хорошо ли это для Бога, но я лично быть объектом исследований не хочу. Я даже самоисследованием заниматься не буду, а лишь ограничусь фактами. Когда все пошло согласно проклятию Ноя и даже, стараниями Сима и Иафета, с перевыполнением, мне пришлось покинуть отчий дом и пустится в странствия. Ты, конечно, ждешь рассказа о моих путешествиях. Должен разочаровать тебя — ничего такого не будет, ибо я сгинул в своих странствиях без следа. Не пугайся, я не сумасшедший: тот, кого ты видишь перед собой, — это я, но я — это Ханаан, Хуш, Мицраим и Фут. Ненависть, знаешь ли, вещь наследственная и, кроме того, отличный консервант. Сыновья мои пережили Сима и Иафета, что и неудивительно, но потом и двоюродных братьев своих, сынов Симовых — Елама, Ассура, Арфаксада, Луда и Арама, а также сынов Иафетовых — Гомера, Магота, Мадая, Иавана, Фурала, Мешеха и Фираса, а потом и племянников своих двоюродных Аскеназа, Рифата, Фогарму, Елису, Фарсиса, Киттима, Доданима, Уца, Хула, Гефера, Маша, Сала, а потом и внучатых племянников своих двоюродных Фалека, Иоктана... Ты не устал? В общем, всех они пережили —- всех, всех, всех! Вплоть до тех, кто сейчас там, за бортом, — мужчина постучал в стену кулаком, — пускает пузыри-пузырики. О, сколько изворотливости им пришлось проявить, сколько личин сменить, сколько пересечь границ — и нравственных, и государственных!.. А сколько раз их жизни подвергались смертельному риску! Но всегда — всегда! — находился выход из самых тяжких, самых запутанных ситуаций. Все дело, конечно, в ненависти, и еще в том, что она была бескорыстной. Они просто жили, ждали и ненавидели. Их ненависть была столь бескорыстна, что они даже себе не могли толком объяснить, ради чего живут и чего ждут. Но чутье, запредельное сверх-естественное чутье, которое оберегало их жизни, подсказывало, что рано или поздно наступит счастливый миг. И, — мужчина поднялся и навис над Авериным, опираясь на сжатые кулаки, — миг наступил! Наступил сладкий миг, когда не нужно лицедействовать, пресмыкаться, лгать, когда можно быть собой. Каждый сын — часть моя, а что значит для части быть собой? То-то же, то-то... — Мужчина снова опустился на скамью, словно внезапно изнемог. — Предназначение части — слиться с другими частями и составить целое. Я понятно говорю?.. — Наступило долгое молчание, в продолжение которого мужчина сидел, обмякнув, и только лежащие на столе его руки чуть подрагивали; потом он вдруг оживился и сказал, улыбаясь; — А с Симкой и Иафеткой я в качестве части соединиться ради воссоздания Ноя ну никак не мог. Я, знаешь ли, самодостаточен... В семье не без урода, а урод — это я! — проговорил он, давясь смехом. — Разве ж можно с уродом-то... Только... только вот... Они померли оба, и Симка и Иафетка, хотя Симка шестьсот лет и протянул, долгожитель хренов, косточки их того... того... в прах, в пыль, в дерьмо собачье! А я жив-живехонек! Вот так-то. Я как бы Ной теперь, спаситель и прародитель семени. Мои титулы вроде как наследство папенькино, переходящий приз. И кстати о папеньке. Ума не приложу, куда он девался. Симка и Иафетка в своем сочинении утверждают, что он прожил аж девятьсот пятьдесят лет и отошел в мир иной, окруженный безутешными родственниками, но они лгут, как всегда, лгут самым бессовестным образом. Память у меня не моя, а, как ни крути, сынов моих, а сыны отлично помнят, как Ной в один прекрасный день исчез в неизвестном направлении, — ему, если вспомнить всю его пламенную жизнь, выкидывать такой фортель было не впервой. Нашедший жизнь долгих дней, как я полагаю, не умер, а просто ушел в подполье. У него чутье тоже ого-го... Думаю даже, все дело не в руководстве Бога, а в этом невероятном чутье Зиусудры-Ноя. Вполне могу допустить, что в этом чутье весь Бог как раз и сосредоточен. Бог Ноя есть инстинкт. Очень такой , я бы сказал, примитивный, но зато очень эффективный Бог. Я бы эту музыку не стал проверять алгеброй-химией, а принял бы такой, какая она есть. Признаюсь тебе, — мужчина перешел на шепот, — я вообще склонен к метафизике... Ах, если бы знать, что Ной точно помер! — вдруг вскричал он. — Если бы только!.. Вот и ответ на твой немой вопрос: зачем сочинять историю, если людей больше не будет и соответственно изучать ее будет некому. И кстати, запомни: не истина пишет историю, а история пишет истину. Принцип универсальный, он и тебя с твоими бабами касается. А ну повтори: история пишет истину! Ну! — Мужчина сделал паузу, словно давая Аверину возможность собраться с мыслями, после чего, хотя не получил никакого ответа, сказал удовлетворенно: — Вот и хорошо! Сыны мои за время своих долгих жизней узнали тому немало доказательств. Любое событие можно повернуть и так и этак. Хуш, к примеру, может свидетельствовать, что хитроумный грек Гомер вовсе не был слеп, но прикидывался слепым, ибо так больше подавали, когда он в общественных местах голосил свои вирши. Между прочим, Гомер, следуя вкусам толпы, намеренно выставил троянцев идиотами, способными польститься на большую деревянную игрушку. А Елена, из-за которой, собственно, и произошел весь сыр-бор, была еще та блядища, да к тому же с провалившимся носом, поскольку подхватила стыдную болезнь, обслуживая защитников Трои во время осады прямо на городской стене. Так что Менелай сохранил жизнь супруге вовсе не потому, что был в плену ее красоты, а потому лишь, что не узнал ее. Хуш собственными глазами видел из подвала, как спартанский царь пробежал, потрясая копьем, мимо Елены, не удостоив ее даже взглядом... Мицраим готов поклясться — и поверь мне: Мицраим не соврет! — что никто не рубил голову Иоанну Крестителю, а просто имел место несчастный случай, сыгравший на руку врагам Ирода Антипы. Фут, будучи в обозе Алариха, присутствовал при взятии Рима и отмечает самое предупредительное отношение гуннов к женщинам, детям и престарелым. Ну а Ханаан отлично знал Джордано Бруно и утверждает, что большего циника не встречал. Незадолго до смерти Бруно, балуясь рифмами, не без подачи Ханаана сочинил поэмку под названием «Ноев ковчег». Забавное, доложу тебе, чтение. Но это к слову... Инквизиция всячески споспешествовала научной деятельности Бруно, и трудно сказать, каких бы он достиг высот, если бы Ханаан, разумеется из самых лучших побуждений, не преподнес ему однажды бочонок старого пизанского. Бруно напился прямо за лабораторным столом, опрокинул свечу на реактивы и... Да что говорить! Это был пожар, а не костер, но ты разочек, хотя бы вполушка, слышал об этом? А вранье о трехстах спартанцах, а как оболгали Дантеса, а миф о газовых камерах?.. А чушь об избиении младенцев?.. А Ленина извратили?.. А?!. — Мужчина, распалившись, опять хватил по столу кулаком. — Хватит! Хватит, говорю я вам, покуражились, попили кровушки! Хватит! Пойдем, скорее же пойдем!
Он схватил Аверина за руку и заставил встать с ящика.
— Пора, пора! — провозгласил мужчина. — И пальто прихвати, там не исключена непогода.
Он едва ли не силком втиснул Аверина в пальто. Потом пару раз присел, будто разминаясь, и вдруг в неожиданном для грузного тела прыжке ударил в обозначенный на потолке прямоугольник. Люк со стуком откинулся, вниз упала лестница, а мужчина, осев на пол, зажмурился от хлынувшего в отверстие яркого солнечного света. Лицо Аверина тоже оказалось в солнечной полосе; его веки сузились резко — так сокращается мышца оторванной лягушачьей лапки. Но весь он по-прежнему пребывая в оцепенении.
Мужчина перевел дух и приказал Аверину:
— Лезь!
Над люком оказалась будка, сколоченная из грубо оструганных досок, с полупрозрачной плексигласовой крышей. Одну стену почти целиком занимала дверь с накладным замком, в трех других были окна разной величины: одно — двустворчатое, будто снятое с какой-то дачной веранды, другое — высокое и узкое с тонированным стеклом и третье — маленький круглый иллюминатор. Под круглым окошком крепился пожарный щит с обрезком трубы вместо лома. В углу на крюке висела необъятная плащ-палатка, а на полу стояли гигантские сапоги.
В будке бушевало пронзительное, яркое солнце, стекла отражались одно в другом, десятки солнечных зайчиков дрожали на стенах. Аверин посмотрел на солнце, и это было, пожалуй, первое за последние часы его осознанное движение. Мужчина, вылезший из люка следом за ним, на солнце смотреть не стал, а приник к большому окну.
— Ага! — сказал он удовлетворенно. — Сидят голубчики! Ишь сбились в кучу, сушатся друг о дружку, что ли?.. Этой твари нам даже и по паре не надо...
За окнами преобладал голубой цвет. Все походило на декорацию, слепленную кое-как, но с претензией: вода в серебряных бликах и небо, за невероятной голубизной которого угадывалась чернота Космоса, составляли единое целое — одно не существовало без другого, и лишь передний план открывающейся картины можно было, хотя и без особой уверенности, разложить на детали. А совсем уж под будкой, там, куда смотрел мужчина, сидели неподвижно несколько десятков рыжеватых крыс — их влажная шерсть блестела, искрилась под солнцем.
— Не надо такого нам, не надо... — продолжил мужчина. — Разнежились, понимаешь...
Он откинул крючок и долго возился, пытаясь разделить створки окна. Наконец они со скрипом разошлись.
— Смазать надо, — сказал мужчина.
Крысы, услышав звук, засуетились. Часть их устремилась вдоль бортов на нос, но большинство осталось на корме — они пищали, толкались, пытались привстать на задние лапки, словно надеялись, заглянув поверх рыжих спин своих соплеменников, понять, что же все-таки происходит. Мужчина издал утробный звук, схватил со щита огнетушитель и извлек из него пенную струю, которая ударила в узкий подоконник и разлетелась мелкими брызгами.
Паника среди крыс усилилась. Еще несколько животных попытались перебраться на нос, но мужчина, уже совладав с огнетушителем, умело отсек им путь к отступлению. У невысокого борта на корме образовался крысиный клубок, издававший однородный жалобный стон. Но вдруг раздался все перекрывший визг: одна крыса впилась в загривок другой, и это послужило сигналом. Крысы завизжали и начали, прокладывая себе путь укусами, карабкаться друг на друга в надежде перевалить через борт и уберечься от жестких струй, которыми их поливал мужчина. Те, кому удавалось взобраться на борт, замирали и пытались повернуть назад, но уже напирали следующие за ними, толкали их в бока и спины, чтобы через миг самим задержаться на узкой кромке и тут же полететь в нашпигованную солнечными бликами воду.
— Прямо как человеки, — констатировал мужчина.
Огнетушитель фыркнул последний раз и иссяк. Но все уже было кончено: у борта осталось лишь несколько помятых, искусанных, покрытых пеной животных. Мужчина метнулся к противоположному окну и оценил обстановку: на носу было с десяток крыс.
— Пожалуй, обойдемся без каннибала, — произнес он загадочную фразу, облачился в сапога и плащ-палатку, взял обрезок трубы и вышел наружу. Тут же из-за двери послышался его вскрик, раздались два глухих удара, и мужчина сказал: — Притаилась, гадина, в мертвом пространстве. Не углядел из окна.
Затем он показался на фоне серебристо-голубой декорации, сделал несколько решительных шагов к корме, сметая полами плащ-палатки холмики желтоватой пены, и стал наносить удары. Орудуя все той же трубой, он перекинул трупики через борт и отрапортовал Аверину, смотрящему из будки:
— Здесь все! А на носу потруднее будет. Там они полные сил, пеной не политые. Не прокусят? — спросил он, словно советуясь, уставясь на носки своих сапог. — Не прокусят! — сам же и ответил, но будто бы и не совеем сам, а еще и ретранслируя мнение Аверина. — А может, ты тоже хочешь развлечься? Так и скажи. Нет? Как угодно. Тогда я пошел. Только плащ на крючки застегну, чтобы какая тварь под него не запрыгнула.
Проходя мимо окошка-иллюминатора, он заглянул в будку, растянув в улыбке щеки, и вскоре уже размахивал трубой на носу. И здесь большинство крыс, пытаясь спастись, угодили в воду, но трем из них в броуновских столкновениях рыжеватых тел выпал иной жребий — прижатые к борту, словно поняв, что терять больше нечего, они развернулись и бросились на своего убийцу. Мужчина не ожидал этого и, когда крыса в слепом прыжке ударилась о его колено, шарахнулся и выронил трубу. Потеряв оружие, он стал нелепо размахивать ногами и поддел-таки одну крысу — перекувыркнувшись, она шлепнулась за борт, — но две другие оказались у него за спиной. Обреченные звери как будто почуяли его растерянность и не побежали на корму, а стали заходить с двух сторон, как на заправской охоте. Они шли медленно, прижимаясь животами к доскам палубы, ощерив пасти с частыми мелкими зубами.
— Каннибалы, каннибалы! — в ужасе вскрикнул мужчина — Помоги же, помоги!
Пятясь, он наступил на мертвую крысу, поскользнулся и упал навзничь. Крысы, казалось, только этого и ждали. Они тотчас кинулись на него, стараясь добраться до незащищенного лица, но мужчина успел перевернуться на бок и одну подмял под себя. Другая почти добралась до горла, желтые зубы клацнули, содрав кожу с кадыка, когда какая-то сила оторвала ее от мужчины и швырнула в сторону. Мужчина вскочил, диким взглядом обвел сияющее голубое пространство и, увидев, что у ног зашевелилась полупридушенная крыса, принялся сосредоточенно ее топтать. А рядом с ним стоял Аверин и недоуменно разглядывал свою сложенную ковшиком ладонь с зажатыми между пальцами рыжеватыми крысиными волосками.
Наконец мужчина оставил раздавленный трупик в покое, подтянул брюки и, подняв ногу, принялся счищать краем подошвы одного сапога крысиные внутренности, налипшие на голенище другого.
— Молодец! — похвалил он Аверина, не отрываясь от этого занятия. — Молодец, молодец... спасибо тебе! — Он потащил Аверина в будку, сноровисто нырнул в люк и уже снизу, из темноты, крикнул: — Так их, гадов! Так их, так их!
Лишь теперь Аверин разжал, растопырил пальцы, и рыжие волоски провалились между ними и пропали в темной глотке люка. Внизу было темно, но не настолько, чтобы не разглядеть, как мужчина возится рядом с бочкой, пристраивая у ее основания птичью клетку. Он несколько раз ударил по клетке кулаком, потом надавил на нее так, будто хотел смять проволоку. Раздался щелчок. Мужчина перевел дух, подергал клетку и, убедившись, что она прочно соединена с бочкой, потянул вверх ближнюю к бочке ее стенку. То же он проделал с заслонкой, бывшей на бочке в том месте, где к ней приникла клетка. Затем мужчина выпрямился, наклонил бочку и пинал ее ногами до тех пор, пока в клетку не вывалился шевелящийся ком, заполнивший собой почти весь ее объем. Клетка тут же была отсоединена от бочки. Мужчина взял ее за кольцо и полез навстречу солнцу.
Ком оказался большой серо-коричневой крысой. Когда мужчина поставил клетку на пол, она с трудом развернулась и уставилась на Аверина темными пуговичками глаз. Ей было невероятно тесно в этой маленькой попугаячьей клетке, которую к тому же пересекали две перекладинки, а из боковой стенки торчали пластмассовые стебельки с чашечками для корма и воды. Перекладинки заставляли крысу пригибаться, а чашечки не позволяли ей устроиться на полу; она перебирала лапками и то приподнималась, выгибая спину колесом, то, наоборот, пыталась распластаться внизу и втиснуть брюхо между чашечками. Длинный в чешуйках хвост высунулся между прутьями. Мужчина что-то пробормотал и вдруг резко наступил на него. Крыса пискнула и рванулась, клетка заходила ходуном и опрокинулась. Мужчина подмигнул Аверину... И тут все переменилось. Мужчина бросил случайный взгляд в окно, замер и в одно мгновение забыл о крысе.
Несколько минут он, не мигая, смотрел куда-то вдаль, пока из глаз у него не потекли слезы. Он поморщился, провел по лицу ладонью; рука по мере того, как ползла по щеке, напрягалась, сжималась в кулак и наконец сорвалась, ударила по раме так, что затряслась вся будка.
— А-а-а-ых! — издал мужчина вопль, обращаясь к океану; и обернулся к Аверину: — Что уставился? Я подумал — радуга, знамение завета... Но нет! Просто отблеск какой-то, а я его за радугу принял. Что? И не могло быть ничего, я сам все выдумал? Не отрицаю! Я даже повторить за тобой могу: я сам все выдумал. Именно так — выдумал! Но раз выдумал, значит, так оно и есть! Что?! В солипсизме меня упрекаешь? Слово-то какое научное! Но опять же не отрицаю! Более того, признаюсь чистосердечно: я материалист солипсистского толка. Такое, понимаешь, мировоззрение. Настоятельно советую взять на вооружение... — Мужчина еще раз что есть силы саданул по раме. — А насчет радуги ты не сомневайся. Будет радуга. Некуда Богу деваться, если не хочет он умертвить род людской в моем лице. К тому же в мои планы умерщвляться не входит. В конце концов Бог существует только в моих ощущениях, и это я его могу отправить в небытие, а не он меня. Он управляет мною постольку, поскольку я желаю ощущать его руководство... — Мужчина снова ударил по рамс и вышиб-таки ее наружу; зазвенело стекло. — Вот так! — выкрикнул мужчина и уставился на Аверина, который смотрел поверх его плеча в сине-серебряную даль, туда, куда совсем недавно смотрел он сам, надеясь узреть знамение завета. — Думаешь, я сошел с ума?! — Высокий голос мужчины будто подхватил звон разбившегося стекла. — Ничего подобного. Я не могу, я в принципе не могу сойти с ума... В любом случае я буду эталоном промысла Божьего, а эталон не может быть с изъяном, хоть с каким-нибудь... хоть с малюсеньким-премалюсеньким изъянчиком! Я эталон уже потому, что больше нет никого — вообще никого!.. Что?! Ты?! О, санкта симплицитас! Ты — не в счет! Твое предназначение... А ладно!.. — Мужчина сделал паузу и продолжил тоном вполне обыкновенным: — Я слукавил, а ты купился и поверил, что Семка, Еврипид, Диплодок Иваныч да я есть соответственно Хуш, Фут и Ханаан с Мицраимкой. Ну или не соответственно — фиг поймешь, кто там кому может соответствовать. Сыновья мои давным-давно сгинули без следа и следствия, я уж и забыл, как они выглядели и на кого были похожи, а значит, никакие параллели проводить не имею права. В общем, соврал я про сыновей, моя история совсем другая... — Мужчина понурил голову как бы виновато, но глаза его глядели весело. — Я когда-нибудь изложу тебе свою биографию. О, это был великий поход!.. Но о силе ненависти, между прочим, я сказал чистую правду — меня сохранила ненависть. Мало того, что она сделала бессмертным мой дух, так еще и помогла обессмертить плоть. Тлен преодолим, если умеешь ненавидеть. Первый раз это открылось мне случайно; как сейчас помню, сидел я, униженный, и думал о Ное — как он будет и завтра, и через тысячу, и через тысячу тысяч лет выполнять свою непонятную миссию, а я скоро умру, и ничего от меня не останется, и никто не вспомнит обо мне... Кто?! Дети, внуки, правнуки и прочие потомки?! Да будет проклята их память! Они отреклись от меня, и я отказываюсь вспоминать их впредь!.. — Мужчина погасил вспышку ярости и вновь заговорил спокойно: — Со мной был внук Сима, сын Арфаксада, — малохольный мальчишка, страдавший падучей. Все помню, даже родинку у него под носом, а имя забыл... Но не важно! Всех тогда окрутили Симка и Иафетка, и, кроме этого мальчишки, никто не желал знать моей правды. Но зато он отдался мне всей душой. И когда я возненавидел, как должно, и когда он поверил мне, как должно, — тогда свершилось! Я очнулся и не узнал себя, а мальчишки того нигде не нашли. Пока я приходил в себя, меня схватили и обвинили в... — Мужчина захихикал, но быстро овладел собой. — О, какие удивительные идиоты! К счастью, мне удалось бежать. И пошло-поехало! Поначалу я ничего не понимал, а потом, сообразив что к чему, сам стал искать доноров — бессмертие надо подкармливать, и чем чаще, тем лучше. Особых проблем с этим я никогда не испытывал, хотя бывало по-разному. К примеру, в Вавилоне, когда рухнула башня, у меня от обилия доноров кружилась голова, а в Афинах при Перикле пришлось попотеть в поисках подходящего материала... А сам процесс идет просто — ты присутствовал при последнем кормлении, все видел и чувствовал... Что?! Твоя роль?! Самая обыкновенная. Сейчас не получилось, потом получится. Притрешься, притерпишься — сам попросишься. В конце концов, весь ты не умрешь и тленья убежишь — кое-что от тебя во мне сохранится. И это не какой-нибудь тебе каннибализм... — Мужчина поднял клетку. — Их шесть штук в бочке сидело, и от пяти не осталось даже клочка шерсти. Вот и я так... с той лишь разницей, что она каннибал, а я ассенизатор. Прошу обратить внимание, что для кормления использовались только особи определенного склада, исключительно с повернутыми мозгами, хотя кое-кто из них и выглядел вполне нормально. С прочими ничего не выходило, так что в этом смысле я чист... — Мужчина ухватил кончик многострадального чешуйчатого хвоста и стал наматывать его на толстый палец; крыса завизжала, заскребла лапками и судорожно впилась зубами в пластмассовую поилку. — Так и я... — повторил мужчина и без всякого перехода рассмеялся. — Ты хоть в чем-нибудь веришь мне? Нет? Жаль... Мне надо верить во всем. Я, конечно, шутил насчет материализма солипсистского толка и своей склонности к метафизике, но все-таки был недалек от истины — как и всякий демиург. Кстати, хорошо быть демиургом — что пожелаю, то и сделаю. Вот, к примеру, захочу и засуну эту крыску тебе за пазуху, — он поднес клетку к лицу Аверина, — а захочу и... — Последовало резкое движение, и клетка по крутой траектории полетела через окно в воду. — Так их, каннибалов! Так их гадов! — сказал мужчина. — А теперь слушай... Да хватит спать!..
Он коснулся лба Аверина, и Аверин проснулся, испытав невероятное облегчение в краткий миг перехода от сна к яви. Но и проснувшись, он увидел, что ничего не изменилось. Он по-прежнему стоял в будке, и океан по-прежнему жонглировал начищенными серебряными тарелками; и по-прежнему что-то вдалеке у горизонта притягивало его взгляд; а рядом тряс щеками полный человечек, одетый в не по росту большую плащ-палатку.
— Сейчас мачту поставим, натянем паруса и поплывем! — бодро сказал человечек. — А то заболтался я с тобой... Хотя, если по-людски подойти, то понятно, ведь понятно же, а? Столько ждать и никому никогда ни полслова, вся жизнь, считай, как на временно оккупированной врагом территории... Но ничего, я отплачу, мы воссоздадим подлинную историю оккупации — с самого начала, с того момента, как я застал Ноя в пьяном непотребстве его... А куда это ты смотришь все?
Он проследил направление взгляда Аверина, и на лице его отразилось смятение — но только на мгновение. Лицо сразу обрело жесткость, четче обозначился треугольник между щеками, и приподнялась верхняя губа, обнажив крепкие желтые зубы.
Прямо по курсу обретал зримые очертания корабль. Он приближался какими-то скачками: словно проваливался во вневременье, чтобы тут же появиться снова, уже увеличившись в размерах. Невозможно было уловить само его движение, но казалось, он двигается тем быстрее, чем ближе становится. Вот он черная точка; вот уже видны надстройки, бесчисленные палубы, дымящиеся трубы; вот уже можно различить мельчайшие детали; вот он навис над маленьким неказистым суденышком — и человек в плащ-палатке сжался в комок, присел и прикрыл затылок руками. Аверин же стоял, опустив руки, и только зрачки его делались все шире...
Громада корабля упала на них, и в этот миг Аверин непостижимым образом увидел в стальном ее чреве своего сына, и другого своего сына, и жену, и Надежду. Аверин закричал им что-то, но было поздно — слова пропали в треске ломающегося в щепы дерева. Будка разлетелась, Аверина бросило в воду, закрутило, потянуло на глубину. Неосознанно он начал бороться за свою жизнь, неожиданно легко вынырнул на поверхность и сумел еще раз увидеть уходящий корабль. В каютах и на открытых палубах его миллиарды миллиардов людей — живших, живущих и еще не родившихся — занимались своими делами. Аверин увидел их всех разом, и еще увидел он непостижимым образом их вечные города и дороги, леса и поля и гордых свободных животных; а на капитанском мостике попыхивал ореховой трубкой бородатый Ной. И никто, ни один из миллиардов миллиардов не повернул головы в сторону Аверина.
— Простите меня... — прошептал Аверин вслед кораблю и перестал шевелить руками и ногами.
Он погружался медленно, лицом кверху, его тело теряло вес, и ему казалось, что он парит высоко над водой.
«Простите меня», — хотел сказать он еще раз, но не успел — вода сомкнулась над ним.
Но в то же мгновение крепкая рука вцепилась ему в волосы. Невесомость исчезла, Аверин почувствовал сильный рывок и оказался на каких-то досках. Над ним склонилось лицо с дряблыми мешочками щек, раскрылись губы и стали быстро произносить слова, которые, как горошины, запрыгали по пустой ровной, как асфальт, поверхности океана:
— Ничего, ничего... Наловим обломков, соберем плот... Продержимся, а там и радуга... Будет, не сомневайся... А не будет — дождемся, пока вода спадет, и заживем... заживем на просторе... Ничего, ничего... Оклемался?.. Вот и хорошо, хорошо... Все хорошо, мон ами...