ВЛАДИСЛАВ ПЕТРОВ ТАЙНА ВСЕХ





ПРОВИНЦИЛИАДА, или ЧЕЛОВЕК ИЗ ЛАРЦА


1. Псих-бандит-царевич


От Сидорова ушла жена. По-хорошему, без скандала, напоследок сварила ему на три дня макарон и сказала: «Жаль мне тебя, Сидоров. Ни рыба ты и ни мясо!» И горько заплакала.

Когда макароны были съедены, Сидоров затосковал. Питаться он привык по расписанию и обязательно диетически, от иной пищи у него заболевал живот. Нежный был Сидоров человек.

Несколько дней он продержался на вареной колбасе. Жир выковыривал, а то, что оставалось, запивал чаем. Вскоре завтраки, обеды и ужины стали ему ненавистны.

В субботу вместо обеда он прилег на диван, собираясь почитать книгу Тура Хейердала об острове Пасхи, но заснул, и приснились ему устрицы в сметане. Он ел их деревянной ложкой из большой глиняной миски, а устрицы брызгались сметаной и пищали, как трехдневные котята.

Доев устриц, Сидоров проснулся. За окном стоял тусклый ноябрьский вечер, в кишках урчало. Он вздохнул и пошел готовить яичницу. Яйца были куплены утром у хромой бабки, торговавшей возле гастронома. «Бери, милок, хорошие яички, деревенские», — засуетилась вокруг Сидорова бабка, стоило ему взглянуть на плетеную корзину, в которой рядком лежали крупные яйца. «В деревенских витаминов больше, чем в инкубаторских», — рассудил Сидоров и купил.

Масла не оказалось, он использовал жир, накануне извлеченный из колбасы. Разогрев сковородку, неловко тюкнул ножом по скорлупе, но ни белок, ни желток не полились. А выскочила, слабо звякнув о плиту, иголка — тонкая, без ушка для нитки, с черным острием. Злой шутник проделал в яйце дырочку, вытряхнул содержимое и загнал внутрь иглу. Следовало пойти и пожаловаться. Но где искать управу на деревенских бабок? К тому же Сидоров совершенно не умел стучать кулаком в присутственных местах.

Затренькал звонок. На лестнице стоял с чемоданом Купоросов, сосед с пятого этажа. По меньшей мере раз в неделю Купоросов ссорился с женой и уезжал на далекие стройки, но дальше вытрезвителя никогда не добирался.

— Завербовался я. На север, на самый крайний, — сказал Купоросов. — Пусть, стерва, одна поживет. Займи на беленькую до возвращения. Можно золотом, можно ценными бумагами, но лучше ассигнациями. Ей-бо, отдам!

Лишних денег у Сидорова не было, но он полез в пиджак, висевший на вешалке. Помнил: Купоросов — мужик крутой, в хулиганстве изобретательный. Однажды, когда Сидоров неосторожно упрекнул Купоросова в пьянстве, тот втащил к нему в квартиру автогенный аппарат и аккуратно срезал перила на балконе. Не давай ему после этого в долг!

— Ишь какая! — заинтересовался Купоросов иглой, которую Сидоров продолжал вертеть в руках. — Подари на память. Опять же, сувенир. Буду на севере, на крайнем, доху подшивать и тебя вспоминать.

«Шут с ней, с иглой!» — подумал Сидоров и вручил ее Купоросову вместе с денежной купюрой. Купоросов воткнул иглу в воротник пальто, сказал:

— Ты мой чемодан, того, постереги. А я на север, значит, поехал.

И зачем-то посмотрел купюру на свет.


Сидоров взметнул легкий, как пушинка, чемодан на антресоли и вернулся на кухню. Жир в сковороде превратился в чадящие угольки. В сердцах он опрокинул сковороду в форточку.

Другие яйца подвоха не содержали. Сидоров заглотил их сырыми. Потом посмотрел по телевизору концерт, посвященный милицейскому празднику, свернулся калачиком и заснул.


Ровно в полночь Сидорова разбудил сильный стук. Дверь прогибалась под ударами, когда он, спросонья перепутав шлепанцы, подошел к глазку. Но лампочка на лестнице перегорела еще позавчера. Сидорову стало страшно.

— Вам кого? — вскрикнул он.

— Тебя! — грубо отвечали из-за двери.

«Телеграмма? Или пьяный кто?» — подумал Сидоров, покрываясь гусиной кожей. Дверь ходила ходуном. С каждым ударом внутри у него скало и обрывалось.

— Приходите утром, — со слабой надеждой сказал он.

— Как бы не так! Отворяй, все равно сломаю!

«В милицию звонить!..» — пронеслось в голове, но тут предсмертно проскрежетал замок, дверь стремительно распахнулась и ударила Сидорова по лбу. Он на миг отключился, а когда очнулся, обнаружил себя сидящим на полу. Перед ним стояли сапоги с загнутыми кверху носками.

Крепкая рука подняла его, встряхнула и поставила на ноги. Она принадлежала бородатому детине в кольчуге и шлеме, смахивающему на статиста из оперы «Князь Игорь». На поясе у детины висела фляга в дерюжной оплетке, на перевязи болтался меч.

«Псих! Такой не пощадит и ничего ему за это не будет!» — взгрустнул Сидоров и с отчаяния, а может быть, желая подороже отдать свою жизнь, сомкнул челюсти на волосатой руке...

На этот раз он приходил в себя значительно дольше. А когда пришел, то увидел, что бандит, наколов на кончик ножа кусок колбасы, внимательно его рассматривает. Стараясь не шуметь, Сидоров перевернулся на живот и по-пластунски пополз к двери.

— Стой, поганец! — гаркнул бандит.

Сидоров вжался в пол, как при артобстреле. Позади раздались тяжелые шаги.

— Не бойся, худа не сделаю. Ко мне ползи.

Бежать смысла не было — все равно догонит, кричать тоже — пока кто услышит да отзовется... А шизик-бандит — вот он, и меч у него, похоже, не бутафорский — наверное, в музее спер.

Псих стоял, почесывая в затылке, и смотрел на Сидорова вроде без злобы, а так - с превосходством и брезгливостью.

— Сказывай, где смерть Кощееву прячешь! — сурово потребовал он.

— Ка-к-кую смерть? — полязгал зубами Сидоров.

— Не отпирайся. Смерть Кощея на конце иглы, игла в яйце, а яйцо тебе вчера Яга продала. Враз призналась злодейка, когда я ее в печь на лопате заправил.

— Нет у меня иглы, у Купоросова она.

— Ты мне голову не морочь, знать не знаю я Купоросова! У тебя игла, и больше ей быть негде!

— Правду говорю, чем хочешь поклянусь! — Сидоров бухнулся на колени.

— Недосуг мне... — с затаенной угрозой сказал псих.

Сидоров понял: если сей момент он чего-нибудь не выдумает, быть ему изрубленным в кусочки.

— Не спеши, добрый молодец, — забормотал он ни жив ни мертв. — Скоро сказка сказывается, но не скоро дело делается. Не по-людски у нас как-то получается, не по обычаю. Расскажи, кто ты, откуда, а я пока баньку истоплю и на стол накрою. А там и о деле поговорим.

Добрый молодец, он же псих и бандит, приосанился.

— Зовут меня Иваном-царевичем. Ищу я невесту свою Марью — Красоту Ненаглядную. Унес ее Кощей Бессмертный за тридевять земель в полночное царство. Ты владеешь смертью Кощеевой — отдавай иглу!

— Э-э-э... Так просто я тебе иглу не отдам, — пошел ва-банк Сидоров.

— Попробуй не отдай, — сказал царевич и загремел, вытаскивая меч из ножен.

Стало совсем паршиво.

— Погоди, Иван! — возопил Сидоров. — Не губи меня! Так дела не делаются!

— Делаются, делаются... — мрачно произнес царевич, нависая на ним.

— Давай полюбовно, — хриплым голосом сказал Сидоров. — Ты у меня год в работниках послужишь, а я тебе взаимо... взаимообразно иглу в качестве платы. Без обмана!

— В работники?! Я — в работники?!.

— Не ты первый, не ты последний, — героически пролепетал Сидоров. — Иван — крестьянский сын служил, Иван купеческий...

— Так это ж чьи сыны были? А я — царский! Царевич я!

— Василий-царевич служил! — продолжил от страха находчивый Сидоров.

— Васька-то? — менее уверенно переспросил псих. — У его родителя царство в пол-лаптя будет, не более. Курам на смех.

— Какой-никакой, а тоже царевич. В общем, как хочешь; либо согласно обычаю в работники, либо смерти Кощеевой тебе не видать.

Душа Сидорова зажмурилась и бросилась в пятки.

— По обычаю оно, конечно... — вдруг, как и полагается в сказках, согласился царевич. — Ладно! Топи баньку, корми, пои меня, а там все обговорим. Да прикройся, негоже так.

Сидоров смутился: одежд на нем было — трусы да шлепанцы. Торопливо он натянул физкультурные штаны с пузырями на коленях и поспешил в ванную.

Вода шла только горячая. Под пристальным взглядом царевича Сидоров наполнил ванну.

— Хреновата банька, — заметил псих, раздеваясь и распространяя запах давно немытого тела. — Веник у тебя березовый али как?

— Уж какая есть, — виновато развел руками Сидоров. — А веники кончились. Но могу спинку рукавичкой поролоновой потереть.

По-доброму как-то вышло, почти по-семейному. Псих-царевич плескался, крутил краны, интересовался, где находится печь и кто подкладывает дрова. Короче, нес всякую дребедень, вполне извинительную, учитывая его душевное состояние. Человеком он оказался невредным, и Сидоров мылил мочалку уже без особого страха. «Ну, грубоват, воспитания должного, наверное, не получил, — размышлял он. — Ну, пунктик у него... Так у кого не бывает?..»

Отмывшись, Иван без церемоний уселся за стол. Угощение получилось небогатое: батон, минтай в томате и колбаса, зияющая дырками подобно швейцарскому сыру. Поколебавшись, Сидоров извлек из серванта бутылку армянского трехзвездочного, подарок тестя из старых запасов, и вазочку с конфетами « Тузик»

Коньяк Иван одобрил, закусил минтаем и загрустил. Пришлось Сидорову выслушать длинную историю про вероломство Кощея и не состоявшуюся женитьбу. Излагал псих складно: не знай Сидоров наверняка, что никакой он не царевич, то несомненно поверил бы. Но все равно — посочувствовал он Ивану. Переживал тот искренне, по-настоящему. Повеяло на Сидорова романтикой, захотелось ему тоже полюбить кого-нибудь, пусть до умопомрачения, пусть даже окончательно с катушек слететь, но зато воспарить, проникнуться этаким сладостным чувством. Жена тут, понятно, в расчет не шла.

— Завидую тебе, Ваня, — сказал Сидоров, когда бутылка показала дно. — Какое счастье любить! Хочешь, вместе твою Марью пойдем выручать?

— Ты лучше иглу отдай, — печально ответил Иван.

— Нельзя, — сочувственно вздохнул Сидоров. — Сам знаешь, без службы не полагается. Порядок такой... Кроме того, нет у меня иглы.

— Будет врать-то! — поморщился царевич. — Сказывай, какую службу служить, коли порядок такой.

И застал Сидорова врасплох. «Раскис, кисейная барышня... — обозвал себя Сидоров. — Что бы придумать такое? Даст Бог, выпровожу».

В ожидании задания Иван допил коньяк, заел «Тузиком». Сидоров окинул взглядом скудный стол.

— А знаешь, — сказал он, — добудь-ка мне первым делом скатерть-самобранку.

На большее фантазии не хватило.

— Скатерку? — встрепенулся царевич. — Это мы мигом. Не служба это, а службишка!

«Продешевил! — огорчился Сидоров, но одернул себя: — Вовсе рехнулся... С кем поведешься!..»

— Идти надо, Ваня, тебе, пока ночь на дворе.

— Чего мне света бояться?

— Слуги Кощеевы всюду рыщут. Не будь храбрым по-глупому, будь умным по-храброму, — замысловато выразился Сидоров.

— Твоя правда, — согласился псих-бандит-царевич. Он перепоясался, проверил с помощью выдранного из бороды волоска, не затупился ли меч. У двери обернулся. — Жди меня через три дня и три ночи.

Выйдя из подъезда, он пересек улицу напротив гастронома, поглазел на неоновых трех поросят на витрине, обогнул гастроном и одним махом перескочил через забор на его задний двор.

Обнаженная толстушка-луна бесстыдно выставилась в предрассветном небе. Мошкарой вокруг нее вились звезды. С земли с ними перемигивалась, поблескивая из ящиков, стеклянная тара. Иван миновал груду картонных коробок и подошел к бочке из-под соленых огурцов. На дне бочки тонким ноябрьским ледком застыло небесное отражение. Стояла такая тишина, что слышалось, как в соседнем квартале зажигают спички. Иван присел на край бочки и соскользнул в нее. Хрустнул лед.

Бочка, как была, так и осталась пустой. Иван как сквозь дно провалился.


2. Пендрик с задатками


Сидоров съел две таблетки элениума и забрался под одеяло. Засыпал тяжело: мерещились звуки на лестнице. А когда заснул, то увидел сон, будто выиграл в лотерею рог изобилия. До поры до времени рог исправно снабжал его всем необходимым, но потом вылез из широкого раструба Кощей со свитой, у которой зубы наружу и когти, как клещи. «Отдай иглу!» — завопил Кощей голосом тестя Егора Нилыча. Какая-то ушастая нежить подпрыгнула и впилась Сидорову скрюченными пальцами в пипку носа. В ужасе он оттолкнул ее, нежить вякнула по-кошачьи, и Сидоров проснулся.

В комнате, залитой неверным утренним светом, метался в поисках выхода соседский кот Вельзевул. Сидоров выдворил кота, оторвал в туалете задвижку и приспособил ее на входную дверь. Он так обалдел от тяжких ночных перипетий, что после ухода Ивана улегся, оставив квартиру открытой всем нашествиям.

В голове была совершеннейшая каша. Дурацкие сны и не менее дурацкая явь спеклись в единое целое, и не представлялось возможным точно определить, что было, а чего вовсе не было. Сидоров поплескался под краном, доел остатки минтая, вздохнул и приступил к работе.

Трудился он в художественном кооперативе «Теремок» надомником — резал из дерева ковши и ложки. Попал туда милостью Егора Нилыча, большого специалиста по части творчества с производственным уклоном. «Задатки у тебя, Пендрик, есть, — ободрял тесть Сидорова. — Научишься работать руками, глядишь, и голова заработает. Так что дерзай, Пендрик!» Почему Егор Нилыч называл его Пендриком — неизвестно.

Сидоров засунул филологический диплом в старые бумаги и с рвением взялся за художественный промысел. Он дерзал, но ложки из-под его резца выходили некондиционные, словно специально предназначались для желающих похудеть. Квартира погрязла в стружках. Раньше убирала жена, теперь приходилось самому. Сидоров боролся со стружками, как Лаокоон со змеями, но они все равно проникали всюду, а на мебель ложилась противная деревянная пыль.

В «Теремке» Сидорова терпели благодаря тестю. Мужик Егор Нилыч был хваткий, из тех, что рождаются руководителями. Обществу он отдавал по способностям, а получал от него, соответственно, по потребностям. Последнее так понравилось Сидорову, что подвигло его сделать предложение своей сокурснице Нюре, которая по счастливому совпадению обстоятельств оказалась дочерью Егора Нилыча. Нюра была некрасива, как пьяная драка, но зато с приданым.

Правда, с приданым вышла заминка. Когда Сидорова окольцевали, Егор Нилыч вдруг заявил, что зятю прежде, чем претендовать на чужие щедроты, следует хоть как-то себя проявить. Это был удар ниже пояса, но Сидоров собрал волю в кулак, возмущения не выказал и стал себя проявлять изо всех сил. Егор Нилыч спуску ему не давал, но и с результатами не торопил. Понимал: ходить бы Нюре до второго пришествия в девках, если бы не Сидоров. Однако иллюзий по поводу зятя не питал.

Невезучий был Сидоров человек, профессиональный, можно сказать, неудачник. Не везло ему всегда, везде и во всем. Родился он семимесячным и к тому же 29 февраля.

Отец его, автобусный контролер Филипп Сидоров, достойно отметил появление на свет наследника, утром по ошибке опохмелился клопомором и в одночасье помер. Только и сказал последнюю волю, чтобы сына нарекли Александром, сиречь защитником. Так еще не научившийся пачкать пеленки Сидоров стал полным тезкой великого полководца Македонского.

Рос Александр-защитник хилым и скучным. Коклюш сменялся краснухой, корь следовала за ветрянкой. Свинка, скарлатина, желтуха, грипп всех мастей и еще дюжина болезней со столь мудреными названиями, что здоровый человек и не выговорит, боролись одна с другой за организм юного Александра Филиппыча. В перерывах между инфекциями он падал на лестнице, касался оголенных проводов и опрокидывал на себя кипящие чайники. Шалости здесь были ни при чем — Сидоров слыл очень серьезным мальчиком, — но над ним довлели роковые, никому не подвластные обстоятельства. Стоит ли удивляться тому, что лицо Александра-защитника постоянно украшала кислая мина.

Частое пребывание на постельном режиме располагало к размышлениям и деланию разных изобретений. Одно из них — баржу, плывущую против течения за счет силы самого течения, — юный Сидоров даже пытался реализовать на практике, но ничего не вышло — во-первых, из-за отсутствия материалов для постройки баржи, во-вторых, из-за отсутствия поблизости быстротекущей реки. Когда же он написал письмо в Академию наук с просьбой прислать денег на постройку баржи где-нибудь в низовьях Терека, чтобы подняться против течения в верховья, ему пришел ответ, в котором почему-то упоминался вечный двигатель. Сидоров обиделся, написал в Академию еще одно письмо, где сравнил себя сразу с Ползуновым, Можайским и братьями Черепановыми и в знак протеста объявил о своем отказе от научно-технического творчества.

Переживания, вызванные непризнанием со стороны научной общественности, привели к тому, что он обратился к искусствам. Перепробовав поочередно рисование акварелью, лепку из пластилина и резьбу по дереву (например, он вырезал гигантскую цепь из цельного осинового ствола), Сидоров остановился на поэзии, справедливо сочтя ее наименее энергозатратным видом творческого труда. Вирши в хронологическом порядке записывались в толстую коленкоровую тетрадь. Позже тетрадь съели мыши, но один стих, сочиненный к юбилею учительницы физкультуры Людмилы Тимофеевны, чудом остался недоеденным. Вот он:

Людмила Тимофевна,

Учитель наш родной!

По школе ежедневно

Стучите вы клюкой.

(Людмила Тимофеевна была хромонога и ходила с палочкой.)

Педдеятельность ваша

Дала свои плоды:

Я, Сидоров Саша, —

Поэт чистой воды!

Пик поэтических занятий совпал с получением аттестата зрелости. Созрев, Сидоров ни минуты не сомневался, кем быть, — разумеется, поэтом. Издательство, куда он отослал пухлую рукопись, печатать ее не спешило, но Сидоров, к несчастью литконсультантов, уже был закален предыдущими неудачами и в уныние не впал. Желая быть поближе к литературе, он устроился курьером в областную газету и принялся терроризировать своими произведениями толстые журналы.

В свободное от курьерских обязанностей время Сидоров читал свои стихи редакционной машинистке Аллочке Клюквиной. Она кротко слушала, и потому нет ничего удивительного в том, что Сидоров полюбил ее всей душой. Она же его полюбить не успела, потому что вернулся из армии сосед Сидорова по дому Жорка Вольтерянц. Сидоров сдуру познакомил его с Аллочкой, и через два месяца Жорка вероломно на ней женился. Сам Сидоров не служил из-за плоскостопия.

В Литинститут Сидорова не приняли, зато с пятой попытки он пробился на филфак педагогического. Студентом он продолжал заниматься изящной словесностью День получения диплома о высшем образовании ознаменовался акростихом:

Сея разумное, доброе, вечное.

Искренним сердцем своим дорожа.

Даже пусть денежно не обеспеченный.

От холода-голода даже дрожа.

Разум ты свой сохрани неувеченным.

Осень минует, и солнцем беспечным

Вступишь ты прямо любимой в глаза.

«Солнцем беспечным» был, естественно, сам Сидоров. «Любимой» — неверная Аллочка, которую, поддерживая огонь поэтического вдохновения, он продолжал любить трепетно и нежно.

Жуткие мытарства ждали Сидорова после окончания института. Старания маменьки пошли прахом: уберечь сына от распределения не удалось, и он поехал учительствовать в сельскую глубинку.

Сеятель разумного, доброго, вечного получился из Сидорова неважный. Перед детьми он тушевался, объяснял невнятно, а когда хотел прикрикнуть, срывался на ультразвук. Дети наградили его обидной кличкой Нибениме. Самые примерные ученики, отсидев урок Александра Филиппыча, вдруг будто срывались с цепи и совершали нехорошие поступки. Дохлая мышь, привязанная за хвост к классному журналу, или корабельный гвоздь в стуле — мелочи в сравнении с тем, что пережил Сидоров.

Закатный день педагогической деятельное Александра Филиппыча начался с того, что он приятно поразился отсутствию на уроке близнецов Кряковых. А близнецы, пока он бормотал про сложносоставное предложение, разбирали пролет лестницы, ведущей на первый этаж. Завершив работу, они бросили в класс дымовую шашку, изготовленную из старой кинопленки с секретными добавками, и спрятались за дверью. Расталкивая детей, Александр Филиппин побежал спасаться, в дыму не замелил, что ступеньки исчезли, и рухнул вниз. Он опустился аккурат на металлический наконечник школьного знамени, хранившегося под лестницей. С тех пор правая ягодица Сидорова хранит немыслимую отметину.

Но нет худа без добра. Директор школы, сжалившись над ним и учениками, выправил бумажку, удостоверяющего отработку положенного по распределению срока, и в тот же вечер перебинтованный школьной фельдшерицей Сидоров отбыл восвояси.

Вернувшись к пенатам, он устроился корректором в газету «Путь труда», где угнездившийся в нем вирус невезения окончательно разгулялся. Какие только ошибки не проникали в печать по сидоровскому недогляду! Маркса он превратил в Мракса, а в фамилии городского головы Баобабова допустил совершенно уж неприличную опечатку. Когда же в газету благодаря шкодливой корректорской правке попало категоричное утверждение «Борьба социализма с коммунизмом завершится неминуемым крахом последнего», редактор очистил место корректора по собственному желанию Сидорова, что самому редактору не помогло — на следующий день бюро горкома очистило от редактора редакторский кабинет.

К этому времени Сидоров уже был женат, и Егор Нилыч, по достоинству оценив осиновую цепь, составил ему протекцию по части художественного промысла. «Главное, Пендрик, руку набить. — говорил он. — Жизнь — штука сложная. Не набьешь себе руку — она тебе набьет морду». Егор Нилыч был философ с большим жизненным опытом.


Разлад с Нюрой автоматически лишил Сидорова покровительства тестя, в «Теремке» с ним церемониться перестали. Когда он запорол очередную партию ложек, дали для исправления положения день и пригрозили выгнать взашей, если он не выдаст высококачественный продукт.

Сидоров закусил удила и прыгнул выше головы: ложки вышли на славу, хоть на выставку в Америку посылай. Вечером, смахнув последние стружки, он выстроил их вдоль стены и залюбовался. Приятно было глядеть на деяние рук своих.

Бог знает, сколько просидел он в безмятежном созерцании. Но когда часы с кукушкой, подаренные тещей в прошлом году, прокуковали одиннадцать, он, как наяву, увидел написанные огненной древнеславянской вязью слова психа-царевича: «Жди меня через три дня и три ночи». Как раз заканчивались третьи сутки после знакомства с Иваном.

Сидоров засуетился. Побежал за иглой к Купоросову, но тот, как уехал на север, больше дома не появлялся — вероятно, загремел на пятнадцать суток. Решил позвать на помощь Вольтерянца, но остановился на полпути — вспомнил про Аллочку. Собрался звонить в милицию, но одернул себя: «Куда, дурак?! А если не придет?! Ждать надо!..» И стал ждать.

Все произошло весьма буднично. Когда кукушка прокричала полночь, между дверью и косяком просунулся кончик меча-кладенца. Новенький, накануне врезанный замок крякнул, что-то в нем лопнуло, и в квартиру вступил псих-царевич Иван. Выглядел он прескверно: глаза слезились, нос распух от насморка. Спрятав меч в ножны, царевич опустился в кресло и зачихал. Пока он прочищал нос, Сидоров собрался духом.

— Ну что, исполнил службу? — спросил он, отодвигаясь подальше в опасении заразиться гриппом.

— Ясное дело! — отвечал Иван, доставая из-за пазухи линялую скатерть. — А ну, скатерка, накорми нас, напои по-царски! А-ап-чхи!..

Вмиг возникли на скатерти караваи черного хлеба, чугун со щами, другой чугун, поменьше, с гречневой кашей, жбанчик глиняный и пара чарок тонкой работы.

«Самобранка! Настоящая! — полыхнуло в мозгу Сидорова, но тут же заюлил червь сомнения. — Цирк. Кио. А вдруг, — подумалось наперекор червю, — наука уже дошла до этакого? Кибернетическое чудо! Опытный образец! Чего не бывает?!» Убежденный был Сидоров материалист. Может быть, поэтому, посмотрев на появившиеся яства, он сказал пренебрежительно:

— И это все?

— Все. Самое царское угощение. Язык откусишь!

Сидоров понюхал щи и аж закачался — божественный запах исходил из чугуна. Дальше он действовал на автопилоте — в мгновение придвинул стул, выбрал ложку собственного изготовления и, не отрываясь, выхлебал чугун до дна. Он собирался приступить к каше, когда сопение Ивана вернуло его к суровой реальности.

Иван спал, по-детски неловко свесив голову набок. Нелегко далась ему самобранка.

«Откуда у него скатерть эта? - спросил себя Сидоров. — Из кагэбэшного НИИ, что на космонавтов работает? Господи, какой же всюду бардак! Кто дал ему допуск в этот НИИ?! Вот и свихнулся человек... Неудивительно: любой свихнется от таких возможностей!»

Размышляя, Сидоров опрокинул чарку, закусил кашей и... подавился. Выходило: это он толкнул невменяемого Ивана на кражу сверхсекретного государственного имущества с несомненным оборонным значением. Да-а...

Чистосердечное признание его не прельщало. Как говаривал Егор Нилыч, неблагодарная вещь доказывать, что ты не кэмел.

— Вань, а Вань... — Сидоров осторожно тронул психа-царевича за плечо.

Иван открыт мутные от жара глаза, сказал тихо, но внятно:

— Кошей... Кощей Бессмертный здесь...

— Что ты, бог с тобой! Какой Кощей?! — почуяв неладное, зачастил Сидоров. — Помер давно Кощей, в двадцатом веке живем!

— Кощей, погань нечистая! Удавлю тебя, в прах развею! — продолжал бредить Иван.

Безумно вперив взгляд в одну точку, он поднялся, медленно, как бы сомневаясь, взялся за меч и вдруг с диким криком, от которого, как домино, посыпались приставленные к стене ложки, бросился на воображаемого противника. Сидоров забился в угол и прикрылся газетой.

Иван смерчем пронесся по комнате — походя разворотил кресло, срубил люстру, превратил в капусту ковер — и орал неистово:

— Так тебе, гадина бессмертная! Так! Вот я тебе голову снесу!

И ударил мечом по тульскому самовару, который мирно покоился на серванте.

— Вот я твои косточки потопчу! — кричал он и тут же демонстрировал единство слова и дела, танцуя канкан на ложках. Ложки с хрустом превращались в щепки.

Сидоров, каждый миг ожидая удара, дрожал под газетой мелкой дрожь. Прощаясь с жизнью, он не сразу услышал наступившую тишину. А когда выглянул, его осторожному глазу открылась картина полного разора. Иван стоял на развалинах гардероба и непонимающе смотрел по сторонам.

— Где Кощей? Где?! Ведь я же... Эх!.. — произнес он, еле держась на ногах.

— Спокойно, Ваня! — хрипло сказал Сидоров, косясь на меч-кладенец. — Приляг. Температурку измерим, аспиринчика примем.

Иван безропотно подчинился: лег на чудом уцелевшую во время побоища сидоровскую постель, позволил засунуть себе под мышку градусник. В груди у него булькало и клокотало.

Ртутный столбик зашкалило. Богатый личный опыт больного нашептывал Сидорову про двустороннее воспаление легких. Одно предположение, что Иван может умереть здесь, в его квартире, повергло Александра Филиппыча в ужас. Он всыпал в нежданного пациента пригоршню таблеток и ночь провел в нервическом ожидании.

Таблетки подействовали, псих-царевич забылся беспокойным сном. Но утром он опять стал заговариваться, искал меч, порывался бежать куда-то, хотя был слаб и с трудом садился на постели. Сидоров кружил над ним всполошенной наседкой. Когда Иван снова заснул, он сгонял в аптеку и на остатки денег накупил лекарств.

Иван стонал, комкал простыню. Сидоров никогда стойкостью духа не отличался, а тут вконец расклеился. Ему стало так тошно, что он чуть не сбежал. Остановило лишь то, что бежать, кроме маменьки, было не к кому, а ее мужа, отчима своего, Сидоров боялся не меньше, чем сумасшедшего царевича. Отчим невзлюбил Сидорова за откровенное вымогательство и обещал при случае спустить с лестницы.

Чтобы унять постыдную дрожь в коленках, Сидоров решил выпить.

— А ну-ка, скатерка, напои меня! — сказал он вещие слова. — Водки хочу завода «Кристалл» в экспортном исполнении!

Но скатерть, будто в насмешку, выдала вареную картошку в мундирах, пару луковиц и блюдечко с постным маслом. Сидоров приказал вес это убрать и повторил заклинание. Возник борщ в эмалированной кастрюле и пирожки с яйцами. Он приказал убрать и это. С третьей попытки скатерть произвела макароны по-флотски и кувшин клюквенного морса. Сидоров пригорюнился было, но вспомнил про фляжку, что висела у Ивана на поясе.

Пояс валялся на полу. Сидоров отцепил флягу, поболтал у уха, понюхал, вынув затычку — ничем не пахло, — и опасливо попробовал на язык. В голове сразу утвердилась ясность, мышцы наполнились силой, а кошмар чистосердечного признания отодвинулся за горизонт. Появилось желание стащить царевича с дивана за шиворот и вышвырнуть за дверь. Однако тут же его посетила новая идея, простая и гениальная.

Когда Иван очнулся, перед Сидоровым лежал внушительный список. Чего только в нем не было: ковер-самолет, шапка-невидимка, гусли-самогуды, молодильные яблоки, неразменный рубль, сапоги-скороходы, лампа Алладина, птичье молоко, жар-птица, золотая рыбка, Сивка-бурка, аленький цветочек, то — не знаю что, волшебная палочка и волшебный посох и тому подобное. «Только бы ноги не протянул... Мы рождены, чтоб сказку сделать былью, тара-ту-тум, тарам-турум-та-та...» — воодушевленно мурлыкал Сидоров.

— Дай хлебнуть, — попросил Иван, увидев на столе флягу.

Сидоров великодушно дал. Царевич глотнул, и с ним случилась метафорфоза. Мигом исчез нездоровый румянец, появилась бодрость во взгляде. Он резво вскочил, схватил меч и сделал несколько выпадов.

— У тебя там что, самогонка? — спросил озадаченный Сидоров, с опозданием соображая, что сам алкоголя не почувствовал.

— Да нет, — отмахнулся Иван. — Вода живая.

— Мне живая вода очень нужна. — Сидоров потянул флягу к себе. — А себе ты еще наберешь...

— Никак не получится. Вдруг чудо-юдо поперек пути встанет или разбойники нападут. Чем раны залечивать? Как тебе служить тогда буду?

Довод выглядел резонно, тем более что силы у Сидорова после выздоровлений царевича вроде как поубавилось.

— Вот тебе списочек, — сказал он, уходя от спора. Здесь вес указано, что добыть требуется.

— Не царское дело в буковках копаться. Неграмотный я! — гордо ответил царевич.

Сидоров зачитал список вслух.

— Все зараз добыть невозможно, — с ходу вернул его на землю Иван. — Шапка-невидимка у царя Аникея, сапоги-скороходы у царя Евсея, неразменный рубль у царя Пантелея, то — не знаю что вообще не знаю где, за лампой к басурманам скакать надобно, золотая рыбка в море синем, а это в противоположной стороне... Не взыщи, но что-нибудь одно называй.

Аленький цветочек и птичье молоко Сидоров отбросил сразу как ненужные излишества. Сивку-бурку тоже, где его содержать, этого Сивку? То — не знаю что при ближайшем рассмотрении показалось чем-то не совсем ясным. Вот неразменный рубль... С деньгами у Сидорова всегда было туго, особенно после маменькиного замужества.

— А этот... как его... Пантелей далеко живет?

— За лесом дремучим, горами высокими, болотами непролазными. Тут, близехонько.

— Ну так давай, чтобы завтра неразменный рубль у меня на столе лежал! — приказал Сидоров, хотя слыхом не слыхивал о наличии близехонько высоких гор и непролазных болот. — Садись, поешь перед дорогой. Эй, скатерка!..

Пока Иван насыщался щами и тыквенной кашей с малиновым вареньем, Сидоров достал из висящей на стене аптечки клизму и тайком высосал из фляги живую воду. Потом уселся напротив Ивана и долго убеждал его в необходимости пользоваться дверным звонком.

— Два длинных, один короткий — и я буду знать, что это ты, — повторил он несколько раз.

На том и порешили.


3. Под страхом высшей меры


Следующий день начался неприятно. Дождавшись слесаря из ЖЭКа и заменив очередной замок, Сидоров отправился в «Теремок» и после небольшого, но громкого скандала получил расчет, поскольку высококачественный продукт погиб под сапогами Ивана. За вычетом стоимости испорченного сырья ему выдали денег как раз на такси, чтобы доехать до маменьки. Опасаясь отчима, Сидоров дождался у подъезда, пока она выйдет за покупками. Выпросил у нее безвозмездную ссуду, но, к несчастью, решил возвращаться домой на трамвае и встретил Купоросова.

— Не доехал я до севера. Пальто сперли, пришлось вернуться. — бодро сообщил Купоросов. — Сам знаешь, как без пальто на севере-то! Одолжи на беленькую до получки. Ей-бо, отдам!

— А сдача найдется? — подозрительно спросил Сидоров, сжимая в кармане маменькины червонцы.

— Найдется, — ответил Купоросов, помогая ему достать руку из кармана и завладевая червонцами. — Сдачу тоже с получки отдам. Спасибо, старик!

Он отжал дверь и выпрыгнул на повороте. Когда Сидоров вспомнил про иглу, его и след простыл.

Возле дома Сидоров увидел Аллочку, бывшую Клюквину, выгуливающую Жоркиного наследника. Помог ей затащить коляску на пятый этаж и застрял в гостях. Пили они чай с бубликами, говорили за жизнь — тепло было Сидорову и уютно. На мгновение он представил ее головку в кудряшках на своем плече, и сердце его часто забилось, разные мысли забродили в голове. Но тут пришел с работы Жорка.

— Опять плывун! — бросил он на ходу загадочное слово и пошел умываться.

Жорка работал бригадиром проходчиков на строительстве метро, и начальство величало его не иначе как Георгием Ивановичем.

— Беда с этими плывунами, — сказала Аллочка.

— Но ничего — справляетесь? — поддержал разговор Сидоров.

— Справляемся, — кивнула Аллочка. — Жора недавно медаль получил за ударный труд.

Сидоров о медали слышал, но сейчас почему-то засомневался, и тогда Аллочка принесла блестящий кружочек.

Ужин с четой Вольтерянц добил Сидорова окончательно. Разговор крутился вокруг твердости пород, горнопроходческой техники и прочего, Сидорову малоинтересного, но каждая фраза ударяла его прямиком в солнечное сплетение. Почему, понять он не мог, и страдал от этого еще сильнее. Жорка рассказывал о работе охотно, произносил специальные термины так, будто откусывал от большого сочного яблока. По странной ассоциации Сидоров вспомнил яблоко, которое лежало за стеклом маменькиного серванта. Однажды маленький Сидоров не удержался и куснул его. Яблоко оказалось из папье-маше.

Домой Сидоров пришел в полном расстройстве. Но глоток живой воды расправил складки на его помятой душе.


Иван явился с двенадцатым ударом часов, грохнул по столу неразменным рублем и сказал:

— Говори скорее, что еще принести. Неохота мне на твою рожу долго смотреть!

— Но-но, полегче! Как с хозяином разговариваешь! — осадил его Сидоров. Перед самым приходом Ивана он тяпнул рюмашку живой воды и поэтому чувствовал себя с ним на равных.

— Нет в тебе ни стыда, ни совести. Воду живую ты выцедил, больше некому.

— Ничего, обошелся ты без воды.

— Я-то обошелся, а вот Пантелей... Добрался я до него. Отдавай рубль неразменный, говорю. Он, как водится, не отдает. Я за меч, он за меч. Раскроил я его пополам, рубль неразменный взял и думаю: что зазря человека губить — сложу, думаю, водой живой окроплю, целее прежнего будет. Глядь, а фляга почти пустая. Не хватило на Пантелея...

— А ты его точно... пополам?..

— Может, и вчетвертную, какая разница...

Уголовный кодекс снова навис над Сидоровым грозной карающей дланью. Откуда-то выплыли нехорошие слова «сообщник», «предварительный сговор», «убийство с целью ограбления» и даже «высшая мера». Ивану — что? Псих — он и есть псих, с него взятки гладки. Значит, кто виноват? Сидоров виноват! Кому мера? Сидорову мера!..

У каждого труса бывают минуты, когда он, осознав опасность, ненадолго обретает решительность и твердость. Именно такой момент, спасибо живой воде, наступил у Сидорова. Поборов желание спрятать голову под подушку, он сказал отрывисто:

— Шапку-невидимку принеси. И гребень, из которого лес вырастает. И все остальное, что от преследования помогает. Волоки, что попадется. Я разберусь. Больше никого не руби. Через сутки жду.

Нет, недаром Сидоров был круглым тезкой великого полководца.


Ночью он не сомкнул глаз. То мерещилась милицейская мигалка у подъезда, то одолевало желание сдаться с повинной, то становилось жалко себя до слез и умопомрачения. В тоске Сидоров сочинил длинную элегию, как он полагал, гекзаметром, трижды прочел ее вслух срывающимся голосом и рассиропился до полной потери человеческого облика.

Утро не принесло облегчения. Хилое солнце наполнило мертвенным светом комнату, оскудевшую мебелью после погрома, учиненного Иваном, и Сидоров живо представил, как некто натыкается на хладные останки расчлененного Пантелея... Внизу завыла сирена, два ангела в серых шинелях, противно хлопая крыльями, влетели в окно и заключили сидоровские руки в наручники. Сидоров задергался, упал со стула и проснулся.

Он долго сидел на полу. Очень хотелось, чтобы пришел кто-нибудь и его пожалел. На столе тускло и бесполезно блестел неразменный рубль величиной с блюдечко. Покупательною способность он утратил еще во времена Микулы Селяниновича. Но не об этом думал Сидоров. Проклятым Пантелей!..

К вечеру Сидоров с удивлением обнаружил, что ждет Ивана, как манны небесной. Весьма симпатичной представлялась ему перспектива сделаться невидимым. Отличная, должно быть, вещь эта шапка, думал он. Чудесная вещь. Никакая милиция не страшна. Уэллс да и только!.. И сапоги-скороходы тоже отличная штука...-


Убедившись в исправности шапки-невидимки, Сидоров услал Ивана в новый поход — за волшебной палочкой. Проверить свойства гребня, из которого лее вырастает, не удалось. Гребень оказался одноразового использования. Кроме того, Иван, согласно указанию волочь все, что попадется, принес склянку с жабьей кровью, якобы помогающей от сглаза. Содержимое склянки Сидоров после ухода Ивана с отвращением вылил в унитаз. Потом проверил, хорошо ли заперта дверь, натянул шапку-невидимку по самые уши и заснул.


Прошла неделя, другая. Милиция Сидорова не потревожила, страх разоблачения притупился. Иван тоже не подавал вестей. По предположению Сидорова, его наконец-то схватили и препроводили в дурдом. Похоже, псих-царевич не выдал местонахождения украденных вещей, иначе давно бы уже сменил Сидоров самобраночные витамины на некалорийный тюремный харч.

Никогда не жил он так независимо, хозяином самому себе. Валялся на диване до одури, ел от пуза. Вот только разнообразием скатерка не баловала: щи-борщ, каша-макароны, кисель-компот. Иногда, перед сном особенно, хотелось чего-нибудь этакого-разэтакого, разносольного. Семь бед — один ответ: Сидоров рискнул посетить под покровом шапки-невидимки бывший обкомовский распределитель, переименованный, согласно требованиям времени, в благотворительную закусочную.

Шапка-невидимка походила на излюбленный головной убор кавказских горцев — сванскую шапочку. Она хорошо сохраняла тепло, но не защищала от мороза уши. Поэтому вечер накануне вылазки Сидоров употребил на пришивание ее к старой облезлой ушанке.

И уши спас, и провизии припас. Жадность и страх, соединившись, заставили хватать все подряд. Опомнился, когда кошелка, которую повесил на шею под пальто, пригнула голову к груди. Так и шел домой, согнувшись. Прохожие устремлялись на заполненное им пустое место и наставили ему синяков.

Почему-то считается, что в благотворительных заведениях подобного рода торгуют амброзией пополам с нектаром. Сидоров свидетель — это злостные инсинуации: среди его добычи амброзии не оказалось. А оказались вполне обыкновенные колбаска салями отечественной выделки, кусок тамбовского окорока, упаковка крабовых палочек, сыр пармезан, пара бутылок «Мартини», кофе со сгущенным молоком, грибки, конфетки «Мишка на севере» и по недоразумению три кило австрийского желатина, прельстившего Сидорова яркостью упаковки. Икра и то не попалась.

Успех окрылил его. В течение недели он побывал в благотворительной закусочной трижды и создал солидный запас продуктов. Освоившись, нагружал кошелку с выбором, смотрел на срок годности и принюхивался, чтобы все было свежее, первосортное. На появление нового источника питания отреагировала самобранка. Невесть как ощутив конкуренцию, она начала избавляться от старорежимных вкусов и однажды даже изготовила настоящий узбекский плов и мороженое крем-брюле. Жить стало лучше и веселее. Вечерком Сидоров выкушивал наперсток коньячку, заедал бутербродом с семушкой, и так становилось ему хорошо, что стихи писать не хотелось. Огорчало только, что роскошествовать приходилось подпольно. Для иного требовались живые деньги, а ими не пахло. Брать кассу Сидоров боялся, все-таки касса — не банка с ананасовым компотом. Ох, и ругал же он себя за неразменный рубль — нет чтобы просто попросить чемодан с купюрами разного достоинства. И с этой мыслью родилась другая — загнать неразменный рубль какому-нибудь собирателю старинных момент.

Через знакомства, доставшиеся от Егора Нилыча, Сидоров вышел на председателя клуба нумизматов по прозвищу Драхма. Соклубники уважали Драхму за постоянную готовность снять последнюю рубашку ради пополнения своей коллекции. Впрочем, рубашка всегда оставалась при нем, стеснения в средствах Драхма не испытывал.

Встреча состоялась в парке. Посвистывала метель, хрустели замороженные ветки. Драхма минут десять вертел монету - и бормотал непонятные слова: реверс, аверс, гурт, донатива, белый леняз и прочая. Когда он назвал цену, Сидоров, примерзший было к скамейке, подлетел от радости так высоко, что, приземляясь, едва не сломал ногу.

— Мало! — сказал он, поднимаясь и отряхивая снег.

Драхма прибавил.

— Мало! — повторил Сидоров, взопревая под сиротским демисезонным пальто.

Драхма прибавил еще.

— Мало! — Сидоров распустил шарф.

— Большего монетка не стоит. — Глаза Драхмы светились в метельной круговерти желтыми фонарями.

— Стоит! — сказал Сидоров хрипло. — Я пошел.

Роднички пота взбугрились на его сутулой спине.

— Все! Последняя цена! — Драхма назвал сумму. — Больше не могу. Как зятю, из почтения к Егору Нилычу, зная о его неизбывной любви к родной культуре...

И в сидоровский карман взамен одинокой монеты перекочевала тугая пачка.

На следующий день в клубе нумизматов царил небывалый ажиотаж. Из толпы вокруг Драхмы слышалось: редкая монета... невероятно... ни в одном музее нет... ни в одном каталоге... легенда на аверсе уникальная... русский альбус... вроде как Змей Горыныч... И точно: на лицевой стороне неразменного рубля оскалившееся трехглавое чудище изрыгало сноп пламени.

Счастливый Драхма ходил гоголем и по двадцать раз повторял одним и тем же людям:

— За бесценок взял... За бесценок!..


Сидоров же прямо из парка направился в ресторан. Здесь он быстро надрался до звона в ушах и сразу стал невероятно придирчив. Уже почти доеденный цыпленок вдруг показался недожаренным, в рыбном ассорти почуялась тухлинка, а в коньяке сивушный привкус. Он приказал все это заменить, а когда получил отказ, потребовал «главного».

— Но прежде, дорогой, — капризным тоном сказал он официанту, который разглядывал его с непонятным сочувствием, — принеси-ка мне еще двести граммов. «Курву... курвуа... зье» принеси, чтобы клопами на весь зал пахло! Да чтобы одна нога... и другая нога... Ну, ты понимаешь!..

Пока официант ходил за коньяком, Сидоров, скучая, вяло ковырялся в салате и думал об Аллочке. Ах, если бы она была рядом!.. Он заскрипел зубами: так ясно представил нежную руку, гладящую его по щеке. От уха до подбородка, от уха до подбородка, от уха до подбородка... У-у-у! Как захотелось ему спрятать звон свой в мягкое, в женское!..

Он одолел без закуси стоявший на столе коньяк, забыв о его сивушном привкусе, потом глотнул из графинчика кстати принесенного «Курвуазье», произведенного в Саратовской области из азербайджанского коньячного спирта посредством добавления в него воды, сахара и ванили.

— Не надо, не зови главного! Живи спокойно! — вдруг простил он официанта. — А если будешь по соседству, заходи. Можно с супругой, и подругу она пусть с собой прихватит... Супруга — подруга. Рифма... Вот так!

Сидоров вскинул голову и победно оглядел зал. У противоположной стены за сдвинутыми столами гуляла свадьба. Как раз в очередной раз откричали «горько» и ансамбль бородатых мальчиков запел песню, слова которой удивительно напоминали сидоровские стихи.

— Эй! — крикнул Сидоров, ни к кому персонально не обращаясь, но привлекая к себе всеобщее внимание, нетвердо подошел к невесте и попытался ангажировать ее на танец. Смелее поступка в жизни за ним не числилось.

— Она не танцует, — сказал жених.

— Танцуют все! — отвечал Сидоров, похожий на массовика-затейника на детском празднике. — Я плачу!

Он полез в карман. Деньги закружились по залу как опавшие листья.

— Гражданин, спрячьте деньга!

— Танцуют все! Оркестр, ламбаду давай! Я плачу!

— Она не танцует!

— А-а!.. Не уважаете, за человека не считаете!..

— Гражданин, уймитесь!

— Сами вы...

Оркестр заиграл ламбаду, и Сидоров, прервавшись на полуслове, принялся танцевать. Его тут же занесло, и, чтобы не упасть, он вцепился в скатерть свадебного стола, но все равно упал, стянув на себя многочисленные судки и тарелки.

— Милиция! — хором закричала свадьба.

— Я плачу! — продолжал размахивать руками Сидоров, исполняя на холодце тройной лутц и попутно отпихивая льнущего к ногам жареного поросенка. — Танцуют все!

С непривычки к фигурам высшего пилотажа у него закружилась голова. Накатила тошнота, душа отделилась от тела, но чей-то пинок, пришедшийся след в след по отметине, оставленной наконечником школьного знамени, вколотил душу на прежнее место. Сидоров выпал из аквариума ресторана в сугроб и словно со стороны наблюдал, как приснившиеся давеча ангелы в серых шинелях, но без крыльев, берут его под мышки и укладывают в машину веселою желтого цвета, прозванную в народе хмелеуборочной. Последним, что прорвалось в сумеречное сознание, была песня, исполнявшаяся по просьбе родителей жениха. Сидоров всхлипнул и подхватил:

Зачем вы, девушки, красивых любите?

Непостоянная у них любовь...


Сидоров проснулся от страшной головной боли. Попробовал разлепить веки, но резкий белый свет лампочки, заключенной в сетку под потолком, больно ударил его по глазам. Сомнений не было: он в тюрьме! «Допрыгался!» — подумал он, еще не до конца проникнувшись своим новым положением, но через мгновение проникся и дико взвыл. От ужаса его даже перестало мутить.

— А, проснулся? — услышал он знакомый голос, увидел сидящего на койке Купоросова и связал все в единую цепь: Кощей, бабка, торгующая деревенскими яйцами, игла со смертью Кощеевой, подаренная им Купоросову, убиенный Иваном Пантелей и он, Сидоров, вместе с Купоросовым в одной камере.

— Не виноват я... — сказал он сдавленно.

— Да кто же здесь виноват! — охотно подхватил Купоросов, подходя к двери. — Никто не виноват! Держат невинных тружеников в заточении, а у них, может быть, дети плачут и работа стоит. Эй, люди! История вам этого не простит!

На это обращение, однако, никто не ответил. Купоросов поковырялся в месте сочленения металлической ножки койки с лежаком и добыл оттуда помятую беломорину, а из другой ножки — спичку.

— В прошлый раз заначил, — пояснил он, чиркая спичкой о стену. — Как тебя сюда угораздило?

— Соучастие в убийстве. Но я не виноват. Не просил я убивать этого Пантелея.

Купоросов пустил несколько колец, мастерски нанизав их на тонкую струйку дыма и участливо потрогал лоб Сидорова.

— Может, тебе еще раз под душ попроситься?

— Пантелея это не воскресит, — обреченно сказал Сидоров. — Не виноват я, не виноват...

— И кто же его убил?

— Иван-царевич убил, то есть не царевич, конечно, а шизофреник один, но разницы никакой. На четыре части разделал...

— Если на четыре, то понятно, что никакой, — согласился Купоросов. — А ты при чем?

— Так это же я послал Ивана за неразменным рублем к Пантелею. Разрубил он Пантелея, а оживлять нечем...

Очень у Сидорова болела голова.

— Да, дела... — сказал Купоросов. Он стоял завернутый в одеяло и походил на римского патриция.

Держа купоросовскую одежду, вошел человек в несвежем белом халате.

— Очухались, голубчики?

— А как же, Михалыч, ясное дело, очухались, — пустив клуб дыма, ответил Купоросов. — Вот соседа по дому встретил, беседуем. Убил, говорит, человека на пару с каким-то царевичем.

Сидоров закусил палец.

— Да ну вас, алконавтов! Не проспался, видать, твой сосед! — добродушно сказал Михалыч. — А ты, Коля, давай на выход. Плохи твои дела, Коля, принудительное лечение тебе светит, примелькался ты здесь.

— Это все жена. Добилась-таки своего, змея, порождение крокодила!.. Все тихой сапой... Все Коленька, Коленька...

— Зря ты так, любит она тебя, жалеет.

— Врет она все. Каждая женщина врет, а если не врет, то она дура.

— Это верно, — согласился Михалыч. — Чем женщина умнее, тем она лучше скрывает свою глупость. Но о жене подумай. Как бы не пожалел потом.

Когда Михалыч вышел, Сидоров спросил:

— Где игла, что я тебе подарил?

— Нашел о чем спрашивать. Игла в воротнике пальто осталась, а пальто у меня увели. Вот и соображай! Да, чуть не забыл: займи деньжат до получки. Отдам, слово чести!

Сидоров поспешно развел руками.

— Жалко, я бы отдал. Но может, и не нужны мне твои деньжата, — сказал Купоросов и деликатно поступал в дверь: — Начальник, выйти можно?


Вскоре наступила очередь Сидорова. Он облачился в покрытый жирными пятнами костюм и, решив ни в чем не признаваться, побрел на Голгофу.

Голгофа располагалась в комнате, надвое разделенной барьером, на который со стены спускалась чахлая традисканция.

— Позвольте сделать чистосердечное признание, сказал Сидоров, едва переступив порог.

— Пить надо меньше, — ответил сидящий за барьером лейтенант. — Ждите, пока вас спросят.

Он стал записывать анкетные данные Сидорова и наконец дошел до места работы.

— Временно не работаю, — потупился Сидоров.

— Тунеядец?

— Оформиться не успел.

— Куда, если не секрет?

— По снабженческой части. Снабженцы мы, — неожиданно сказал Сидоров, должно быть вспомнив, как снабжал себя с помощью ушанки-невидимки.

— По снабженческой — это хорошо. Следовало бы тебя этак деньков на пятнадцать снабдить...

Сидоров горестно закивал: дескать, следовало бы.

— Я больше не буду.

— Все не будут, — сказал лейтенант. — Безработный, а на ресторан деньги есть. А тут с утра до вечера и с вечера до утра, а толку... Поделился бы секретом, милый.

— Позвольте сделать чистосердечное признание, — опять произнес Сидоров заготовленную формулу и выпрямился, будто аршин проглотил.

— Валяй, — разрешил лейтенант.

— Позвольте сделать чистосердечное признание, — повторил Сидоров.

— Ну что ты, как попугай заладил. Говори, елы-палы!

— Позвольте сделать чистосердечное признание, — твердым голосом сказал пребывающий в столбняке Сидоров.

— Совеем больной и совсем белый, — процитировал лейтенант медицинско-милицейский анекдот и махнул рукой: — Ладно, иди на выход. Остатки денежек своих получи и квитанцию об уплате за обслуживание. Небось впервые в вытрезвиловке?

— У-умг! — издал Сидоров неопределенный звук.

— Ничего, это дело поправимое. Ну, с Богом! — сказал лейтенант и потерял к нему интерес.

Ни об Иване, ни о Пантелее он не спросил.

Как сомнамбула, Сидоров направился к дверям, но лишь на улице начал осознавать, что, кажется, пронесло. Тут его настиг Михалыч.

— Вы, я вижу, человек интеллигентный, порядочный, тут случайный, — начал Михалыч издалека. — Простите меня, старика, за алконавта. Я о Кольке Купоросове поговорить хочу, племянник он мне. Глупости в нем много, в Кольке-то, но если перемелется... Перемололось бы только. Вы по-соседски присматривайте за ним. Он давно обещает бросить пить, но все не выдерживает. Если вдруг узнаете, что забузил снова, позвоните мне, пожалуйста. Вот телефончик, спросите санитара Михалыча...

— Вымогатель он, ваш Колька, — сказал Сидоров, отковыривая засохший винегрет с лацкана пиджака. — Деньги занимает и не отдает. Гнать таких надо из нашего общества, в Гренландию переселять. Паспорт зарубежный в зубы и в Гренландию.

— Простите, если что не так сказал, — засуетился Михалыч. — Колька добрый, он животных любит. Сочтите, сколько он должен вам, я отдам...

Но Сидоров не дослушал, иначе, конечно же, все посчитал бы. Вдыхая воздух свободы, он уже шагал навстречу новым свершениям.


4. Что вероятностно — то осуществимо


Дома Сидоров накапал живой воды в рюмку с коньяком и завалился на диван. Головную боль как рукой сняло. К вечеру, изрядно накапавшись, он пришел к выводу, что здорово всех провел, порадовался своей изворотливости и заснул с улыбкой на устах.

А ночью, против обыкновения далеко за полночь, пришел Иван. От него разило шашлычной. Его приключения были удивительны, а повествование о них нетрезво.

Въехав в заморские земли, он взял в толмачи некоего Троллия, существо дюже безобразное и печальное. Побывали они вместе в землях свейских и аглицких, нигде волшебной палочки не обнаружили, но прослышали, что имеется таковая в землях хранцузских. Во хранцузских землях правил могущественный король Карла, и были у него дети — прынц Фердинанд и принцесса Изольда. Жена прынца носила хрустальные туфельки, кои подарила ей тетя — добрая хвея. (Тут Сидоров, запутавшись в родственниках Карлы, на время утерял нить рассказа.) Как раз у этой тети, это Троллий прознал, имелась волшебная палочка. Нашли тетю, добрую хвею, говорит ей Иван: «Отдавай, старуха, палку волшебную, а не то хуже будет!» — «Не отдам, — говорит тетя, добрая хвея, — мне без нее нельзя». — «Раз так, — говорит Иван, — мой меч — твоя голова с плеч!» Троллий, понятное дело, все это на хранцузский переводит. Пока хвея в перевод вникала, выхватил Иван меч-кладенец да взмахнуть им не успел — коснулась его хвея волшебной палочкой, и замотал он серым крысиным хвостом. Делать нечего — пустил его Троллий в подполье, а сам бегом во дворец заступничества искать. Там, в королевских покоях, отделанных златом-серебром, встретилась ему красавица Изольда, и вмиг полюбили они друг дружку без памяти. А как полюбили, так сразу превратился Троллий в прекрасного прынца, а Изольда еще краше стала. Оказывается, Троллий был заколдован, о чем сам не ведал, и заклятье с него могла снять только любовь красавицы прынцессы. Рассказал Троллий Изольде про Иванову беду. Изольда к жене брата своего Фердинанда: так, мол, и так. Жена брата, Золушка, к тете своей, доброй хвее... В общем, возвернули Ивана из подполья в человеческий облик. Погулял он на свадьбе Троллия и Изольды и сам с трудом избежал женитьбы: уж очень хотел могущественный Карла выдать за него сестру свою Розалинду. Поклонился Иван могущественному Карле, но от великой чести отказался, отговорился, что есть, дескать, у него суженая. Закручинился Карла и, чтобы тоску развеять, закатил пир на весь мир. На пиру все прынцы да принцессы стали Ивану назваными братьями в сестрами, а добрая хвея названой тетей. Так и сказала: «Я твоя тетя», но волшебной палочки все равно не отдала. А чтобы не возвращался он с пустыми руками, подарила ему зеркальце, в коем можно будущее видеть.

Услышав про зеркальце, Сидоров встрепенулся и сказал:

— Давай сюда!

Конец рассказа царевича обеспокоил Сидорова не на шутку. На лестнице Ивану попались бойкие люди, ухватили его цепкими руками и налили в рог зелена вина. А потом плясал он с ними веселые танцы вокруг стола и кричал: «Ас-са!» «Точно! — вспомнил Сидоров. — К соседям со второго этажа грузины приехали, весь двор на уши поставили». После третьего рога Иван, глотая слезы, поведал грузинам про Красоту Ненаглядную и был приглашен после полной и окончательной победы над Кощеем провести медовый месяц в славном городе Тбилиси. В подтверждение этого он показал Сидорову бумажку с адресом.

Сидоров посуровел: в дело вплетались ненужные свидетели.

— Адресок я себе оставлю. Ты все равно читать не умеешь. И вообще, негоже на разговоры с посторонними время терять, когда Красота Ненаглядная в неволе томится. Добудь себе тоже шапку-невидимку и впредь сюда только в ней ходи, а то, не ровен час, выследят тебя слуги Кощеевы. Излови мне к следующему разу золотую рыбку. Все, ты свободен!

Сидоров на глазах обретал сходство с юным лейтенантом, развивающим командный голос. Не обходилось без писклявых нот, но уже прорастало в его речах нечто мужское, значительное, чего не слыхивала Нюра, произведшая Александра Филиппыча в сомнительный ранг соломенного вдовца. Разительная перемена происходила с Сидоровым — вот что власть делает с человеком! Пусть власть призрачная, к тому ж над полоумным, но все равно штука приятная, помогающая слепить стержень самоутверждения и крепче стоять на ногах. А призрачность — это еще как повернуть.

Но может быть, не ощущение власти стало причиной сидоровской метаморфозы, а живая вода, которую он регулярно принимал натощак. Попробуйте, если достать сумеете. Здорово помогает.


Зеркальце, что подарила Ивану тетя, добрая хвея, оказалось занятной штучкой. Лучше телевизора. Стоило назвать день и час, как оно показывало события, которые произойдут в это время. Одно жаль: изображение шло без звука, и не всегда можно было понять что к чему. В каком НИИ работает добрая хвея, Сидоров подумать не озаботился. Вообще надо сказать: он был не из тех, кто долго чему-нибудь удивляется.

Не откладывая, он ознакомился со своей будущей жизнью и остался доволен просмотром, несмотря на очевидный дефект, обнаружившийся у хвеиного подарка. Когда он пожелал узнать, что будет с ним через год, в зеркальце беззубо заулыбался младенец, которому меняли пеленки. Тогда Сидоров углубился в будущее на два года, но увидел то же дитя, но уже сидящее на горшке. Еще через четыре года ребенок пошел в школу. Дальше Сидоров смотреть не стал, не про себя ему было неинтересно.

Зато события, предшествующие появлению младенца, он изучил с большой тщательностью и сделал приятные для себя выводы. Во-первых, стало ясно, что убийство Пантелея раскрыто не будет и, следовательно, бояться милиции не нужно. Во-вторых — что этак через полгодика заживет он Рокфеллером, заимеет автомобиль, дачу с бассейном, мебель по спецзаказу, полное собрание сочинений писателя Михаила Булгакова и будет летать обедать в Париж на ковре-самолете. Рядом с ним снова появится Нюра, а чуть раньше Нюры другая женщина, с вытянутым лицом.

Возник в зеркальце и Егор Нилыч — лез чокаться хрустальным бокалом, по правую руку тестя сидел городской голова Баобабов. Часто мелькали Иван, Купоросов, супруги Вольтерянц, бывший сотоварищ по художественным промыслам Гоша Калистрати и двое незнакомых парней в косоворотках, похожих друг на друга, как две капли живой воды. Они поразили Сидорова, покатившись верхом на дельфинах. Пару раз выглянула грустная, но безвредная физиономия участкового старшего лейтенанта Затворова.

С работой тоже будто бы утряслось: в зеркальце то и дело появлялись какие-то скульптуры, — видно, опять пришлось заняться чем-то художественным. Чем именно — не удалось распознать из-за отсутствия звука. Несколько обеспокоило Сидорова обилие похоронных процессий, но хоронили все людей незнакомых. На закуску зеркальце преподнесло мультфильм: рисованный Сидоров летал на крылатой лошади, бегал по длинным коридорам с низкими потолками, ел из бочки соленья и т.д.

Верность предсказаний он тут же проверил на практике. Спросил о своих занятиях в предстоящий час и увидел себя спящим. Прилег не мешкая, но заснуть, как ни старался, не сумел. Неужто все врут зеркала? Очень не хотелось расставаться с уверенностью в грядущих успехах. Поразмыслив, Сидоров решил, что зеркальце демонстрирует вероятностное будущее, вполне осуществимое, но которого может и не быть. Посему надо жить так, чтобы его не вспугнуть. Ведь мог же он сейчас спать? Мог, даже наверняка придавил бы часок-другой, если бы не перенервничал, не перевозбудился от открывшейся блестящей перспективы. Только как не вспугнуть? Об этом следовало крепко подумать.


Золотую рыбку Сидоров заказал не с бухты-барахты. Скатерть-самобранка, шапка-невидимка и тому подобное — вещи полезные, но чересчур специализированные, а у рыбки что хочешь проси: хочешь ешь, хочешь пей, хочешь невидимым становись, а хочешь по путевке подле священной японской горы Фудзиямы отдыхай. Как затребовал Сидоров рыбку, так не стало ему житья без нее. В предчувствии исполнения всех желаний он стащил из зоомагазина аквариум — ушанка-невидимка действовала безотказно.

За проверкой влагонепроницаемости аквариума и застал его участковый Серафим Затворов, разбиравший в свое время факт купоросовской агрессии с применением автогена.

— Замечены вы, гражданин Сидоров, в нехорошем поведении. И вообще! — сказал Затворов.

— Неправда это. Наветы клеветников.

— И это наветы? — Затворов извлек из кожаной папки бумагу из вытрезвителя.

Сидоров заизлучал раскаянье.

— Подобное не повторится! — торжественно пообещал он.

— Ну а после двадцати трех ноль-ноль кого принимаете, с кем вместе соседей беспокоите? Есть сигнал, пьянствуете по ночам с подозрительными личностями.

— Марья Ипатьевна нажаловалась? — поинтересовался Сидоров.

Марья Ипатьевна, хозяйка кота Вельзевула, принадлежала к известной породе старушек наблюдательниц, что сидят в любую погоду от зари до зари на скамеечке у подъезда и фиксируют все, что творится в округе, даже то, чего не было и быть в принципе не могло.

— Не нажаловалась, а сигнализировала, — поправил Сидорова участковый. — Не стыдно дружку вашему шутки со старухой шутить?

— Какие шутки? — обмер Сидоров.

— А такие! — Затворов протянул ему заявление Марьи Ипатьевны.

«Участковому,

старшему лейтенанту милиции

Затворову Серафиму Порфирьевичу


У мужа моего Гаева П.Н. камни в почках, в связи с чем произошло радостное событие. Профком завода, откуда он с почетом уходил на пенсию, выделил ему льготную путевку в санаторий.

После того как муж мой Гаев П.Н. уехал, мне спится плохо. Сон стариковский чуток, а когда остаешься одна, тем более. Под утро 18 декабря с.г. услышала я шум на лестнице, будто кто мебель с вечера привез и теперь затаскивает к себе на этаж, или холодильник купил, или еще что. Приоткрыла дверь, а он стоит, вид у него хулиганский, одет, как артисты, которые на электрических гитарах играют, и вином дышит. На меня не глядит, будто не видит, но как начал: «Марьюшка моя ненаглядная, жить без тебя не могу, не вынесу злой разлуки с тобой. И тебе лучше не жить, чем вековать с Кощеем беззубым». Услышала я угрозу эту в ногами слаба стала. Хулиган этот недавно в наш дом повадился. Ходит по ночам к соседу нашему Сидорову А.Ф., с которым они водку пьянствуют и оргии устраивают.

Сидоров А.Ф., которого я мальчиком еще знала с самой плохой стороны, жену свою выжил и нас, соседей, ветеранов труда, от кого ничего, кроме добра, не знал, тоже выжить хочет. Разберитесь во всем, убедительная моя просьба, выселите Сидорова А.Ф. из нашего дома, а также оградите меня от пьяных угроз и мужа моего Гаева П.Н., ныне отсутствующего по причине льготной путевки, от ругания его Кощеем беззубым. Пусть зубов у него нет, но потерял он их не по собственной воле, а там, куда его посылали партия и правительство, и потому он считается победитель социалистического соревнования и ударник труда, награжденный почетными грамотами. и ему оскорбительно будет узнать про себя такое сообщение.

С уважением и ожиданием принятия неотложных и самых строгих мер

Гаева М.И., пенсионерка с трудовым стажем».

Пока Сидоров читал, участковый достал расческу и, глядя в подарок доброй хвеи, повешенный Сидоровым на дверь, поправил примятую шапкой прическу.

— Этой сигнальщице соврать, что алкашу выпить, — сказал Сидоров, в сущности повторяя мысль Чехова: «Ложь — тот же алкоголизм».

— Разберемся. Твой дружок где живет? — неожиданно перешел Затворов на «ты». — Он часом не с моего участка?

— Нет, он из другого района. Где живет, не знаю. На улице познакомились.

— Значит, не мой он... — раздумчиво протянул участковый. — Смотри, чтобы я его здесь больше не видел. И на работу устраивайся. Не то я тебя устрою канавы рыть. Сейчас оно, конечно, на это дело по-другому стали смотреть, но я человек старорежимный и меняться мне поздно. Так что имей в виду. Освобождение себя от труда — преступление!

Последней своей фразой Затворов, сам того не подозревая, дословно процитировал Льва Толстого.


На работу Сидоров устроился просто. После ухода Затворова он вышел погулять и встретил Гешу Калистрати, которого накануне видел в зеркальце.

Геша был настроен меланхолически. Он трудился директором кладбища, но меланхолия его проистекала вовсе не от частого лицезрения похорон, а наоборот — из почти полного их отсутствия на вверенном ему объекте. Кладбище было новое, покойников везли сюда неохотно — план по захоронениям катастрофически не выполнялся. Особенно жалкое существование влачила мастерская, изготовлявшая надгробия, для солидности называемая цехом. Оплата труда здесь была сдельная, в создавшихся условиях — символическая. Неделю назад заявление об уходе написали скульптор и резчик по камню, за ними сложил полномочия завцехом, чье место Калистрати и предложил Сидорову. Он прекрасно знал, что Сидоров способен провалить любое дело, но, во-первых, проваливать в цеху было совершенно нечего, а во-вторых, Геша как глубоко порядочный человек не мог бросить бывшего коллегу в беде. Уж очень жалостно рассказывал Сидоров про изгнание из кооператива и преследования со стороны участкового.

На следующее утро Калистрати заехал за Сидоровым и повез его вступать в должность. Кладбище располагалось далеко за городом возле деревни Поганьково. Оно так и называлось Поганьковским кладбищем. Здоровенные псы встретили их у ворот и проводили до конторы, украшенной табличкой «Предприятие высокой культуры обслуживания». Внутри конторы, под лестницей, на груде кирок и заступов, лежал расколотый мраморный крест с намалеванным красной краской нехорошим словом, коротким, как выстрел. Вдоль стены висел выцветший кумачовый лозунг «Труженики, боритесь с потерями! Потери — наши резервы!».

Калистрати поволок Сидорова наверх, в директорский кабинет, где показал богатейшую коллекцию фотографий похоронных обрядов чуть ли не со всего света, а потом повел вьюжной аллеей к длинному бревенчатому строению. Когда-то здесь была животноводческая ферма Поганьковского колхоза, с учреждением кладбища ее упразднили, а помещение коровника приспособили под пресловутую мастерскую, сиречь цех.

В цеху стояли стандартные обелиски из шамота и чугунные кресты разной величины. Над ними, похожие на противотанковые ежи, возвышались два железобетонных памятника-монстра времен конструктивизма, попавшие сюда после закрытия кладбища в центре города. На полу вперемешку со строительным мусором валялись гипсовые заготовки, сделанные, казалось, из грязного льда.

За перегородкой, у еле живой печки-буржуйки сидели унылые мужчины с небритыми лицами, надгробных дел мастера, как отрекомендовал их Калистрати, и играли в домино на плите из серого лабрадора. Над их головами висел покосившийся фотостенд, посвященный субботнику, оставшийся цеху в наследство от коровника. На единственной сохранившейся фотографии под едва читаемой надписью «Только так мы придем в далекое далеко» десятка полтора человек копали большую яму.

Калистрати познакомил Сидорова с подчиненными и ушел, а Сидоров счел необходимым произнести тронную речь.

— Дисциплина, дисциплина и еще раз дисциплина, — заговорил он под стук костяшек, — исполнительская, трудовая, производственная и любая иная — вот о чем мы должны помнить везде и всегда. Она одна может явиться той основой, на которой будет ликвидировано отставание от плана, допущенное на вашем... нашем участке. План должен быть выполнен и перевыполнен. Народ в лице дирекции оказал нам доверие, и мы обязаны его оправдать. В едином трудовом порыве мы должны опрокинуть прежние представления о своих возможностях, интенсифицировать производственный процесс с тем, чтобы добиться наивысшей в отрасли производительности труда. При этом необходимо отрешиться от командно-административного стиля в работе, быстрее переходить на экономические методы управления производством, смелее внедрять хозрасчет, аренду и самофинансирование...

До рокового исхода оставалось сказать две-три фразы.

От зверского избиения Сидорова спас, того не ведая, гонец от Калистрати, принесший указание срочно прибыть в контору.

Когда новый завцехом удалился, надгробных дел мастера единодушно пришли к выводу, что он либо круглый дурак, либо еще та штучка, которая далеко пойдет.

В директорском кабинете сидел заказчик, рыбак с севера, желавший увековечить память любимой бабушки. За деньгами рыбак не стоял, но хотел, чтобы над местом, где зарыты дорогие его сердцу останки, парил, распушив крылья, беломраморный ангел. В крайнем случае он соглашался на гипсового. Это желание в корне расходилось с намерениями Геши сбыть ему одного из конструктивистских монстров. Рыбак охотно выслушал лекцию по эстетике конструктивизма и влиянии разработок Гана и Родченко на эволюцию надгробий, но под конец заметил, что бабушка была человек отсталый, в искусстве неискушенный, и потому перед смертью просила установить на своей могилке именно ангела. Он, дескать, сам понимает, что это идет вразрез с веяниями времени, но нарушить бабушкину последнюю волю никак не может.

— Почему бы и нет? Сделаем! — прервал этот спор Сидоров.

Геша хотел возразить, но поморщился и безнадежно махнул рукой: делай, что хочешь. Все равно давший течь кладбищенский корабль могло спасти только чудо.

— Сделаем, — повторил Сидоров. — Но стоить вам это будет недешево. И деньги вперед!

Геша обреченно взялся за голову.


Золотую рыбку Иван принес в кожаном ведре, до краев налитым живой водой. Второй шапки-невидимки в природе не обнаружилось. Как и прежде, он шел, не таясь, но на этот раз лютая стужа разогнала по домам энтузиастов ночных прогулок, и ему не встретилось ни души. Марья Ипатьевна лежала под тремя одеялами и читала Юлиана Семенова.

Рыбке Сидоров обрадовался чрезвычайно. Выслушав подробности рыбалки и услав затем Ивана на кухню ужинать, он склонился над ведром и сказал вкрадчиво:

— В море-окиян хочешь?

— Хочу, — ответила простодушная рыбка.

— Тогда сотвори мне черную «Волгу» со спецсвязью. Или иностранную машину какую. Буду на работу с комфортом ездить.

Про спецсвязь Сидорову в голову пришло в последний момент. И на черта ему сдалась спецсвязь?!

— Выпусти меня, а потом награду проси, — сказала рыбка.

— Как же, ищи-свищи потом тебя в море-окияне. Здесь мне будешь служить. И не пререкаться! Я этого не люблю! — Сидорову показалось, что рыбка недовольно шевельнула плавниками. — Чтобы утром автомобиль у подъезда стоял, с номерами, техпаспортом, ну и остальным, что требуется. И чтобы я его водить умел!

— Не ты меня ловил, не тебе мне служить! — вильнула золотым хвостом рыбка. — Дурачина ты, простофиля!..

— Бельдюга недожаренная! Простипома фаршированная! — парировал Сидоров. — Ты попляшешь у меня на сковородке!

Он вытряхнул рыбку в припасенный аквариум, налил туда воды из крана, а содержимое ведерка аккуратно слил в банку из-под болгарских помидоров. Потом пошел на кухню и зашептал Ивану на ухо, чтобы рыбка, не дай Бог, не услышала:

— Пойди попроси у нее что-нибудь стоящее. Будто бы для себя.

— Ага? — смекнул Иван. — Что просить-то?

— Ну-у... Дачу попроси. Двухэтажную.

Иван отправился в комнату. Сидоров услышал, как он растягивает слова, почти поет:

— Смилуйся, государыня-рыбка! Мне зело захотелося нынче, чтобы ты для меня сотворила двухэтажную новую дачу.

— С корыта начинай, — сказала рыбка. — Потом избушку проси, лотом грамоту дворянскую, потом, чтобы царем сделала...

— А потом? — не выдержал на кухне Сидоров.

— Суп с котом! — отрезала строптивая рыбка. — Тебе вообще ничего не будет!

— Что ж, давай сначала корыто, — сказал Иван.

Корыто тотчас возникло. Да расписное — чистая хохлома. Но одновременно исчезла вышедшая из строя стиральная машина, используемая в коридоре под тумбочку.

— Согласно закону сохранения масс и предметов, — пояснила рыбка.

— Теперь избушку давай двухэтажную.

— Стой! — завопил Сидоров. — Она же дом наш в избушку превратит, согласно этому своему закону!

— Погодь! — распорядился Иван и пошел на кухню совещаться.

— Проси, чтобы избушка была в Поганьково, там за кладбищем местечко дачное есть, — зашептал Сидоров. — Но узнай прежде, вместо чего она появится.

— Значит, так! — сказал Иван, возвратившись в комнату. — Смилуйся, государыня-рыбка, сотвори для меня поскорее ты избушку о двух этажах, чтоб стояла она во Поганьково. Но поведай допрежь без утайки, что исчезнет согласно закону сохранению масс и предметов.

— Сауна в дачном поселке мэрии. — Рыбка перекувыркнулась через голову и сказала: — Уже исчезла. Просись теперь в столбовые дворяне.

— Я и так царевич.

— Тогда, хочешь, владыкой морским сделаю?

Иван задумался, в коей мере это будет споспешествовать победе над Кощеем, и рот раскрыл, чтобы ответить, но тут мимо него вихрем пронесся Сидоров, выхватил рыбку из воды и раздавил в кулаке. Только золотые брызги полетели.

— Совсем свихнулся?! — напустился он на Ивана. — Она же тебя провоцировала, сказки читать надо? Не хватало еще, чтобы я по твоей дурости дачу потерял, у разбитой стиральной машины остался! Катись отсюда, глаза б мои тебя не видели! Принесешь ларец, в котором два молодца одинаковых с лица! Те, что любую работу делают!


Вставал теперь Сидоров рано, в полседьмого, опрокидывал для бодрости дежурные десять капель живой воды и спешил на поганьковский автобус. В дороге успевал подремать и являлся на кладбище свежий, как огурчик.

После его тронной речи надгробных дел мастера уволились от греха подальше, и в цехе он остался один-одинешенек. Чтобы не скучать и, главное, не мерзнуть — буржуйка с трудом обогревала самое себя, — он часами просиживал у Геши и развлекался, листая каталоги надгробий, которые тот неведомыми путями выписывал из-за границы.

Геша был настоящим энтузиастом похоронного дела. В нем говорили гены — и прадеды, и дед, и отец его славились по этой части большими специалистами. В кабинете Геши на стене висела, заключенная в массивную раму, грамота с большой сургучной печатью, пожалованная одному из его предков местным губернатором в знак особого признания похоронных заслуг. Когда Геша по настоянию жены оставил семейное занятие и бросился в пучину художественных промыслов, с ним начали твориться жуткие вещи. Пропал аппетит, руки покрыла экзема, в желудке прописалась язва, а сердце постоянно тревожила тупая боль. С год он терпел, но гены взяли свое — он одновременно развелся, вернулся к покойникам и избавился от болезней. Нельзя сказать, что Геша был черств душой, — напротив, каждого усопшего он провожал в последний путь как родного, искренне сострадая горю безутешных родственников. Но запас сострадания не иссякал, его требовалось расходовать постоянно. Иначе на Гешу наваливалась бессонница — предвестница уже испытанных язвы и гипертонического криза.

В кладбищенские иерархи его вывела новая кадровая политика, связанная с переменами в руководстве ГУБО — городского управления бытового обслуживания. Попросту говоря, прежнее руководство проворовалось и было посажено в полном составе за решетку. Геша, до того бывший начальником подотдела безалкогольных поминок и свадеб в отделе гражданских ритуалов, рьяно включился в работу. Его душа ликовала — и в самых розовых снах он не мечтал о таком полигоне для апробации своих погребальных идей.

Должность директора кладбища обязывала преступать закон, и он преступал, но оставался невинен, как дикарь, слопавший миссионера, потому что очень кушать хотелось. Все прегрешения совершались Гешей исключительно ради любимого дела, без какой-либо личной выгоды. В ГУБО ходили легенды о его бессребреничестве, там не могли уяснить, как на таком месте можно работать таким образом. Одни — их было большинство — видели в Геше выдающегося жулика и копили раздражение, будучи не в состоянии разгадать его хитроумные комбинации, другие — кто знал его получше — тоже копили раздражение и называли Гешу блаженным.

Сидоров, войдя в курс кладбищенской жизни, поначалу пробовал учить его уму-разуму. Но Геша оказался безнадежен, а у Сидорова хватало и других забот.

Отправившись наутро после гибели рыбки в Поганьково, он в глубине души подозревал, что никакой дачи в действительности не существует. Сомнений было бы меньше, знай он о судьбе сауны. Она рассылалась в прах, явив морозу четыре разгоряченные фигуры. Мужчины молча прикрывались портфелями с блестящими застежками, тонконогие девицы не прикрывались и визжали. Позже местные экстрасенсы объявили место, где была сауна, геопатогенной зоной, а ее разрушение объяснили воздействием таинственного теллургического излучения из глубинного тектонического разлома.

Первый встречный указал Сидорову избу, выстроенную за ночь и разрисованную веселым хохломским узором. Скорость строительства никого не удивила. По соседству с хохломой высился особняк с бельведером, возведенный генерал-лейтенантом Коноваловым за 17 часов 45 минут. При этом стройбат, сообразно своим представлениям о законе сохранения масс и предметов, успел развеять по ветру пивной ларек.

Сауна была об одном этаже, потому и дача вышла одноэтажной. В остальном золотая рыбка не обманула, потрудилась на славу. Не дача явилась алчущим глазам Сидорова, а форменный шедевр деревянного зодчества — чистые Кижи! Расписанная снаружи дивными красками, она подсвечивала стылое небо. Крышу венчал охлупень — резной конек. Внутри, в сенях, покоился громадный кованый сундук, заполненный домашней утварью, справа от сундука был вход в жилую комнату, слева — в горницу. В красном углу висели иконы, вдоль стен стояли широкие лавки из мореного дуба. Обогревалась изба настоящей русской печью, по заслонке которой змеилось, сплетаясь в батальную сцену, чугунное литье. Сбоку от печи располагались полати, оттуда пахло овчиной. Пол был деревянный, добротный, а окна затянуты подсиненным бычьим пузырем.

Об электричестве рыбка не позаботилась. Зато на столе лежали документы, удостоверяющие, что строение и участок, на котором оно стоит, является собственностью Сидорова. Они были предъявлены председателю Поганьковского сельсовета, который долго таращился на свою подпись, подтвержденную печатью с «ятями», но, выпив с Сидоровым коньяка, сказал: «Пользуйся, раз хороший человек!»

И Сидоров стал пользоваться. Улучив минутку, он сбегал с работы, забирался на полати и предавался мечтам о временах, когда сбудутся предсказания зеркальца. Благо печка топилась сама собой, и на полатях было тепло и уютно.

Вышло так, что даже новый 1988 год он встретил на даче. Накануне, в ночь на 31 декабря, заявился Иван — принес заказанный ларец. Слово за слово — потек разговор о Красоте Ненаглядной и вообще о любви. Сидоров, истосковавшийся по женской ласке, расчувствовался, когда речь зашла о таком деликатном предмете, и попотчевал Ивана лирикой собственного изготовления.

Иван послушал немного, закручинился и упал на колени. Вскричал:

— Не надо! Не могу терпеть я эти мучения! Отдай иглу, вечным рабом твоим буду!

Убедительно вскричал, проникновенно. Будь игла у Сидорова, он, может быть, и задумался: нужен ему вечный раб или нет. А так — ответил гордо, что не на базаре они, чтобы торговаться. Сжал Иван кулаки, но сдержался-таки и спросил, опустив глаза:

— Что принести, хозяин?

— Что твоя душенька пожелает, — ответил Сидоров.

Больше всего он хотел, чтобы Иван поскорее убрался. Прежнего страха перед психом-царевичем он не испытывал, но и на рожон не рвался. Кулаки у Ивана были, что литровые банки.

На службу Сидоров приехал невыспавшимся, но с ларцом под мышкой. В цеху извлек из ларца условной фразой двух молодцов, определил им фронт работ и подался на дачу. Там влез на полюбившиеся полати и заснул. Когда проснулся, было часов десять вечера, автобусы в город уже не ходили.

Самобранку Сидоров всегда носил с собой - не хотел нарушать режим питания. Так что проблем с закуской к новогоднему столу не было: ради праздника скатерть выдала поросенка с хреном, круг твердокопченой колбасы и рогалики с маком. От себя Сидоров добавил хранящиеся в погребе две бутылки коллекционного анжуйского из подвалов герцога Ришелье, экспроприированные с помощью чудесной ушанки с выставки французских вин.

В полночь он поднял тост за свои будущие успехи, потом еще один — за то же самое и третий — опять же за себя. Анжуйское оказалось дрянь, — видать, герцога здорово надули, но Сидоров все равно наклюкался.

Ничего более примечательного в новогоднюю ночь с ним не случилось.


5. Сотворение мира


После новогодних праздников Калистрати заглянул в бывший коровник и застыл в небывалом изумлении. Он силился что-то сказать, но только хватал ртом воздух, подобно рыбе, выброшенной на берег. Наконец он вышептал слабыми губами:

— Не может быть... Роден, Микеланджело, чудо какое... Помирать не страшно...

На станке посреди цеха стоял коленопреклоненный ангел, выполненный из цельного куска мрамора в технике taile directe, то есть прямой рубки, требующей исключительного мастерства. Поникшие крылья, казалось, пропускали свет — столь искусный резец их коснулся. В облике херувима потрясающим образом соединились смирение и достоинство, скорбь и надежда, тревожное ожидание и блаженство.

— Есть Бог! — выдохнул Геша и впервые в жизни попытался перекреститься.

— Бога нет! — вернул его к действительности Сидоров и вытолкнул вперед своих молодцов. — А есть обыкновенные граждане, народные умельцы. Мечтающие, между прочим, работать под моим началом.

— Как скажешь, так и будет! — дружно гаркнули молодцы.

— Берем! — поспешно сказал Геша.

— Только у них документов никаких нет. И постоянного места жительства...

Геша взглянул на ангела, еще раз умилился и повторил твердо:

— Берем!


Слух о выдающихся мастерах вихрем пронзил около-кладбищенские круги, и заказчики пошли косяком. Мрамор, полученный согласно лимитам, улетучился неожиданно быстро. Организовалась очередь в расчете на лимиты грядущего года. К середине февраля запись прекратили, и находились граждане, обменивающие места в начале очереди на твердую валюту.

Геша Калистрати пребывал в состоянии, когда тело как бы отрывается от ног и парит над землей, а в голове роятся невероятные планы. Он день-деньской просиживал в цеху, наблюдая работу братьев Ларцовых — на эти фамилии молодцам были открыты трудовые книжки, — и на звонки из ГУБО отвечал весело-снисходительно. На волне случившегося бума он сбыл несколько залежавшихся памятников, в том числе одного из конструктивистских монстров, который был установлен на могиле поэта Арнольда Тюфяева, повесившегося из-за несчастной любви к редактору толстого журнала Ляле Виссоновой.

А тут и вопрос с мрамором решился. Заглянул к Геше человек мефистофелевской наружности, назвавшийся уполномоченным карьероуправления, добывающего этот строго фондируемый материал, и вкрадчивым южным голосом предложил выйти на прямые связи. Геша засомневался в своей правомочности заключать подобные договора, но рядом словно из воздуха вытопился Сидоров, и под его гипнотическим оком руки директора и уполномоченного соединились в рукопожатии, символизирующем вечный отныне союз. Бумажной канители решили не затевать. Уполномоченный обсудил детали с кладбищенским главбухом Дмитрием Ефимовичем и довольный отбыл восвояси.

Сидоров ходил по кладбищу кум королю. Дела его шли лучше лучшего. Он получал три зарплаты, свою и две братьев Ларцовых, и не гнушался вымогательства у клиентов, стремящихся увековечить память близких в мраморных изваяниях. Кроме того, он продал оптом налево накопившиеся неликвиды, что не укрылось от Дмитрия Ефимовича, но тот по неясной причине промолчал.

Терроризировать благотворительную закусочную Сидоров прекратил, но питался оттуда же, входя в непрозрачные двери видимым и осязаемым. Это право он приобрел через памятник теще замзавзалом расфасовки полуфабрикатов улучшенного качества для кормильцев сирот. Цены в благотворительной закусочной были в два-три раза ниже, чем в закусочных неблаготворительных.

Иван продолжал приходить: принес сапоги-скороходы, ковер-самолет и вялый, похожий на раздерганный веник, пук забывальной травы. Сапоги Сидоров смазал и забросил на антресоли рядом с купоросовским чемоданом, траву уложил в целлофановый кулек и отправил туда же, а ковер поставил колонной в углу.

Участковый его больше не тревожил. Убедившись, что Сидоров возобновил общественно-полезную трудовую деятельность, Затворов выкинул повторное заявление Марьи Ипатьевны, сигнализировавшей, что сосед ее, Сидоров А.Ф., живет не по средствам.

Приближалось 29 февраля. Годовщину своего появления на свет Сидоров надумал отметить с помпой, тем более что праздновать ее приходилось раз в четыре года. На торжество были приглашены: маменька без отчима, Геша с подругой, бывшей чемпионкой по художественной гимнастике, подруга Гешиной подруги Виктория, с которой Сидоров знаком не был, но на которую, исходя из полученной информации, имел виды, Дмитрий Ефимович с супругой и троюродный племянник Баобабова Артем Храбрюк, соученик Нюры по английской школе, подвизавшийся в ГУБО на непонятной должности. Племянник был вхож к Егору Нилычу и обещал похлопотать за Сидорова. Приглашал Сидоров и Жорку с Аллочкой, но они не пришли — не придумали, должно быть, куда деть ребенка.

Присутствовали также беспаспортные братья Ларцовы. Им Сидоров вменил в обязанность готовить салаты и горячие блюда, прислуживать за столом, а между тостами развлекать гостей акробатическими этюдами.

Стол оформился в лучшем виде. Ради такого дела Сидоров, стыдно сказать, разорил теплицу на даче Баобабова, откуда унес два каких-то особенных, взлелеянных под со-фитами ананаса — гордость городского головы. Кое-что удалось добыть через цеховую клиентуру. Скатерка тоже не осталась в стороне: подкинула копченого гуся и пятифунтовую стерлядь, приготовленного на пару с белыми грибами. Короче, не стол получился, а сказка — тысяча и одна лукулловская ночь. Сухое перечисление яств, украсивших празднество, увеличило бы нашу повесть по меньшей мере на треть, и посему его придется опустить.

Но об одном блюде следует упомянуть особо. Посреди стола раскинулся изготовленный Ларцовыми мясной пирог, на поверхности которого читалась выполненная охотничьими колбасками надпись «С Новым годом!». Именно «С Новым годом!», а не «С днем рождения!» — в этом и заключался тонкий замысел Сидорова. В ночь на 1 марта наступал новый год, если исчислять от сотворения мира, и Сидоров, совместив день рождения с новогодним торжеством, хотел убить сразу двух зайцев: во-первых, соригинальничать и, во-вторых, задержать до полуночи и после Калистрати с дамами, а дальше действовать по обстановке и, если обстановка позволит, одержать, уж простите за каламбур, викторию над Викторией.

Поначалу все шло согласно предусмотренной диспозиции. Геша, избранный тамадой, произнес тост:

— Друзья! Позвольте мне не растекаться мыслью по древу, а сразу взять быка за рога. Факт совпадения легендарной даты сотворения мира и вполне реального дня рождения нашего дорогого именинника глубоко символичен. С появлением Александра Сидорова на нашем кладбище сотворился, не побоюсь этого сравнения, новый мир. Когда я смотрю на творения Праксителей, которых он нашел в самой гуще народной и которые ныне работают под его руководством, слезы наворачиваются у меня на глазах. — Тут Калистрати поклонился в сторону стоящих навытяжку братьев Ларцовых. — Я не стыжусь этих слез. В такие минуты я думаю о том, что не оскудеет никогда наша земля талантами, ибо таланты, рождаясь и живя на ней, в нее же и уходят. Слава им и вечная память! Но трижды слава тому, кто найдет талант, взлелеет и доведет до логической точки. Так выпьем же за Александра Сидорова! Не скрою, было время, я его недооценивал, но не поздно повинится в ошибке. Ныне я счастлив, что тружусь с ним рядом. За талантливейшего организатора художественного процесса Александра Филипповича Сидорова, за сотворение им нового мира! За нашего дорогого Сашу! Ура!

— Ура! — закричали гости, кто с большим, кто с меньшим усердием, а маменька прослезилась.

Энтузиазм Геши подкреплялся вчерашним прибытием первой партии мрамора из дружественного карьероуправления. Праксители и отдел по борьбе с экономическими преступлениями не совмещались в его сознании в единое целое.

Сидоров расцеловался с Гешей, обошел стол и чокнулся с каждым в отдельности. Круг почета сопровождался тушем на деревянных ложках в исполнении братьев.

— Вынимайте, ребята, поросенка из духовки и сами за стол! — сказал им Сидоров в припадке демократизма.

Чувствовал он себя не хуже, чем Александр Македонский в день официального утверждения его сыном египетского бога Амона. Об одном жалел: когда рассаживались, Виктория оказалась на противоположном конце стола. Виной тому стал Дмитрий Ефимович, пришедший не с женой, а с дочерью, девушкой, по словам главбуха, скромной и невинной, выходящей в свет исключительно в сопровождении родителей. На вид скромной девушке было лет тридцать пять. Дочь главбуха расположилась напротив Сидорова и глядела на него такими глазами, будто узрела в нем последний свой шанс расстаться с тяжким бременем невинности. Пока сбитый с толку Сидоров соображал, как поступить, Храбрюк развлекал Викторию анекдотами. Сидоров ревновал, но не очень: еще принимая приглашение, Храбрюк извинялся, что уйдет пораньше — сегодня он был не соперник.

Пир громоздился горой. Пили за маменьку, воспитавшую такого сына, и память папеньки, автобусного контролера, пили за дружбу и художников с большой буквы, за женщин пили и отдельно за каждого Ларцова. Братья ели за шестерых, успевали следить за духовкой и делать фликфляки и стойки на руках.

В разгар застолья — как раз подали славную рыбу мероу, тушенную в молоке с луком, — пришли Вольтерьянцы. Им удалось-таки сплавить отпрыска родителям Аллочки. Сомлев при появлении любимой, Сидоров поздно заметил, что исчезли Храбрюк с Викторией. Он догнал их на лестнице.

— Не провожай, Саша. Ты помнишь, я предупреждал. Мы тихо, по-английски, — сказал Артем. — Все было очень вкусно. Ананасы такие я только у дяди и пробовал.

— Но...

— И не уговаривай. Рад бы остаться, но не могу. Дела! — продолжал Артем, застегивая пальто на Виктории. — А с женой твоей я поговорю.

— Я не...

— Простит она тебя, простит. Ручаюсь.

— Вас нельзя не простить, Саша! — вставила Виктория.

— Но...

— Будь здоров, старик! — Храбрюк стиснул плечи Сидорова.

Онемевший Сидоров стоял на площадке до тех пор, пока главбуховская дочь не поволокла его обратно к столу. В комнате Калистрати требовал, чтобы опоздавший Вольтерянц выпил штрафную. Жорка вежливо отказывался.

— Не понимаешь ты меня, ох, не понимаешь. Все наши беды от непонимания, — канючил Геша, держа за хрустальные ушки цветочную вазу, наполненную подозрительной смесью. — Никто меня не понимает, и я никого не понимаю. Я сам себя не понимаю, как скотина какая-нибудь. А почему?! Не стало в жизни гармонии — вот почему! А в смерти и подавно не стало... Но вам... Признайтесь, вам начихать на гармонию? По глазам вижу — начихать! Вы не романтик! А, Дмитрий Ефимович?!.

Главбух выронил поросячью лопатку.

— Что?! Я — ничего... Вы директор, и как прикажете...

— О! — ткнул в него пальцем Геша. — Поэт бухгалтерского учета. Леонардо в своем деле. Бенвенуто Челлини! Паоло Трубецкой! Но на гармонию ему... А-а... да что говорить! Выпьем за гармонию!

И вывернул вазу на светлый главбуховский пиджак. Маменька будто ждала этого: пятно еще не растеклось, а она уже густо посыпала его солью. Дочь главбуха не шевельнулась: боялась, должно быть, что удерет Сидоров.

— Нехорошо как-то получилось. Я выпить это хотел, — объяснил Геша.

— Чего уж хорошего, — согласился Дмитрий Ефимович. — Мы, пожалуй, пойдем.

— Папа, я новый год хочу, — взмолилась дочь, придерживая Сидорова двумя пальчиками за рукав.

— Пусть молодые гуляют, праздник как-никак, — поддержала ее маменька Сидорова. — Сашенька мой — джентльмен, каких мало, он дочку вашу проводит. А мне тоже пора. Нам, кажется, по дороге?

— По дороге, — согласился Дмитрий Ефимович и, хотя ему было в противоположную сторону, проводил маменьку до самого ее дома, выслушал, какой Сидоров порядочный и поэтому несчастливый в семейной жизни человек, и про дочку рассказал, которая слишком скромна и все выбирает, выбирает...

— Боюсь, продешевит, — откровенно признался он напоследок.

— Какое чудное у нее имя — Валерия! — сказала маменька.

— Калерия, — поправил главбух. — Что значит горячая.

— Все равно чудное.

— Александр тоже звучит неплохо. Одно слово — защитник.

— Ах, спасибо!

— Вам спасибо!

Дмитрий Ефимович наклонился и, прощаясь, поцеловал маменькину руку. Таких порывов с ним не случалось уже лет тридцать.

Войдя к себе, он закричал с порога жене:

— На мази дело, на мази! Пиджака не жалко!


6. А может, это любовь?

Провожая маменьку и Дмитрия Ефимовича, Сидоров увидел идущего снизу Купоросова.

Пару недель назад Купоросов по пьянке поскандалил с женой. Потом заперся в ванной и заснул, скрючившись на холодном полу. Ночью у жены случился сердечный приступ. Купоросов не слышал, как стучалась кулачками в дверь ванной дочка, как прибежали на ее крик соседи и как спорили, пытаясь втолкнуть в лифт носилки медсестра и шофер «скорой».

Что бы там ни говорил Купоросов насчет женского пола, но жену он любил. Проспавшись, он побежал в больницу, растрепанный и мятый с похмелья. Пока шел, скользя по гололеду, повторял бессвязно: сердце... какое сердце... чепуха какая-то, быть не может... какое еще такое сердце?..

Он так и сказал вышедшей к нему врачихе:

— Какое сердце? Как сердце?! У нее должно быть здоровое сердце!..

— С таким, как ты, будет здоровое, — изучив Купоросова профессиональным взглядом, сказала врачиха. — В реанимации она.

Домой Купоросов приплелся побитой собакой, не желая ничего, кроме как нырнуть в глубокий омут и не выныривать подольше. Но водка почему-то его не взяла.

С этого дня Купоросов не пил. Может быть, он сам не удержался бы, но помог Михалыч, переселившийся к нему, как заболела жена. Купоросов носил в больницу приготовленные Михалычем супы, гулял с дочкой, а по вечерам смотрел телевизор. Мимо пятачка, где толпились приятели-собутыльники, проходил быстрым шагом, не поднимая глаз.

— Ты вроде, Коля, мужчиной становишься, — подбадривал его Михалыч. — А то прямо дитя какое-то...


Итак, провожая маменьку и Дмитрия Ефимовича, Сидоров увидел поднимающегося по лестнице Купоросова, но не ощутил обычного трепета. Видно, чересчур зауважал себя после кладбищенских успехов. К тому же Купоросов был трезвый — обмякший и тихий.

— Эй, Николаша, праздник у меня, — сказал Сидоров. — Заходи, выпей стопарик!

— Завязал я, — ответил Купоросов и зачастил, оправдываясь, что не может уважить соседа. И про жену, от которой идет, рассказал, и про дочку, и про Михалыча.

— Не хочешь лить — не пей. Так заходи, — продолжал настаивать Сидоров. Тридцать два мне стукнуло, почти как Иисусу Христу. Заходи, иначе обидишь. Посмотришь, как приличные люди живут.

Купоросов поколебался и зашел. Возле накрытого стола сидоровские молодцы под руководством Гешиной экс-чемпионки выделывали замысловатые па.

— Удивительная природная гибкость, — говорила экс-чемпионка. — Будь вы женского пола, одна была бы вам дорога — в художественную гимнастику.

— Как скажешь, так и будет! — поддерживали светскую беседу братья.

Геша, которого никто не слушал, произносил речь о кенотафах — надгробиях над ложными могилами.

— Их воздвигали тогда, когда прах покойного оказывался недоступен для погребения, — вещал Геша голосом лектора, решившего усыпить аудиторию. — Этот обычай связан с убеждением, что души мертвых, не имеющих могил, никогда не найдут покоя. Никто их не приголубит, не приласкает. Так и будут они скитаться в поисках гармонического слияния с захоронениями своих телесных оболочек, но не найдут его. И лишь кенотаф даст им желанное успокоение. Выпьем за гармонию и средства ее достижения!

Рядом шептались Жорка и Аллочка.

— Пойдем отсюда, — говорила Аллочка.

— Неудобно. Только пришли.

— Лучше б в кино сходили. Сто лет в кино не были.

— Кто знал, что так будет. А что это за кушанье такое?

— Кажется, грибное что-то.

— Нет, из мяса. Вкусно.

— Кто ему готовил, неужели сам? В жизни не подумала бы!

— А ты думала, он только стихи писать умеет?

Оба тихонько засмеялись.

— Здравствуйте, — сказал вошедший Купоросов. На плече его заношенной фуфайки темнело пятно: как-то, еще осенью, он пьяным забрел на станцию и прислонился к цистерне с мазутом.

Геша обрадовался Купоросову, как родному, оставил на время мировую гармонию и потребовал:

— Штрафную опоздавшему! Штрафную!

— Как скажешь, так и будет! — рявкнули Ларцовы, в мгновение ока наполнили вазу и подступили к Купоросову.

— Правильно! Пусть выпьет за мое здоровье! — выкрикнул Сидоров. — Вливай ему, ребята!

— Как скажешь, так и будет!

И — одновременно: молодцы скрутили Купоросова, к ним рванулся Жорка, на его пути подвернулся Сидоров, закричала Аллочка — получилась куча мала, что не помешало знавшим свое дело братьям влить в Купоросова грамм двести коньяка пополам с вермутом.

— За здоровье Сидорова! — провозглашал Геша.

— Что ж вы делаете, сволочи! — кричал Жорка.

— Ничего страшного, выпьет — проспится, — бубнил, оказавшийся на полу Сидоров.

Через минуту все кончилось. Купоросов, опираясь на железные руки молодцов, обалдело таращил глаза. Фуфайка у него под мышкой разошлась по шву. Рядом, сжимая кулаки, стоял возмущенный Вольтерянц. Сидоров глупо улыбался.

— Это шутка была, — сказал он. — Пошутили ребята. Правда же, пошутили?

— Иди домой, Коля, — сказал Жорка. — Мы без тебя разберемся.

— Пусть закусит сначала. Вот, Коля, балычок, буженинка, маслинки, — завертелся ужом Сидоров. — У, медведи, джемперок порвали. Сейчас же зашить! — приказал он Ларцовым.

Молодцы сноровисто сдернули с Купоросова фуфайку, побежали на кухню.

— Уходи, Коля! — потащил его к дверям Жорка.

— У меня фуфайку украли. Я в милицию заявлю! — зашумел Купоросов.

Сидоров глянул на Аллочку, растерянно стоящую в коридоре, и решил: «Сейчас или никогда! Пускай своими глазами увидит, кто чего стоит!»

— Ты почему гостей моих гонишь?! — напустился он на Вольтерянца. — Тоже мне начальник нашелся, не слушай его, Коля! Проходи в комнату!

— Ты понимаешь, что делаешь? — сказал Жорка.

— Тебя не спросил! Ты, Алла тоже за стол садись! За стол, все за стол!

— Никуда я не сяду, — сказала Аллочка.

— Коля, мы тебя ждем, — повторил Жорка.

— Он останется здесь. А ты, если хочешь, проваливай! — заявил Сидоров.

Жорка опять потянул Купоросова к выходу.

— Эй, двое из ларца, живо сюда, не отпускайте его! — скомандовал Сидоров. — А этого, — он указал на Жорку, — гоните в шею!

Не слабак был Жорка, а сплоховал, хотя, казалось, сделал все верно: уклонился вовремя и врезал ближнему брату будь здоров. Но тот не покачнулся и даже не изменился в лице. Невозмутимые братья ловко ухватили Жорку за руки-ноги и вышвырнули в коридор. Падая, он ударился затылком о стену и утонул в глубоком нокауте.

Началось вовсе неописуемое. Аллочка громко закричала, экс-чемпионка, натура впечатлительная, сползла со стула в обмороке, Геша ненадолго протрезвел, а Калерии захотелось домой, в тихую главбуховскую гавань. Один Купоросов мотал головой и ничего не понимал.

Сидоров действовал решительно. Распорядился затащить Жорку на кухню, загнать всех, кроме Аллочки, в комнату и запереть на ключ, а сам принес живой воды и достал с антресолей забывальную траву.

Аллочка билась в истерике.

— Да выключите ее, соседи услышат! — досадливо потребовал Сидоров и отвернулся.

Когда крик оборвался, он увидел Аллочку лежащей рядом с Жоркой. По нежной щечке — целовать бы такую да целовать! — растекалось сизо-малиновое пятно.

— Горе-то какое! — пробормотал Сидоров, но посмотрел на братьев, застывших с довольными лицами, и заорал: — Что стоите?! В лифт их!

И подал пример, ухватив бесчувственную любимую за плечи. В лифте он окропил Жорку и Аллочку живой водой, особенно на нежную щечку не пожалел, помахал забывальной травой, приговаривая:

— Забудьте, что вы были у меня. Забудьте, что я вас приглашал. Забудьте, забудьте, забудьте!

Потом, видя, что Жорка начинает открывать глаза, нажал кнопку первого этажа и выскочил на площадку. За Вольтерянцов можно было не беспокоиться. В комнате процедуре обмахивания забывальным веником подверглись остальные гости.

За стол все если, испытывая некоторую неловкость. Обнаружив провал в памяти, каждый помалкивал об этом и задавал осторожные вопросы соседям. Ответы только запутывали дело. Лишь Купоросов ничем не мучился: он добавил водочки и спал в углу дивана. Наконец поднялся Геша и повторил тост, сказанный в начале пиршества, и все покатилось по накатанной колее.

Время между тем приближалось к полуночи. Без пяти двенадцать Сидоров поймал по радио «Маяк» и, когда зазвучали позывные, махнул салфеткой братьям. Те пальнули в потолок пробками.

— С новым семь тысяч четыреста девяноста седьмым годом! — провозгласил Геша, подставляя бокал под пенную струю. — С новым счастьем!

Сопровождая куранты, раздались звонки в дверь — два длинных и один короткий. Сидоров, несколько расслабившийся и оттого потерявший бдительность, приказал Ларцовым отпереть и обмер — на пороге комнаты возник псих-царевич Иван.

— Ой, ряженый! — обрадовалась Калерия. — Как мило, Саша! Это что же, вы вместо Деда Мороза заказали?

Сидоров неопределенно замычал.

— Здрасьте вам! — поклонился Иван сидящим за столом, и тогда все увидели у него в руках...

— Гусли, — изумленно сказал Геша.

— Самогуды, — подтвердил Иван.

— Так уж и самогуды?

— Трень-брень гусельки — золотые струнушки, — произнес Иван соответствующую формулу.

Гусли отозвались незамысловатой мелодией, отдаленно напоминающей марш «Прощание славянки».

— Что-то вроде музыкальной шкатулки, — констатировал Геша. — Речевой командой включается.

— Растренькались тут. Не дадут поспать человеку, — недовольно пробурчал Купоросов, о котором все успели позабыть.

Сидоров понял, что пора вмешаться, но его опередила Калерия:

— А из «Модерн токинг» они умеют?

— Не надо «Модерн токинг»! — сказал Геша. — Мы, кажется, Новый год справляем. А ну-ка, трень-брень гусельки... м-м... золотые струнушки! Что-нибудь новогоднее!

Гусли пробренчали то же, что и в первый раз, но теперь в мелодию вплелся веем знакомый мотив песенки про елочку. Последние аккорды перекрыл мощный голос Купоросова:

Уши развесили,

Стали в хоровод.

Весело, весело

Николаша пьет...

— Прими сто капель и успокойся, — сказал Сидоров брезгливо.

— Я бросил. У меня жена в больнице, у меня дочка, Михалыч...

— Выпей, выпей — нервишки промой. Легче станет.

— Не буду. Я алкоголик, нельзя мне. Михалыч не простит.

— Может быть, вправду не надо? — сказала экс-чемпионка.

— Ты мне, женщина, не указывай! — неожиданно напустился на нее Купоросов. — Захочу и выпью! Я — алкоголик! — Он саданул себя в грудь кулаком.

— На! — протянул ему Сидоров первый попавшийся бокал.

— Тебя как зовут? — вдруг спросил Купоросов психа-царевича.

— Иваном кличут.

— За тебя, Ваня!..

И выпил. И еще налил. И еще выпил. Замотал горестно головой.

— Ох, Ваня! Плохо мне...

Всем стало стыдно, даже Сидорову.

— Ну ладно, выпил и спать домой иди, — сказал он, не зная, как притушить общую неловкость.

— Постой. Видишь, человек не в себе, — отстранил Сидорова Иван.

— Нет, он прав, — сказал Купоросов. — Пойдем, Ваня, пойдем со мной. Уведи меня отсюда и сам уходи. Распоследнее дело быть ряженым...

Он взял Ивана за руку, повел к двери.

Из всего этого Сидоров понял одно: выпускать их вместе никак нельзя.

— Задержите их! — крикнул он молодцам.

— Назад! — топнул ногой Иван. — Марш в ларец!

Молодцы, получив взаимоисключающие приказания, затоптались на месте. Сидоров по инерции раскрыл рот, но слова застряли у него в горле...

Когда Иван и Купоросов беспрепятственно удалились, он снова извлек спасительный забывальный веник.

— Забудьте про тех, кто сейчас ушел отсюда, — заговорил он, размахивая травой, как поп кадилом. — Забудьте, забудьте, забудьте!..

В дверь позвонили. Сидоров, у которого голова шла кругом, открыл, полагая, что это вернулся Иван.

Но в квартиру вошла милиция. Ах, что там немая сцена из бессмертного «Ревизора»! Из-за спин милиционеров выглядывала Марья Ипатьевна.

— Смертоубийца! — сказала она, тыча в Сидорова сухим пальцем. — Ответишь по всей строгости!

Оказывается, она наблюдала в глазок расправу над Вольтерянцами.

— Знать ничего не знаю! — заявил Сидоров, поняв, в чем дело. — Давать показания отказываюсь.

Неизвестно, как развивались бы события дальше, но появился еще один милиционер и сообщил, что Вольтерянцы находятся дома целые и невредимые.

— Что же вы, мамаша?!. — Старший опергруппы обернулся туда, где только что стояла Марья Ипатьевна.

Но вздорной старухи след простыл. Тишком вернувшись к себе, она заняла привычную позицию у глазка и зашептала:

— Я тебя выведу на чистую воду. Преступник... глаза бесстыжие!..

Но милиции уже было не до нее, потому что выступивший на авансцену Геша смазал благополучную концовку расследования. Бог знает, что ему пригрезилось, но он, вызывающе раскачиваясь, вдруг обвинил правоохранительные органы в нарушении гармонии и потребовал адвоката. Милиционеры не замедлили изложить ему свои взгляды на гармонию. Возник горячий спор, который по предложению милиции был продолжен в машине с синей мигалкой.

Сидоров, не любивший вмешиваться в чужие дела, наблюдал отъезд милицейского экипажа из окна. Когда машина, прощально мигнув, отъехала и вслед ей зацокали по пустынной улице каблучки экс-чемпионки, он вздохнул, мысленно пнул ногой дверь Марьи Ипатьевны и наконец вспомнил о Калерии. Дочь главбуха сидела в той же позе, в какой ее застал приход милиции.

— А я осталась, — сообщила она преданным голосом.

Сидоров понял: никуда ему от Калерии не деться. Он почувствовал себя зверем за красными флажками, но выпрыгивать из огороженного квадрата не захотел. Знал: стрелять не будут, в худшем случае — запутают в сеть и отправят в зоопарк на дармовую кормежку. Твердой рукой он выключил свет и в темноте подошел к Калерии.

— Александр, — сказала она, — я боюсь вас!..

Сидоров положил ей руку на талию и жарко задышал в ухо, но тут же прервался. У пола зелено блестели четыре глаза — то балансировали на головах молодцы Ларцовы.

— В ларец! — скомандовал Сидоров. Огляделся и задышал снова.


7. Единственный из пяти миллиардов


Неожиданно, как-то вдруг, Сидоров ощутил себя солидным человеком. А солидные люди, как известно, мало ходят пешком. Чаще они ездят на автомобилях — служебных или личных. Служебной машины заведующему скульптурной мастерской не полагалось. Оставалось рассчитывать, что зеркальце не ошиблось и все предсказало верно именно насчет личного автомобиля.

Глупо, однако, надеяться, что судьба без понуканий выдаст тебе положенное, особенно если у положенного вероятностный статус. Чтобы помочь судьбе действовать в правильном направлении, Сидоров разработал хитроумный план, реализацию которого стимулировала безуспешная ловля такси при отправке домой свежеиспеченной любовницы. Калерия отбыла на автобусе — позор для солидного человека.

По плану требовалось: а) выяснить с помощью зеркальца номер лотерейного билета, который выиграет в ближайшем тираже вожделенную «Волгу»; б) определить, опять через зеркальце, место продажи этого билета; в) купить билет.

Но гладко было на бумаге. Начиная с пункта «б», план полетел под откос: зеркальце сообщило, что счастливый билет уже обрел владельца. Им стал — надо же! — знакомый Сидорову нумизмат Драхма. Билет лежал между страницами дневника Льва Толстого, как раз там, где великий писатель рассуждал о библейской заповеди «не укради».

Сидоров все-таки закончил филфак, поэтому про Льва Толстого слышал. Ему не хотелось нарушать заповедь, освященную размышлениями яснополянского гения, но... Так мечталось оседлать горячего бензинового коня, что спасу нет! Где уж тут дожидаться следующего тиража?!

Никто никогда не отправлялся на дело столь качественно экипированным — на ковре-самолете, в ушанке-невидимке и сапогах-скороходах. Под ушанку Сидоров натянул чулок, оставленный Нюрой. Выпив перед вылетом стаканчик живой воды, словно камикадзе — саке, он уселся на расстеленный посреди комнаты ковер и приказал:

— Вперед!

Ковер, подогнув края, протиснулся в балконную дверь и лег на заданный курс.

Было три часа ночи. Город внизу вступал в сладчайшую стадию сна. Спали в обнимку Храбрюк с Викторией, спала в больнице жена Купоросова — Зина, спал Михалыч и спал Калистрати. Спали Баобабов, Егор Нилыч, Дмитрий Ефимович, спрятавшийся под крылышком своей дородной супруги. Спала экс-чемпионка по художественной гимнастике, и снились ей братья Ларцовы. Спала Калерия, и снился ей Сидоров с нимбом вокруг макушки, но почему-то на костылях. Спали маменька с отчимом и спала Марья Ипатьевна с мужем Гаевым П.Н., в прошлом победителем социалистического соревнования. Участковый Серафим Затворов спал одним глазом, а вторым, естественно, следил за порядком. Лишь Купоросов не спал, но почему — о том речь впереди.

Что касается Драхмы, то нумизмат и сам точно не знал, спит он или не спит. Поздно вечером он вернулся из гостей и теперь мучился изжогой. Когда Сидоров причалил к балкону, Драхма, только что приняв порцию соды, лежал в полудреме и досчитывал седьмую сотню баранов. Сидоров прислушался и через открытую форточку влез в комнату. Книжный шкаф бликовал в лунном свете суперобложками. Он устремился к цели, сапоги-скороходы зацокали подковами по паркету.

Этого хватило, чтобы Драхма выплыл из забытья. Он увидел, как из шкафа выскочила книга, инстинктивно протянул руку, чтобы подхватить ее. Заметив его движение, Сидоров сразу забыл о своей невидимости и не затаился, а с перепугу ринулся к балкону, по дороге зацепился за стул и упал. Гибрид ушанки и сванской шапочки слетел с головы и покатился под стол.

Драхма, как и полагается владельцу крупной коллекции, постоянно боялся грабителей. У изголовья его кровати имелась кнопка, прикосновение к которой приводило в боевую готовность капканы и включало магнитофон с гипнотизирующим молчанием экстрасенса Кулана Чушпировского. Случилось, однако, то, чего не предусмотрели ни Драхма, ни Кулан Чушпировский.

Сидоров нырнул за ушанкой-невидимкой под стол и почувствовал — то врубился гипноз — потребность помахать руками, что, стоя на четвереньках, делать весьма затруднительно. Но потребность нарастала катастрофически — он заправил книгу за пазуху и стал загребать по полу, будто собирал сор.

Пальцы ткнулись в капкан, плотоядно лязгнуло. Сидоров издал вопль, потрясший дом. Децибелы сотрясли магнитофон, и он замотал в обратную сторону, разгипнотизируя Сидорова и гипнотизируя Драхму. Но, скинув чары Чушпировского, Сидоров не обрел способности соображать — ох, и больно же ему было! Он рванулся всем телом и отодрал капкан вместе с паркетинами, подскочил, пробив головой столешницу, и явил Драхме перекошенное лицо в поплывшем чулке.

Но загипнотизированный Драхма вместо того, чтобы хватать грабителя, самозабвенно водил руками по воздуху. Сидоров, неся стол, как ярмо, побежал к балкону, проломил дверь и вывалился на висящий за перилами ковер-самолет. Ковер тотчас растворился в ночном небе, но долго еще падали с небес на землю странные звуки — будто Господь Бог костерит ангелов в испорченный мегафон.

Драхма изображал пловца посреди океана, пока перематывалась кассета. Отойдя от гипноза, он отключил оскандалившуюся защитною систему, достал чистый лист бумаги и вывел округлыми буквами: «Явка с повинной».


Калерия честно призналась родителям в содеянном, но уточнила, что — хотя ей, в сущности, все равно — Сидоров ее разочаровал.

Супруга Дмитрия Ефимовича, не в силах дослушать рассказ дочери до конца, слегла с мигренью, а сам главбух впал в тяжелую задумчивость: не ожидал он от Сидорова такой прыти. Впрочем, Дмитрий Ефимович не любил пустого теоретизирования и, как практик до мозга костей, вознамерился извлечь из создавшейся ситуации максимум пользы. Завцехом производил впечатление человека поддатливого и, следовательно, должен был поступить, как честный человек.

То, что потенциальный зять де-юре женат, Дмитрия Ефимовича не смущало. Он надеялся развести Сидорова быстро, без суда и других жестоких формальностей.

Действовать предстояло тонко. Поэтому Дмитрий Ефимович не вызвал Сидорова на откровенный разговор, а повел молчаливую осаду, всем видом показывая, что ждет от завцехом первого шага.


Сидоров до рассвета распиливал ножовкой капкан — братьям не доверил, опасался, что заодно отпилят и руку, — и отмачивал в живой воде шишки и ссадины. Под утро, когда он только лег и собирался вздремнуть, пришел Михалыч.

Он сообщил, что Купоросовым после попойки на сидоровском дне рождения овладела навязчивая идея, будто подружился он с инопланетянином, который нуль-транспортируется на родную планету через бочку на заднем дворе гастронома. По твердости, с которой Купоросов стоял на своем, Михалыч понял, что единственное спасение Коли-Николаши в стационарном лечении, и лично отвез его в наркологическую психушку бывшего IV управления, превратившуюся недавно без изменения основных функций в амбулаторию санаторно-оздоровительного типа для тружеников кройки-шитья и Красного Креста с Полумесяцем. Ее главврач, будучи студентом, подрабатывал когда-то санитаром бок о бок с Михалычем.

— От меня-то чего надо? — неприветливо спросил Сидоров, которому очень хотелось спать.

— Что сволочь ты, сказать хочу, что... — И Михалыч, свободно оперируя различными идиоматическими выражениями, выдал про Сидорова всю правду.

Сидоров оскорбился — соответствующее приказание братьям приготовилось слететь с его губ, — но вовремя опомнился: не в его интересах было раздувать конфликт.

— Зря ты на меня, отец, напал, — сказал он. — Не понимаю я, что ли? Разве ж налил бы я ему? Не был он у меня, твой Коля. Привиделось ему это от обильного возлияния. Сам говоришь: навязчивая идея, алкогольный психоз. Так что, не клевещи, отец, не клевещи!.. А как он выглядел, этот инопланетянин? То есть в каком виде он Коле твоему привиделся?

Подрастерявшийся Михалыч описал Ивана.

— С мечом, говоришь, и в кольчуге? У меня познакомился? Во, загнул! — покатился со смеху Сидоров. — Ну, уморил! Правильно ты его лечиться отвез. Молодец, старик!

— Соседка Марья Ипатьевна видела, как ты Колю к себе зазывал, — попытался гнуть свою линию Михалыч.

— Нет, старик, ты мне положительно нравишься. С твоим упорством бревна лобзиком пилить. Врунья твоя Марья Ипатьевна, даже милиция ей не верит. А милиция у нас... у нас... — Сидоров сделал непонятный жест, вроде нарисовал скрипичный ключ. — В общем, хорошая у нас милиция. Ты ко мне вечерком заходи. Посидим, чайку попьем, поговорим о ее славных буднях. А сейчас извини, некогда. Будешь у Коли, привет передавай. Скажи, чтобы скорее выкидывал дурь из головы и к нормальной жизни возвращался. Нуль-транспортировка!.. Это ж надо такое выдумать!

Когда Михалыч ушел, Сидоров задумался. Засветился Иван, пора пустить отношения с ним под корень. Но как? Иглы, из-за которой сыр-бор разгорелся, как не было, так и нет. Знать бы, кто Иван да откуда. Но псих-царевич о том, где живет, говорил туманно: дескать, находится его царство в тридесятом государстве.

Размышляя о перспективах своих отношений с Иваном, Сидоров незаметно уснул. Проснувшись, плотно пообедал супом с клецками и индюшачьим филе под майонезом, потом почитал газету и посмотрел двухсерийный детектив — одну серию до, другую после программы «Время».

За ужином после фильма и застал его Иван. Пришел он налегке: высыпал из сумки с десяток червивых молодильных яблок — и все. Сидоров на всякий случай заглянул в сумку, сдвинул яблоки на край стола и сказал:

— Не приму я от тебя ничего, не по пути нам отныне. Давай расстанемся по-хорошему. Что кто имеет — то имеет. Больше мне от тебя ничего не надо, и ты от меня ничего не проси.

— А смерть Кощеева?! А как же Марья — Красота Ненаглядная?! — опешил Иван.

— За Кощея пойдет. Что прикажешь делать несчастной, если суженый ее, защитник, злыдню бессмертному предался, со слугами его якшается?

— Что ты мелешь такое?! — закричал Иван. — Кто предался, кто якшается?!

— Ты! — убежденно сказал Сидоров. — С кем ты в прошлый приход дружбу свел?

— Николай — добрый человек. Добрый. Сердце-вещун не соврет. Я за версту добрых чую. У меня горе, у него горе. Горе нас и свело.

— А у меня другие сведения! — поддал жару Сидоров. — Купоросов — слуга Кощеев. Ты ему доверился, бдительность не соблюл, а он ходит и всем про бочку на заднем дворе гастронома рассказывает. А, что на это скажешь?!.

— О гастрономе не ведаю, не знаю, что это такое. А про бочку верно он говорит: лаз через бочку имеется. Провожал меня Николай до него.

— И ты мне об этом лазе молчал?!

— А ты спрашивал?!

Сидоров замер с раскрытым ртом. Смутная догадка, появившаяся у него во время разговора с Михалычем, начата оформляться в законченную мысль.

— Погорячились и будет, — сказал он после долгой паузы. — Проверял я тебя. Сам не верю, что Николай — слуга Кощеев. Но обещай, что впредь ни с кем ни слова без моего ведома. Пойдем, покажешь свою нуль-транспортировку.

Иван захлопал глазами.

— Бочку смотреть пойдем, — уточнил Сидоров и ухмыльнулся: — Тоже мне, конспиратор!

И они пошли: впереди псих-царевич, а за ним, на полшага сзади, Сидоров. Фонари не горели. Меч Ивана позвякивал, задевая бордюр тротуара, и в темноте казалось, что псих-царевич футболит пустую консервную банку. Одинокий пешеход, завидев его внушительную фигуру, шарахнулся в переулок.

У гастронома они преодолели забор. Бочка стояла у входа в подсобку, рядом двугорбым Эверестом высилась мусорная куча, смерзшаяся со снегом. Псих-царевич забрался на больший горб и солдатиком прыгнул в бочку.

Плюхнуло, чавкнуло. Сидоров обошел кучу и заглянул внутрь бочки. Там плавали льдинки и раскисшие окурки, а Ивана как не бывало. Сидоров протер глаза. Тут льдинки заволновались, между ними показалась голова Ивана, а затем он и целиком явился наружу сухим из воды.

— Куда же этот лаз? — спросил Сидоров.

— Сам посмотри.

Сидоров поколебался и решился. Закрыл глаза и окунулся в бочку с головой, предварительно приказав Ивану держать себя за ноги. Холодная вода обожгла лицо, и сразу повеяло ветерком. Он открыл глаза и обнаружил, что высовывается из дупла в лесу. В то же время он чувствовал крепкие пальцы Ивана, вцепившиеся в лодыжки. Выходило, что одна часть его тела здесь, а другая там. Но где здесь, где там, даже Академия наук — а уж она в нуль-транспортировке больше всех должна понимать — и та бы не разобралась. Испугавшись своей раздвоенности, Сидоров оттолкнулся от стенки дупла, вновь ощутил холод и выбрался из бочки. Выковыряв из волос окурок, сказал:

— Ты полезай к себе, а мне подумать надо. Приходи завтра, обязательно приходи, дело у меня к тебе важное будет.

Насчет необходимости подумать Сидоров поднаврал. О чем думать, когда все ясно? Во-первых, ясно, что Иван взаправдашний представитель иноцивилизации. Во-вторых — что бояться теперь некого: землян — как первому контактеру, герою всей планеты (Сидоров представил себя изваянным в бронзе), инопланетян — потому что они наверняка высокоразвитые, а значит, гуманные. В-третьих — что он себя недооценивал. Невероятно: из пяти миллиардов землян братья по разуму выбрали для контакта именно его. С ума сойти! Единственным конкурентом был Купоросов, но он благодаря Михалычу провалился в глубокий офсайд. Сидоров от души пожелал ему оставаться там подольше.

Сейчас он не сомневался, что с самого начала видел в странностях Ивана нечто ненашенское, чувствовал, что за шизоидом скрывается сапиенс высокой культуры, наблюдающий земную жизнь, но по своей гуманной деликатности в нее не вмешивающийся. В общем, добрый разведчик. Как ни маскировался он, а все ж таки тайное стало явным.

Утром Сидоров с Ларцовыми посетили гастроном. Они миновали торговый зал, вход в подсобку и вошли в кабинет директора. Здесь Сидоров представился:

— Артем Матвеевич Храбрюк, племянник Баобабова Ферапонта Сергеевича.

Директор пожал протянутую руку.

— Не могли бы вы мне бочку уступить, ту, что у вас на дворе хранится, — продолжал Сидоров. — Огурчики, знаете ли, хочу на зиму засолить. Хотя далеко еще до огурчиков, но готовь сани летом, а бочку зимой. Я, конечно, могу прямо к дяде обратится, но уж очень неудобно беспокоить его по столь незначительному поводу. Вы меня понимаете?

Через пять минут Ларцовы грузили бочку в автобус, выпрошенный Сидоровым в похоронном бюро. Мимо кладбища промчались с ветерком. Не до кладбища было Сидорову.


После празднования годовщины сотворения мира Сидоров стал откровенно манкировать служебным долгом. Просыпался, когда душа пожелает, подолгу нежился в постели. Встав, занимался под гусли-самогуды бодибилдингом, вздымая к потолку килограммовые гантели. Тем временем молодцы накрывали завтрак. Обычно Сидоров съедал яичко всмятку, закушивал его парой бутербродиков с чем-нибудь изысканным, запивал чашечкой редкого эфиопского кофе (однажды попробовав, он с тех пор предпочитал исключительно эфиопский), потом не спеша отправлялся на работу. Братьев всюду таскал с собой. Выяснилось, что ничуть не хуже, чем в ларце, они чувствуют себя в окантованном алюминием кейсе.

— Марш в кейс! — приказывал Сидоров, и Ларцовы сигали туда серыми молниями.

Геша обещал помочь им с паспортами, но так и не собрался, а после дня рождения Сидорова ему и вовсе стало не до того. Дорого обошлось Геше гусарство. Как раз в стране грянула очередная кампания борьбы за укрепление дисциплины, и, пока он отбывал пятнадцать суток за устроенный в милиции дебош, в управлении бытового обслуживания созревал приказ о его изгнании с директорской должности. Перед принятием окончательного решения на кладбище приезжал посоветоваться с коллективом заместитель начальника ГУБО. Мнение кладбищенских тружеников, собранных в Зале Последнего Прости, свелось к предложению взять оступившегося директора на поруки, и только Сидоров отнесся к делу с должной принципиальностью.

— Нечего демагогию разводить, — сказал он. — Если такое спустить директору, что требовать от рядового могильщика? Пьяницам и хулиганам не место в нашем коллективе! Снять его, и весь разговор!

— Как скажешь, так и будет! — поддержали его хором братья Ларцовы и зааплодировали.

Неизвестно, повлиял ли этот спич на решение Гешиной судьбы, но факт остается фактом — предприятие высокой культуры обслуживания лишилось руководителя. Оттого наблюдались на нем разброд и шатания. Вопрос «кого назначат?» витал в воздухе и мешал коллективу кладбища добросовестно относиться к похоронным обязанностям.


За четверть часа до полуночи Сидоров оделся потеплее и влез на лестницу-стремянку, приставленную к нуль-транспортировочной бочке. Внизу в почетном карауле застыли молодцы из ларца, то бишь кейса. Возле них на треножнике, перекочевавшем на сидоровское подворье из Зала Последнего Прости, покоился хлеб-соль.

Иван не обманул ожиданий, явился в срок. Когда его голова показалась из бочки, Ларцовы грянули «Славься», потом отдали рапорт («Как скажешь, так и будет!»), одарили хлебом-солью и отступили в темноту, чтобы дать Сидорову возможность произнести речь.

Речь эту он готовил весь день. Чего только в ней не было — про галактику и рукопожатие миров, про осуществленную мечту человечества и «сказку сделать былью», про себя любимого и вообще про все. Не речь, а дипломатическая конфетка, сплошной изыск. Однако, увидев простоватую физиономию инопланетного царевича, Сидоров сразу забыл заготовленные слова и сказал с заискивающей фамильярностью:

— Счастлив приветствовать в твоем лице, Ваня, братьев по разуму. Мы с тобой сработались, надеюсь, и дальше вместе пойдем. Я, конечно, приложу все усилия, а ты уж, будь добр, замолви за меня словечко перед своим начальством. Скажи, готов, мол, Сидоров расшибиться в лепешку, если надо, интересы наши, то есть ваши, перед Землей защищать будет, вроде посла по особым поручениям. Или наоборот — земные интересы перед вами, намекните нашим, что со мной сработались и больше никого не хотите. Согласись, для вас же лучше со знакомым дело иметь. А то навяжут черт знает кого — у нас это умеют! Могу также инкогнито действовать, главное — чтобы польза прогрессу была, чтобы, значит, летели наши миры к прогрессу с большой взаимной выгодой... — Здесь Сидоров сделал паузу, дожидаясь реакции Ивана, но не дождался и спросил: — Как тебе мои предложения? Ты, я понимаю, не уполномочен такие вопросы решать, но скажи хотя бы, что сам думаешь... — Он сидел на верхушке стремянки, как попугай на жердочке.

— Чего тут думать? И так вес понятно, — ответил Иван, предположив, что Сидоров повредился умом. А спорить с блаженным...

— Так, выходит, ты согласен с моим предложением?

— Согласен, — вздохнул Иван.

В мгновение ока Сидоров слетел с жердочки и облобызал инопланетянина, а тот вручил ему добытую в басурманской стороне бутылку, в коей джинн сидит.

— Право же, не стоило, — сказал Сидоров, передавая бутылку Ларцовым.

— Дело наше служивое, — пожал плечами царевич.

Видать, по части конспирации у него были четкие инструкции. Как Сидоров не пытался его расколоть, особенно за ужином с бутылочкой французского коньяка «Бисквит», он так и не признался в принадлежности к братьям по разуму.

Расставались довольные друг другом. Иван, узрев на Сидорове Богом наложенную печать юродства, внезапно проникся к нему симпатией. Сидоров наконец стал понятен ему, а с понятным человеком общаться всегда приятнее. А Сидоров, видя, как ловко уходит Иван из сетей его хитроумных вопросов, лишний раз убедился, что имеет дело с могучим неземным разумом, и порадовался, что чувствует себя не глупее, хотя и приходится напрягаться из последних сил. Короче, на пятом месяце общения между ними установилось необходимое взаимопонимание.


Великая вещь — взаимопонимание! Оно, как сказал Демокрит, рождает дружбу. Если же нет взаимопонимания, то и дружбы не будет. Из этого простого силлогизма ясно, почему не вышло у Купоросова дружбы с персоналом учреждения, куда его упек Михалыч. Нс понимали Купоросова ни врачи, ни сердобольные нянечки, ни даже соседи по палате, а как начинал он горячиться, то приходил медбрат Василий и вкатывал укол, от которого глаза на лоб лезли и в теле наступало неприятное расслабление. Врачи внимательно выслушивали все, что он говорил об Иване и нуль-транспортировке, кое-что иногда записывали, порой поддакивали, но, похоже, не верили. Чем упорнее Купоросов стоял на своем, тем озабоченнее глядели врачи — у больного проявлялся ярко выраженный алкогольный параноид, характеризующийся затяжным течением. Медперсонал приготовился к длительной борьбе за Николашу.

На пятый день пребывания в амбулатории Купоросов попытался бежать, был пойман и помещен в изолятор с мягкими стенами и крепким запором. Разговаривать там было не с кем, кроме лечащего врача и все того же Василия, и он часами лежал, уставившись в потолок. От обиды у него развилась бессонница, но он, как мог, это скрывал — боялся, что залечат совсем.


Период безначалия на кладбище затянулся. После проступка бывшего директора сюда зачастили инспекции, ревизии и прочие малоприятные комиссии. Ничего предосудительного они не нашли, но обстановка создалась нервная. Сидоров безвылазно сидел в цеху и читал художественную литературу.

Здесь же околачивался Геша, по доброте душевной совсем не державший зла на Сидорова за его речь на собрании. В последний момент над ним сжалились и из кладбищенской системы изгонять не стали. Ожидалось, что ему, когда шум утихнет, достанется должность заведующего крематорием. Будучи пока оформлен учеником гробовщика, Геша коротал время, наблюдая за бойким резцом Праксителей из кейса, а в обеденный перерыв играл в паре с Сидоровым против них в домино. Ларцовы постоянно вы-игрывали.

Иногда Геша приводил свою экс-чемпионку, и тогда в цеху затевались разговоры об искусстве. Братья больше отмалчивались, но если высказывались, то в самую точку. Захаживал в цех и Дмитрий Ефимович. Он смотрел Сидорову в рот, как дети смотрят в объектив фотоаппарата, но нужная главбуху птичка не вылетала...

И вот однажды, когда вся компания была в сборе и вела спор о степени влияния Мане на импрессионистов (аргументы и за, и против приводил исключительно Геша), на пороге возник Артем Храбрюк.

— Привет, братцы-кролики! — сказал он. — Я ваш новый директор!


8. Кипучий Дмитрий Ефимович


Подвело зеркальце Сидорова, обмануло! Не учло, подлое, всех причинно-следственных связей! А в результате лотерея преподнесла ему вместо автомобиля другую машину — стиральную.

Стирай Сидоров свое бельишко лично, огорчений было бы меньше, но Ларцовы прекрасно управлялись и с корытом, произведенным золотой рыбкой. Тезка Македонского чувствовал себя несчастным погорельцем и поздравления с выигрышем принимал, как соболезнования. Регистрация счастливого билета была совершена с душевной болью.

Но охота пуще неволи — Сидоров на этом не успокоился. В воскресенье прихватил имевшуюся наличность и поехал с Ларцовыми на автобазар, где купил подержанный «Запорожец». Братья без промедления овладели тонкостями шоферского мастерства, а права себе сделали такие, что лучше настоящих. Утром в понедельник они доставили Сидорова на кладбище и помчались на дачу возводить гараж. Выезжая из ворот, «Запорожец» чудом не протаранил «вольво» нового директора.

Храбрюк напутствовал братьев нецензурной тирадой, а «Запорожец» обозвал квазимашиной. Сидоров обиделся, ибо «квази» на благородной латыни означает «как бы», и, уязвленный, вместо традиционной планерки пошел грустить в цех. Там его и застал Дмитрий Ефимович.

— Рад за тебя, Александр Филиппин, очень рад! — сказал главбух, излучая приязнь. — Сильным, как говорится, всегда везет — что в лотерее, что с покупками, что в любви. Знаю, что у тебя с моей дочкой роман. Пора сватов засылать, а ты все робеешь. Не по-мужски! Поддержку свою я тебе гарантирую.

— Какой роман? — растерялся Сидоров. — Видимость одна...

— Тошнит ее от этой видимости, — соврал Дмитрий Ефимович. — Когда женщин тошнит, знаешь, что бывает? Давай, зятек, поторопись!

— Я женат, у меня в паспорте штамп.

— Это поправимо.

— Я к жене вернулся. (Самолюбивый Сидоров уверял всех, что это не Нюра от него, а он от нее ушел.)

— Как вернулся, так и снова уйдешь!

— Это шантаж!

— Совершенно точно, шантаж, — согласился Дмитрий Ефимович. — Еще какой шантаж! Я тебя так ославлю, что никакая жена не выдержит. Сама уйдет, на острове Врангеля от тебя спрячется. В общем, вопрос ясен: пока есть возможность, поступай, как порядочный человек.

— А я про ваши махинации тогда... Про левые операции!..

— Во-во, всем расскажи! Вместе сидеть будем, мраморный мой!

Крут замкнутся.

— Дайте подумать, — сказал Сидоров.

— Не девица ты, чтобы ломаться, и думать тебе не о чем. Сейчас поедем к нам: официальное предложение делать будешь.

— Не поеду.

Дмитрий Ефимович выглянул наружу:

— Витек, заходи!

В цех вошел парень.

— Знакомься, — сказал главбух. — Витек, мой сосед, карате увлекается. Будет твоим свидетелем на свадьбе.

Сидоров заозирался по сторонам. Кейс лежал на стуле, но молодцы... Эх, сдался ему гараж не вовремя!

— Пошли! — сделал Витек приглашающий жест.

И Сидоров пошел.

Добирались к Дмитрию Ефимовичу долго, с двумя пересадками. Пока ехали, Сидоров дошел до такого состояния, что был готов закричать на весь трамвай: «Люди добрые, помогите! Спасите, люди добрые!» Сдержаться стоило неимоверных усилий...

Дома у главбуха он обнаружил взволнованную маменьку и отчима, который садистски улыбался, и понял, что против него составлен заговор. Участие в заговоре маменьки объяснялось просто. Улучшение материального положения сына не компенсировало поселившейся в нем непонятности. Привыкла она к абсолютной прозрачности Сашеньки и приписала ее исчезновение отсутствию облагораживающего женского влияния. Выход напросился сам собой — снова пристегнуть Сидорова к женскому сердцу. Калерия — это, конечно, не Нюра (в смысле: Дмитрии Ефимович — не Егор Нилыч), но все ж таки, надо признать, партия весьма приличная.

Противиться объединенным силам заговорщиков было все равно, что идти с рогаткой против танка. Поэтому Сидоров смиренно признался Калерии в любви и в принципе неплохо провел день — хорошо выпил и закусил. Обсуждая подробности предстоящей свадьбы, он попутно объелся гусиными потрошками. Под утро даже живая вода не спасла его от поноса.

Возвращаясь домой, он уже не был настроен столь отрицательно к породнению с Дмитрием Ефимовичем. «Баба — она и есть баба», — бормотал он себе под нос, и как-то само собой рисовалась ему безоблачная перспектива семейной жизни. Особенно нравилось думать, что Калерию он зажмет в кулаке, в то время как Нюру...

Не ценила его Нюра, не уважала, прозвища обидные выдумывала. Пусть теперь локти себе кусает. Был Сидоров, да сплыл, растворился в чужих объятиях. Так ей и надо! И тесть — бывший тесть! — жадина несчастная, пусть подавится своим достатком и тоже локти кусает. Зациклило Сидорова на этих локтях. О бракоразводных дебрях он старался не думать, тем более что маменька обещала сходить к Егору Нилычу и уладить все малой кровью.

Радуясь, что у него такая оборотистая маменька, Сидоров отпер домашнюю дверь и не успел зажечь свет, как сзади за шею его обвили руки. От испуга он остолбенел и не сразу услышал шепот в ухо:

— Это я, Саша, это я. Я не могу без тебя, не могу...

Он узнал голос Нюры и остолбенел снова.


Храбрюк выполнил обещание: замолвил словечко за Сидорова перед Егором Нилычем. Однако не его, без сомнения, благородные действия вернули Нюру к семейному очагу. Егор Нилыч сам не выпускал Сидорова из виду и все больше ему удивлялся. То он узнавал, что зять спекулирует монетами, то до него доходили отголоски пьяного кутежа в ресторане, то находились люди, которые рассказывали про дачу а ля рюс, воздвигнутую Сидоровым.

Дачу Егору Нилычу довелось увидеть собственными глазами. Из столицы пришло указание поднимать культуру, и Баобабов, в прошлом приятель, а ныне старший товарищ, пригласил его на свою дачу в Поганьково посоветоваться за шашлычком из молодого барашка. Направляясь к высокому частоколу, за которым скрывались владения Баобабова, Егор Нилыч проехал мимо дивного строения древнерусской архитектуры, на крыльце которого стоял одетый в канадскую овчину Сидоров и широко зевал.

Назавтра Нюра получила категорическое отцовское указание возвращаться к законному супругу.


Весна выдалась необычной. В марте-апреле с безликого неба срывался снежок, но под первомай погода совершила крутой поворот. Отдельные нетерпеливые граждане облачились даже в рубашки с короткими рукавами.

Но еще весеннее, чем на улице, было на душе у Сидорова. Тесть, прежде недоступная вершина, теперь его уважал и обожал. По субботам они ездили друг к другу в гости и, пока женщины хлопотали на кухне, вели мужские разговоры. Егор Нилыч делился жизненным опытом, а Сидоров мотал на ус. Как-то тесть сказал:

— Считай, Пендрик, я тебя бесплатно на менеджера обучаю...

«Мели, Емеля!» — подумал Сидоров.

— ...но и мне есть чему у тебя поучиться. Про цех все понимаю, но дача... Ни за какие тыщи не купишь такую...

«Еще бы!»

— ...Мы, Пендрик, одной веревочкой связаны. Куда, знаешь ли, рак с копытом, туда и конь с клешней. Мое — твое, твое — мое...

«Шиш тебе, старый хрен!»

— Поделись технологией обретения дачки, облегчи себе душу.

— Оставьте, Егор Нилыч, свои намеки и любопытство свое тоже оставьте, — собрался с силами Сидоров. — Я же не спрашиваю, где вы взяли глазурные изразцы семнадцатого века для облицовки камина.

— Я секрета от тебя не делаю! — закричал Егор Нилыч, покрываясь красными пятнами гнева. — Из юсуповского дворца изразцы, и если бы ты тогда дурака не валял, и тебе досталось бы!..

— Держите свои секреты при себе вместе с любопытством и намеками! — отрезал Сидоров.

Егор Нилыч качнулся вперед, будто хотел боднуть строптивого зятя, но рухнул обратно в кресло и захрипел. Красные пятна на лице и шее соединились в сплошную синеву. Сидоров ужаснулся, но не растерялся: тотчас в приоткрытый рот тестя капнул живой воды из пипетки.

— Ты уж, Пендрик, на меня не наскакивай, — сказал Егор Нилыч, возвращаясь к жизни. — Одной веревочкой мы... — И когда совсем оклемался, добавил одобрительно: — Ну и сукин же ты сын, Пендрик!


После издевательского намека Храбрюка Сидоров подверг «Запорожец» разным усовершенствованиям: приобрел бамперы от «пежо», фольксвагеновские колпаки на колеса и кучу других деталей с трудными названиями. Пока Ларцовы соображали, куда их пристроить, они лежали в сенях темной металлической грудой и распространяли запах смазки. Идея была заимствована у Егора Нилыча, который, дабы не возбуждать зависти у трудового народа, разъезжал на ЗИМе 1963 года выпуска, под завязку начиненного запчастями от «мерседеса».

Первый выезд модернизированный квазиавтомобиль совершил на базу культхозтоваров, где Сидоров получил лотерейный выигрыш — двенадцатипрограммную стиральную машину «Вятку». Когда, привязав «Вятку» к багажнику на крыше, отъезжали от базы, Сидоров выглянул в окно и вдруг встретился глазами с нумизматом Драхмой. Драхма отвел взгляд, а Сидоров ткнул кулаком в бок сидящего за рулем молодца и заорал «Поехали!», хотя они ехали и без того.


А как же Дмитрий Ефимович? Неужели он спокойно наблюдал, как рушится замужество единственной дочери? Нет, нет и еще раз нет! К чести главбуха будет сказано: он сражался до последнего патрона.

Проведав о вероломстве Сидорова, он вызвал Витька-каратиста и пошел с ним в скульптурную мастерские. Однако на сей раз Сидоров пребывал в обществе Ларцовых, и братья так намяли Витьку бока, что он навсегда начисто забыл все приемы, но зато заговорил по-японски. Впрочем, японский он тоже скоро забыл.

Поняв, что ничего, кроме тумаков, угрозами не добьешься, Дмитрий Ефимович подался к маменьке, но и там его ждало разочарование. Маменька, презрев недавнее сходство позиций, разговаривала с ним через дверь, не снимая цепочки. Когда же Дмитрий Ефимович попытался качать права, дверь захлопнулась, отбив ему пальцы.

Другой бы скис, но Дмитрий Ефимович, в котором за внешностью флегматика скрывалась кипучая натура, не успокоился и вышел на Егора Нилыча. О, что это была за встреча! Описать ее под силу разве что поэту-анималисту, ибо походила она на столкновение зубров во время брачного сезона. С той лишь разницей, что призом победителю на этом ристалище была не симпатичная самочка, а талантливый организатор художественного процесса.

Главбух старался вовсю: упомянув о беременности Калерии, он сочинил Сидорову такую репутацию, что самые выдающиеся развратники удавились бы от зависти. Но Егор Нилыч оказался крепким орешком. Когда Дмитрий Ефимович, решив, что достаточно опорочил Сидорова, дал себе передышку, Егор Нилыч одним-единственным вопросом отобрал инициативу.

— Ну и что вы хотите этим сказать? — спросил он, щурясь маленькими крокодильими глазками.

И далее, что бы Дмитрий Ефимович ни говорил, ответом ему было обидное нуичтоканье. Так и ушел главбух несолоно хлебавши.

Выпроводив тяжкого гостя, Егор Нилыч почесал в затылке и вздохнул с завистью:

— Дает Пендрик! Молодец, черт его дери!


Производя после возвращения уборку на кухне, Нюра обнаружила в буфете полусгнившие-полувысохшие молодильные яблоки. Другая отправила бы их в мусорное ведро, но Нюра не имела привычки выбрасывать продукты почем зря, а потому обрезала гниль и съедобные остатки употребила в яблочный пирог. Когда Сидоров явился с работы, она уже отведала того пирога и Марье Ипатьевне, забежавшей будто бы занять пару луковиц, а на самом деле за сбором разведданных, завернула здоровенный кусок.

Сидоров нашел жену помолодевшей лет на десять. Сообразив, в чем причина, он прочел ей суровую лекцию о вреде чревоугодия, а пирог раскрошил воробьям.

Как переменчива судьба! Полгода назад Сидоров бегал перед женой на задних лапках, и Нюра считала это в порядке вещей. Теперь же она пикнуть не посмела, хотя и сочла действия мужа чистейшим самодурством.

На этот счет она придерживалась простой философии. Мужчина-добытчик — а нынешний Сидоров виделся Нюре именно таким — должен иметь возможность потешиться, выпустить пар, словом, почувствовать себя в естественной доисторической шкуре. Не на работе же, где требуется большая умственная тонкость, выступать ему в истинном обличии. Отлично воспитал дочь Егор Нилыч!

Заметив метаморфозу, происшедшую с Нюрой, тесть подмигнул и похлопал Сидорова по плечу: «Молодец, Пендрик!» А теща, существо бессловесное, ничего не сказала, только заморгала, как кукла.

Во избежание нового конфуза, другие чудесные вещи Сидоров свез на дачу и запер в погребе тяжелым амбарным замком. Он надеялся, утвердившись в послах — не важно с какой стороны, — вступить в открытое владение ими, а пока, предполагая вопросы жены, приготовил смехотворное объяснение, которое высекало улыбку даже у него самого: дескать, добыл все в одном академическом НИИ по великому блату через одного засекреченного ученого.

Кстати, об ученых. Дня не проходило, чтобы они не появлялись на лестничной площадке у сидоровской квартиры. Виной тому был Нюрин пирожок. Марья Ипатьевна и муж ее, Гаев П.Н., отведали его за вечерним чаем и мирно легли почивать. Дочка, зашедшая поутру их проведать, родителей не признала. И сами они глядели друг на друга с большим подозрением.

Случился скандал. Участковый Затворов, выросший как из-под земли, уже чуял запашок крупного преступления, когда выяснилось, что самозванцы весьма похожи на фотографии Гаевых пятидесятилетней давности. Призвали на помощь медицину, и она — да здравствует наша медицина! — доказала, что никакого самозванства нет, а есть неизвестный науке феномен. Тогда-то Гаевых и взял в оборот Институт геронтологии.

Так Сидоров ввел вредную старушку и мужа ее, Гаева П.Н., в мир высокой науки. Марья Ипатьевна, превратившаяся в просто Машу, без труда освоилась в новой роли и раздавала интервью направо и налево. Гаев П.Н., ныне Петя, пустопорожней болтовни не выносил. Он отринул незаслуженную славу, повыгонял ученых и вспомнил молодость — замечательная у него была молодость, вместившая Магнитку и Комсомольск. Вспомнил молодость Петр Никодимович и попросился на Кольский полуостров, где роют сверхглубокую скважину. Просьбу не удовлетворили, мотивируя это его научной ценностью, но он на свою ценность все равно наплевал и сбежал, прихватив из нажитого имущества пару белья и портрет Иосифа Виссарионовича. С далекой станции он прислал жене телеграмму: «ИНАЧЕ НЕ МОГУ ТРУБА ЗОВЕТ УСТРОЮСЬ ДАМ ЗНАТЬ ПЕТЯ».


9. Зауряд-злодеяние


Храбрюк держал штурвал кладбищенского корабля твердой рукой и не допустил крена, который мог бы произойти, перенеси Сидоров и Дмитрий Ефимович свой конфликт на производственные отношения. Едва над сплоченностью рядов нависла опасность, он пообещал, не обращаясь ни к кому персонально, столкнуть смутьянов за борт в набегающую волну.

Дисциплина и строгий контроль были возведены в абсолют. Если при Геше все делалось по вдохновению, то теперь это в принципе стало невозможно. Корабль шел по заранее выверенному фарватеру, каждый из посвященных в истинные цели плавания четко знал свой маневр. Посвященных было немного, сам Артем, Дмитрий Ефимович, Сидоров и несколько рядовых работников, в том числе, разумеется, и братья Ларцовы.

Гешу в дело не взяли, поскольку от идеалистов с эстетскими наклонностями обычно сплошной убыток. Как и предполагалось, он получил под начало крематорий. Штука состояла в том, что крематорий дымил пока только на бумаге, ввод его в действие ожидался не раньше осени. Ничуть не огорчаясь этому, Геша поставил себе маленький столик в углу скульптурного цеха, переволок туда свою многопудовую похоронную литературу и отдался писанию книги о погребальных обрядах южноамериканских индейцев, замысел которой вынашивал с детства. Экс-чемпионка находилась при нем и от скуки кокетничала с молодцами-умельцами.


Наступило лето, с первых дней необычайно жаркое. Спасаясь от духоты, Сидоров почти не покидал дачу.

Дача изменилась неузнаваемо. К творению золотой рыбки прилепились спальный флигель, сауна и гараж. Все это окружал взметнувшийся почти на двухметровую высоту забор, облицованный гранитными плитами, в которых за версту угадывалось кладбищенское происхождение.

В окнах дивной избы вместо бычьего пузыря засверкали зеркальные стекла. Внутри сохранились только печь и полати. Дубовую мебель Сидоров свез в комиссионку, ее место занял финский гарнитур, подарок Егора Нилыча. У подножия стенки лежал ковер-самолет, который Сидоров, выбрав ночь потемнее, пригнал из города своим ходом, а над диваном висела фузея, купленная по случаю с рук, — как уверял продавец, действующая. Иконы были уравновешены картиной неизвестного художника под емким названием «Женщина».

Часть сеней Сидоров отгородил и превратил в туалет по последнему крику канализационной моды. Здесь на фоне голландского кафеля цвета морской волны стоял фаянсовый в розовый горошек французский унитаз. Имелось, само собой, и биде, приобретенное Сидоровым в обмен на три бутылки водки на строительной площадке дома для престарелых клиентов благотворительной закусочной.

Для нуль-транспортировочной бочки был сооружен специальный навес. На его стойке Сидоров лично накарябал ножом график приходов Ивана, согласно которому инопланетянин являлся раз в две недели, по средам. Нюру в эти дни Сидоров с дачи предусмотрительно удалял.

Его встречи с Иваном проходили все будничное. Поначалу он терзал царевича вопросами, вроде того, что думает инопланетное руководство насчет учреждения посольства, но Иван продолжал изображать наивного простачка, и Сидорову надоело играть в кошки-мышки. Понял он: выйдет срок, и Иван сам вызовет его на разговор.

Дары между тем продолжали поступать, что свидетельствовало о немеркнущей благосклонности инопланетян. Среди прочего Иван принес птичье молоко, от которого Сидоров отказался в свое время в пользу других более практичных вещей. Теперь он мог позволить себе и птичье молоко. По вкусу оно оказалось похоже на сгущенку без сахара.

Однажды Иван притащил бочонок живой воды.

— Николаю передай, — попросил он. — Пусть пьет по ковшику каждое утро. Никакое зелено вино его тогда брать не будет.

Сидоров обещал выполнить просьбу, но бочонок, конечно, зажал.


Драхма сделал вывод, что с ним затеяли серьезную игру с большой буквы (Игру). Номер билета он помнил наизусть и — по причинам, которые станут известны в дальнейшем, — заранее знал, какой выигрыш на него выпадет. Возьмет Сидоров стиральную машину или не возьмет — вот что заботило Драхму. Если не возьмет, то следует явиться с повинной, ибо нереализованный билет — доказательство, что насчет Игры он не ошибается. Ведь когда с тобой играют в Игру, главное побыстрее сдаться. Поэтому заявление о явке с повинной с приложенным к нему неразменным рублем лежало у Драхмы на видном месте в прихожей. Если же возьмет, то либо Игра идет чересчур большая (ИГРА), либо понять в происходящем ничего невозможно, кроме того, что Сидоров совсем не тот, за кого Драхма его принимает.

Сидоров «Вятку» взял! Убедившись в этом, Драхма сначала все равно хотел сдаться, потому что по выправке двух молодых людей, бывших с Сидоровым на базе культхозтоваров, сразу понял из какого они учреждения, но потом передумал: если с тобой ведут ИГРУ, сдаваться бессмысленно — не примут да еще и рассмеются в лицо. А Драхма, надо сказать, был самолюбив. Поэтому он решил действовать, исходя из того, что ничего не понимает, и стал жить, как раньше, но с одной маленькой поправкой — перестал оглядываться, нет ли за ним хвоста.


С каждым днем пребывания в амбулатории Купоросова все меньше интересовали контакты с иными мирами. Да и существовал ли он, этот странный инопланетный царевич? Не почудился ли, не зародился ли, в самом деле, как утверждали врачи, в закоулках воспаленного воображения? Алкогольный галлюциноз и тому подобные змеино-ядовитые словосочетания, застрявшие у Купоросова в ушах, все дальше уводили его от Ивана. Он запутался и не знал, кому верить: себе или врачам.

В один прекрасный день Купоросов объявил свой рассказ про инопланетянина бредом и разом превратился в примернейшего пациента. Он ел врачебное начальство глазами и выполнял его предписания, как солдат-первогодок сержантские капризы. Даже человек трудной судьбы злобный медбрат Василий и тот душой на нем отдыхал.

— Как я до жизни такой дошел, что мне черти инопланетные замерещились? — изображая отчаянное просветление, вопрошал он людей в белых халатах и в эти минуты здорово напоминал прежнего Николашу Купоросова.

Дело, казалось, шло к выписке. Но накануне долгожданного дня Купоросова простукал молоточком главврач, покачал головой и пообещал отпустить не раньше чем через месяц.

— Возбудим ты, брат, чересчур. Не нравится мне это, — сказал главврач и прописал Купоросову иглотерапию.


Все утряслось, устроилось в жизни Сидорова. Жить бы да радоваться, но, увы, увы... Не нами подмечено: нет в мире совершенства! А если вдруг где оно проклюнется, то обязательно не без капельки дегтя. В сладком меду сидоровского существования такой каплей стало поведение старого зубра Дмитрия Ефимовича, с упорством мусульманского фундаменталиста требовавшего компенсации за поруганную честь дочери и признания Сидоровым гипотетического отцовства.

Про отцовство главбух был столь убедителен, что Сидоров поверил. Господи, как было избавиться от напасти?! Он и законных-то детей боялся, а тут плод адюльтера и полная потеря репутации. (Больше всего Сидоров боялся, что его будут считать дураком.) Если бы можно было решить дело забывальной травой! Но сколько не маши травой вокруг Калерии, у нес от этого вряд ли рассосется и нет гарантии, что потом его отцовство все-таки не станет известно.

В качестве отступного Дмитрий Ефимович пожелал получить сумму, равную прибыли скульптурного цеха за пять лет вперед, то есть заведомо ставил невыполнимые условия.

— Чтобы я... столько... за порыв минутной страсти! — в великом гневе вскричал Сидоров и услышал, что в противном случае главбух, поскольку его дочь опозорена и терять ему нечего, пойдет куда следует и все про Сидорова расскажет.

— Вместе сидеть будем, — вспомнил Сидоров давешние слова Дмитрия Ефимовича.

— Мне скостят за помощь следствию, — парировал главбух.

Все это была откровенная чушь, но Сидоров испугался. Якобы радея об общих интересах, он сообщил об угрозе предательства Храбрюку, но понимания не встретил.

— Нашкодил — плати! — сказал Храбрюк, который сам всегда платил, не задумываясь.

Так Сидоров опять оказался в состоянии душевного неуюта. Из головы у него не шли слова романса:

И тайный плод любви несчастной

Держала в трепетных руках.

Романс досаждал, как говяжья жила, застрявшая в зубах, и в конечном итоге привел к тому, что Сидоров замыслил и осуществил злодеяние.

Это только в сказках злодеяния творятся с бухты-барахты, без должной подготовки. В реальной жизни все обстоит по-другому. Детали всякого стоящего злодеяния прорабатывают весьма тщательно и, случается, даже проигрывают на компьютере. Но зато уж когда все «за» и «против» взвешены — и если взвешены без ошибки, — злодеяние получается такое, что пальчики оближешь, такое, какое никакому Кощею в кошмарном сне не приснится.

Что касается Сидорова, то его злодеяние, несмотря на некоторую экзотичность, вышло так себе. Видно, сказалось отсутствие у него компьютера. Но главная цель была достигнута: от Калерии он избавился.

Основную тяжесть операции вынесли Ларцовы. Братья выследили Калерию, когда она ехала с работы домой, затолкали в «Запорожец» и привезли на дачу. При этом, отсекая ненужных свидетелей, до ломоты в костях намахались забывальной травой, которой их вооружил Сидоров. Сам он в это время обеспечивал себе алиби, ведя дебаты с Дмитрием Ефимовичем.

Дебаты затянулись, и на дачу Сидоров прибыл поздно вечером. Он нашел Калерию лежащей на полу в сенях, связанную и с кляпом во рту, подумал, что она голодна и лежать ей, наверное, в таком положении неудобно. Больше он в дом не заходил — боялся разжалобиться. Было тепло, и он устроился за раскладным столиком рядом с бочкой, между двумя здоровенными металлическими емкостями, и провел время до прихода Ивана, балуясь китайским жасминовым чайком с крендельками.

— Ну что, добыл? — спросил он инопланетянина, когда тот спустился по трапу-стремянке и ответил на приветствие сделавших на караул Ларцовых.

Иван утвердительно кивнул.

— Это хорошо! Это очень хорошо! — обрадовался Сидоров. — Эй, двое из кейса, тащите ее сюда!

Молодцы сбегали в дом и вынесли извивающуюся змеей Калерию. Она мычала и закатывала глаза.

— Это ведьма, — пояснил Сидоров Ивану, достал из кармана бутылочку с эфиром, обильно смочил платок и подступил к жертве.

В последнее мгновение Калерии удалось выплюнуть кляп. Нечеловеческий вопль взлетел над тихими поганьковскими улочками. Он пробудил петухов на насестах и разогнал рыбу в тихой речке Поганьковке. Он сотряс стены дачных построек и сорвал с постелей их обитателей — генерал-лейтенант Коновалов вообразил ядерную войну и спросонья сдался в плен собственной супруге. Вопль пронесся над кладбищем и заставил покойников перевернуться в своих гробах, достиг города и ввинтился в уши Дмитрия Ефимовича, который, несмотря на поздний час, не ложился, а нервно раскачивался на стуле и на каждый шорох бросался к двери.

Сидоров, поплатившись укушенным пальцем, приладил-таки платок к лицу предмета своей минутной страсти, подлил эфира и подождал, пока тело Калерии обмякнет. Иван стоял в сторонке, бормотал:

— Это что же деется, Господи! — и крестился на габаритные огни телебашни.

Тот, кто назовет это убийством, прослывет клеветником. Это было, было... Черт знает что это было!..

Молодцы сноровисто протолкнули Калерию в бочку и протиснулись сами. За ними, увлекая Ивана, полез Сидоров. Он был взволнован: первым в истории человечества посетить чужой обитаемый мир и к тому же по столь щекотливому поводу — не фунт изюма слопать.

Но ничего особенного в чужом мире не оказалось: тропинка, уходящая в темный лес, деревья в два обхвата, трава по щиколотки, птица какая-то ночная орет. Одному здесь было бы невесело, но в компании нормально, нихт страшного, как говаривал Егор Нилыч. Сидоров отметил чистоту воздуха и сказал, подбадривая себя:

— Прогулка по лесу для здоровья полезнейшее дело! Ну, Ваня, показывай, куда идти!

— Прямо, не ошибешься, — пробормотал Иван.

Ларцовы с ношей уверенно пошли по тропинке. Сидоров занял позицию за ними. Иван, не перестававший креститься, замыкал шествие. Неожиданно перед ними открылась залитая лунным светом лужайка, а на краю ее меж дубов качался в печальном полумраке хрустальный гроб. Это и был очередной заказ Сидорова.

Ай-да Сидоров, ай-да сукин сын! Рассуждал он так: раз инопланетяне упорно предпочитают глупейший сказочный антураж, то и здесь вряд ли изменят себе. Значит, если положить Калерию в хрустальный гроб, то рано или поздно явится какой-нибудь инопланетный королевич Елисей и пробудит ее от, казалось бы, вечного сна поцелуем — ну, и так далее, согласно сказочной канве. Накоси выкуси тогда, Дмитрий Ефимович: получай в зятья взамен талантливого организатора художественного процесса задрипанного инопланетного королевича, который, в сущности, королевичем только притворятся, а есть, вполне вероятно, в своем истинном обличии амеба треххвостая. Заботу о будущем ребенке Сидоров также переложил на Елисея: не дурак же этот Елисей признаваться, что ему наставили рога?! А коли не дурак, то пусть и воспитывает дитя. И фиг ему алименты!

Что будет, если никакой Елисей к хрустальному гробу не явится, Сидоров старался не думать.

Ларцовы положили Калерию в гроб и помчались обратно к дуплу, но вскоре опять вбежали на лужайку, прижимая к животам металлические емкости.

Даже в таком романтическом деле, как злодеяние с инопланетным уклоном, приходилось задумываться о вещах прозаических. Лето жарило вовсю, и, чтобы — как бы поделикатнее выразиться, а? — чтобы Калерия не потеряла привлекательности до появления Елисея, Сидоров надумал ее заспиртовать. В емкостях, доставленных Ларцовыми, плескался денатурат, добытый в горбольнице, с которой у кладбища быт договор о дружеском соревновании и взаимопомощи.

— Заливай! — скомандовал Сидоров.

— Если даже ведьма, зачем так? — вздохнул за его спиной Иван. — И-эх, люди!..

— Шел бы ты, Ваня, домой, если ничего в ведьмах не смыслишь. Тут слабонервным не место, — сказал Сидоров, чувствуя, что еще немного и его вывернет наизнанку.

— И-эх, люди!.. — повторил Иван и поплелся прочь.

А Сидорова не вывернуло — когда понадобилось, он забыл про тошноту. Каждый сантиметр гроба ощупал: все проверял, хорошо ли закреплена крышка, — и ничего, никаких желудочных реакций. Вот только никак не мог отделаться от ощущения, что плавающая в денатурате рука Калерии пытается дотянуться до него, но и это превозмог. В самом деле: назвался груздем — полезай в кузов!

Благополучно вернувшись посредством нуль-транспортировки домой, он загрустил и, вспомнив о своем поэтическом даре, сочинил элегию «Памяти К.». Заканчивалась элегия жизнеутверждающе:

Жизнь прежнюю в тебе губя,

Во гроб поклали мы тебя

И сделали тебя готовой

К навек счастливой жизни новой.

Когда Сидоров и Ларцовы скрылись в дупле, у хрустального гроба появился Иван. Сдвинул крышку, вынул тело и положил под дерево. Потом окропил Калерию из фляги живой водой, и, пока она приходила в себя, трижды обошел вокруг нее, размахивая вынутым из походной сумы пучком забывальной травы и приговаривая:

— Забудь про Сидорова, забудь, забудь, забудь! Про плохое про все — забудь, забудь, забудь! И вообще про всю свою прежнюю жизнь — забудь, забудь, забудь! Только о матушке и батюшке помни!

Калерия потянулась и открыла глаза. Иван склонился над ней.

— Какая же ты ведьма?.. — сказал он, вглядываясь в ее лицо. — Дура ты, а не ведьма... — Он вынул меч и с размаху ударил по хрусталю. Из образовавшейся трещины на траву потек денатурат. — Поедешь со мной. Будешь моему батюшке дочкой названой.

Иван оглянулся и свистнул. Из-за деревьев на лужайку выпрыгнула серая тень.


Утром из города приехала Нюра, привезла письмо, вынутое из почтового ящика. Анонимный автор сообщал об ушанке, найденной в «известной Вам квартире», называл ее вещественным доказательством и предлагал явиться по «известному Вам адресу», дабы обсудить «сумму компенсации за материальный ущерб, нанесенный настоящему владельцу известного Вам лотерейного билета». Аноним вычислился без труда, но пользы от этого было мало. Не бежать же в милицию с жалобой на вымогателя.

Перечитав письмо, Сидоров представил круглое лицо Драхмы и страшно захотел заехать ему кулаком по носу, с кончика которого свисала кисточкой веселая бородавка.

Но, вспомнив вдруг о третьем законе Ньютона, он ограничился тем, что изваял корявую фигу и сказал, выбросив руку в направлении окна:

— На тебе!

Дав таким образом должный отпор наглым проискам, он решил дожидаться новых действий противоборствующей стороны.


10. Сосчитано, взвешено, разделено


Выписку Купоросова, если сказать правду, главврач задержал не только из-за его чрезмерной возбудимости, а если сказать еще точнее, то совсем не из-за нее. В амбулатории ожидалась комиссия минздрава, а Купоросов был образцово-показательным больным, прошедшим путь от галлюциноза до нормального человеческого облика.

Товар был показан лицом. Купоросов сыпал терминами из труда профессора Лукомского «Лечение хронического алкоголизма», которым его снабдил медбрат Василии, и привел комиссию в совершенный восторг. На следующий день после триумфа перед ним распахнулись ворота в человеческую жизнь.

— Мене, текел, фарес, — сказал главврач, напутствуя его. — Приятно было пообщаться. Надеюсь, свидимся, но в другом месте.

— Приходите в гости на чай с лимоном. Или вы что покрепче предпочитаете? — задал Купоросов провокационный вопрос.

— Где там... — скривился главврач. — Язва. Души лечим, желудки запускаем.

— Это ничего. Желудок — дело частное, а душа — достояние общенародное. Понимаете?

— Понимаю, — печально согласился главврач. — Михалычу привет!

На этом Купоросов покинул амбулаторию.

Автобус показал ему хвост, и он пошагал пешком через парк. Вдоль дорожки срезали траву, в воздухе пахло — нет, не травой, не цветами, не медом, не коровами, которым эту траву скормят, — жизнью пахло в прогретом звенящем воздухе. И Купоросов вдруг обнаружил способность умилиться этому.

Он даже порадовался, что Михалыч не приехал к выписке, как обещал. Славно было идти одному и думать, славно было щуриться на бело-желтое солнце и представлять, как повезет он жену с дочкой на море, где солнце в сто раз ярче и песок солнечного цвета. Дочка моря не видела — стыд на его отцовскую голову! Деньжат на поездку, конечно, нет, но ничего — до сентября, бархатного сезона, он заработает. Работать он умеет: и слесарем был, и плотником, и сварщиком, и два месяца шахтером, когда пробовал ухватить длинный рубль, но не ухватил — выперли из шахтеров за пьянку. Он — да не заработает?!.

...А Михалыч не приехал, потому что утром умерла Зина. Сердце.

Помолодевшая Марья Ипатьевна, наблюдавшая с товарками, как грузят носилки в «скорую», сказала:

— Это все ракеты. Поназапускали их, небо продырявили, а через дыры теперь радиация идет, жесткие волны называется, и дожди льют. Или вот еще выдумали: луч Лазаря! Откуда в такой экологии погоде нормальной взяться и здоровью откуда?


За три недели, прошедшие после исчезновения дочери, Дмитрии Ефимович превратился в сутулого старика с шаркающей походкой. Он стремительно худел, кожа на потемневшем лице обвисла серыми тряпочками. Он тихо вползал в контору, бессловесно просиживал до вечера и незаметно уходил. Дела Храбрюка и К0 перестали вызывать в нем эмоции. Оживлялся он лишь при виде заведующего скульптурной мастерской.

А ведь поначалу Дмитрий Ефимович отнесся к похищению Калерии без должной серьезности и, намереваясь противопоставить ожидаемому шантажу гранитную твердость, держался орел орлом. Предполагал, что Сидоров, встретив отпор, подожмет хвост: вернет заложницу в лоно семьи и сдастся на милость победителя.

Обращаться к властям при таком раскладе было просто глупо. Однако прошел день, другой, третий, а завцехом в ус не дул и шантажировать Дмитрия Ефимовича, похоже, не собирался. Он увлеченно добывал японский мотор для «Запорожца», а в остальном хранил олимпийское спокойствие.

Дмитрий Ефимович засуетился. Не сомневаясь, что Калерия заточена на даче, попытался проникнуть туда, но наткнулся на непреодолимых Ларцовых. Они по очереди дежурили на крылечке и плевали со скуки в бассейн, выложенный кладбищенскими плитами.

Тогда Дмитрий Ефимович предпринял обходной маневр: вооружился биноклем и полез на дерево, с которого просматривались сидоровские владения. Но едва он приладился к ветке, как увидел на соседнем дереве человека, тоже с биноклем, и сверзся вниз подобно подстреленной вороне. Человек тоже спрыгнул на землю, и Дмитрии Ефимович, презрев сердечное недомогание, побежал от него со скоростью молодого оленя.

Погоня не отставала, топала за спиной. Но когда Дмитрии Ефимович добежал до кладбища и, обессиленный, обнял первый попавшийся обелиск, выяснилось, что это была не погоня. Звук, подгонявший его, издавали, хлопая по ветру, фалды пиджака. На обелиске, к которому он приник, черной краской была выведена надпись без знаков препинания: ДОРОГОЙ ОТЕЦ ТЫ МАЛО ЖИЛ НО МНОГО ПЕРЕЖИЛ ОТ ДЕТЕЙ.

Оправившись от конфуза, Дмитрий Ефимович сделал выводы, побудившие его три следующих дня развозить ценные вещи по родственникам и знакомым. Но добро было припрятано и еще несколько дней минуло, а сотрудники отдела по борьбе с экономическими преступлениями на кладбище так и не нагрянули.

Сидоров продолжал в ус не дуть, он упорно не замечал терзаний главбуха. Дмитрий Ефимович понял, что выдыхается. Первого числа он не явился получать свою долю. Нежный шелест купюр, всегда столь любезный ему, нынче отдавался в голове жуткой какофонией.

(Кстати, о деньгах. Раздаче конвертов предшествовало неспешное собеседование директора с каждым из посвященных тет-а-тет. Храбрюка интересовало все — от состояния здоровья подельника до его мнения о проблеме палестинской автономии. Поговаривали, что свой метод он перенял у японцев. Дмитрий Ефимович один выступил против такой унизительной, на его взгляд, процедуры и саботировал ее нежеланием быть в курсе мировых событий. Храбрюк потерпел немного и наказал его материально. Суровая санкция вызвала горячее одобрение компаньонов. Дмитрий Ефимович раскаялся, изучил подшивку «Известии» и с разгона чуть не отнял у Сидорова бразды политинформатора. Бразды Сидоров отстоял, а главбух вплоть до последних событий слыл в коллективе первейшим блюстителем дисциплины и демократического централизма.)

Многочисленные трещинки зазмеились по монолиту главбуховской души. Чем яснее Дмитрий Ефимович понимал, что без помощи властей ему не обойтись, тем страшнее представлялась месть Сидорова за этот запрещенный прием. Тяжко зажил он — не ел, не спал, все мыкался по кругу: Калерия (ах, доченька!..) — Сидоров (подлец, скотина!) — отдел по борьбе с экономическими преступлениями, бывший ОБХСС (свят, свят, Господи!) — компаньоны (гори они синим пламенем!) — тюрьма (решетки в ногу толщиной!) и полное крушение всего, ради чего многотрудно и небеспорочно вертелся пятьдесят с гаком лет.

Даже сны его шли по приведенной схеме. Однажды Дмитрий Ефимович проснулся в кошмаре и вдруг с ошеломляющей ясностью осознал зрящность надежд на благополучный исход. Он заплакал, старый, но, увы, маломудрый зубр. Сердце его разрывалось от любви к пропавшей дочери. И хотя в этой любви было что-то зоологическое, кто над ней посмеется? Кто улыбнется, когда волк воет по сгинувшему волчонку?

Дождавшись утра, Дмитрии Ефимович поехал на кладбище, завел Сидорова за тюфяевского монстра и потребовал разговора начистоту. Логичный Сидоров, не дослушав, обвинит его в клевете. Когда перепалка достигла пика, появились Ларцовы и вставили свое веское слово. Поднявшись с земли, Дмитрий Ефимович понурым вопросительным знаком поплелся домой. Все он понял про Сидорова и про судьбу Калерии — тоже.

С этого дня главбух стал стремительно усыхать. В голове у него постоянно шумело. Вместо мозга там поселился клубок, из которого то выглядывало лицо дочери, то наглые рожи Ларцовых, то Сидоров, кричащий: «А вот я тебя упеку! За клевету упеку!» — а то и следователь, толкующий о преимуществах честного бытия. Лица затягивались мелкоячеистой сеткой, прятались внутрь клубка, и начиналось головокружение, сопровождавшееся тупой болью, словно кто-то сдавливал ему голову, пробовал, как арбуз, на спелость. И в душный июньский полдень, когда таял асфальт и воздух сгущался до состояния тающего асфальта, Дмитрий Ефимович явственно услышал щелчок выключателя за лобной костью и не сразу понял, что лежит щекой на затоптанном паркете, с удивлением ощутил непослушность рук и ног — правая сторона тела будто одеревенела, — испугался и закричал. Он кричал очень громко, но из перекошенного рта вылетало только слабое шипение.


Ночь подошла к середине, когда Михалычу удалось уговорить Купоросова прилечь. На цыпочках он вышел на кухню, закурил. Было тихо, о стекло билась большая мохнатая бабочка. Михалыч сдвинул в угол стол, втиснул между ним и раковиной раскладушку, но почему-то не лег. Открыл форточку, чтобы выпустить бабочку, но она, дуреха, устремилась под потолок, заметалась у лампочки.

Предстояли дела горькие, но необходимые. Михалыч знал, что только после них смерть Зины станет для Коли-Николаши свершившимся фактом. А пока Купоросов был в шоковом отупении — будто сработало в нем спасительное защитное устройство. Он почти не разговаривал. Спросил о дочери и, услышав, что она в школьном летнем лагере, опять замолчал, а на вопрос Михалыча, ехать за ней или сказать потом, неопределенно махнул рукой.

Бабочка наконец успокоилась, и Михалыч услышал шорох на лестнице. Так собака скребется в дверь лапами.


Бессонная выдалась ночь. Бодрствовали, как сговорившись, все герои нашей истории.

Сидоров гулял у себя на даче в компании Храбрюка и Геши Калистрати. Плюс, естественно, дамы — неизменная экс-чемпионка и еще три, которых Сидоров видел впервые. Поводом для сабантуя послужил приезд владельца мраморных угодий. Сам гость сидел в красном углу, под иконами, и поглаживал спину сидящей рядом девицы. Ему было хорошо.

Сидорову было куда хуже. Отпустил он вожжи и надрался до едва ли не полной потери способности соображать.

Даже то, что сегодня, согласно утвержденному им же самим графику, должен прийти Иван, ничуть его не заботило. Сидорова тошнило и тянуло на подвиги.

— Эй, братья! — шумел он. — Ша-агом м-марш!

Ларцовы обходили стол церемониальным маршем и кричали Храбрюку, мраморному гостю и Сидорову здравицы. Сидоров хлопал в ладоши и смеялся дурацким смехом.

Гость ничего не понимал, но думал, что так и надо. Храбрюк добродушно морщился. Геша рассказывал в пространство о скифских могильниках. Экс-чемпионка строила глазки Ларцовым, да так ловко, что сразу обоим. А три девицы бесстрашно дожидались своей участи.

Ленивое умиротворение плавало в пиршественном чаду. Но Сидоров, неугомонный человек, не хотел умиротворения. Он алкал внимания — ах, как хотелось ему обрушить на себя всеобщее восхищение.

Храбрюк и мраморный гость беседовали о демократии.

— Выпустили джинна на волю, обратно не загонишь, — говорил гость.

— Зачем загонять? — шутил Храбрюк. — Пусть взлетит повыше и влет его!

— Точно, джинна — влет! — обрадовался Сидоров. — Сейчас я, сейчас! Вот ковер откачу!

Он потянул за угол ковер-самолет и обнажил крышку погреба. Нырнул вниз и быстро вынырнул, держа бутылку с джинном, но в комнате не задержался — пулей выскочил на крыльцо, где его вырвало. Не стоило ему делать резких движений. Пито было излишне, намешано всякого, и щуки говорящей он переел.

Иван принес щуку две недели назад, и все это время Сидоров безуспешно требовал, чтобы все было по его хотению и ее велению, но щука лила лицемерные слезы и просилась в прорубь, а когда Сидоров пригрозил, что сольет воду в бассейне, обложила его виртуозными матюгами. Разозлившись, Сидоров приказал Ларцовым нафаршировать строптивую. Тут и гость подвалил — кстати получилось.

Пока Сидоров пребывал на крыльце, а потом остужал голову под холодной водой, за столом вызрела идея отправиться в ночной бар «Veter peremen».

— Как, куда?! — возмутился умытый Сидоров, настроившийся обрушивать восхищение. — А джинна влет? Желаю влет джинна! Из фузеи! У меня фузея есть! Заряженная!

— Завтра, — ласково потрепал его по плечу Храбрюк. — Завтра, Сашенька!

У забора нетерпеливый «вольво» уже бил копытами.

— Сейчас желаю! — дурным от обиды голосом завопил Сидоров и попытался выдернуть зубами пробку из бутылку.

— Хватит тебе, Саша, и так все хорошо. — Храбрюк отнял у него бутылку. — Джин мы гостю подарим, выпьет за наше здоровье.

— Ай спасибо, ай королевский подарок! — сказал гость, принимая восьмигранный сосуд зеленого стекла. — Первый раз такую вижу!

— Это моя бутылка! — зажадничал Сидоров.

— Забирай, пожалуйста, — пожал плечами мраморный гость и поджал губы.

— Не отдавай, не то прокляну. Подарок — есть подарок! — сказал Храбрюк, с отвращением глядя на Сидорова. — Наш товарищ так шутит.

— То, что спрятал, то пропало, то, что отдал, то твое! — прокомментировал ситуацию начитанный Геша.

— Мое, мое! — истерично подтвердил Сидоров. — Эй, двое из ларца!

Но молодцы не отозвались. Они преданными глазами пожирали экс-чемпионку и ничего не слышали. Это подкосило Сидорова. Замолкнув на полувопле, он беспомощно махнул рукой и удалился в сени.

Честная компания погрузилась в «вольво». Одна девица не поместилась, и ее оставили Сидорову. Автомобиль взревел и понесся, чуть касаясь земли. На подъезде к городу Геша вспомнил, что не взяли экс-чемпионку. Сделать это раньше ему помешала увлеченность, с которой он втолковывал мраморному гостю, что в древнекитайских захоронениях захоронены древние китайцы.

— Что с возу упало, то пропало, — сказал про экс-чемпионку Храбрюк и поддал газу.

А экс-чемпионка тем временем строго оглядывала стоящих навытяжку молодцов. Ларцовы не выдержали тягостного ожидания.

— Как скажешь, так и будет! — взмолились они.

— В кейс! — услышали в ответ все трое голос Сидорова, который лежал на сундуке, напоминая подбитого страуса. Подле него сидела девица, башенная Храбрюком. — В кейс!.. — слабея, повторил Сидоров и мерзко захрапел.

И братья с экс-чемпионкой полезли в кейс. И девицу с собой прихватили — не пропадать же добру. Что удивительно — отлично там вчетвером разместились.

Едва кейс захлопнулся, в сенях раздались шаги.

Один из вошедших сказал другому:

— Чую, не зря тебя сердце-вещун в дорогу позвало. Большая беда приключилась, большая...

— Но ведь я воду живую ему посылал, — отвечал другой.

— Чую, отыщется сейчас та вода.

— Неужто Сидоров присвоил?

Услышав свою фамилию, тезка Македонского перевернулся на бок и скатился под ноги вошедшим.

— О, Господи! — перекрестился тот, которому он примостил голову на пыльный сапог. — Легок на помине. Эх, если бы не Марья!..

Да, это был Иван.

— Такой, и чтобы не присвоил? — Его товарищ перепрыгнул через Сидорова и сел, положив хвост поперек кейса. Хвост — потому что это был Серый Волк.

С Серым Волком Иван был связан крепкой дружбой. Когда-то царевич спас Волка, оклеветанного Красной Шапочкой, из-под топоров пьяных дровосеков, и с тех пор Волк, как тень, следовал за Иваном и выручал его из разных передряг.

Нынче — как подскакали они к дуплу — закололо у Ивана сердце, заныло беспокойно. Понял он: беда стряслась! В такой ситуации бросить его одного Серый Волк не мог. Из нуль-транспортировочной бочки вылезли как раз, когда над окрестностями затихал шум мотора удаляющегося «вольво». Иван повернулся туда, где ночной город подсвечивал небо, и — вдруг стукнуло сердце-вещун, указало, с кем случилась беда.

И вот он стоял над спящим Сидоровым и боролся с желанием пнуть его в ухо сапогом.

Если сердце-вещун действовало у Ивана само по себе, то Волк пользовался своим нюхом вполне сознательно. Повел он носом налево — ухмыльнулся, понюхав кейс. Сунул морду вперед, к Сидорову, — задохнулся от винных паров. Повел направо — навострил уши. Побежал на мягких лапах в комнату, остановился у отверстого погреба.

— Здесь живая вода, под лестницей хранится.

Бочонок, предназначавшийся Купоросову, стоял цел-целехонек. Иван приторочил его Волку на спину и сам вознамерился усесться рядом, но Волк его остановил.

— Я один справлюсь не хуже: где надо — собакой прикинусь, где надо — в щель забьюсь. Ты же ради Марьи поберегись. Помни о Кощее!

Иван о Кощее помнил и спорить не стал. Растроганный, обнял он Серого Волка.

У бочки они разделились. Иван отправился к батюшке — дожидаться Волка и заодно проведать Калерию, которая после забывальной травы была словно маленькая девочка и заново обучалась самым разным вещам. А Волк перемахнул через забор и помчался в город.


Короткая летняя ночь переваливала на вторую половину. Нумизмат Драхма в сотый раз перечитывал ответное письмо Сидорова. Не выдержали нервы у талантливого организатора художественного процесса, и он ответил — тоже, разумеется, анонимно. Писал левой рукой печатными буквами, что на «обсуждение суммы компенсации» пойти не может, но соглашался выплатить стоимость стиральной машины при условии возвращения ушанки «известному Вам законному ее владельцу».

Но Драхма начал переписку не из-за денег и даже не из-за «Вятки». Понимая, что ничего в происходящем не понимает, он решил, что ситуация требует нетривиального подхода. Его письмо было выстрелом наугад — иного способа прощупать Сидорова просто не пришло в голову. В случае существования ИГРЫ оно не могло повредить Драхме — в этом случае ему ничто уже повредить не могло. Но если никакой ИГРЫ не было, Драхма вполне мог рассчитывать на приличные дивиденды от своей акции.

Дело в том, что Драхма распознал чудесное свойство ушанки, и в этом не было ничего удивительного. Чего только не вытворял он, чтобы разгадать ИГРУ, — вот и ушанку надел, вживаясь в роль Сидорова. Надел, посмотрелся в зеркало, обомлел и долго протирал глаза, а протерев, решил идти до конца.

Оборудовав наблюдательный пункт на дереве возле сидоровской дачи, он несколько дней провел, как курица на насесте, — и не зря. Так, он определил происхождение братьев Ларцовых — видел, как в отсутствие Сидорова они выбирались из кейса и, воровато озираясь, насыщались со скатерти-самобранки. Выявил бы он, нет сомнения, и прочие чудеса, да в один прекрасный день заметил на соседнем дереве еще одного наблюдателя — не иначе сотрудника организации, то ли ведущей, то ли не ведущей ИГРУ, — и бежал, заметая следы. Видимо, он замел их достаточно квалифицированно, потому что сотрудник, спрыгнув с дерева, помчался в противоположную сторону. Насчет ИГРЫ это рандеву ясности не прибавило, но зато стало понятно, что Сидоров в ИГРЕ, если таковая ведется, не рыбак, а рыба, к тому же висящая на крючке.

В главном Драхма не ошибся: Сидоров висел на крючке. Крючком послужило заявление о пропаже дочери, отнесенное в милицию тайком от мужа супругой Дмитрия Ефимовича. Затворов, изучив его, потерял покой. Вспомнил он путаные донесения Марьи Ипатьевны, а кроме того, и у него имелось сердце-вещун с профессиональным, разумеется, уклоном.

Так что и Затворов не спал в эту ночь. Он курил, пуская дым в форточку; и думал о том, как вывести Сидорова на чистую воду. Когда перед его изумленным взором пустынную улицу пересек здоровенный волк, участковый затряс головой и приказал себе взять себя в руки. Когда он снова глянул на улицу, никакого волка там не было.

— Мерещится черт знает что! — пробормотал он, крайне недовольный собой, и лег в постель, но еще долго ворочался, борясь с бессонницей.

В отличие от него следователь, которому поручили розыскное дело, слал крепко и без сновидений.


11. Герой-вахтер и Волк-герой


Михалыч отворил дверь и попятился — на площадке сидел матерый волчище. Глаза его сверкали свирепым желтым огнем. Допятившись до стены, Михалыч нашарил под вешалкой швабру, но Волк опередил удар, сказал:

— Погоди, служивый, не трогай швабру. Может быть, я тебе пригожусь.

Оставим за кадром, как старик не верил свои ушам, и убедительный монолог Серого Волка тоже оставим. Факт: через полчаса летел Михалыч верхом на Волке по безлюдным улицам прямиком к горбольнице. Кроме инспектора ГАИ, свистнувшего лениво, когда они проскочили на красный свет, никто им не встретился.

Подъехали не ко главному входу, а с тыльной стороны — к моргу. Волк схоронился за углом, а Михалыч пошел стучать в ворота. Тарабанил долго, но без толку. Тогда Волк сбросил бочонок и прополз под ворота. Он нашел вахтера готовым к отправке в учреждение, где Михалыч тянул нелегкую лямку санитара. Вахтер спал, уронив голову на руки, а руки на пол. Рядом валялись две бутылки из-под плодово-ягодного «Волжского». Стараясь не вдыхать тяжкий воздух вахтерской, Волк, ловко орудуя пастью, снял с гвоздика ключи от ворот, открыл замок и впустил Михалыча.

В покойницкой тускло светила одинокая лампочка. Мертвецов было много — коллектив больницы свято блюл договор с подчиненными Храбрюка. Зина лежала голая на столе из мраморной крошки, накрытая полиэтиленовой пленкой.

— Приступай! — приказал Волк.

Михалыч выбил затычку из бочонка...

Не будем вдаваться в натуралистические подробности воскрешения. Главное, что оно прошло нормально. Кроме Зины, сердобольный Михалыч оживил и остальных покойников — благо живой воды хватило.

На этом, однако, гладкое течение событий закончилось. Пока Зина облачалась в припасенный Михалычем халат, бывшие мертвецы побежали к выходу. Снаружи в покойницкую донеслась отборная ругань. Это скандалил, увидев разбегающихся подопечных, пробудившийся вахтер. Он кричал, что покидать морг следует по правилам, со справкой и под расписку. Галдящие покойники его не смущали, среди них попадались люди вполне приличные, не чета многим живым. Но не по правилам расставаться с ними вахтер не желал.

— Правила есть правила! — гремел он, перекрывая нестройный гул толпы.

Волк обладал сказочной проницательностью, а Михалыч и без проницательности понял, что вахтер обыкновенный вымогатель. Они бы и откупились, чтобы не связываться, но Волк всегда ходил без денег ему и носить их было негде, — а Михалыч, выходя из дому, о них даже не вспомнил.

Экс-покойники, хотя и стояли в чем мать родила, тоже не дураки были: самые проворные уже звонили из вахтерской родственникам, чтобы те хватали кошельки и мчали к больнице, пока всех обратно не упрятали. А которые родственников не имели или у которых родственники не имели телефонов, взывали к законности и обещали найти на вахтера управу.

Переглянувшись, Волк и Михалыч поняли друг друга без слов. Увлекая Зину, они пробились к воротам, у которых, широко раскинув руки, словно намереваясь обнять сразу всех оживших, стоял неколебимый вахтер. Волк, недолго думая, попробовал куснуть его за ногу. Вахтер отлягнулся, да так умело, будто был Сивкой-буркой, а не вахтером, — своротил Волку челюсть набок. Пока Зина оказывала Серому первую помощь, к моргу прибыли передовые отряды родственников, а следом милиция — ей сообщили, что нудисты собрались на митинг. Увидел Волк, что дело решают секунды, превозмог боль, навалился на вахтера всей мощью и оттеснил его от ворот. Народ хлынул в образовавшийся просвет, но только Михалычу с Зиной удалось убежать. Прочих как несанкционированных нудистов милиция пресекла.

То-то было шума и слухов в городе. Воскресших выпустили на следующий день. Каждому сделали флюорографию и выдали справку о прохождении диспансеризации. Здоровье у всех, в том числе и у девяностасемилетней старушки, скончавшейся от естественной старости, выявилось богатырское. Соответственно, полетели головы в горздраве, что и понятно: к тому, что люди из живых делаются мертвыми, все привыкли, а вот наоборот...

К концу недели из столицы прибыла съемочная группа телепередачи «Очевидное-невероятное», которая проинтервьюировала участников событий и, кроме того, сняла сюжет о новом обитателе городского зоопарка — говорящем волке, пойманном во время очистки территории морга от нудистов. Попал в передачу и вахтер морга Подшибайло, одолевший серого разбойника голыми руками. Заскорузлые с черной окантовкой ногтей руки также были предъявлены телезрителям.

Слова, сказанные волком в микрофон, пришлось при монтаже передачи вырезать — нецензурно изъяснялся матерый. Но телезрители все равно поверили в его разговорчивость. Если в Европе, как пишут газеты, слоны отвечают на вопросы журналистов, то разве удивительно, что у нас волки разговорились?..


Дом гудел, сенсационная весть скакала по этажам, Марья Ипатьевна обивала язык о соседские пороги. Нюра, любившая поваляться в постели, собиралась в Поганьково в середине дня, но суматоха в подъезде выбила ее из режима. Она явилась на дачу следом за утренней зарей.

Сидоров спал, создавая в сенях микроклимат подвала, в котором воинствующие абстиненты взорвали бочки с вином. Разбуженный, он поднялся с пола, покачиваясь и держась за больную голову, но сообщение о воскрешении Зины Купоросовой снова повергло его в горизонтальное положение. Сразу сообразил он, откуда дует ветер, и поразился двуличности инопланетян. Выходило: и с ним заигрывают, и Купоросова привечают.

Нюра тем временем взялась за уборку. Подняла кейс — он, незащелкнутый на замки, раскрылся, и изнутри вывалились Ларцовы с дамами. Дам Нюра вымела каленой метлой, Ларцовых загнала обратно и расплакалась, уязвленная, вообразив участие мужа в кошмарной оргии.

Сидоров, чистый, как стеклышко, отверг подозрения на корню. Он затопал на кейс ногами и пригрозил изничтожить братьев без выходного пособия.

— Как скажешь, так и будет! — по-мышиному шурша, отвечали, не высовываясь, виноватые братья.

— То-то же! Как захочу, так и скажу! А как не захочу, так не буду! Вот так! Вытирай слезы, Нюра, поедем Купоросовых поздравлять!

Поскольку управлять квазимашиной Сидоров не умел, срочно реабилитировали Ларцовых. Одного усадили за руль, другого оставили сторожить дачу и — погнали. На выезде из Поганьково «Запорожец» обдал пыльным облаком непутевых дам. Нюра опять скривилась в плаче.

— Сашенька, ты меня лю? — со всхлипом спросила она.

— Лю, лю. Больше жизни лю, — скучным голосом ответил Сидоров.

Как получил он доказательство инопланетного двурушничества, так забунтовало в нем подсознание. Тревога зацарапала душу, и ощутил он вокруг себя нехорошую ауру. Может быть, в натуре ее и не было, но скорее всего — была.

Поскольку у Сидорова подсознание обычно гнездилось в животе, то именно живот выступил выразителем неясных предчувствий. Чуткий индикатор, он отчаянно намекал на грядущие неприятности.

Сидоров мужественно противостоял бунту. На рынке, куда заехали за цветами, он, принципиально не обращая внимания на сигналы живота, торговался упорно, биясь до последней копейки. И у Купоросовых, будучи посажен за стол, держался стойко — распил бутылку с Михалычем, готовым по случаю происшедшего простить ему все и вся.

Дома, однако, живот взыскал щедрую дань. Ночь напролет Сидоров тревожил Ларцова, прикорнувшего на коврике у санузла. О, подлая аура!


С работой у Николаши утряслось: взял его в свою бригаду Жорка Вольтерянц. По утрам они вместе отправлялись бороться с плывунами, и настроение у Николаши было хо-о-рошее! Уморительные рожи показывал он Зине, провожавшей его взглядом из окна. А по вечерам он и Жорка, прихватывая еще и Михалыча, совершали велосипедные прогулки.

Вот только за Серого Волка душа болела. Исчез Серый после заварушки у морга. И бочка, через которую нуль-транспортировался Иван, тоже пропала. На удачу грузчиком в гастрономе работал бывший собутыльник Купоросова; он вспомнил, как в начале весны бочку увезли трое: один гибкий, как глиста, но не худой, и двое мордатых, совершенно одинаковых.

Портреты Сидорова с подручными нарисовались пронзительно четкие. В воскресенье Михалыч пришел к Купоросову на военный совет — и удачно: слова не молвили, как раздался звонок, и Сидоров лично, гибкий и не худой, заулыбался с порога. Был он торжественно благостен и распространял запах одеколона «Арамис».

— Друзья, — сказал он тихо, но проникновенно, — я должен покаяться. Долгое время я не понимал вас и, значит, недооценивал. Но повинную голову меч не сечет, и кто старое помянет, тому глаз вон, даже оба глаза. Считаю, что надо вам со мной консолидироваться, равно как и... это... всем здоровым слоям общества. Коли пал на нас инопланетный жребий, нужно пронести его с честью. Недалек час, когда я возглавлю у нас тамошнее посольство. Тебе, Коля, вполне подойдет стать первым секретарем, а вам, Михалыч, вторым. Предлагаю войти к инопланетянам с предложением утвердить посольство в соответствующем составе. Это долг нашей совести, который взывает к упрочению дружбы с другими народами, в том числе инопланетными. Наш жребий...

— Куда бочку дел? — недипломатично оборвал его Купоросов.

— В надежное место. Как явится Иван-царевич тебя в должность вводить, все расскажу, а пока — тайна.

— А тебя, значит, уже ввел?

— Не совсем чтобы, но предварительные разговоры велись.

— А может быть, все предварительное уже тю-тю, отменено? Не оправдал, может, ты высоких надежд? Может, он меня уже ввел? — с гениальным прозрением попал ему Купоросов в самое больное место.

— А что? Очень даже возможно. Коля — мужик хоть куда, работящий, непьющий, морально устойчивый, — вставил Михалыч.

— То есть как ввел? — заледенел Сидоров.

— Как полагается, так и ввел. Придет тебя вводить, узнаешь, а пока — тайна, — сказал Купоросов.

Несколько мгновений Сидоров напоминал девушку с веслом или малышка с горном — словом, статую. Потом вскричал с блеском в глазах:

— Коля, брат мой по разуму! Михалыч! Гуманоиды вы мои родные! Согласен в первые секретари пойти, во вторые согласен! Ведь это я инопланетян обнаружил, раньше всех с ними контакт установил. Братцы, по-другому нечестно будет! Я же человек все-таки, не волк какой говорящий в телевизоре, со мной по-человечески надо!..

— Что-о?! — хором изумились Купоросов и Михалыч.

— Человек, говорю, я...

— Да не то!.. Что ты о волке сказал?!

— В «Очевидном-невероятном» сегодня показывали. В нашем зоопарке говорящий волк... объявился... — Сидоров замер с открытым ртом. — Так он тоже... Мимо меня, выходит, явился. Обошли, обошли тебя, Сидоров, на повороте! Хрен тебе за стремление упрочать дружбу, вот тебе, вот тебе, вот тебе!

В искреннем огорчении он ударил себя руками по голове, выдрал клок волос и Бог знает чего натворил бы еще, но Купоросов ухватил его сзади за локти, а Михалыч влил ему в рот пузырек валерианки. Отдышавшись, Сидоров спросил осторожно:

— Так вы что, это... не знали про волка? И вас обошли, значит?

— Знали, да потеряли его, — ответил Михалыч. — Волк приходил Зину спасать.

— Знали, значит... — Во всклокоченной голове Сидорова шла напряженная работа. — Значит... Счастлив я, товарищи, что смог оказать вам содействие. И впредь готов за умеренную плату работать на всех постах, которые вы мне доверите. Могу военным атташе, могу торговым.

— Ладно, подумаем, — остановил его Купоросов. — Иди к себе. Мы посоветуемся и решим.


Через полчаса Купоросов и Михалыч вбежали в зоопарк. У клетки с табличкой «CANIS LUPUS» толпились люди.

За две недели, проведенные в заточении, они изрядно надоели Серому Волку. Дети были еще ничего, они бросали ему конфеты и печенье, и к ним Волк проникся симпатией, но взрослые раздражали его неимоверно. Когда поблизости отсутствовали детские уши, он выплескивал на них свой обширный лексикон, от которого не краснел разве что один вахтер Подшибайло, проводящий у клетки все свое свободное от вахт и пьянок время. Он охотно позировал на фоне решетки фотолюбителям и, подвирая, рассказывал, как победил в смертельной схватке свирепого хищника. Волк, не в силах вынести все эти глупости, поворачивался к почтенной публике спиной и начинал выть. Завхищниками истолковал этот вой по-своему и подселил Серому волчицу.

Свобода, понятно, дороже любви. Но как удержишься, если развратная волчица стоит рядом, подняла хвост трубой и внимания требует. Не удержался Волк, оказал ей внимание и угодил в капкан. Враз предъявила, стерва, на него права — чуть что, бежит в угол клетки и скулит на весь зоопарк. Позор! Пытался Волк на нее воздействовать, рычал ей: «Гр-р-рау! Гр-р-рау!», что в переводе с волчьего означает: «Молчи, идиотка, без тебя тошно!» — но волчица воздействию не поддавалась. Не драться же с бабой!

А тут еще кручина подступила: почуял Серый нелады с Иваном. Будь с ним все нормально, давно бы уже пришел царевич на помощь, освободил. И не узнаешь, что с ним, другом сердечным. Переживаешь, а волчица то скулит, то хвост трубой, то скулит, то хвост трубой. Жить не хочется!

В жутком состоянии нашли Серого Волка Михалыч и Купоросов. Волк, увидев Михалыча, от радости не запрыгал, подмигнул только желтым глазом: подходи, мол, поближе. Михалыч протолкнулся к самой решетке, в метре от которой, за сеткой, просунув влажный нос в проволочную ячейку, грустил несчастный пленник.

— Ну как ты? — сострадая, прошептал Михалыч.

— Паршиво. Завхищниками мясо крадет. Подшибайло тут крутится. И волчицу, гады, подсунули.

— Держись, брат. Придумаем что-нибудь.

— Решетка тут и сетка.

— Мы ночью ломиком попробуем.

— Где уж ломиком! Я зубами и словами волшебными пробовал. Не помогает. Замок образца тринадцатого года, разрыв-трава нужна!

— А может, мы в набат? Шум поднимем, что держат разумное животное взаперти, в антисанитарных условиях?

— Ни в коем случае! Навредите — изучать начнут и замучают. Так до Ивана совсем не доберусь, а чую: непорядок с Иваном.

— Мы бы и сами ему помогли, но Сидоров бочку спрятал.

— На дачу отвез. Пусть Купоросов туда немедля отправляется.

— Да вот он, Купоросов. Знакомься. — Михалыч подтолкнул локтем молчащего Николашу.

— Здравствуйте! — сказал Купоросов. — Спасибо вам за все!

— Здорово. Коля! Много хорошего про тебя слышал, — отвечал Волк. — Отправляйся к бочке. Нырнешь в нее и, как вылезешь с той стороны, пойдешь на север. Три дня и три ночи иди, дойдешь до пенька в опенках. От него отсчитаешь полсотни шагов и повернешь направо, к Лукоморью. Там русалка на ветвях сидит. Смотри, не заглядывайся на нее, а то уже бывали случаи... — Волк покосился на волчицу, которая внимательно прислушивалась к их разговору, будто что-то понимала. Волчица демонстративно отвернулась и опять заскулила. — Тьфу! — сплюнул Волк. — Так вот, от Лукоморья налево иди, по границе Тьмутаракани и упрешься в Кудыкину гору. Верхушка ее разрыв-травой поросла. Если Кудыка будет возникать, чего траву рвешь, скажи, я прислал. Возвращаться станешь, назад не оборачивайся, не то кикиморы сожрут и поминки не справят. Лютые, доложу тебе, бабы.

Позади Николаши и Михалыча раздался мощный рык. То Подшибайло желал запечатлеться с побежденным зверем.

— Справки об Иване наведи... Береги себя! — торопливо шепнул Волк и отскочил, поджав хвост, к дальней стенке.

— Чего боишься, серенький? — ласковым нетрезвым голосом сказал Подшибайло и поманил Волка толстым пальцем. — Ползи ко мне, желтоглазенький!

Волк тоскливо завыл.


12. Аура крепчает


Когда Купоросов с Михалычем направились к выходу, из-за вольера с бегемотом вынырнул Сидоров. Он пристроился сбоку от позирующего Подшибайло и позвал Волка. Серый, хотя и выл, отвернувшись к стене, мигом его узрел и оттого завыл вдвое громче.

— Волк, волчок мой дорогой, ты меня слышишь? — воззвал Сидоров, машинально подталкивая Подшибайло. — Взгляни на меня, волчок. Хочешь, я мясца тебе принесу? Баранинки хочешь?

Услышав про баранинку, Серый взвыл совсем уж люто.

— Ну что ты, как ветер в дымоходе? — продолжает Сидоров. — Я, может быть, освободить тебя хочу. Только замолви за меня словечко перед своими...

Как ни добродушен был сегодня Подшибайло, как ни отодвигался терпеливо, теснимый Сидоровым, но тут не выдержал. Толком он ничего из слов Сидорова не понял, но все ж сообразил, что этот человек хочет увести добычу, принесшую ему славу и уважение. Недолго думая, вахтер развернулся и — бам-ц! — ударил Сидорова по лбу.

Ничего Подшибайло за это не было. Волк свидетельствовал, что Сидоров хотел его похитить, а Подшибайло этому воспрепятствовал. Так вахтер второй раз прославился благодаря Серому. Видя неистовую любовь Подшибайло к животным, дирекция зоопарка предложила ему место младшего научного сотрудника.

Милиция, однако, сочла волчьи слова недостаточным основанием для привлечения Сидорова к уголовной ответственности. Его действия квалифицировали как мелкое хулиганство, дело передали в товарищеский суд при ЖЭКе.

По столь торжественному поводу жэковский чулан, именуемый актовым залом, был убран цветочными горшками. Пригласили Затворова, назначили общественной обвинительницей Марью Ипатьевну, но Сидоров в последний момент представил справку о сотрясении мозга, и суд отложили. Крепок кулак младшего научного сотрудника Подшибайло!

О многом передумал Сидоров, коротая бюллетенные дни. У английских криминологов в ходу термин «murderee», обозначающий объект, навлекающий на себя агрессию. Сидоров несомненно был murderee. Нехорошая аура цвела буйным цветом, сгущаясь прямо-таки в коллоидный туман. Он ждал, что вот-вот нагрянет Иван, без подарков и не за иглой — игла, дураку понятно, лишь предлог. Нагрянет, чтобы его, Сидорова, извести как не выдержавшего конкуренции с Купоросовым. Дабы спастись, он чуть не превратил в щепы нуль-транспортировочную бочку, но убоялся, что сделает еще хуже. Впрочем, он продолжал надеяться на гуманность инопланетян.

Желая знать, чем закончится сгущение ауры, он обратился к зеркальцу, но оно показало Марью Ипатьевну, стреляющую навскидку из пистолета «Макаров». Перед таким предсказанием будущего спасовали бы и жрецы-предсказатели при Дельфийском оракуле. Сидоров воспринял его как издевательство и хватил зеркальце об пол. Уж очень нервный он стал. И не без причин — подсознание его не обманывало — козни против Сидорова ковались чуть ли не в каждом уголке нашей правдивой повести.

Начнем с Драхмы, вносящего в сгущение ауры посильный вклад. Пора открыть истинное лицо нумизмата: был он шпион и значился в платежных ведомостях одной западной спецслужбы не Драхмой, а Гульденом. История засылки Гульдена покрыта мраком — он и сам толком не помнил, как это было, помнил лишь, что было очень давно. Во всяком случае, ощущал себя Гульден вполне нашенским человеком. Он настолько вжился в эту роль, что, как и всякий нашенский человек, начал халтурить и навешал своим хозяевам на уши немало лапши. Например, он приписал себе участие в подготовке проекта поворота северных рек, сообщал о чиновниках, через которых вредительски влияет на аграрную политику и намекал туманно на дружбу с разработчиками атомных реакторов.

Когда случился Чернобыль, он потребовал прибавки к жалованью и, похоже, пересолил. Хозяева испугались его удачливости и прислали шифровку с предписанием прекратить активные действия и затаиться. Соответственно, ему срезали тридцатипроцентную надбавку за вредность.

Гульден распереживался: черт с ними, с хозяевами, но страдала коллекция! Нет нужды говорить, что все средства, притекавшие к нему по шпионским каналам, до последнего цента-копейки, он тратил на нумизматические цели. Не разобравшись в природе свалившейся немилости, он вообразил, что надбавку можно вернуть, лишь совершив, вопреки указаниям сверху, нечто совсем необыкновенное, — победителей ведь не судят. Так что Сидоров с его чудесными вещами подвернулся кстати. Надеялся Гульден приобрести за его счет капиталец — и в прямом, и в переносном смысле.

Но это не все. Билет, экспроприированный Сидоровым у Драхмы-Гульдена, не был настоящим, хотя и почти не отличался от настоящего. Это был своего рода пароль, который нумизмат должен был предъявить связнику, — уму непостижимо, как зеркальце вычислило его! Таким образом, компетентные органы заподозрили Сидорова в фальшивобилетчестве. Арестован он не был и даже получил незаслуженную «Вятку» потому, что органы, установив за ним наблюдение, надеялись выйти через него на фальшивобилетческий центр.

Но и это не все. В тот самый момент, когда Сидоров получил синяк от Подшибайло, мраморовладельцу, с которым так славно кутили, был предъявлен ордер на арест. Следствие уже сучило нить, готовую протянуться через полстраны от южного карьероуправления к экс-коровнику на Поганьковском кладбище.

Таким образом, Сидорову одновременно грезили три следствия, ибо не забудем, что еще существовало дело о розыске пропавшей Калерии.

Было еще два созидателя ауры — Дмитрий Ефимович и Затворов. Дмитрий Ефимович шел на поправку — у него начал шевелиться большой палец правой ноги. За невозможностью продолжать против Сидорова боевые действия он сгущал ауру вокруг него мысленно.

Затворова, у которого, в отличие от главбуха, здоровья было хоть отбавляй, несправедливо отправляли на пенсию. Это отразилось на нем примерно так же, как разобранные рельсы отражаются на мчащемся локомотиве. Душа его перевернулась, с верхней ее полки упал и проснулся майор Пронин.

Тщась доказать свою необходимость родной милиции, Затворов не нашел murderee достойнее Сидорова. Он в который уж раз побеседовал с гражданкой Гаевой М.И., посетил Вольтерянцов, съездил на кладбище и свел дружбу с Гешей, побывал в Поганьково, где встретился с председателем сельсовета и нашел на дереве, растущем напротив дачи Сидорова, идеальное место для наблюдательного пункта.


Вольтерянц решительно воспротивился, когда в понедельник Купоросов попросился в отпуск за свой счет.

— Опять началось? — сказал он жестко. — Костьми лягу, если начальник участка подпишет тебе заявление.

— А в зоопарк со мной пойдешь? — спросил Купоросов и выложил, как на духу, все, что знал про Серого Волка и Ивана-царевича — спасителей Зины.

Поверить в услышанное было невозможно, и Вольтерянц подумал, что Купоросова недолечили, но от посещения зоопарка отказываться не стал. Любопытно было посмотреть на говорящего волка, которого видел по телевизору.

Они зашли туда после работы, перед самым закрытием, когда Подшибайло, к счастью, уже притомился и отдыхал. Волк, в отсутствие младшего научного сотрудника обретавший достоинство и осанку, поговорил с Жоркой, как мужчина с мужчиной, После этого Вольтерянц лично испросил для Николаши отпуск и помог ему снарядиться в дорогу.

Купоросов сел в автобус и поехал в Поганьково. Когда, выгрузившись на остановке, расспрашивал, как пройти к даче Сидорова, услышал, к своему великому изумлению, хорошо знакомый голос Затворова. Он доносился с дерева, у которого, подойдя поближе, Купоросов увидел вооруженных печным ухватом братьев Ларцовых. Затворов ругался и отбрыкивался — в листве мелькали нога в серых с красным кантом милицейских брюках. Сказать, что Купоросов посочувствовал участковому, — значит покривить душой, но то, что он поблагодарил его, — это точно. Не дожидаясь, пока плод упадет на землю, он проскочил за спинами азартно подпрыгивающих братьев в приоткрытую створку ворот и, не мешкая, нуль-транспортировался за разрыв-травой.

У дупла определился по компасу и двинул на север. Шел три дня и три ночи, не останавливаясь, но без устали, — с пространством-временем здесь обстояло как-то по-другому. У пенька, заросшего ядреными опятами, присел чуток и закусил вареной курицей, которую заботливая Зина положила в рюкзак. После еды повеселел, закурил беломорину и, отсчитав пятьдесят шагов, повернул к Лукоморью. Не додымив папиросу до конца, вышел к дубу, опоясанному золотой цепью. Глядь: по цепи кот спускается и орет что-то по-человечьи, но так, будто март в разгаре, — аж уши закладывает.

Купоросов продул уши, обошел дуб и очутился на морском берегу. Солнце жарило немилосердно. Он скинул рюкзак, расстегнул рубашку, снял туфли, но в последний момент вспомнил, что плавки не захватил. А в трусах неудобно — хотя и не взглянул ни разу на русалку, следуя совету Серого Волка, знал: наблюдает она за ним — спиной чувствовал ее взгляд. И хорошо, что не полез в воду: пока месил в нерешительности песок на пляже, вышли из пучины тридцать витязей под руководством морского дядьки. У них, как позже выяснилось, начинались учения с приглашением тьмутараканских наблюдателей.

Задирать витязей Купоросов не стал. Надел рюкзак и подался дальше, вдоль контрольно-следовой полосы на границе Тьмутаракани к Кудыкиной горе, у которой водили хоровод какие-то тетки — должно быть, кикиморы, о которых предупреждал его Волк.

Гора Купоросова разочаровала, если бы не указатель, никогда не подумал бы, что это гора, — скорее на впадину похожа. Пока оглядывался, из кустов выскочил Кудыка. маленький толстопузый мужичонка со шкиперской бородкой, и стал гукать, пугая, но Купоросов сказал:

— Я от Серого Волка, — и на всякий случай подмигнул.

Кудыка гукать сразу перестал и сам набрал ему полный рюкзак разрыв-травы. Купоросов поблагодарил его и зашагал назад. Кикиморы вспохватились, закричали вслед ласковыми голосами:

— Эй, солдатик! Вернись, гостем будешь! — но он не оглянулся.

У дуба остановился, чтобы спросить кота об Иване и сплоховал: не удержался, поднял глаза на русалку.

— Мужчина, — томно сказала русалка, свесившись с ветки и полыхнув зелеными зрачками, — угостите папироской!

Купоросов поднес ей беломорину, чиркнул спичкой. Русалка затянулась, пустила дым из ноздрей. Перед лицом Купоросова закачался маятником хвост в серебряной чешуе.

Кот подскочил тут как тут.

— Хороша девка? — заговорил он горячим шепотом профессионального сутенера. — Какая грудь, какие бедра, какой хвост! Сдам недорого!

— Первый сорт, — согласился Купоросов, — но рыбой, наверное, пахнет.

— Каждый день в семи водах купается, духами-кремами пользуется. Косметику из Хранции получаем, из самого Парижу, в обмен на желуди. Недавно здесь леший бродили, большой, доложу-с, охотник до женского полу, очень довольны остались.

Леший Купоросова как-то не вдохновил, но он все-таки еще разок посмотрел на русалку, которая равнодушно смолила бычок. Бедра — что спорить? — были круты, груди торчали поставленными на попа кумулятивными снарядами. Бабахнули они Купоросова в самый мозжечок, затрещала по швам его моральная устойчивость. Собрав остатки воли, он сказал:

— Мне Ивана-царевича искать надо.

— А чего искать? Спит Иван-царевич с батюшкой своим и всем царством ихним вповалку. Птица-сон над ними пролетела, крытом махнула. Пойдешь от пенька налево, разбудишь, и вся недолга. Но ты не спеши, дай отдохнуть человеку. И сам отдохни... — Кот причмокнул не по-кошачьи толстыми губами.

Подчиняясь наваждению зеленых глаз, Купоросов рассупонил рюкзак. Душа металась: долг и совесть звали в одну сторону, мозжечок — в другую.

Тут раздалась удалая песня — это витязи-аквалангисты возвращались с победных учений.

— Ребята! — закричал Купоросов, теряя силы. — Заберите меня отсюда!

И упал на руки морского дядьки. Угасающим сознанием он ухватил, как русалка отцепила хвост и вытянула им по спине кота, приговаривая:

— Не умеешь завлекать, скотина, не берись! Обед мне испортил, дурак ученый! Разгоню с голодухи вашу Академию наук к едрене фене и косточек не оставлю!

Русалочья личина сползла с нее, обнажив клыкастое лицо фиолетового цвета. Купоросов от такой страсти окончательно лишился чувств.


— Ох, и долго же я спал! — сказал Купоросов, открывая глаза и жмурясь от бликующих на ярком солнце кольчуг.

— Мог бы и навсегда заснуть! — ответил морской дядька, подавая ему руку и помогая подняться на ноги. — Однако, молодец, перед чарами устоял! Не каждому дано. Поступай к нам в дружину сержантом. Сейчас же прикажу тебе сержантский патент выписать.

— Поступай, поступай! Великая честь! — зашумели витязи.

Купоросов поклонился в пояс.

— Спасибо за честь великую, но не могу — иду выручать Ивана-царевича. Махнула птица-сон крылом над ихним царством...

— Погоди, добрый молодец! — вскричал морской дядька. — Иван-царевич с рождения подпрапорщиком к нам записан. Все с тобой пойдем. Так вдарим по вражьей силе, что любой силе неповадно станет! Витязи, в колонну по двое стройся!

— В таком случае временно, до победы над вражьей силой включительно, готов принять сержантский патент, — сказал Купоросов.

И они пошли: впереди морской дядька, за ним Купоросов с рюкзаком за спиной и сержантским патентом под мышкой, следом, печатая шаг, тридцать витязей.

До Иванова царства добрались без приключений. За пограничной межой стоя спал жнец-хлебопашец, уткнувшись лбом в круп спящей лошади, и спелая рожь спала, торчала, не колышась, в небо. Хлебопашца они разбудили, и рожь от топота богатырских ног пошла волнами.

Так, пробуждая народ и природу к жизни, вышли к царскому дворцу, у врат которого лузгало семечки девятиглавое чудо-юдо. Битва с ним полупилась замечательная. Чудо-юдо, имея приказ Кощеев беречь сон Ивана пуще своих голов, дралось насмерть. Но витязи с дядькой щи не лаптем хлебали. А Купоросов тот и вовсе совершил подвиг — оглушил свитком патента последнюю девятую голову.

Обезглавленное на восемь девятых чудо-юдо стянули сыромятным ремнем и прошли в покои. В трапезной на возвышении спал, не донеся кубок до рта, царь-батюшка. Ошую посвистывала носом Калерия, одесную лежал Иван. Ниже, за длинными столами живописно расположились воины. Тяжелый дух спящей казармы свинцово висел в трапезной, мощный храп срывал с потолка штукатурку.


То-то было восторгов после пробуждения. Кушанья на скатертях благоухали первозданно, и доброе воинство без промедления продолжило пир. Славили царя-батюшку, славили Ивана, славили Калерию. Купоросову устроили овацию, когда услышали о его подвиге. На радостях чудо-юдо развязали, усадили с собой. Оно быстро нализалось первача и, раскачивая шеями-обрубками, лезло к Купоросову с предложением выпить на брудершафт.

— Не могу. Аллергия не позволяет, — отказывался Купоросов.

— Аллергия? Из каких же она будет, из варяжских али из хазарских?

— Из варяжских, пожалуй...

— Ишь, какова... А моя Матрена ничего, терпит...

Когда чудо-юдо наконец угомонилось и, пуская зловонные ветры, завалилось на лавку, Купоросов с Иваном смогли наконец обменяться новостями.

Ивановы новости были невеселы. По дороге к батюшке ему попалась Гидра Ползучая, тетка Кощеева, и, пока он ее разрубал на кусочки, успела прошипеть, что Марья — Красота Ненаглядная в неволе не ест, не пьет, вот-вот отдаст Богу душу.

— Как допируем, — сказал Иван, — пойду к Сидорову. Кончу его, если иглу не отдаст, и на себя руки наложу.

— Не отдаст, — понурился Купоросов. — Редкий случай — не врет он. Нет у него иглы. Я ее потерял, не зная, что это за игла...

Рассказал он Ивану все, как есть. Где искать то пальто на великих российских просторах?

Застонал Иван, замотал головой, словно желая стряхнуть страшное наваждение. Сказал:

— Что ж, винить тебя не в чем...

И потянулся к тугому луку, чтобы застрелиться. Но Купоросов ударил его по руке.

— Собирай войско! — крикнул он. — В поход на твоего Кощея пойдем. Если смерть, то смерть со славой. Всех добрых людей зови, всюду шли гонцов. А я Серого Волка вызволю и к тебе примкну. Утри сопли, Ромео, тебе войском командовать!

Иван послушно высморкался.

— Войско, Коля-Николаша, ты поведешь! — раздался зычный голос царя-батюшки, который находился неподалеку и все слышал. — Царским указом назначаем тебя главнокомандующим и производим в обер-генералиссимусы.

— Не надо в генералиссимусы, — попросил Купоросов, у которого это воинское звание вызвало нехорошую ассоциацию, и получилось, что главнокомандующим он быть согласен, только звание его не устраивает.

— Хорошо. Будешь обер-генералом. Как раз, пока за Серым Волком обернешься, мы войско снарядить успеем.

Купоросов понял, что отказываться дальше — значит нанести царю-батюшке и в его лице всему царству несмываемую обиду, и больше ничего не сказал. Обер-генералом так обер-генералом. Выписали ему новый патент, а прежний сержантский поместили в Музей Его Величества в Зал Боевой Славы и Разных Подвигов.

Провожали Купоросова с почетом. Царь-батюшка — чудный старикан оказался — лично поднес рюкзак с разрыв-травой до самого выхода из дворца. Когда проходили мимо пенька, Купоросов не удержался — позаимствовал у провожатых переметную суму, набил ее опятами. Зина впоследствии соорудила из них отличную закуску. Нашлось в суме место и для пузырька с живой водой, которую Калерия передала Дмитрию Ефимовичу. Сама она обещалась вернуться после освобождения Красоты Ненаглядной, а до той поры считала своим долгом скрашивать кручинные дни царя-батюшки. О Сидорове она ничего не помнила, да и вообще свою прежнюю жизнь представляла весьма смутно — четко поработал Иван забывальной травой.

Михалычу об Ивановом царстве Купоросов рассказывал так:

— По форме там у них, конечно, монархия, а по сути — чистый коммунизм.


13. Курс туда


Настал Судный день. О его приближении живот дал знать Сидорову заранее. Он бурлил, подобно водосточной трубе в тропическую грозу и создавал такую ауру, что хоть топор вешай. Нюра металась вокруг Сидорова, облегчала, как могла, его муки, а Сидоров обреченно слушал, как живот нашептывает про грядущий апокалипсис и улыбался прощальной улыбкой. Так прошла предсудная ночь.

Утром, перед тем, как отправиться на кладбище, Сидоров принял сумрачного, застегнутого на все пуговицы человека и расписался в получении повестки. Потом поцеловал Нюру в лоб и на выходе столкнулся с другим человеком, если судить по состоянию пуговиц, близнецом первого, и расписался еще раз. Два следователя по двум разным делам приглашали его побеседовать — на разные этажи, но в один и тот же час. По неслучайному (потому как — murderee!) совпадению именно на этот час назначили отложенный товарищеский суд, о чем накануне Сидорова уведомили повесткой из ЖЭКа.

На этот суд, желая взглянуть на Сидорова, собирались инкогнито генерал Петр Петрович, прилетевший из столицы, а также полковник Иван Петрович и капитан Василий Петрович, которые соединенными усилиями раскапывали подноготную лотерейного билета и заодно подноготную Сидорова. Даром Петровичи хлеб не ели и выяснили к этому времени, что билет был сработан иностранными спецслужбами, отчего фальшивобилетчество Сидорова отошло на второй план, а на первый вышло вполне вероятное его шпионство.

После повесток ехать на кладбище расхотелось, но и не ехать было нельзя. Нынче предстоял пуск крематория, и Храбрюк приказал прибыть на торжественную по этому поводу линейку всему без исключения личному составу. В квазимашине Сидоров пролез на заднее сиденье, примостился у окна и, уставясь в могучие затылки братьев, проразмышлял всю дорогу о том, что он, может быть, лишний человек, вроде Чацкого, Онегина, Печорина и прочих лишних людей. Что поспешил он родиться, поддавшись волюнтаристке-судьбе... Хотя, с другой стороны, Печорин тоже поддался, а стал героем своего времени. Может быть, и он тоже герой, но незаметный — герой, так сказать, невидимого фронта? И может быть, это неверно, что время его еще не пришло? Может быть, оно как раз очень даже пришло, но, придя, породило столько героев, что в соответствующей экологической нише случился перебор и нужно оттаптывать ноги товарищам по нише, чтобы обрести достойное себя место?

От экологической ниши мысль Сидорова скакнула к известному мичуринскому изречению. «Не надо ждать милостей от природы, не надо ждать милостей от природы, не надо ждать милостей от природы...» — прилипчиво звенело у него в голове, когда квазиавтомобиль, описав круг, остановился у кладбищенской конторы.

Вылезши на воздух, Сидоров неприятно поразился: на площадке перед конторой сидел в инвалидной коляске Дмитрий Ефимович и жутко гримасничал непарализованной половиной лица. За коляской толпились компаньоны, все при галстуках, и Калистрати при бабочке. Ждали Храбрюка.

Вообще-то, если честно, достроить крематорий не успели, но деньги израсходовали. Поэтому нынешний пуск объявили пробным. Предполагалось перевести крематорий на арендный подряд и позволить арендаторам, то бишь трудовому коллективу во главе с Гешей, довести дело до победного конца на основе самоуправления и самофинансирования.

Для освещения пуска прибыли корреспонденты местных газет и лично Семен Отшивц, комментатор телевизионных «Моментальных новостей», собиратель жареных фактов и изготовитель острых информационных соусов. Сегодня, впрочем, Семен быт настроен благодушно, ибо намеревался уравновесить серию отрицательных репортажей, вызвавших неудовольствие областного начальства, положительным сюжетом о росте народной культуры в таком непростом и деликатном деле, как проводы близких в мир иной. Словом, все было готово к произнесению речей и перерезанию ленточки из розового атласа. Один Храбрюк отсутствовал.

Вот уж и покойника привезли. Его кандидатуру согласовали загодя, еще до начала строительства, но до последнего момента держали в секрете. Да и как иначе, если все мало-мальски значительные организации — государственные и общественные — норовили протолкнуть своих кандидатов? Какие хитрости шли в ход, какие пружины нажимались! Все без толку: судьба распорядилась, чтобы в праздничном гробу лежала креатура городского головы, а против судьбы, как известно, не попрешь. Это был заслуженный, всю жизнь боровшийся человек. Он бился с беляками, нэпнамами, троцкистами, кулаками, бухаринцами, спецами-вредителями, разными шпионами, фашистами, просто врагами и врагами народа, паническими настроениями, космополитами, культом личности, империализмом, колониализмом и неоколониализмом, абстракционистами, волюнтаризмом, холодной войной, реваншизмом, маоизмом, противниками разрядки, диссидентами, ядерной угрозой, потерями рабочего времени, нетрудовыми доходами, застоем, административно-командной системой и успел побороться с барьерами на пути рыночных преобразований. Дрался он всегда добросовестно, не жалея живота своего, ни тем более чужого. Вешками этой нешуточной борьбы лежали в его изголовье многочисленные малиновые подушечки с наградами.

При жизни покойник научился терпению, теперь он стал еще терпеливее и лежал прямо-таки с олимпийским спокойствием, но даже он устал ждать. Солнце зашло за тучки, теплый дождик пролился, и снова все высохло, а Храбрюк как в воду канул.

Ах, не зря чуял сидоровский живот недоброе, ах, не зря! Не мог Храбрюк явиться на торжественную линейку, ибо находился в это время в доме, чей адрес был обозначен на повестках, полуденных Сидоровым. Он сидел, периодически поднимая глаза к картине, изображающей Ленина и Дзержинского на прогулке в Кремле, и писал показания.


Наконец из ниоткуда принесся слух, что Храбрюк арестован. Все почему-то сразу поверили.

Ленточку перерезали без аплодисментов, речи скомкали. Геша суетился, призывая к точному соблюдению ритуала, но от него отмахивались, как от назойливой мухи. Покойника наскоро заправили в печь, постояли в молчании, пока работала камера «Моментальных новостей» и неслась из динамиков траурная мелодия.

Когда динамики всхлипнули последний раз, механический голос сказал: «Конец записи», а толпа двинулась к выходу, — тогда из боковой двери вышли четверо в спецовках. Они вынули гроб из печи и без лишних церемоний закопали у стены крематория.

Сидоров наблюдал за ними сквозь листву, прислонившись к тюфяевскому монументу. Ноги сами принесли его сюда, в тихую мирную гавань. У подножия монумента лежал ржавый жестяной венок с полинявшими лентами, на которых еще можно было прочитать по-мужски скупую надпись «От товарищей по перу». Стрекотал кузнечик, пчела выписывала вензеля над ароматной кашкой. Направо в дымке стоял неохватный город — странная комбинация окраинных новостроек, заводских труб и оврагов, простирающихся до центральных улиц. Налево, значительно ближе к кладбищу, тянулось вдоль речки Поганьково, виднелась дача-хохлома, бриллиантом играющая под солнцем.

На полати захотелось Сидорову, как захотелось на полати! Отбросить подальше, атлантом напружинившись, треклятую ауру, сгустившуюся едва ли не до консистенции бетона, накрыться овчиной и захрапеть во всю ивановскую... эх! Но повестки жгли через карман. Словно транспарант «Не курить!» в набирающем высоту самолете, светилось перед внутренним взором хлесткое, как выстрел, «Бежать!».

Глядя, как ловко орудуют лопатами четверо в спецовках, он засунул руку под мышку, ощупал футляр с дудкой-самогудкой. Как-то, когда Иван только принес дудку, Сидоров испытал ее на теще — доплясалась та до гипертонического криза.

Задумавшись, он с опозданием услышал шелест шин по дорожке и увидел приближающегося Дмитрия Ефимовича. Главбух бойко крутил колеса — что правой рукой, что левой. В планы Сидорова очередное выяснение отношений не входило. Он скользнул между памятниками и направился к квазимашине, у которой скучали Ларцовы. Но не тут-то было! Главбух, даром что паралитик, поддал жару — объехал длинный ряд могил и почти настиг Сидорова, когда тот с криком «Трогай! В город давай!» ввалился в квазимашину.

«Запорожец» помчался вихрем. Сидоров пристегнулся ремнем безопасности, оглянулся и обомлел: Дмитрий Ефимович не отставал — коляска летела, как боевая колесница. Ужас обуял Сидорова. Невдомек ему было, что утром Купоросов доставил главбуху живую воду. Дмитрий Ефимович разом опрокинул весь пузырек и прибыл на открытие крематория в коляске лишь для маскировки.

Мотор ревел, как сто тысяч чертей, квазимашина звенела. Понял Сидоров: еще немного этой невероятной гонки, и развалится она. А главбух догонял, ухмыляясь, и было в его ухмылке нечто инфернальное. Тогда решился Сидоров на крайнюю меру — катапультировал на ходу одного из своих молодцов. Бросился молодец под коляску Дмитрия Ефимовича, как краснофлотец под фашистский танк, скрылись они в туче пыли.

Только Сидоров успокоил дыхание, как мелькнули мимо по встречной полосе Купоросов, Михалыч и Вольтерянц на велосипедах, а за ними бежал Серый Волк, изо всех сил изображавший собаку. Серый, хотя и спешил, изловчился — щелкнул зубами по колесу квазимашины и загалопировал дальше.

Пока оставшийся Ларцов ставил запаску, Сидоров топтал обочину и снова искал ответ на вопрос: лишний он человек или не лишний, герой нашего времени или не герой? Рассуждая логически, он пришел к выводу, что быть нелишним героем ему мешают повестки, демократизация и угроза возвращения тоталитаризма. Особенно его беспокоили повестки. Вспомнив про них, Сидоров сжал виски ладонями и впредь до родных пенат старался обходиться без логики.

Нюры дома не оказалось. Он вытряхнул из шкатулки ее драгоценности, распихал по карманам деньги и документы. «Бежать! Бежать!» — полыхал перед внутренним взором призывный транспарант.

Через лестничную площадку доносился молодой сочный голос Марьи Ипатьевны — она готовилась к выступлению на товарищеском суде. Сидоров машинально потрогал дудку-самогудку, остановился на пороге, чтобы бросить прощальный взгляд на свое жилье. Но бросить не успел...

— Руки вверх! — сказали позади него, и спина ощутила холодный ствол.

— Все скажу, про всех скажу! — поспешно выкрикнул Сидоров, отступая обратно в квартиру. — Про инопланетян скажу, про Купоросова, про Храбрюка и Калистрати, про тестя! Баобабова выдам, мафиози главного! Это все они... они... Мама!

Маменьку Сидоров вспомнил потому, что увидел себя в зеркале, а позади никого. Пистолет, однако, продолжал упираться между лопаток.

— Готов принять на себя любую миссию! — заявил Сидоров, в мгновение совершив крутой поворот, — ясно, что не милиция явилась к нему невидимой!

— Заткнись, противно слушать! — сказали ему. — Все на стол, ну! Ты знаешь, о чем я говорю! — и добавили на ломаном русском: — Я предлагать вам сотрюдничьество!

Сидоров вдруг узнал голос нумизмата Драхмы. Сотни вариантов пронеслись в его голове, и мозг, рассчитывая их под влиянием опасности с компьютерной скоростью, выбрал единственно правильный.

— Лучше стреляй, гад! — выкрикнул он, торопливо расставаясь с содержимым карманов. — Стреляй, но родину я не предам! Все отдать никак не могу, разве что половину! Поделимся по-братски!

— Не нужна мне твоя родина, мне вообще никакая родина не нужна! Я гражданин мира! — ответил Драхма. — Но тебя пристрелю, если так громко орать будешь!

Сидоров достал дудку-самогудку, как будто бы тоже собираясь положить ее на стол.

Все разведчики горят на мелочах. Драхма, он же Гульден, не стал исключением. Зазевался он, не ожидая подвоха, а Сидоров... Как вырос Сидоров за время нашего повествования! Не лопухом показал себя Сидоров: взял и дунул в дудку!

О, что тут началось! Невидимый Гульден заплясал, а Сидоров, продолжая дуть, нашарил свободной рукой хрустальную вазу и швырнул ее на звук топающих ног. И угодил Гульдену в лоб: шпион разом обрел шишку и видимость, а шапка-невидимка упала на пол. Сидоров, не мешкая, подхватил ее, надел — и вовремя! Не выдержали у Гульдена нервы: трах-бах-тарарах! — пули так и заметались вокруг Сидорова. Он кинулся к выходу, но дверь открылась навстречу, и в квартиру, отколов антраша, впрыгнул храбрый Затворов, шедший мимо дома в ЖЭК на товарищеский суд, но услышавший выстрелы и подумавший, что так просто стрелять не будут. Сидоров пропустил его в комнату и выскочил наружу.

Затворов отобрал у Гульдена пистолет с последним патроном, который тот приберег для себя, и заключил его в наручники.

— Я за мир и дружбу между народами! — сказал Гульден и повторил то же на английском: — I for the world and friendship... то есть I for the peace and friendship between the peoples!

Но Затворову было не до дружбы с народами.

— Где Сидоров?! Где есть Сидоров?! Их бин твою мать! — заорал он, стуча кулаком по столу, полагая, что Сидоров с Гульденом одна шайка-лейка.

— Вот и я думаю: где? — ответила вместо Гульдена Марья Ипатьевна, пришедшая полюбопытствовать на происходящее. — Сюда входил, отсюда не выходил, а здесь его нет. Полтергейст какой-то!

Под окнами взревела квазимашина. Затворова выдуло на балкон.

— Стой, стой! — закричал он и прыгнул на крышу проезжающего мимо такси.

Это не прошло не замеченным для зорких глаз Петра Петровича, Ивана Петровича и Василия Петровича, в ожидании начала суда коротавших время в черной «Волге». Затворов, оседлав шашечки, унесся, а Петр Петрович кивнул Ивану Петровичу. Иван Петрович кивнул Василию Петровичу, и Василий Петрович взлетел сизым соколом в покинутую Затворовым квартиру, где принял от Марьи Ипатьевны с рук на руки закованного Гульдена.

— You have lost, — сказал Петр Петрович, когда Василий Петрович доставил Гульдена к машине.

— Да, я проиграл, — понурил голову шпион. — Но прошу учесть, что при аресте я не оказывал сопротивления.

Петр Петрович с отвращением отвернулся и закурил.

— Иван Петрович, — сказал он после глубокого раздумья, — свяжитесь с ГАИ. Пускай любой ценой остановят «Запорожец». Подчеркиваю: любой ценой! Сидоров не должен уйти! — И добавил, искоса глядя на Гульдена: — Не в шапке же он был невидимке...

— В шапке, в шапке! — выпалил Гульден.

Ни один мускул не дрогнул на строгом лице Петра Петровича.

— Капитан, — приказал он Василию Петровичу, — дайте ему пятак, пусть приложит к шишке...


Великолепная получилась гонка-погоня! Впереди неслась коробка из-под «Запорожца», следом такси с Затворовым, на ходу перебравшимся на сиденье рядом с водителем, и позади «Жигули» с гаишниками, у которых бензина в баке в обрез, а лимиты на этот месяц исчерпаны. Каждый может представить ее в меру своего воображения. А мы скажем лишь о том, что представить невозможно.

На Поганьковском шоссе «Запорожец» обдал пылью голосующего молодца. Насколько тот обрадовался, когда увидел родную квазимашину, настолько и рассвирепел, когда квазимашина промчалась мимо. Выскочил на дорогу, грозясь ей вслед кулаками, и угодил под такси, в котором ехал Затворов. Случился скандал; пока таксист облаивал молодца, а молодец облаивал таксиста, показались гаишные «Жигули». Таксист, узрев синюю мигалку, рванул с места в карьер. Гаишники — за ним, то есть не за ним, а за «Запорожцем». У молодца голова пошла кругом, он выругался и зашагал в противоположную сторону — в город. За его спиной осталась растерзанная коляска Дмитрия Ефимовича. Сам главбух был уже далеко — его взяли с собой Серый Волк со товарищи.

Заслуживает также внимания эпизод с гребнем, из которого, по словам Ивана, должен был вырасти лее. Сидоров швырнул гребень на дорогу, но ничего не выросло. Возмущению его не было предела.

В Поганьково ворвались, опередив преследователей минут на пять. Сидоров наказал молодцу выволочь во двор ковер-самолет и побежал собирать вещи. Покидал в чемодан самое ценное, присовокупил картину «Женщина», надел сапоги-скороходы и втащил руками молодца на ковер сундук из сеней. Сел впритык к сундуку, загородился чемоданом, прижал к груди кейс, куда запрыгнул молодец, вооруженный фузеей, и сказал;

— Поехали! — и взмахнул рукой — невидимой, впрочем, поскольку Сидоров был в ушанке-невидимке.

Как раз в этот миг у ворот остановился таксомотор. Из него выпрыгнул Затворов, с наскока преодолел забор и плюхнулся на рододендроновую клумбу рядом с нуль-транспортировочной бочкой.

— Поехали! Полетели! Ну! — в панике заорал Сидоров.

Но перегруженный ковер трепетал краями и не мог оторваться от земли.

— Сдавайся, Сидоров, ты в кольце! — соврал Затворов, реагируя на его голос.

Кольцо, однако, и вправду сжималось: на подходе к даче были спешившиеся гаишники, израсходовавшие последнюю каплю бензина на въезде в Поганьково.

— Эй, молодец из кейса! — выкрикнул Сидоров, забиваясь в щель между сундуком и картиной «Женщина».

Молодец явился наружу и, не теряя времени, пальнул в Затворова.

Страшный взрыв разнес ствол фузеи. Осколки попали в бензобак квазимашины, а после взрыва квазимашины занялась, заполыхала весело изба-хохлома. Взрывная волна подхватила Затворова, горячий вихрь закрутил его в сальто-мортале и ввинтил в бочку. А с Сидорова слетел правый сапог-скороход.

Гаишники переждали, пока взрывы утихнут, и полезли через забор. Контуженый Сидоров смотрел на них, не шевелясь и не мигая. Но молодец — всем молодцам молодец! — после взрыва только утерся. Он подпрыгнул и в развороте пяткой с криком «Я-а-а!» спихнул сундук наземь. Облегченный ковер взмыл к вечерним облакам. На ветерке Сидоров пришел в себя и замахал руками, как крыльями. При этом из-под мышки выпала и полетела к земле самогудка — но что, снявши голову, плакать по волосам?

Куда лететь? Где ждут его? Где оценят?.. Эх, Родина! Нет Сидорову места на твоих просторах! Направо Европа, налево Китай. С ковром-самолетом, да с молодцом Ларцовым, да с многочисленными талантами везде можно жить — не тужить. Сидоров склонился к Европе. Никогда раньше не задумывался об эмиграции, а тут, как отрезал.

Дабы не пересекать одну за другой границы, что, сообразил он, чревато, курс был проложен над морями — Черным и Средиземным. Определив, где юг, Сидоров повелел ковру взмахом руки:

— Туда!


14. В повредившемся мире


Весь мир обошла любительская фотография неопознанного летающего объекта: черный прямоугольник на фоне ночного светила, а на нем что-то.

Чем-то был чемодан с барахлом, которым Сидоров безуспешно укрывался от встречных воздушных струй. Холод вгрызался в босую правую ногу и заползал под штанину. Под утро он догадался загородиться молодцом. Выставил его вперед, словно изваяние Афины Паллады на носу корабля, приказал ковру подогнуть края и оказался как бы в коконе. Изменив форму, ковер улучшил аэродинамические качества и заметно увеличил скорость.

Рассвет застал Сидорова над морем. Справа темнела береговая линия — вероятно, болгарские Золотые Пески. От Золотых Песков шагали в воду буровые вышки. Море лежало внизу смирнее зеркала, нефтяные пятна давили на него печатями вселенского ЖЭКа.

Босфор и Дарданеллы были отложены во избежание лишних приключений до наступления темноты. А пока Сидоров, назначив молодца вахтенным, распластал ковер над самой водой и произвел инвентаризацию. На борту имелись: картина «Женщина» неизвестного мастера, ушанка-невидимка, левый сапог-скороход, кейс с молодцом и чемодан со всякой всячиной, куда среди прочего затесалась книжка «Остров сокровищ». Сидоров позавтракал на скатерти-самобранке, разделся позагорать и задремал.

Вечером осторожно полетели к Босфору. Скоро внизу обозначилась суша, там-сям замелькали минареты. Сидоров взял вправо и погнал ковер быстрее, надеясь к утру оказаться над средиземноморскими водами. Задуманное удалось, но на восходе, когда он уже собирался остановиться для отдыха, его обстрелял корабль под звездно-полосатым флагом. Что вообразили моряки — неясно. Сведения об этом инциденте похоронены в секретных архивах Пентагона.

— Да, неспокойно еще в мире... — оправившись от испуга, раздумчиво поделился Сидоров своими мыслями с молодцом.

Вдохновленный обстрелом, он гнал ковер на пределе. Если бы не молодец, исправно рассекавший воздух, не выдержать бы Сидорову такой гонки. Впрочем, и гонки не было бы, сели бы не молодец, вовремя заметивший направленные на ковер стволы. Осколок от одного снаряда, разорвавшегося поблизости, все-таки зацепил ковер, проделав в нем небольшую дырку, и теперь он мерзко свистел, будто дооснастился в полете электровозным гудком.

Ощутив невероятную тягу к пацифизму, Сидоров вдруг сообразил, что летит прямиком в милитаристский Израиль, и поспешил заложить вираж вправо. Это было даже удивительно, что при такой скорости он до сих пор не долетел до Израиля.

В ожидании Апеннин он съел обед: суп с фрикадельками, блинчики со сметаной и компот из сухофруктов. Компот омрачился летучей рыбой, шлепнувшейся на скатерть. Сидоров вернул рыбу морю и до самой темноты упорно изучал линию горизонта. Италия, однако, так и не появилась.

Зато наутро молодец разбудил его криком:

— Земля!

И точно: земля! «Италия? Франция? Греция? Или Испания?» — гадал Сидоров, приближаясь к берегу по-над самой водой.

На пустынном пляже два небритых негра чинили лодку. Сидоров с детства испытывал к неграм сложное чувство — странную смесь любви, навеянной прочитанной в детстве книгой «Хижина дяди Тома», и безотчетной неприязни, — хотя и признавал, что негры, будучи народом угнетенным, заслуживают исключительно любви. Но сейчас неприязнь, взбурлившая в нем, перевесила любовь, ибо имела совершенно определенный источник — непонятно было, что делают негры на этом европейском песке. Вывод напрашивался сам собой: либо они не негры, либо песок не европейский...

Африка! Господи, ну конечно же, Африка! Он отклонился к югу и попал в Африку. А напротив Африки через Средиземное море, как известно, Европа. Раз-два и — парле ву Франсе, ду ю спик инглиш, шпрехен зи дойч!

Он мысленно провел перпендикуляр от берега и устремился по этому перпендикуляру в заждавшуюся его Европу.


В то утро, когда Сидоров занимался геометрией у африканских берегов, в забочковом пространстве-времени — а значит, и не совсем чтобы в то утро — выступало в поход войско под водительством обер-генерала Купоросова.

Николаша ехал впереди на Сером Волке, покрытом белой попоной, шитой золотом. За ним следовала регулярная армия царя-батюшки, конная и пешая, маршировали тридцать витязей и под охраной тридцати трех богатырей везли на тачанке секретное оружие. Далее шло вразброд вдохновляемое Бояном народное ополчение. Начальствовать над народными ополченцами поручили Вольтерянцу, ибо по здешним обычаям ими всегда командовал инородец. Жорка себя инородцем не считал (его далекий предок, племянник прачки Вольтера — отсюда и фамилия, — прибыл в Россию в качестве философа еще в восемнадцатом веке), но поскольку он жил по принципу «Если не я, то кто же», то и отказываться не стал.

Рядом с Вольтерянцом, бывшем на велосипеде, гарцевал на пегой лошадке приданный ему в помощь Робин Гуд. Он все косился на рыцарей Круглого Стола, скакавших во главе ограниченного контингента воинов-интернационалистов, и бормотал на староанглийском:

— Ох, и не люблю я этих сэров...

За сэрами, блиставшими латами, поспешали Троллий с волшебной палочкой и прынц Фердинанд, за ними — амазонки на резвых конях, Алладин на верблюде и с лампой в руках, витязь в тигровой шкуре, Бова-королевич, Синдбад-мореход, Ахиллес, Зигфрид и Дзимму-тэнно, сын японской богини Аматэрасу. За японцем под охраной солдат, вооруженных огнивами, несли рог Олифант, присланный маркграфом Роландом, лично не сумевшим прибыть из-за чрезвычайной занятости государственными делами. На пятки носильщикам наступал полк многочисленных Иванов — царских, купеческих и крестьянских сынов. К ним примыкали семь Симеонов и кентавры, не помнящие родства.

Завершал шествие обоз, охраняемый сводным обезьяньим отрядом под командой Ханумана. Михалыч, назначенный начальником походного лазарета, мелькал тут в кольчуге, украшенной красным крестом. Предметом его особых забот была большая бочка с живой водой, которую тащила запряженная цугом четверка добрых коней. За бочкой в закрытой повозке с надписью «Касса» над круглым окошком ехал Дмитрий Ефимович: по протекции Калерии кладбищенский главбух стал войсковым казначеем. Затворов — и Затворов был здесь: пролетев нуль-транспортировочную бочку и дупло, он очнулся под дубом, ничего не понял и пошел куда глаза глядят, пока не встретил Ханумана, идущего со своими обезьянами на помощь царю-батюшке, — так вот, Затворов, подростком партизанивший белорусских лесах, получил под начало разведроту, сплошь состоящую из мальчиков-с-пальчиков. Замполитом к нем назначили Кота в сапогах. Затворов, как обрел замполита успокоился и смирился с происходящим, а с чем не смирился, на то махнул рукой и теперь распевал с обезьяньим царем песню «Москва — Пекин».

Арьергард прикрывали Илья Муромец, Добрыня Никитич и Алеша Попович. Топ их коней зашкаливал в близлежащих царствах-государствах сейсмографы.

Иван, бледный, но полный решимости, ехал на белом коне с золотой гривой. Рядом с ним столь же бледный к столь же решительный качался в седле Грустный Рыцарь. Говорят, когда-то он был пастухом и звали его Китихосом, но чего не знаю — о том врать не буду.


Сидоров летел четвертые сутки — Европа не показывалась. Обожженная кожа слазила лохматой бахромой. Глаза покраснели от сквозняков. Несколько раз на горизонте появлялись птицы, вестницы близкой земли. Сидоров поворачивал за ними, но птицы исчезали, а земля словно опускалась под воду. Из-за резких перемен курса он окончательно запутался в сторонах света. Попытка определиться по солнцу завершилась неудачей. Солнце вело себя как-то не так. Как — не так, объяснить он не мог, но что не так — это точно.

На седьмые сутки скатерть одарила его тазом иссиня-фиолетовой сливы. Наверное, для повидла, но Сидоров съел сливу живьем. Он как раз обнаружил спящего на волнах кита и полдня развлекался, плюя в него косточками. Когда кит выспался и уплыл, Сидоров решил больше никуда не лететь. Да и куда лететь, если с миром приключился ужасный катаклизм и человечество сгинуло во всемирном потопе?

Над морем, в сущности, было неплохо. Еды — слава самобранке! — вдоволь, туалет внизу — бесплатный и бескрайний, воздух в легкие вливался целебный, йоду в нем — ложкой хлебай. Не хватало Нюры и телевизора, но Нюру худо-бедно заменила картина «Женщина» работы неизвестного мастера, а с отсутствием телевизора Сидоров смирился — на войне, как на войне!

Бороться со скукой помогал молодец, устроивший театр одной инсценировки с одним актером. Он равно высокоталантливо изображал юного Гокинса, доктора Ливси и пирата Джона Сильвера, пел «Пятнадцать человек на сундук мертвеца» и во время очередного представления, войдя в раж, утопил сложенную на краю ковра одежду патрона. Сапог-скороход и ушанка-невидимка тут же были выловлены, но соленая вода не прошла для ушанки даром. После купания она то срабатывала, то не срабатывала, а то делала Сидорова полупрозрачным. Жуть!

Двенадцатый день начался с акул. Они ходили под ковром кругами и недвусмысленно щелкали зубами на кейс с молодцом. Сидоров обратил ковер в кокон, оставив наверху небольшое отверстие и двинулся от греха подальше навстречу далекому неясному облачку. Не потому, что облачко ему было нужно, а чтобы ориентир иметь — скучно лететь никуда. Пока летел, обстоятельно позавтракал глазуньей из пяти яиц с помидорами и запил стаканом березового сока, потом смахнул с самобранки крошки и, сыто мурлыкая про Родину, щедро поившую его, выглянул наружу...

- О!..

В густо-синем, до черноты, небе сталкивались обугленные облака. Будто в ответ на восклицание Сидорова, черную сферу пропороли блистающие ятаганы. В прорехи полился дождь, вытянул длинными нитями из океана гигантские волны и, точно бурлак, поволок их куда-то.

Молния саданула рядом, запахло паленым. Сидоров в страхе захлопнул кокон и приготовился погибать, но молодец не растерялся — сам выскочил из кейса и занял место Афины Паллады.

— Быстрей, быстрей! — закричал опомнившийся Сидоров, и ковер засвистел, набирая скорость.

Спасаясь от урагана, они летели несколько часов, прежде чем Сидоров нашел мужество приостановиться и оглядеться. Невероятно: внизу проносилась обитаемая суша.

Господи, неужели все-таки долгожданная Европа?! Неужели он не сирота на пустынной планете?! Ура, ура, ура! Ура!!! Сидоров достал из чемодана рыбкину икону и совершил религиозный обряд, способный удивить представителя любой конфессии. Кто его, Бога, знает, вдруг он, несмотря ни на что, есть?

Отдав должное Провидению, Сидоров совершил посадку. Спрятал ковер в кустах, надел ушанку и, выбравшись на дорогу, зашагал к строениям, которые приметил сверху. Под колпаком невидимости скрывался полуголый, давно небритый человек в одном сапоге, с чемоданом в правой руке и кейсом в левой. Имущество было прихвачено на случай непредвиденных обстоятельств.

Строения оказались сельскохозяйственной фермой. У изгороди стояли сезонные рабочие Сеня Фридман и Арон Мошиашвили и жарко спорили, какая улица лучше: Дерибасовская или проспект Руставели. Когда Сидоров приблизился к ним на расстояние пистолетного выстрела, коварная ушанка внезапно сделала его видимым.

— Соотечественник? — полувопросил-полуутвердил очевидное Сеня, едва взглянув на Сидорова.

— Соотечественник. — со вздохом согласился с очевидным Арон.

Сидоров, не ожидавший услышать родную речь, попытался перевести это загадочное sootechestvennik на русский, но не сумел и заговорил на иностранном:

— Их бин... Сидоров... Александер, сан оф Филипп... Кес ке се... Гаудеамус игитур, шершс ля фам. Гив ми политическое убежите как беженцу. Френдшип, руси-хинди фройндшафт. Сенк ю вери мач за... э-э-э... теплый митинг! — и запел, разумеется, «Интернационал».

Придя в себя посередине второго куплета, Сеня и Арон разразились словами, смысл которых не мог не дойти до Сидорова. Это были настолько русские слова, что их невозможно передать латинскими буквами.

— Здравствуй, Родина! Принимай блудного сына! — выкрикнул Сидоров, понявший, что каким-то образом попал домой, и в страхе побежал обратно к ковру.

И все! Далее в его памяти случился провал. Осознавать себя он начал через сутки, когда под ковром опять простирался беспредельный океан. Что он делал в эти двадцать четыре часа, где пролетал, что сказали ему вслед Сеня и Арон, — осталось неизвестным.


Тем временем — три года да еще полночи отнял нелегкий переход — добралось войско, ведомое Купоросовым, до чертогов Кощея. Ратники шли бодро, с песнями. У сэра Ланцелота обнаружилось бельканто. Из других происшествий следует отметить травму Ахиллеса, наступившего пяткой на колючку. Конец пути ахейский герой проделал в повозке под опекой Михалыча, лечившего ему пятку примочками.

У чертогов стали лагерем. Собственно даже не у чертогов, а у скального их фундамента — сами чертоги располагались в заоблачных снизу не видных высях. Затворовские мальчики-с-пальчики влезли на скалу с тыла, добрались до высей и доложили, что за облаками барражирует Змей Горыныч. Нижние этажи чертогов, насколько удалось рассмотреть через немытые окна, занимала разная нечисть, изготовившаяся обороняться колдовством и другими нечестными способами, а у лифта засел в засаде Соловей-разбойник, переодетый швейцаром. Словом, Кощей, узнав о выступлении купоросовской рати, времени зря не терял.

— В атаку! На абордаж! — приказал Купоросов.

И завязался бой! Зацепились за скалу кошками и крючьями, ворвались в облака и с ходу взяли первый этаж. Соловей-разбойник отсвистывался до последнего, но не выдержал натиска и унесся в лифте. Нечисть, сдавшаяся на милость победителя, была повязана, значительных персон среди пленных не оказалось. С трофеями тоже вышло не густо, они не стоили воспаления среднего уха, разыгравшегося от соловьиного свиста у Бовы-королевича. Но утешало, что кое-кто из нечисти, в частности африканский Болотный Дух, пожелал присягнуть на верность царю-батюшке и биться против бессмертного супостата, не щадя живота своего. Правда, Болотный Дух был бесплотен и живота не имел.

Тут выяснилось, что, выступая в поход, забыли во дворце текст присяги, а наизусть ее не помнил никто, даже замполиты. Срочно собрали военный совет. Спорили долго — дольше, чем совершали переход, — и постановили: 1) снарядить за присягой гонца (единогласно); 2) показать Кощею Кузькину мать (при одном воздержавшемся — гуманном Затворове).

В ожидании возвращения гонца снова расположились лагерем, теперь уже в самих чертогах — у лифта.


После встречи с sootechestvennik’ами Сидорову приснился Геша Калистрати, скорбно нахмурившийся над небольшим обелиском.

— Вот, Сидоров, — сказал он, — воздвигли мы тебе в складчину кенотаф. Дмитрий Ефимович, жмот, свою долю зажал, зато Храбрюк отвалил пол сотни.

— Так ведь я живой, — возразил Сидоров.

— Раз есть кенотаф, уже не живой.

— Но я же разговариваю, ем, сплю!

— Это временно, — покачал головой Геша и вдруг зашептал Сидорову в самое ухо: — Я-то знаю, что ты живой, — такой живой, что дальше некуда. Настолько живой, настолько живее всех живых, что просто кошмар. Такой живой, что все равно, будто мертвый. Ты — Агасфер!

— Кто? — не понял Сидоров.

— Темный ты человек, Библию не читал, — сказал Геша голосом Гаева П.Н., ныне передовика-буровика.

— То есть как это темный?

— Как, как! А так — что дурак!

Сидоров взвизгнул от незаслуженного оскорбления и внезапно увидел себя со стороны: клыки наружу торчат, шерсть на загривке взъерошена, хвост дрожит мелко, яростно. Но прежде чем он успел ужаснуться своему превращению, могучий инстинкт выбросил его желто-белую дворняжью морду вперед и заставил клыки вцепиться в Гешины брюки. Геша отбрыкнулся и растаял, а Сидоров проснулся. Челюсти сжимали просоленный ветром край ковра.

Так проявилось уже который день одолевавшее его желание зарычать на дельфинов. Не реализовывалось оно исключительно из опасения уронить авторитет перед молодцом Ларцовым. Когда же на исходе третьей недели агасферства Сидоров не выдержал и, пав на четвереньки, робко тявкнул в пространство, из моря-океана высунулась земля. На этот раз Сидоров возблагодарил не Господа, а лично себя, и икона осталась в чемодане.

Земля, как скоро выяснилось, была островом треугольной формы, в дымке угадывались поселок и аэродром. Сидоров облюбовал место на склоне потухшего вулкана среди торчащих столбами скал и вышел на посадочную глиссаду. О-о-о!.. Это оказались не скалы — он снижался к гигантским каменным бюстам. Сомнения прочь: он на острове Пасхи! Очевидно, мир и впрямь повредился — куда ни лети, обязательно попадешь не туда.

Дело между тем шло к вечеру. К ужину самобранка подала твердого, как доска, но зато большого копченого леща и ящик «жигулевского» в трехлитровой таре. Раздавив пару банок, Сидоров прилег у подножия носатого истукана и задумался о судьбах мира. Мысли рождались сплошь глубокие, верные. «Не я его повредил, не мне его и чинить», — резюмировал он судьбоносные размышления перед тем, как заснуть, и, уже спотыкаясь о дремоту, сказал вслух:

— Залатал бы ты, братец, ковер...

— Как скажешь, так и будет! — поперхнулся молодец, который как раз отхлебнул за спиной Сидорова «жигулевского».

— Так и будет... — бормотнул Сидоров и поплыл к Морфею.


15. Аз есмь аку-аку...


Пока Сидоров спит, разберемся, как он угодил на знаменитый остров. Факт этот поразит всякого, но не того, кто знаком с географией. За весь полет Сидоров лишь однажды ошибся в выборе направления — когда, взлетев над избой-хохломой, махнул рукой и сказал: «Туда!» Он махнул не на юго-юго-запад, а на юго-восток, что в той горячке вполне извинительно. Оттого наутро ковер прибыл не к Золотым Пескам Черного моря, а к Нефтяным Камням Каспийского. Затем Сидоров пронесся над иранскими минаретами, что укрепило его во мнении, будто он пролетает над Турцией, и оказался над Аравийским морем, которое принял за Средиземное. Тут залп американских моряков погнал его на юг — если провести прямую линию, то прямо к земле Эндерби в Антарктиде, — но на траверсе мыса Гвардафуй, самой что ни на есть пипки Африканского Рога, Сидоров вспомнил про Израиль и повернул направо, упершись таким образом в побережье Сомали. Проведенный отсюда перпендикуляр, скорректированный ураганом, привел его в Австралию на рандеву с sootechestvennik’ами Сеней и Ароном. Ну а от Австралии до острова Пасхи рукой подать.


Вернувшись от Морфея, Сидоров нашел молодца храпящим на заштопанном ковре в окружении пустых банок. Что-то доброе шевельнулось в нем при взгляде на бесхитростное лицо спящего. От Ларцова, от его крепкого широкой кости лба, от натруженных рук исходили флюиды надежности. «Настоящий рабочий человек, честный, непритязательный, на все готовый. Прикажи ему, он горы свернет», — подумалось Сидорову. И так похорошело у него на душе от наличия рядом такого надежного Ларцова, что и точно захотелось что-нибудь свернуть. Хотя бы эту надменную статую. Он и свернул бы ее натруженными руками настоящего рабочего человека, если бы не пожелал сначала откушать.

— Эй, скатерка! — щелкнул он пальцами.

Но скатерть исчезла. Разбуженный молодец указал на ковер-самолет. Сидоров схватился за голову: самобранка пошла на заплаты.

— Утопить тебя мало! — заорал в отчаянье.

— Как скажешь, так и будет! — Молодец строевым шагом направился к морю.

— Куда?! Назад!

— Как скажешь, так и будет! — Молодец развернулся на ходу и опять предстал перед Сидоровым.

Сидоров застонал. Представить страшно: голодный наш человек на далеком острове без социальной защиты и бесплатного здравоохранения, без копейки местной валюты в кармане и вообще без карманов и без одежды, если не считать трусов, ушанки-невидимки и левого сапога-скорохода. В чемодане имелись, конечно, кое-какие полезные вещи: гусли-самогуды, забывальная трава, чуток птичьего молока в пузырьке и прочее, но сколько можно продержаться на пузырьке птичьего молока? Оставалось податься либо в рекетиры, либо в нищие. Но остров Пасхи, насколько помнил Сидоров, не располагал нужной базой для вымогательства и попрошайничества.

В замешательстве он побрел вокруг истукана и увидел в траве останки самобранки, обвивашие банку «Завтрака туриста». Горькая догадка взбаламутилась в нем.

— А ну-ка, скатерка! — воззвал он, и останки произвели еще одну банку.

— А ну-ка!..

И еще одну!

— А ну-ка! А ну-ка!! А ну-ка!!!..

Пирамида банок возвысилась до середины уха каменного изваяния, накренилась над Сидоровым. Не хватало последнего штриха, чтобы обрушить ее, и Сидоров приготовился выкрикнуть прощальное «а ну-ка!», ибо рассудил: коли пропадать, так лучше сразу. Но не выкрикнул, а застыл с разинутым ртом.

К нему приближались островитяне, полные почтительности и восхищения. Они наблюдали, как он, забыв все и вся, остервенело клепает банку за банкой, и сделали соответствующие выводы о его магической силе.

— Аку-аку... аку-аку... аку-аку... — обволок Сидорова шепот, неумолимый, как шум прибоя.

Что ж: была — не была! Не зря же он читал Тура Хейердала!

— Йес, сеньоры, вы не ошибаетесь, аз есмь аку-аку. Не совсем тот, к которому вы привыкли, но... как бы это... — Сидоров сделал неопределенный жест, — еще акуакустее. Эй, один из кейса, переведи! Крепче переведи, чтобы не усомнились!

Молодец разлился полинезийским соловьем.

Коренных жителей острова Пасхи Сидоров всегда представлял другими — в набедренных повязках и с перьями в волосах. Молодцу же внимали люди, одетые в нормальные штаны и рубашки, у некоторых болтались на шеях японские транзисторные приемники. Сидоров, признаться, больше их соответствовал классическому облику дикаря. Соответствие усугублялось пучком немытых волос на макушке. Такие пучки — пукао — носили предки пасхальцев до появления на острове европейцев. Сидоровское пукао дополнялось бородой, росшей подобно ветвистой пшенице кустиками, — часть кустиков была направлена строго вниз, остальные отклонялись под прямым утлом к ним вправо и влево.

Приятно, черт возьми, быть богом. В ознаменование материализации прежде считавшегося бесплотным аку-аку пасхальцы закололи здоровенную свинью, и вскоре Сидоров вкушал испеченную на углях вырезку, за которую, правда, пришлось поспорить. Островитяне ошибочно полагали, что божество удовлетворится вкусными запахами — так, дескать, велит традиция (см. Тура Хейердала). Но Сидоров развенчал это вредное заблуждение и потребовал доставлять ему еду три раза в день.

Ох, и жизнь у него началась: одно слово — божественная! Дни походили одни на другой, а если отличались, то исключительно в лучшую сторону. На досуге, отдыхая от еды и знаков внимания, Сидоров недоумевал, почему не догадался прилететь сюда раньше. Теплое морс, жаркое солнце, заботливые островитяне. Они принесли ему джинсы и часы-штамповку «маде ин Гонконг». Часы Сидоров принял, а джинсы ради сохранения имиджа аку-аку отверг.

Пасхальцы, искусные резчики по дереву, изобразили его хилый торс в разнообразных видах. «Уважают!» — радовался Сидоров, выстраивая свои фигурки стройными рядами на манер оловянных солдатиков. Не скупясь, он одарил резчиков «Завтраком туриста», которого в бесплодных попытках отремонтировать скатерть натворил великое множество. Эксперименты на пользу не пошли: скатерть начала выдавать банки вздувшиеся, проржавевшие.

Он брал в руки свежевыструганного себя и ощущал ностальгию. Так чистильщик сапог, вышедший в миллионеры, умиляется запаху ваксы. Ау, Егор Нилыч, где твой кооператив, существует ли еще и существовал ли вообще?


Гонца, посланного к царю-батюшке, слуги Кощеевы, как водится перехватили, опоили зеленым вином и облапошили. Пока гонец слушал сладкие тосты, грамоту с просьбой прислать текст присяги подменили другой, сообщавшей, что войско Купоросова разбито, все преданы смерти, а Иван оставлен для выкупа. На переговоры приглашался лично царь-батюшка, при себе было указано иметь государев золотой запас.

Выманивал, стало быть, злодей царя-батюшку из родных пределов, дабы завладеть золотым запасом бесхлопотно, хотел военную победу подкупить экономическим развалом супротивника. Ну и сокровищницу свою, ясное дело, пополнить.


Через две недели после обожествления Сидорова самолет доставил на остров американских туристов. Сидоров заволновался, но американцы, выросшие в свободной стране, живому богу не удивились и вмешиваться в чужой бизнес не стали. Падкие на экзотику, они загружали сумки «Завтраком туриста», и Сидоров завел кубышку с зелеными долларами. По его велению молодец сколотил прилавок с навесом, над которым на двух шестах укрепил вывеску с надписью «ПИЩА БОГОВ» на трех языках — испанском, английском и кириллицей на полинезийском. Вместе с банками в продажу пошли деревянные изображения Сидорова, изготовление которых было поручено молодцу, — тоже пища, но духовная. Таким образом Сидоров выступил конкурентом своей простодушной паствы, пробавлявшейся торговлей фигурками со времен открытия острова голландцем Роггевеном.

Островитяне зароптали: материализованный аку-аку покусился на святая святых — этику свободного рынка. Зашатались устои, началось падение нравов. Тлетворные изменения Сидоров почувствовал на себе. Однажды, принеся обед — зажаренную в специях курочку и связку бананов, — делегация пасхальцсв попросила уплатить за него.

Аку-аку разгневался и пообещал наслать на еретиков страшный мор, но тем не менее раскошелился. Не хотелось ссориться в преддверии грядущего мероприятия: следующий заезд туристов он замыслил ознаменовать выборами «мисс Пасхи». Победительнице аку-аку намеревался предложить руку и сердце. Прощай, Нюра!

Тревожные изменения в поведении островитян подвели Сидорова к необходимости создания «Руководства к жизни», с помощью которого он надеялся вернуть местную нравственность на исходные позиции. «Руководство» намечалось в трех частях и замыслом (увы, неосуществленным!) напоминало выступление кандидата в депутаты перед избирателями. Совпадение случайное: баллотироваться в губернаторы острова Сидоров не собирался. Несолидное для бога занятие.

В первой части «Руководства» — «Вступлении» он предполагал рассказать о себе и тем обосновать свое право на «Поучение» — вторую часть. Завершать труд должно было, разумеется, «Заключение», содержание которого Сидоров представлял смутно, но знал, что оно должно сулить лучшую жизнь тому, кто усвоит «Поучение».

Зачин дался легко:

Аз, аку-аку несравненный,

Аз, аку-аку. перл Вселенной!

Хотя она повреждена,

Меня произвела она

И счастьем оттого полна!

Дальше застопорилось, но Сидоров не огорчился. Молодец перевел зачин на вышеупомянутые языки и затеплил печь для обжига глиняных табличек ронго-ронго, подобных тем, на которые предки островитян наносили вязь из птицечеловеков — таинственное, доселе нерасшифрованное письмо. Молодцу, конечно, совладать с ним было пара пустяков, ну-да это не входило в задачу Сидорова.

Входило же в нее напечь побольше стихотворных ронго-ронго, предназначенных заменить билеты на предстоящее шоу. Вирши про аку-аку выполняли в данном случае декоративно-пропагандистскую функцию.


Предварительные заявки на билеты подали почти четыре сотни островитян (дети до 16 лет не допускались), персонал базы чилийских ВВС в полном составе, губернатор острова со всем своим штатом и патер со своей экономкой. Сотня ронго-ронго была оставлена для туристов. Феерическое ожидалось зрелище, обещавшее войти в историю острова наравне со знаменитой войной между длинноухими и короткоухими. Жаль, что не состоялось...

Как-то поутру, когда шли последние приготовления, Сидоров нашел под прилавком неучтенные банки с «Завтраком туриста». Молодец отпирался недолго. Сидоров изъял у него вырученную криминальным путем валюту и, весь в подозрениях, учинил комплексную ревизию. Тут же выявилась пропажа икон, которые он, превратившись в бога, отправил на вечное хранение в чемодан.

— Вор! — затопал он на молодца ногами.

— Сам вор, спекулянт и нечестный человек! — парировал молодец.

Сидоров опешил. Как пишут в таких случаях, кровь ударила ему в голову. Он схватил ржавую банку «Завтрака» и запустил в Ларцова. Встретившись с широким лбом молодца, банка взорвалась. Жуткое зловоние разлилось по округе. Молодец зажал нос и побежал к каменоломням Рано-Рараку, родильному дому длинноухих истуканов.

А вечером вместо ужина островитяне принесли Сидорову черную метку...


Зачудесил царь-батюшка, получив дурное известие. Велел повесить гонца, потом помиловал его и велел вынуть из петли, потом опять осерчал и снова велел повесить. Словом, засуетился. К счастью, Калерия была рядом и встряхнула государя твердой женской рукой. Царь-батюшка ощутил прилив мужества, приосанился и издал указ снаряжаться в поход.

Перед отбытием устроили прощальный ужин. Пили долго, со знанием дела, опохмелялись не меньше и тоже со знанием. От огуречного рассола царь-батюшка подобрел и снова приказал вынуть гонца из петли. По этому поводу еще немного выпили и еще немного опохмелились. Проспавшись после опохмелки, погрузили в телеги золотой запас и — с Богом!


Получив черную метку, Сидоров взлетел так быстро, что едва чемодан не забыл. Знал: Ларцов шуток не любит. Закладывая вираж, он пролетел над поселком, в котором шел митинг. Как раз ораторствовал вознесенный над толпой молодец. Снизу доносились отдельные слова:

— Народ... аку-аку... демократизация... с корабля современности... Сидоров... обман народа... долой... на сундук мертвеца... святое национальное чувство... Сидоров... аппаратчики... бутылка рому... масоны... светлое будущее... коммунисты... Сидоров... йо-хо-хо... долой!..

— Тебя самого долой! — крикнул Сидоров, отправляя за борт творение Роберта Луиса Стивенсона, столь неожиданно вмешавшееся в его жизнь. — Люди, не верьте ему! Он сам масон и вор! Он меня обобрал до нитки и вас оберет и заведет в политический тупик.

Страницы разметались, закружились над головами островитян подобно листовкам.

— Аку-аку, аку-аку... — восторженно шелестели островитяне, слушая молодца и не реагируя на выкрики с небес.

— А ну вас к черту! — в сердцах бросил Сидоров и неудостоенный ничьего внимания полетел к южноамериканским берегам.

Навстречу ему мелькнул заходящий на посадку самолет с туристами. Чтобы не разочаровывать их отменой шоу, он помахал вслед самолету забывальной травой.

Теперь рассекать воздух было некому и скорость, конечно, была не та, но дней за пять Сидоров надеялся долететь. Если не до Южной Америки, так до Корсики или Индии, ибо совершенно неизвестно, какую шутку способен выкинуть повредившийся мир. На все про все у него имелся недоеденный за обедом печеный батат, четыре банана, пузырек с птичьим молоком и неограниченное количество взрывоопасных «Завтраков туриста», заключенных в израненной самобранке. Одно утешение, что птичье молоко питательнее коровьего.

Эту снедь, за исключением, разумеется, «Завтраков», Сидоров разделил на пять частей. Но перед сном — как-то само собой вышло — отщипнул от батата, куснул банан, хлебнул молока. И ночь напролет полуспал-полуел — отщипывал, откусывал, отхлебывал. Когда, перестав жевать, проснулся, то почувствовал себя голоднее, чем вечером, но вся оставшаяся еда заключалась в крошках, застрявших в ворсинках ковра. Он собрал крошки в рот и, помедлив немного, упал на колени и вознес молитву. Но Бог отвернулся от него — не простил, вероятно, наглой попытки проникнуть в божественные сферы через черный языческий вход.

О, изворотливость голодного ума! Попостившись сутки, Сидоров нашел применение своей ветвистой бороде — стал процеживать планктон на манер китов. Трудно сказать, было ли то, что задерживала борода, планктоном, но Сидоров, обсосав кустики, наполнился сочувствием к китам.

За планктоном пришла очередь сапога-скорохода. Крепка оказалась инопланетная кожа, за полдня работы он отгрыз малюсенький кусочек и тот не сумел проглотить. Сама судьба толкала его к «Завтраку туриста».

— А ну-ка, скатерка! — воззвал он трагическим тенором.

И скатерка отозвалась такой банкой, что прикоснуться страшно. В ней булькало и скреблось, будто что-то собиралось вылупиться и тотчас наброситься на Сидорова. И вылупилось бы, и набросилось, но вдруг... (Ох, уж эти новдруги! Заползают между строк, как тарантулы под подушку!) Но вдруг атаковал Сидорова большой альбатрос, привлеченный бульканьем. Когда тень накрыла ковер-самолет. Сидоров инстинктивно заслонил банку грудью и был сметен в океан могучим крылом. Он плюхнулся в воду, подняв тучу брызг, вынырнул и закричал:

— А-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а!

Неуправляемый ковер совершил мертвую петлю и сгинул в пучине. На месте его падения взметнулся водяной столб и изверг на поверхность чемодан, который покачиваясь на невысокой волне, медленно подплыл к терпящему бедствие Сидорову. Сидоров поспешил оседлать его и в горячке принялся энергично грести — должно быть, направляясь все к той же Южной Америке.

Зная его целеустремленность, невозможно предположить, чтобы он куда-нибудь да не приплыл. Но стоило ему оторвать глаза от воды, как он узрел у горизонта парус, перегнулся вперед, вглядываясь, и... Шаткое равновесие нарушилось, чемодан выскользнул из-под седока и поскакал по волнам к Антарктиде.

Сидоров замолотил по воде изо всех сил руками и ногами. В какой-то момент парус опять попал в поле его зрения, но это уже был не парус, а сплошная галлюцинация. Сидоров различил надпись гигантскими буквами «ДЕМОКРАТИЗАЦИЯ» и какую-то фигуру с указующим перстом, напоминающую красноармейца, спрашивающего: «Ты записался добровольцем?» Перст недвусмысленно указывал Сидорову на дно. Повинуясь ему, Сидоров широко раскрыл рот, хлебнул пены с гребня волны и утонул. В угасающем сознании взмелькнуло последнее: «Так тебе, Сидоров, и надо! Так и надо!»


16. Лжегерой и лжемореплаватель


Спит купоросовское войско, только Боян бряцает несвязно, да шуршат тридцать три богатыря с амазонками. Но — чу! — сверкнул глазом из-под надвинутого шелома Илья Муромец, нарочито громко всхрапнули Симеоны, шевельнул рукой, проверяя лампу, Алладин.

Купоросов незаметно приложил ладонь к груди, где билось сердце-вещун. Екнуло сердце, забилось часто и — тут же пронеслись по лестничным маршам шорохи. Пронеслись и растаяли, но — напряглось войско. Установилась тишина, подобная туго натянутой тетиве. Один Боян нарушал ее сомнамбулической игрой.

И сорвалась тетива! Распахнулись люки на потолке, хлынули из них упыри, вурдалаки, вампиры, нетопыри и прочие кровососы. Заструились по лестницам ползучие гады. Влетели в окна, разбив стекла, всяковозможные драконы и гарпии. Двинулся лифт, но застрял промеж этажей (то постарались мальчики-с-пальчики), из него вырывался вой — такой, что предположить страшно, кто бы мог там сидеть

Началась в покоях форменная куча мала. Полетели отрубленные головы, захрустели под ногами раздавленные нетопыри. Сэр Ланцелот и Робин Гуд дрались бок о бок, прикрывая друг друга; а рядом Иваны, сыны крестьянские, купеческие и царские, вострыми мечами размахивали и витязь с мрачным, но прекрасным лицом душил упырей Петровой шкурой, и Бова-королевич, презрев болезнь среднего уха, завязывал драконам хвосты узлами, и мальчики-с-пальчики палили по гарпиям из рогаток, и Ахиллес отбивался здоровой ногой, и Дзимму-тэнно разил вурдалаков коротким самурайским мечом, и кентавры топтали врагов копытами, и амазонки носились по залам без пользы, но сея панику, и тридцать три богатыря бегали туда-сюда без паники, но с пользой, и Емеля давил гадов печью по посмертному велению съеденной Сидоровым щуки, и Синдбад-мореход дул что есть мочи в славный Олифант, вливая в дружину бодрость и силу духа, и Вольтерянц гвоздил кровососов древком ополченского знамени, и Илья Муромец сшибал их лбами, и Добрыня Никитич колол копьем, и Алеша Попович дубасил палицей, и Балда вразумлял щелчками, и Зигфрид рубил в капусту...

Купоросов стоял на холме из Кощеевой мебели, глядел на битву из-под ладони. За его спиной подле секретного оружия, упакованного в пергамент, неотлучно находились Еруслан Лазаревич с Затворовым и Троллий с Грустным Рыцарем. Чуть в сторонке, растопырив руки и приподняв ногу, будто собирался топнуть, застыл недвижимо, как изваяние, Иван-царевич. Это Троллий обездвижил его, коснувшись волшебной палочкой, — иным способом обуздать неистового влюбленного не удалось.

У Троллия сердце кровью обливалось, но что делать, если Иван, забывшись, рвется к секретному оружию и грозит сорвать всю операцию? Что делать, когда надо терпеть и заманивать? Да: именно в заманивании состояла тактика, рожденная на военном совете. Маневр с якобы забытой присягой стал составной ее частью. Верно рассчитали Купоросов со товарищи, что перехватят слуги Кощеевы гонца, точно подгадали, что Кощей, изучив перехваченную грамоту, не преминет застать их врасплох. Одного не учли, что заманиваемый коварный злодей сам выманит царя-батюшку с золотым запасом в чисто поле, — да разве все предусмотришь?

У холма, где была расположена ставка Купоросова, окопались тридцать витязей с морским дядькой во главе, а за холмом волновался обоз. Михалыч суетился над ранеными: приращивал головы, вливал пострадавшим от вампиров кровозаменители. В спешке, понятно, кое-что перепуталось, приросло куда не надо. Но Купоросов издал приказ: «От перестановки слагаемых сумма не меняется!», и те, кто обрел по недоразумению чужие туловища, вняли моменту и не возроптали. Правда, впечатлительный Дзимму-тэнно, увидев, что ему вместо отрубленной правой пристроили вторую левую руку, сделал харакири, но это случай нетипичный. Уважая добровольность решения, оживлять Дзимму-тэнно не стали.

Серый Волк потерял в схватке хвост. Еруслан Лазаревич предложил ему трофейный драконий, но Волк не удостоил недалекого богатыря ответом и, едва Михалыч обработал ему рану, поспешил вернуться в строй. Ибо как раз вострубили хрипломерзкие трубы и пошли в атаку вниз по лестнице Кощеевы злыдни — рожи перекошены, волосы взъерошены, ногти не стрижены. Не дойдя до пола, они растеклись вправо и влево, и из-за их спин выступили черные воины — громадные, медноголовые, глазами бездонными внутрь себя глядящие. Держали они прозрачные щиты и били по ним кулаками в железных перчатках. Жуткое зрелище! Но и это не все. Не доходя до боевых порядков купоросовского войска, расступились черные воины, и возник на лестничной площадке огромный деревянный конь на колесиках. Брюхо коня разверзлось, и поперли наружу пауки, тараканы и аппаратчики...


Сидоров лежал умиротворенный и благостный. Вокруг звучали голоса. Он слушал их, как слушают многие хоровое пение — не пытаясь вникнуть в смысл, но наслаждаясь звучанием. Утопление подействовало на него наилучшим образом: нашел он наконец гармоническое слияние с окружающим миром. Вот бы Геша Калистрати порадовался! Пусть даже этот мир — загробный.

Голоса говорили:

— Сапог тащи!

— Не снимается.

— Разрежь его к ...!

— Спирта ему влейте.

— Вольем, если очухается. Чего зря добру пропадать.

— .........! Нож сломался, кожа, как железная!

— Это нож у тебя, как кожаный!

— Пошел ты......!

— Сам пошел......!

— А пальцы, что, тоже резать? Смотри, как в шапку вцепился!

И точно: утопая, Сидоров выхватил из-за голенища ушанку-невидимку — наверное, хотел спрятаться от указующего перста, чтобы не записываться в добровольцы.

— Подожди. Может, и не надо уже ничего. Что, док, будет он жить или как?

— Куда денется? Туземцы, они, ..., — живучие.

— Тогда режь!

— Пальцы!

— .........!......! Дурак!

— Сам......!.........!

— Так бы сразу и сказал!

— Или вольем ему все-таки?

— Если коллектив настаивает...

Над головой Сидорова звякнуло.

— А закусить?

— Пирамидоном заешь. Док, дай ему пирамидона.

— ......пирамидон!

— Что же это за кожа, ..., такая? Крокодилья? Не режется, хоть плачь!

— ... у тебя крокодилья! Брось мучить сапог, очнется, сам снимет.

— Братцы, это же ушанка! Разбей меня паралич, если не ушанка!.........!

— Иди ты......!

— Сам иди ...!.........! Голову на отсечение — ушанка! Вот написано внутри по-нашему: ЖПЖК 745292 контролер Кувадло. «Контролер» через сколько «л» пишется?

— Через три!

— А тут через два! И тюбетейка сверху пришита, ...!

— Мама твоя — тюбетейка!........., туземное это что-то, а ушанка наша. Они нашу ушанку в своих ритуальных целях использовали.

— А вдруг это не туземец? Вдруг это наш человек? Робинзон?

— ... ... ...!

— ... тебе Робинзон! Сожрали они из ритуальных соображений твоего Робинзона, точно говорю! Про Бокассу читал?

— О, зашевелился!

— ...! Как про Робинзона услышал, так и зашевелился. На воре шапка горит. Говори, куда дел тело убиенного тобой Робинзона?

Сидоров почувствовал, что его трясут за плечи.

— Оставь, чего пристал к человеку? Лежит, никого не трогает. И не шевелился он, показалось вам. Лучше вольем ему. Жаль, о закуси не подумали!

Снова звякнуло.

— Я все думаю,..., откуда он взялся? Земли поблизости никакой, а, братцы?

— Все, как один, думаем,........., взопрели уже от раздумий!

— Ха-ха-ха!

Звякнуло.

— Бородища у него! Вдруг это мы Нептуна выловили? Ха-ха-ха!

— Если Нептуна, то понятно, почему не шевелится. Чего ему на воздухе шевелиться? Ему в воде шевелиться положено, в родной среде обитания. За родную среду, ребята! За родину!

Звякнуло.

— Не похож он на туземца.......! Белый он, загорелый только...

— Солнце навек, счастье навек — так побелел человек!

Звякнуло.

— Пусть всегда будет солнце!

Звякнуло.

— Пусть всегда будет небо!

Звякнуло.

— Пусть всегда будет мама!

— А вот мать не трожь,...! Не сметь! Это — святое,.........!

— Тогда за дружбу!

Звякнуло. Звякнуло. Звякнуло.

И возник новый голос, металлическим акцентом отличный от предыдущих:

— Господа-товарищи рыбаки! Кто не выйдет на палубу для продолжения репетиции, будет лишен десяти процентов премии по итогам рейса. Стыдно, господа-товарищи! Перед родиной-матерью стыдно!

— Ну, на посошок!......

Звякнуло.

— Если оклемается, спроси, док, где он ушаночку взял.

— А если не оклемается?

— Тогда не спрашивай. Пошли, что ли?

Звякнуло. И все стихло.

Сидоров полежал немного, заскучал и, забыв, что является утопленником, разлепил веки. Но рассмотреть ничего не успел.

— Три-четыре! — гаркнул металлический голос.

И хор — теперь уж самый что ни на есть натуральный хор — проорал:

— Дазасвае-е семисялевай-а гавщина великагобря-а-а!

На этот раз Сидоров попробовал вникнуть в услышанное, но все равно ничего не понял. Однако, подчиняясь глубинному позыву, выкрикнул:

— Ура!

Звякнуло. Это доктор выронил мензурку. И тут же металлический голос, обладатель которого, вероятно, видел сквозь стены, закричал гневно:

- Доктор! Где доктор?! Доктор, вам не стыдно перед матерью-родиной?! Три четыре, господа-товарищи! Три-четыре!

Доктор торопливо звякнул прямо из колбы, подхватил:

— Великагобря!.. — и пулей выскочил наружу...

Ну да: конечно же, Сидоров не утонул! Как он удержался на плаву, пока его заметили с траулера, одному Нептуну известно, но пойти на дно он не имел права — наша повесть без него, что свадебный марш без Мендельсона.

Траулер, подобравший Сидорова, спешил достичь родных берегов к октябрьским праздникам, которые, как известно, отмечаются в ноябре. Еще на подходах к Южному тропику начались репетиции торжественного прибытия. Экипаж дни напролет маршировал подсолнечной сковородкой. Лечебная самогонка, которую доктор гнал из рыбьей чешуи, едва уравновешивала температуру внутри рыбацких организмов с температурой окружающей тропической действительности. Но пришлось оставить и это средство, поскольку созданный при капитане совет по воспитательной работе (бывшее партбюро) признало его идеологически вредным и выставило у медблока кордоны.

Появление Сидоров внесло сумбур в четкую организацию корабельной жизни, и кордоны ослабили бдительность. Рыбаки просочились в медблок через тараканьи щели и тем спасли свои буйные головы от окончательного помутнения. Выходит, не окажись Сидоров на пути траулера, морячки вполне могли не дождаться своих мужей, сыновей и кузенов.

Что же до паруса с фигурой, напоминающей красноармейца, и словом «ДЕМОКРАТИЗАЦИЯ», то это был гигантский плакат, еще при подготовке к плаванию упакованный в брезент и принайтованный к борту с внутренней стороны. Развернутый, он отлично запарусил. Если бы не это да не попутный ветер, ни за что не пришли бы домой в назначенный срок.

Поначалу Сидорова хотели ссадить в перуанском порту Кальяо. Но совет по воспитательной работе подумал и заключил: Сидоров — наш человек и, возможно, герой. На последнее указывало то, что он забыл собственные имя и фамилию, разучился говорить и понимать человеческую речь, но не потерял способность кричать «ура!». Капитан радировал о нем в пароходство, пароходство обратилось куда надо, и кто надо выявил, что ЖПЖК упразднено в связи с победой над тоталитаризмом, а контролер Кувадло работает ныне в ЖПКЖ, где достиг больших трудовых успехов.

К Панамскому каналу Сидоров обрел место в репетиционной колонне: шагал самозабвенно — куда делось врожденное плоскостопие? Матросы жалели его, бессловесного, и зазывали в медблок пить чешуевку, а совет по воспитательной работе уважал за мужество и ставил в пример другим, хотя и настаивал, чтобы он сбрил непотребную бороду. Сидоров упорствовал, якобы не понимая, чего от него хотят, и сохранял бороду ради маскировки.

Знать бы экипажу, что разум Сидорова был светел, как никогда. Печатая шаг (левой — сапогом-скороходом, а правой достался крепкий матросский ботинок), он неустанно думал, как избежать по прибытии идентификации личности. Сам не помнил, откуда взялось это гадкое словечко — «идентификация».

Но все решилось просто. Когда стали на рейде в виду балтийского берега, из пароходства сообщили, что он — Скорострельчук Эстрагон Иванович, матрос научного судна, потерянный весной в Атлантике. Непостижимо было, как Скорострельчуку удалось продержаться на воде полгода, обогнуть мыс Горн и выплыть в Тихий океан, но тем значительнее выглядел его подвиг, незамедлительно отмеченный почетной грамотой пароходства.

Сидоров осмыслил ситуацию и заявил, что все вспомнил, в том числе и русский язык. Спасибо, дескать, потрясению при встрече с родной землей. А тут и корреспондент ТАСС на катере подоспел.

Интервью, данное Сидоровым, сделало сенсацию. Назавтра, едва он вселился в обеспеченный кем надо люкс на берегу, пришла телеграмма из Лондона — Ллойд (понятно, в корыстных рекламных целях) отныне и навсегда брал Скорострельчука на свой кошт. К обеду принесли телеграмму от американского президента, пожелавшего таким образом засвидетельствовать уважение стойкости русского народа. Оба послания нашли отражение в радиопрограмме «Маяк», и после ужина Сидорова настигла еще одна телеграмма: бывшая жена Скорострельчука требовала исчислять с сего дня алименты с учетом ллойдовского кошта и послания американского президента. Эта телеграмма понравилась Сидорову меньше предыдущих. Он задумался, как отбить наглые притязания, но придумать ничего не придумал, потому что под дверью закричали веселые голоса:

— Открывай, Эстрагон, это мы!

Сидоров собрался духом и сказал в замочную скважину:

— Вы ошиблись, ребята. Здесь никакой Эстрагон не живет.

— Нас коридорная направила.

— Наврала! — не задумываясь, оклеветал коридорную Сидоров, но сразу спохватился: пойдут выяснять и — каюк. — Это которого вы Эстрагона ищете? Который герой?

— Его самого! Того, который кубрик с нами делил, а теперь всю страну прославил.

— Он этажом выше. Передавайте ему мои поздравления.

— От кого передать-то?

— М-м... Скажите, передал простой рабочий человек вместе с искренним спасибо за его подвиг. Сын родится — так я сына его именем назову.

Шаги удалились. Сидоров натянул сапог-скороход, но как ни спешил, все равно опоздал — шаги вернулись назад, когда он, открывая дверь, поворачивал ключ в замке. Ключ мгновенно был повернут обратно.

— Эстрагон, брось дурить! У тебя, оказывается, последний этаж. Голос изменил, шутник! Давай, открывай!

— Здесь дама, — сказал Сидоров.

— А то мы дам не видели! Открывай, открывай или мы сквозь стену войдем!

Сидоров больше не нашел, что ответить, и открыл. В номер вошли три дюжих моряка.

— А где Эстрагон? — удивились они.

— Спит, — сказал Сидоров, умудрившись совместить приглашающий жест с прыжком в коридор.

Эх, шапку-невидимку забыл на вешалке!

Кто надо дежурил в холле под транспарантом «Привет Эстрагону Скорострельчуку — герою нашего времени», он последовал за Сидоровым, но где ему! Сапог-скороход, управляемый биотоками через пятку, понес Лжескорострельчука семимильными прыжками. Не беда, что скакать пришлось на одной ноге, — на рассвете Сидоров прибыл в родной город, убранный флагами по случаю наступившего праздника.

Настоящий Эстрагон Иванович пребывал в это время на принадлежащем Франции острове Поссесьон, куда его прибило Антарктическое циркумполярное течение. Повинуясь холодным медленным водам, герой-моряк обогнул не мыс Горн, а мыс Доброй Надежды и, соответственно, попал не в Тихий океан, а в Индийский. Где находится этот Поссесьон, в пароходстве представляли смутно. Французское владение указывало на близость к Ла-Маншу, но Ла-Манш как раз преодолевал траулер с марширующим по палубе Сидоровым. Так возникла путаница, превратившая Сидорова в Скорострельчука.

Скорострельчук вернулся домой транзитом через Париж спустя неделю после разоблачения Сидорова. ТАСС промолчал, ни Ллойд, ни американский президент телеграмм не прислали. Пароходство вручило ему почетную грамоту, которую не успел присвоить Сидоров, но сделало это в келейной обстановке. А где надо так и не поверили Скорострельчуку до конца в том, что он Скорострельчук. Вскоре Эстрагон Иванович, осуществивший заодно с собственным подвигом мечту Сидорова побывать в Европе, был полностью забыт всеми, кроме, разумеется, бывшей супруги и кого надо. Ныне он ходит в каботажные рейсы, судится из-за алиментов и пишет жалобы в «Книгу рекордов Гиннесса». А зря! Винить ему некого, надо знать, в каком выплывать океане.


Разминувшись со старушками, бредущими с красными флагами к центру города, откуда предстояло разлиться праздничному шествию, Сидоров добрался до своего дома. Прокрался по лестнице, боясь, что услышит Марья Ипатьевна, и позвонил в дверь, на которой там, где раньше была латунная табличка «Сидоров А.Ф.», зияли дырки от шурупов. Трель взрезала утреннюю тишину, и ответом ей было родное Нюрино сопрано.

— Милый, ты не спишь? — кричала Нюра. — Открой, лапусенька, я под душем!..

На сердце у Сидорова похолодело. Он изготовился сразиться с наглым лапусенькой, покусившимся на семейный очаг, но отворилась дверь, и радость захлестнула его: по ту сторону порога зевал Ларцов — без майки и в сидоровских с пузырями на коленях физкультурных штанах. Сидоров раскрыл объятия, но Пракситель из кейса брезгливо отстранился.

— Кто там, Ларчик? — перекрывая шум льющейся воды, спросила Нюра.

— Бомж какой-то, Анна Егоровна! — рапортовал Ларцов.

Вид Сидорова после шестисоткилометрового марш-броска и впрямь был непрезентабелен.

— Гони его, Ларчик, в шею!

— Как скажете, так и будет!

— Это я! Я! Сидоров! — отчаянно завопил Сидоров, когда к нему потянулась волосатая рука.

— Постой! — распорядилась Нюра. — Покажи мне его!

Молодец взял Сидорова за шиворот и подтащил к ванной. Нюра высунула намыленную голову из-за двери и оглядела Сидорова, который, желая понравиться, заулыбался. Но видно, не понравился.

— Гони! — равнодушно сказала Нюра. — Это не Сидоров. У Сидорова борода не росла и тельняшки не было.

Ларцов приладил Сидоров для напутственного пинка.

— Дай ему три... нет, пять рублей, — продолжила Нюра. — Голос-то все-таки похож.

Через мгновение Сидоров с пятеркой, зажатой в кулаке, приземлился на холодном полу лестничной клетки. Пока Нюра решала его судьбу, он молчал и вообще походил на корову, смирившуюся с перспективой стать колбасой, но на лестнице в нем взыграло ретивое. Он спрятал деньги в карман и дал себе слово не вставать с пола вплоть до воспаления легких. Вспомнилось вдруг, что у Ларцова нет пупка, и показалось невозможным уступить ему такому свою законную супругу. В голову пришла отличная мысль устроить прямо здесь в знак протеста забастовку с голодовкой.

Сказано — сделано. Однако длилась забастовка с голодовкой недолго. Не успел он устроиться поудобнее, как на площадку вышла, держа под мышкой жирного кота Вельзевула, Марья Ипатьевна, просверлила Сидорова острым зрачком и сказала просто:

— Ну что, Сашка, сдать тебя в милицию или используешь последний шанс — с повинной пойдешь? Все равно тебе деваться некуда. Даю пять минут на размышление. Желаю раскаяться, отсидеть свое и с новыми силами начать честную жизнь.

И пошла вниз, милосердная, стало быть, женщина. Но не захотел Сидоров использовать последний шанс, только и видела его Марья Ипатьевна. Пробкой вылетел он из подъезда и бежал по улицам загнанным зверем, пока не встретил Затворова, катящего коляску с младенцем.

При виде участкового сработало подсознание. Биотоки жахнули в пятку, и семимильный прыжок унес Сидорова за горизонт. Затворов равнодушно посмотрел ему вслед.

Волею биотоков Сидоров очутился у кладбищенской конторы. Памятники, ограды, кресты, тюфяевский монстр, экс-коровник в утренней дымке, громада крематория за спиной... Господи, почему счастье, кое даруешь ты, не вечно?! Все вокруг напоминает о нем, но не вернуть его, не ощутить хотя бы на мгновение его сладкий аромат, ибо навсегда безвозвратно кануло оно в реку времени. Господи, как ты несправедлив! Слезы потекли по обветренным щекам Сидорова и исчезали в бороде. Сквозь них Храбрюк, вышедший из конторы, показался размытым, полурастворенным в воздухе.

Артема мучило жестокое похмелье. Крематорий сдали-таки к октябрьским праздникам, и по этому поводу в директорском кабинете вчера состоялся банкет. Ларцов, редкий выдумщик, предложил залить водку в сифон. Ему хоть бы хны: сел в свой подаренный тестем «ЗИМ» и отбыл восвояси. А Храбрюк, обессиленный, вынужден был заночевать на месте, до сих пор все в нем пузырилось. Директорский кабинет был не то, что при Геше, когда меблировку составляли стеллажи с похоронной литературой, а отсутствующую ножку стола заменял шестнадцатитомный труд о скотомогильниках в Вятской губернии в период правления императора Александра II. Нынче здесь стояла мебель с игривой обивкой; выделялись два гигантских пуфа, путем несложных манипуляций совмещавшиеся в полутораспальное ложе. «Псевдомавританский стиль», — определил Геша, впервые оказавшись в обновленном кабинете. Наверное, он не ошибся.

Храбрюк оценил Сидорова тяжелым взглядом, взял под руку и завел за угол конторы, где издревле пустовал стенд «Их разыскивает милиция». Обычно на нем отмечались голуби, но теперь — о, это Сидоров увидел сразу! — появилась фотография с текстом. Тезка Македонского вчитался в собственные антропометрические данные.

Некоторое время они стояли друг против друга: Храбрюк, бледный, но чисто выбритый, в пальто благородного темно-фиолетового цвета, из-под которого виднелись воротник свежей рубашки и галстук, и Сидоров в матросском бушлате и в одном сапоге. Говорить было не о чем.

— Будь здоров! — наконец нарушил молчание Артем, опуская Сидорову в карман несколько мятых купюр. — Бороду зря приклеил, выглядишь ненатурально. Отклей, а то собаки покусают.

— Не догонят, — ответил Сидоров ожесточенно. — А догонят, живым не дамся!


17. Нарушение Женевской конвенции


Бессчетное число дней продолжалась битва при чертогах Кощеевых. И злыдней одолели, и медноголовых обрызгали мертвой водой, погрузив их тем самым в беспокойный наркотический сон, и черных воинов перебили, и тараканов с пауками рассеяли в пыль, и аппаратчиков обратили в позорное бегство. Много нечисти сгинуло без следа, но черное дело свое она сделала. Поредело войско Купоросова — оставшихся в живых да целыми по пальцам можно было пересчитать.

Однако не успели передохнуть, как появились на лестнице новые тати — сводный полк самых отъявленных злодеев. Кривлялось Идолище Поганое. Шел-посвистывал сбросивший маскировку Соловей-разбойник. Бирманский демон Белый Ужас курил марихуановую козью ножку. На бреющем летел злой колдун Черномор. Громыхал в золотом танке Адольф Виссарионович. Ехали верхом на косоруких дэвах кикиморы. Минотавр объявился во главе взвода греко-римских друзей Кощея; замыкающим полз, плюясь ядом, отвратительный Пифон. Ощущался бесплотный, но забористый Болотный Дух — воспользовался, хитроумный, суматохой и переметнулся обратно.

Нестройной толпой, толкаясь, шли всевозможные отравители, губители, прихлебатели, душители, людоеды, химеры и чуды-юды. Среди последних был знакомец Купоросова. Новые головы у него отросли лучше прежних, но удар сержантским патентом не прошел даром. Чудо-юдо бежало за танком, хватало за гусеницы и гнусавило: «Дай прокатиться, дай прокатиться!..» Адольф Виссарионович на это отечески улыбался и, наклонясь из башни, гладил его поровну по всем головам.

— Сдается мне, больше резервов у него не осталось, — сказал Купоросов, оглядывая с холма наступающих. — Не пора ли и нам?

— Пора, пора! — подхватил Еруслан Лазаревич.

— Погодите! — осадил их Затворов. — Надо действовать наверняка. Пускай личную охрану в дело пустит. Помню, в сорок третьем: лежим в снегу по уши, а он прет. Дальше лежим, метель свищет похуже Соловья-вашего-разбойника, а он прет! Опять лежим, посинели от холода, а он самыми остаточными резервами, ну прямо с донышка наскреб, прет, хоть тресни, прет! Но дождались все-таки. Вот так-то!

— Дождались, а после чего было? — поинтересовался Еруслан Лазаревич, заместитель Купоросова по секретному оружию.

— То и было! Пропер мимо нас и дальше попер! — Затворов спрятал затуманившийся воспоминаниями взор под козырек милицейской фуражки.

— У меня тоже случай был! — оживился Еруслан Лазаревич. — Стою в дозоре, смотрю: печенеги едут, двое. Проехали, а я еще стою — и еще двое проехали. Потом еще двое, и еще, и потом снова еще двое, и потом...

— Еруслан Лазаревич, вы боекомплект проверили? — спросил Купоросов. — И вообще, объявляю готовность номер один!

— Есть готовность номер один! — клацнул забралом Еруслан. — Секретное оружие наготове, кости припасены. — Он потряс мешочком, висящим на поясе. — Троллий, родной, ты готов?

— Всегда готов! — Троллий поднял над головой волшебную палочку.

— Тогда, братцы, давайте попрощаемся. Может, потом и времени не будет, — сказал Купоросов. — Простим друг другу, если что не так.

— Брось, Коля, панихиду раньше времени служить. Мы в сорок третьем... — начал Затворов, но под взглядом Купоросова стушевался. — Не прав я был, когда ты Сидорову перила срезал. Сволочь он, не то еще заслужил...

— И ты, участковый, не держи на меня зла. Дразнил я тебя, грубил, отчетность портил. Экскьюз ми, так сказать...

Затворов махнул рукой: дескать, пустое — и вдруг уткнулся лбом в плечо Купоросову. Фуражка с красным околышем слетела с его головы и покатилась с холма в кровавую круговерть...


Собаки Сидорова все-таки покусали. Здоровенный пес повис на сапоге и отцепился не сразу. Прыжок из-за этого получился усеченным, не семимильным. Сидоров рухнул среди пней, торчащих из асфальта ровными солдатскими рядами.

Гребень, который он бросил на дорогу два месяца назад, оказался не только одноразового, но и замедленного действия: лес вырос, когда Сидоров в поисках Европы приближался к Индостану. Взметнувшиеся к небесам сосны тотчас включили в план лесозаготовок и в неделю извели.

Но Сидоров про гребень не вспомнил. Не до того было. Нога, мало что укушенная, при аварийной посадке подвернулась и распухала на глазах. Он горевал над ней, пока не замерз. Тогда тяжело поднялся и неверной походкой заковылял в Поганьково.

Невозможно описать чувства, охватившие его, когда он взошел на горушку и внизу открылось... Нет, не Поганьково! Далеко пробежал красный петух от дачи Сидорова — исчезло Поганьково, превратилось в пепел. Над тихой речкой сеял мелкий, тут же тающий снежок, деревья стояли над усопшим дачным поселком, будто часовые в скорбном карауле. Было безлюдно, и это было хорошо: сердце оборвалось бы у того, кто увидел, как, сгорбившись, хромает Сидоров к родному пепелищу.

Забор из кладбищенских плит высился неколебимо. Но за ним... Несвежие головешки перемежались пятнами бурого снега, в развалинах печи на ржавой заслонке покоилась дохлая кошка. Нуль-транспортировочная бочка с опаленными боками лежала на боку. Сидоров направился к ней, но по пути споткнулся и выворотил носком матросского ботинка округлую палку. Дудка-самогудка! Он протер ее о бушлат, дунул — звук вырвался хриплый, простуженный — и сам сделал несколько па. Охнул, неудачно поставив больную ногу, отшвырнул самогудку и, опустившись на карачки, заглянул в бочку. Там было грязно и непонятно. Почему-то вспомнилась Нюра в немыслимой свадебной фате, потом маменька и крепкие кулаки отчима и — совсем уж неясно почему — медаль Жорки Вольтерянца.

Жизнь показалась Сидорову беспросветной. Он посмотрел в белесое небо, всхлипнул и ринулся в бочку, как в омут.

— Прощай, маменька! — только и вырвался наружу его крик.

Он ударился о край дупла, вывалился под дерево и пошел, волоча ногу, куда глаза глядят. Долго ли, коротко ли шел — наконец оказался на открытом месте. Только остановился передохнуть, как наверху что-то застрекотало. «Милицейский вертолет! Ищут!» — подумал он и зарылся в траву.

Стрекот доносился откуда-то сбоку. Сидоров скосил глаза и увидел лошадь с перепончатыми стрекозиными крыльями, вьющуюся вокруг невысокой дикой яблони. Она долго примеривалась, осторожно брала полюбившееся яблочко широкими губами и аппетитно хрупала.

— Эй, эй! — окликнул он лошадь.

Ему повезло: это был Пегас-жеребенок, неопытный, но самоуверенный. Думая, что его зовут поиграть, он взбрыкнул в воздухе и, крутя хвостом, устремился к Сидорову.

Сидоров продолжал лежать в траве. Пегасенок наклонил над ним голову, прядая ушами и принюхиваясь, и тут тезка Македонского превзошел сам себя: презрел боль в ноге, спружинился и в один мах уселся между крыльев доверчивого животного. Удивленный Пегас взмыл в небо, и только тогда Сидоров обнаружил, что сидит задом наперед, но сразу забыл об этом, так как ощутил прилив поэтического восторга.

Не будем приводить здесь стихи, сочиненные Сидоровым во время полета на Пегасе. Достаточно сказать, что творились они как бы помимо него, голова же Сидорова была занята другим. Прежде всего его заботило, как понравиться инопланетянам, которые рано или поздно встретятся. Иван Иваном, но есть — наверняка же есть! — здесь кто-то и над ним. В крайности можно повиниться в чем укажут: чай, жизни не лишат, а лишат — живой водой отольют. У них это запросто.

Настроение заметно улучшилось. Захотелось есть — последний раз он питался, будучи Эстрагоном Ивановичем. Очень кстати внизу показался дворец — башенки, крылечки, балкончики. Сидоров ударил Пегаса пятками под ребра. Крылатый пошел на посадку, но перед тем, как коснуться копытами лужайки у парадного входа, из озорства совершил бочку с переворотом и уронил седока. Сидоров ударился о сыру землю и лишился чувств.


Кольцо сжималось. Героически погибли, выйдя навстречу людоедам и прихлебателям, мальчики-с-пальчики. Ахиллес исчез в клубке греко-римских друзей Кощея. Дядька Черномор, потерявший в сече своих богатырей, с криком «Не позорь фамилию!» ухватил за бороду злого колдуна Черномора и был унесен под потолок. Последний из Симеонов обвязался разрыв-травой и бросился под золотые гусеницы.

Грохнуло, сотрясло чертоги. И — раздалась тяжелая поступь — зашагали сверху железные рыцари. Несли они на вытянутых руках аквариумы с личной гвардией Кощея — Горгонами. Кинул, выходит, Бессмертный заветную гирьку на весы судьбы.

— Пора! — крикнул Купоросов.

Не мешкая, он закрыл глаза, чтобы случайно не взглянуть на горгон, и прыгнул с холма в гущу врагов. Меч у него был семи пуд...

Не долетел Купоросов до пола, как Троллий взмахнул волшебной палочкой — стряхнул оцепенение с Ивана и обратил его в юркого комара. Грустного Рыцаря — в стрекозу, Затворова — в муху с синим брюшком, а Еруслана Лазаревича — в мохнатого шершня. Подхватила славная четверка секретное оружие за углы, взвилась под потолок, откуда не разглядеть, как мелькает вертолетной лопастью семипудовый меч Купоросова, опускается страшная булава Ильи Муромца да блестят червонцы, которыми отшвыривается от нахлынувших гадов Дмитрий Ефимович. Впрочем, вниз все равно не смотрели по причине горгон и вообще, опасаясь окаменеть, летели, прикрыв свои фасеточные глаза. Это не помешало найти щель в стене, миновать на едином дыхании полтыщи этажей и не замеченными левитирующим близ окон Змеем Горынычем проскочить в форточку Кощеева кабинета.

Кощей сидел в кожаном кресле за громадным столом и сочинял трактат «О необходимости ликвидации секса как такового ради использования высвобожденной энергии для моих лично-государственных нужд по возрождению мирным путем малой целины на благо устранения дефицита грубых кормов и иных дефицитов в связи с предстоящим одолением повальных пьянства и хулиганства на основе переговорного процесса и консенсуса». Самообладания перед лицом вторжения он не потерял и размышлений о лично-государственных потребностях не оставил.

— Коли есть у каждого малая родина, то должна быть и малая целина, — сказал он, с ухмылкой глядя на славную четверку. — В пергаменте небось секретное оружие прячете?

Смекнул поганый!

В ответ наши герои грянулись о наборный паркет и возвратились в свои истинные облики.

— Молчи, убивец! Наше время спрашивать пришло! — подбоченясь, отрезал Еруслан.

— Ваше — так ваше! Хотите руки вверх подниму? Тем более что шансов у вас, друзья сердечные, никаких. Сейчас разберемся, что за оружие у вас, а там...

Кощей поднял руки и прикрыл глаза, сосредотачиваясь на окуляре своего внутреннего взора. А чтобы гости не скучали, принялся пока смущать их спецэффектами. То раздвоится, го расчетверится, то себя в одном месте покажет, а устремится к другому, то бородатым крокодилом о восьми ворсистых ногах прикинется, то плотником и мореплавателем, то девой юной, но порочной, то старухой беззубой и тоже порочной, то маршалом КГБ в гусарской форме, то усы отрастит, то лысым предстанет, то пообещает развеять вселенский беспорядок путем наведения порядка в одном отдельно взятом царстве, то на исторические обстоятельства сошлется и обязуется прекратить провокации, то всем провокациям провокацию устроит, никто и не поймет, что это провокация, то народ на площадь выведет и танками подавит, то гневом воспылает и танкистов осудит, то трубку закурит, то лекцию о вреде курения прочитает, то заявит, что ни в чем не виноват, и потребует наказать виноватых, то ударит себя в грудь кулаком, признается, понимаешь, во всем и опять виноватых наказать потребует, то....

Наконец окуляр внутреннего Кощеева взора настроился, и в душу злодея вошел образ скрытого пергаментом секретного оружия. Затрясся Кощей, как ива под ветром, и ослаб — попался, выходит! Оправдался расчет отважных героев. Взяли они его тепленького, связали сыромятным ремнем крест-накрест правую руку с левой ногой, а левую — с правой. Иначе не лишить Кощея способности к колдовству.

Пока Затворов проверял подходы к кабинету, Еруслан узлы на Кощее, а Грустный Рыцарь изучал трактат «О ликвидации секса как такового», Иван выломал замаскированную под шкаф дверь из кабинета в комнату отдыха, сопряженную с бильярдной и ванной. Марьи — Красоты Ненаглядной не нашел, но песню ее печальную услышал.

Поняли герои, что здесь не без хитрости, и решились на крайнюю меру.

— Но только без меня, — сказал Затворов. — С какой стороны не подойти, а это будет нарушение Женевской конвенции. Ваше царство-государство ее, может, и не подписывало, а я не могу. Права не имею. На милицию и так всех собак вешают, фашистами обзывают...

— Это разобраться еще следует, кто фашист, — возразил Еруслан.

— Все равно нельзя. Даже с ними ихними методами нельзя! — не отступил Затворов.

— Но если очень хочется — то можно!

С этими словами Еруслан Лазаревич освободил секретное оружие от упаковки и поднес к лицу Кощея. Забился вражина, закрутился по полу и — не выдержал: указал, где пленница! В пятом измерении содержалась она, оттуда и песня лилась...

Иван мечом-кладенцом прорубил в пятое измерение окно, и увидели они Марью, горько плачущую над Кощеевыми подштанниками, которые наказали ей вышивать дивным, доселе невиданным узором.

Описать дальнейшее невозможно, потому что нет свидетелей. Иван да Марья лишились чувств от счастья, Еруслан Лазаревич и Затворов от умиления, а Грустный Рыцарь начитался Кощеева трактата и на время перестал соображать. Сам же Кощей пребывал в шоке после применения секретного оружия, которое, из опасения повредить здоровью читателя, описывать также не станем. Читатель и без того, наверное, догадался, что пергамент скрывал парсуну с ликом Кузькиной матери, и потому вряд ли будет настаивать на подробностях.


18. Князь Сидор


Сидоров чуть раздвинул веки, изучая обстановку. Сводчатый потолок покрывала лепнина, решетки на стрельчатых окнах отсутствовали, пуховики под ним были чрезвычайно мягки. Матросская роба, аккуратно сложенная и выглаженная, лежала на лавке, возле ложа стоял начищенный сапог-скороход со следами собачьих зубов.

Осмотр Сидорова удовлетворил — он явно не был пленником, — но и удивил: инопланетяне играли в конспирацию даже у себя дома. Или — от такой догадки захватило дух — никакая это не конспирация, а нормальный их жизненный уклад. И тогда, следовательно, никакие они не инопланетяне, а земляне, но сказочные. То есть, конечно, не сказочные, поскольку существуют, а реальные, и не земляне, а... а... А кто?..

Черт его знает — вот кто! По большому счету Сидорову было на это наплевать. Пускай хоть горшками назовутся, только бы его в печь не ставили, несмотря на козни Купоросова, в которых он не сомневался.

Подумав, что таить пробуждение не стоит, Сидоров встал и зашлепал по наборному паркету босыми ногами. На нем была длинная до пола рубашка с широкими рукавами, усеянная розовыми цветочками.

С некоторым опозданием — вполне извинительным, учитывая амнезию, вызванную сотрясением мозга при падении с Пегаса, — вспомнились полученные травмы. Присев, он придирчиво исследовал пятку и голеностоп, но следов вывиха и укуса не нашел. Голова, принявшая на себя все тяготы жесткой посадки, не болела, и вообще — в каждой клеточке ощущалось отменное здоровье. Он повеселел, сообразив, что здесь не обошлось без инопланетного врачевания. Инопланетяне, кто бы там они ни были и что бы там Купоросов им ни наплел, к нему все-таки благоволили: иначе чего ради укладывать на пуховики и тратить драгоценную живую воду?

Отворилась дверь под низкой притолокой, вошел отрок лет двенадцати, согнулся в поклоне. В иной момент Сидоров ограничился бы в ответ тем, что важно надул щеки, но тут — жизнь кое-чему научила его! — показал себя большим демократом. Отрок был усажен на край постели и допрошен с ласковым участием.

Звали его Кузькой, был он сирота при живой матери, многодетной, но одержимой синдромом Сатурна, а именно — тягой к пожиранию собственных детей. Кузька уберегся единственно потому, что родился тщедушным, к съедению непригодным. Мать бросила его в лесу и отправилась на гульбище. По счастью, в это время выехал поохотиться на кабанов с медведями царь-батюшка — приметил Кузьку в люльке под деревом и записал в свою дворню. Живет с той поры Кузька во дворце: ест-пьет, науки изучает — дюже приспособленный оказался к наукам. От матери у него парсуна осталась, но хранится она за семью печатями, потому что нельзя видеть Кузькину мать без риска для жизни. Никому, даже Кузьке. Сам Кощей ее вида страшится...

— А как же папаня твой? — бестактно спросил Сидоров.

— Нет у меня папани и не было никогда, — непонятно ответил Кузька. — Царь-батюшка всем нам заместо отца родного. Он добрый, душой отзывчивый, вегетарианец...

— Точно, вегетарианец? — поинтересовался Сидоров с великим подозрением.

— Вот те крест!

Сидоров расправил плечи:

— Тогда, пожалуй, нанесу я ему визит.

Кузька всхлипнул:

— Как пленили Ивана-царевича, уехал царь-батюшка и... и... сгинул... Вестей не шлет...

— Кто ж правит вами ?

— Калерия Праведная.

Так Сидоров и сел.

(Пегас занес его именно в Иваново царство не случайно. Пролетная дорога вела от яблоньки на север, к пеньку, с которого Купоросов собрал опята, а от пенька можно было либо налево, либо направо, но никак не вперед — так уж там скособочилось местное пространство. Направо Пегасы не летали — боялись кикимор. Следовательно, оставалось налево — в Иваново царство-государство.)

Из дальнейшего рассказа Кузьки Сидоров узнал, что народ правлением Калерии Праведной доволен: поля тучны, дичи в лесах навалом, рыба сама в сети запрыгивает, а денежно-товарные отношения, несмотря на неблагоприятную конъюнктуру, находятся в полном порядке, хотя и не подкреплены золотым запасом, исчезнувшим вместе с царем -батюшкой.

— Ничего странного, — сказал Сидоров. — Когда простой продукт имеется, можно и без золота обойтись.

Тем Александр Филиппин завоевал неизбывное уважение Кузьки, постфактум делившегося с дворцовой челядью:

— Надо же: князь, а читал Адама Смита! Голова!

Труд Адама Смита «Исследование о природе и причинах богатства народов» привез в подарок царю-батюшке Троллий. Что же до княжеского титула, то его Сидоров присвоил себе самочинно.

— Как называть тебя? — спросил Кузька.

— Зови просто: князем Сидором.

И после сокрушался, что назвался князем простым, а не великим.


Пришла пора убираться восвояси. Заправила Марья в один рукав кости из Ерусланова мешочка, вылила в другой штоф зелена вина, найденный в сейфе Кощея. Махнула раз — заплескалось озеро, махнула два — поплыли по озеру лебеди. Употребив нити, предназначенные для вышивания подштанников, лебедей связали в четыре упряжки — в каждой полтысячи птиц. Далеко не улетишь, но покинуть чертоги вполне достаточно.

И — покинули. Впереди Иван да Марья, за ними Затворов со спеленутым Кощеем, дальше Еруслан Лазаревич с секретным оружием в пергаменте, а замыкающим Грустный Рыцарь. Змей Горыныч на сей раз не дремал и бросился в погоню. Зашел с фланга, дыхнул огнеметно. Понесся Грустный Рыцарь наперерез огненному смерчу, загородил грудью Ивана да Марью и... выпал скорбным пеплом на бесплодные камни Кощеева царства. Заколосились камни, зазеленели, из-под сухих кочек вылезли честные труженики и начали счастливую трудовую жизнь.

А Горыныч совершил сложную пилотажную фигуру, вновь готовясь к атаке, но не тут-то было! Выпростал Еруслан Лазаревич парсуну, и поплатилось чудовище за все: две головы околели, а третья умом повредилась. Прочертил Горыныч огненную дугу за горизонт, и долго был черен горизонт от гари и копоти.

Подавленные гибелью Грустного Рыцаря, но радуясь заколосившейся пустыне, Иван да Марья и Затворов с Ерусланом перелетели границу Кощеевых земель и добрались до источника живой воды. Здесь лебеди по просьбе Марьи, учившей в детстве язык птиц и зверей, приникли к источнику и набрали полные клювы.

— Жаль, что не пеликаны! — посетовал Затворов.

Марья взмахнула рукавом, где оставалось еще немного костей, и появились пеликаны и тоже отяготились влагой. Еруслан Лазаревич и Затворов погнали птиц к чертогам. А в чертогах...

Сад камней напоминали чертоги. В живописных позах застыли правые и неправые. Вот Купоросов занес меч, вот Саповой-разбойник заложил пальцы в рот, вот ополченец Флуераш подхватил Олифант, выпавший из ослабевших рук Синдбада, вот Минотавр уперся рогом, вот Бова-королевич с несвязанным ухом, вот Пифон, поднявшийся на хвосте, похожий по пружину, вот Троллий с волшебной палочкой наперевес, вот клубок прихлебателей, из которого, не разбери-поймешь, торчат кентаврьи копыта и нос героического Серого Волка, а снизу, из-под тел, глядит тусклым каменным зрачком дракон... Все, свои и чужие, закоченели в небывалой композиции под взглядами змеелюбивых горгон. А вот и сами горгоны, тоже окаменевшие и оттого безвредные: в неразберихе настрелялись они друг в дружку кокетливыми глазками.

Одни медноголовые воины бродили недоуменно по странному некрополю. Действие мертвой воды завершилось уже после всеобщего отвердения. Помнили медноголовые, что шли в наступление, а дальше — сплошной туман. Очнувшись и не обнаружив противника, пошевелили медными мозгами и вообразили, что одержали большую победу. Гурьбой, толкаясь, побежали они наверх — докладывать Кощею.

Эхо их топота еще витало по залу, когда туда на лебедях-пеликанах влетели Еруслан Лазаревич с Затворовым и оживили всех своих (а чужих не стали) — и тех, кто окаменел, и тех, кто раньше от мечей, стрел да укусов погиб. Всех до единого возвернули к жизни, кроме Грустного Рыцаря, но как его возвернуть, если он хлебными колосьями взошел, фотосинтезом свое существование продолжил? Отслужили по нему панихиду...

— Какой-то он все-таки очень уж грустный был, этот Грустный Рыцарь, — сказал Еруслан Лазаревич в приватном порядке Илье Муромцу.

— А черт его знает! — ответил Илья. — Во всяком походе такой обязательно объявится.

— То-то и оно. Меч держать не умел, а туда же. Одно слово — пастух!

— Подвиг, однако, совершил.

— Подвиг? Ты сколько голов срубил?

— Не считал.

— А ему и считать не надобно было. Ни одной! Подвиг... Теперь начнется: дремучий лес имени Грустного Рыцаря, большая дорога имени Грустного Рыцаря, дом приемышей имени Грустного Рыцаря. Тьфу!

— Да ты, Еруслан, завистлив!

— Тьфу, тьфу, тьфу!

Тут к ним подъехал на велосипеде Купоросов и подарил Еруслану Лазаревичу обер-генеральский патент. Сказал;

— Прими то, что заслужил по праву. Царь-батюшка, полагаю, возражать не будет.

Еруслан повертел свиток и смягчился;

— Что ни говори, Илейка, а этот Грустный Рыцарь был хороший мужик.

— Я и не говорю, — изумился Илья.

— Нет, говоришь! Говоришь! Друзья, — обратился новоиспеченный обер-генерал Еруслан Лазаревич к войску, покидающему чертоги торжественным маршем. — Предлагаю переименовать чертоги Кощеевы в палаты имени Грустного Рыцаря. Ура!

— Ура! Ура! Ура! — ответило войско.

Но что это «ура» в сравнении с тем, которое загремело, когда перевалили крутые горы, вступили в темный лес и уперлись в дерево, у которого томился привязанный царь-батюшка. Так и стоял он все дни, пока в чертогах шла жаркая сеча. Золотым запасом поблизости и не пахло. Пахло незолотым запасом.

— Новый наживем, — сказал, разминаясь, царь-батюшка. — Все бы ничего, но очень досаждали мне комары и лютые звери.

Войско восславило царственное долготерпение, перебило лютых зверей, выгнало из лесу по инициативе Еруслана Лазаревича комаров и двинулось к источнику живой воды.

Ивана да Марью нашли плещущимися в водоемчике при источнике — ну, чистые дети! Кощей, по-прежнему скрученный, лежал на берегу, колдобился, вспоминая Кузькину мать, и злобствовал.


19. Испытание


Итак, снова Калерия! Сидорова посетила жуткая мысль, что пуховиками и прочим сервисом специально притупляют его бдительность, и, как только он окончательно разнежится, набросятся изо всех углов и без пересадки — чтобы обиднее было! — на кол.

На кол не хотелось. Бежать тоже. Жуткая мысль уравновешивалась надеждой, что Калерия не утратила к нему нежных чувств. «В сущности, — анализировал он ситуацию, ощущая готовность сложить себя на алтарь любви, — я к ней относился неплохо и, если бы не обстоятельства, наверняка полюбил бы». К месту вспомнились также гусиные потрошки и брудершафты с Витьком-каратистом.

На этой высокой ноте его застал Кузька, сообщивший, что Калерия Праведная приглашает князя Сидора отобедать.

В трапезной было сумрачно. Сидорова проводили на возвышение и усадили рядом с приживалкой, упрятавшей голову в застиранный платок. Он поклонился ей на всякий случай, получил ответный поклон и расценил как дурной признак, что его потчуют в такой компании.

Принесли первую перемену блюд — стерляжью ушицу в серебряной посудине. Неслышно возникший за спиной слуга наполнил Сидорову кубок. Сидоров тяпнул-крякнул, отведал ушицы и — взбодрился. И-эх! Вторая и прочие перемены пошли, чем дальше, тем веселее. С каждой он становился вальяжнее, раскованнее. Приживалка не ела, не пила, глаз кверху не поднимала. Словом, не мешала.

Пятой переменой явился поросенок с гречневой кашей. Сидоров отдал ему должное с охотой, но, когда слуги внесли новые подносы, поднял скрещенные руки:

— Не обижайтесь, ребята! Не могу больше!

И отвалился от стола. Но кубок вдогонку еще один опрокинул.

Тогда в трапезную вошел, опираясь на тяжелый с набалдашником посох, старый боярин в высокой меховой шапке и сказал густым басом:

— Насытился ли ты, мил человек?

— Спа... — икнул Сидоров. — Спасибо!

— Не обессудь за скромное угощение. Не до разносолов, в печали мы нынче...

— Как же, понимаю...

— А коли понимаешь, расскажи, кто ты, из каких краев, зачем к нам пожаловал. Не сетуй на строгий расспрос — время военное.

— Нешто не знаете меня? закинул Сидоров удочку

— Сказывают, зовешься князем Сидором, а более ничего.

— Пролетом я, на Пегасе. Досуги поэтические, знаете ли...

— Мы от культуры в стороне не стоим. Допрежь Кощеева вероломства Орфей бывал у нас по приглашению Марьюшки нашей — Красоты Ненаглядной.

— На арфе играл? — проявил познания Сидоров.

— На кифаре. Сладкозвучен, подлец, до чего сладкозвучен!.. Ох-хо-хо, горюшко, ничего от той жизни не осталось. Как пропало войско с Иваном-царевичем и царь-батюшка следом, одной надеждой живем... Но скажи, князь Сидор, где ж твое княжество?

Был единственный способ отделаться от настырных вопросов — перейти в наступление, и Сидоров перешел.

— Эх! — горестно всплеснул он руками. — Нет в живых ни царя-батюшки, ни Ивана-царевича. Извел их Кощей смертью неслыханной!..

— Да точно ли знаешь?! — Шапка слетела с головы старика, обнажив матово блестящую лысину.

— Мне ли не знать!

Приживалка всхлипнула, застонала, склонясь к столу. Сидоров не взглянул на нее, но добавил на всякий случай:

— Мне ли не ведать!

— А Дмитрий Сребролюбивый, войсковой казначей? — не унимался старик.

— Все погибли. Поголовно. И все неслыханной смертью! — отрезал Сидоров.

Приживалка без чувств повалилась ему под ноль платок сполз у нее с головы. Сидоров узнал Калерию, обмер.

— Все знаешь, говоришь? Все знаешь?! — подлетел к нему потерявший степенность боярин. — А того не знаешь, что Дмитрий Сребролюбивый, войсковой казначей, отец родной Калерии Праведной! Не знаешь, а?!

— Знаю, — признался Сидоров, за мгновение до того сообразивший, что Дмитрий Сребролюбивый и есть главбух, непонятно как тоже оказавшийся по эту сторону бочки.

— Откуда? — удивился боярин.

Сидоров в ответ на его удивление тоже удивился, но это прошло незамеченным, потому что Калерия открыла глаза.

— Крепись, Калерия Праведная! — торжественно возгласил боярин, помогая ей сесть на лавку. И Сидорову: — Как начались у нее предчувствия, дала она обет поститься и в бане не мыться, пока отца родного и батюшку названого не увидит.

Сидоров заметил, что Калерия смотрит на него, и упал на колени.

— Прости за дурную весть!

— Встань, князь Сидор, — ответила Калерия. — Не корить я тебя должна, а благодарить, что не побоялся правду сказать. Мне нельзя быть в неведении, держава на мне. Превозмогу я твое известие.

— Превозмоги, уж превозмоги, матушка! — зашептал старый боярин.

Сидоров ничего не понимал: не узнала, или страшное коварство задумала, или... Да что гадать? Что ему оставалось, как не принять правила игры?

— Все равно прости! — вскричал он. — Слукавил я: не ради досугов прилетел сюда, а ради тебя, Праведная! Калерия, ты перл Вселенной, Калерия, ты несравненна! Ночей не сплю, как прослышал о твоей красоте. А как узнал, что Кощей царя-батюшку одолел и тебя осиротил, так понял: не время быть в стороне. Руки твоей прошу и сердца, опорой тебе крепкой буду. Вместе править станем, доход царства-государства блюсти.

— Постой, постой! — взялся боярин за набалдашник посоха. — Прежде чем к доходу тянуться, скажи, какого ты роду-племени. А то темнишь... Не Кощеем ли подослан? Эй, стража!

В трапезную вбежали мужики с секирами.

— Оставьте его, — слабым голосом сказала Калерия. — Не похож он на лазутчика. Жидковат слишком.

— Э, матушка, погоди! Тут занятие мужское. Проверим его под пыткой. Если не лазутчик, с него не убудет.

— Не надо под пыткой. Лучше отойдем, перемолвимся, — сказал, задрожав, Сидоров. — Государево слово и дело!

Боярин заколебался:

— Поклянись, что чары применять не будешь.

— Клянусь! - сказал Сидоров и для пущей убедительности ударил себя в грудь кулаком.

— Ладно, отойдем.

Разговор был короток, но результативен. Он наложил на лицо боярина печать величайшего уважения к Сидорову. Самому же Сидорову уважения к себе всегда было не занимать. Он послал Калерии воздушный поцелуй и беспрепятственно вышел из трапезной. Мужики подняли было секиры, но, уловив им одним ясный сигнал боярина, вместо того, чтобы опустить их на голову Сидорова, сделали на караул.

А боярин поспешил в Боярскую Думу.

— Родинка у нее, говорит на... в...

— Откуда знает?

— То-то и оно. Пусть ткачиха с поварихой под надзором Бабарихи проверят. В бане.

— Какая баня — обет у нее!

— Все, кончился обет. Сказала: превозмогу.

— А если князь Сидор не врет?

— Что ни делается, все к лучшему. Пущай женится. Малый, видать, ушлый, но без нас не справится. Под нашу дудку будет плясать, боярским царем-батюшкой станет. Так-то!


Испытание Калерии Праведной решили осуществить втайне. Наказали ткачихе, поварихе и Бабарихе, если родинка объявится в указанном месте, пускать из трубы черный дым, и сели всей Думой на трибуне расположенного перед банькой мавзолея, в котором покоились все цари-батюшки, начиная с основателя династии царя Гороха I. Калерия еще веник не выбрала, а царство-государство, несмотря на строгую секретность, уже было в курсе происходящего и затаило дыхание в ожидании важного сообщения.

Покои, отведенные Сидорову, выходили в противоположную от баньки сторону, но он тоже вылез на подоконник. Высунулся из окна чуть не по пояс, вывернулся лицом вверх: мечталось поскорее узреть над крышей черные колечки. Кузька держал его за ноги.

Спина задеревенела, шея затекла, пока — наконец! — понеслись по небу клубы дыми: вроде черные, а вроде и не очень. Сидоров извернулся совершенно невозможным образом, весь обратился в зрение. И увидел...

Из-за обреза крыши выплыл дымящий паровоз. Впрочем, не совсем паровоз, а точнее — совсем не паровоз. Это шел на второй виток совершивший кругосветное путешествие Горыныч, ведомый единственной уцелевшей, но, увы, безумной головой. Сидоров разинул рот на это величественное зрелище, и хорошо — сохранил в целости барабанные перепонки. Потому что устремилась к Горынычу с земли огненная точка и встретилась с искрометной пастью. Страшилище кувыркнулось, вошло в штопор и, упав на дворцовую лужайку, взорвалось.

Не улеглась еще пыль над воронкой, как из леса выехало войско. Впереди скакал Еруслан Лазаревич и зычно кричал непонятно кому, потому что вокруг было пусто:

— Посторонись, народ! Расступись, народ! Не видишь разве, царь-батюшка с царевичем и Красотой Ненаглядной едут!

И точно! Царь-батюшка ехал на белом жеребце, за ним — Иван-царевич с невестой на Сером Волке и далее — все, все, все. Кроме, разумеется, Грустного Рыцаря. Ланцелот, надевший по случаю виктории парадный шлем с яркими перьями, придерживал на плече пусковую установку «стингер» — король Артур наладил снабжение Круглого Стола оружием через бочку на заднем дворе одного из лондонских супермаркетов.

Сидоров разнервничался, когда признал среди прибывших Купоросова, Затворова и Вольтерянца, едущих на велосипедах, и побежал из комнаты, не ведая куда. В коридорах творилась радостная суматоха, никто на него не обращал внимания, но он, подозревая обратное, гнал себя по лесенкам, галереям и переходам, пока не попал в тупик и не уперся в какую-то дверь. Толкнул ее и скатился в полутемный подвал.

Здесь пахло кислой капустой и свисали с крючьев двухпудовые окорока. Едва Сидоров расположился между бочек, дверь отворилась, и голос наверху сказал:

— Отправляй его, Илейка, вниз по лестнице.

— Так ведь провиант попортит.

— Не попортит, он к чарам теперь неспособный. Михалыч, напомни, мин друг, как те называются, что неспособны.

— Импотенты

— Ага! А ну, скажи, отродье бессмертное, будешь порчу на продукты напускать или нет?

— Не буду, — проскрипел новый голос, крайне неприятный.

— А теперь скажи: я импотент.

— Брось куражиться, Еруслан, — сказал тот, кого назвали Илейкой.

— Нет, пусть подтвердит, что он неспособный.

— Я неспособный, — покорно проскрипел неприятный голос.

— То-то же! Толкай его, Илейка, и айда, братцы, гулять!

Чье-то тело с костяным стуком пересчитало ступеньки. Сидоров ужом протиснулся подальше за бочки и вляпался во что-то липкое. Лизнул: мед. Дверь захлопнулась, в замке повернулся ключ.

«Заперли, — подумал он. — Попался!»

— Это верно: попался, — вдруг подтвердил скрипучий голос.

«С кем это он?» — подумал Сидоров, машинально макая пальцы в горшок с медом.

— С тобой. Мы теперь естественные союзники. Развяжи, что ли?

«Подсадная утка!» Сидоров нервно обсосал мизинец.

— Мелок ты, чтобы меня, Кощея, к тебе подсаживали.

— Кощея?! — вскричал Сидоров, и это было первое слово, которое он в завязавшемся диалоге произнес вслух. — Кощея... А почему тебя сюда, в подвал с припасами, бросили?

— Гуманисты они, без тюрьмы живут-обходятся. Лобное место есть, а тюрьмы нет. Либо честно живи, либо без головы ходи!

— А если человек... как бы это... хороший человек, но из-за тяжелых жизненных обстоятельств не совсем чтобы очень честный? — сказал Сидоров, коря себя за то, что раньше не поинтересовался местным уголовным кодексом.

— Ты Маркса читал? Нельзя быть немножко беременным! — добил его цитатой Кощей. — Так и живут они: если кто что где порой, то хрясть его по шее топором — и вся недолга. Правосудие потому что!

— Так ведь ошибки возможны! — Сидоров оставил горшок с медом и не заметил, как вышел на середину подвала.

— Не бывает у них ошибок. Они сердцем-вещуном руководствуются. Ты мне узлы хотя бы ослабь...

Кощей был таким, каким Сидоров и представлял его: скелет, обтянутый сухой кожей. «Чересчур похож», — подумал Сидоров и потому еще больше засомневался, что это Кощей.

Кощей заволновался:

— Нет у меня постоянного облика. Потому и похож, что похожим быть захотел.

— А говорил, к чарам неспособный.

— Мысли читать могу, облики принимать, какие угодно, а более, пока связан, ничего. Разве ж это чары?!

— А... м-м... Горбачева можешь?

Кощей не стал ломаться: вмиг изобразил отца перестройки.

— Здравствуйте, Михаил Сергеевич! Рады видеть вас. Спасибо, что приехали, — залепетал Сидоров, повинуясь могучему инстинкту.

— Как дела? Как настроение? — спросил Кощей голосом Горбачева.

— Дела хороши, настроение хорошее. Коровник новый построили, клевера взошли. С фуражом нынче зимовать будем. Каждой фуражной корове по фуражу. Каждой по потребности, от каждой по способности.

— А с РАПО отношения как? Начальство не давит?

— Сами, все сами решаем, сами давим. Сеять ли, скотину ли кормить, молотить ли, боронить... Все сами. Без указки сверху живем...

— Ну, живите, живите... — сказал Кощей, принимая прежнее обличье. — Уф, взопрел аж, трудно, брат, быть Горбачевым. Ты бы лучше Ивана Грозного или там Дракулу какого-нибудь захотел. Но могу и Несмеяной оборотиться. Девочками не интересуетесь?

— Не интересуюсь! — буркнул Сидоров, лихорадочно соображая, как таланты Кощея использовать себе во благо.

— Да, таланты у меня еще те! — отреагировал Кощей. — Мои возможности, да на службу демократии.

— Много вас таких к демократии примазывается! — отрезал Сидоров. — Мы, не спорю, естественные союзники, но, что касается демократии, находимся по разные стороны баррикады. Поэтому прошу не фамильярничать и в друзья ко мне не набиваться. Между нами возможны только исключительно деловые отношения. — И про себя рассудил. «Ничего не потеряю, если развяжу».

— Наоборот, приобретешь! — воскликнул Кощей. — Хочешь, озолочу и над василисками главным поставлю?

— Хочу! — признался Сидоров, хотя насчет василисков тут же засомневался.

— Это симпатичные такие с телом петуха, хвостом змеи и короной на голове, взглядом убивают...

— Тогда достаточно озолотить, — сказал Сидоров, подумав: «Тебе за одну иглу со мной не расплатиться!»

Кощей на эту его мысль насторожился, но выждал, пока Сидоров одолеет зубами сыромятные ремни. Потом расправился на свободе и спросил, пустив чары:

— Чего ты там про иглу думал?

Сидоров пригнулся — чары просвистели над ним — и стал торговаться:

— Озолоти сначала! — но не мог при этом не подумать про иглу и не вспомнить все, что мог про нее вспомнить.

— Так, значит, Баба Яга, говоришь? Вкручу я ей помело, карге старой! — Кощей полез наугад в первую попавшуюся кадушку, достал моченое яблоко, куснул. — Впрочем, я доволен. Я-то думал: игла в яйце, яйцо в утке, утка в печке... Ох, забористое! Молодильное, кажись...

— В зайце, — поправил его Сидоров. — Хорошо, что довольны-с. Рад стараться!

— Ну да, утка в зайце. Я думал, что Иван уже того зайца, ту утку и то яйцо!..

— Удивляюсь. При вашей проницательности...

— Дурак! У них, такое есть... такое... — Кощей взмахнул руками, отгоняя страшное видение Кузькиной матери. — У кого хочешь проницательность отшибет. Но мне пора. За службу, сослуженную тобой... (Сидоров выкатил грудь, словно надеялся на орден) оставлю тебя в живых.

— Озолотить не забудь.

— Мидас тебя озолотит. Прощай!

Кощей вошел в стену и был таков.

— А я?! — бросился следом Сидоров и набил шишку о камень. — Как же я?!

Он скреб стену ногтями, пытался грызть зубами, лягал, что есть мочи, и вообще производил много шума. И добился, чего не хотел: заскрипели ржавые петли и на верху лестницы появились стражники. Сидоров понял: теперь уж — точно попался! Куда бежать, где спрятаться, как — хотя бы! — внешность изменить?! Побежал он опять в глубь подвала, за бочки.

А стражники в ужасе захлопнули дверь. Понеслась по дворцу-терему весть, что Кощей освободился от пут. Царя-батюшку она застала на кухне, где он сочинял меню к свадебному столу. Топнул царь-батюшка досадливо и приказал трубить тревогу. Вскоре отборные воины столпились в тупике у подвала.

— Тс-с-с... — приложил палец к губам царь-батюшка.

Воины обратились в слух и услышали, как шипят-жарятся проткнутые вертелами быки, как шушукаются девки в сенях и как — в подвале! — чавкает кто-то. Ясно кто!

— Разрешите первым старому разведчику, — с героической простотой сказал Затворов.

— И-эх! Разрешаю! — махнул рукой царь-батюшка и обнял участкового. — Береги себя!

— Не поминайте лихом! — сказал Затворов и приоткрыл дверь.

Мерзостное чавканье заполонило коридор и заставило воинов содрогнуться и крепче сжать рукоятки мечей. Затворов вошел в подвал, и в этот момент чавканье вдруг сменилось младенческим плачем.

Плакал ворох одежд на усыпанном огрызками полу. Затворов расковырял его и добыл наружу запутавшегося в тельняшке младенца.

— Вот тебе, бабушка, и плюрализм! — сказал он глубокомысленно.

Младенец, словно согласившись с ним, пискнул и поднял ручонку с зажатым в кулачке молодильным огрызком.

— Снова оборотился, поганый! — рявкнул возникший из-под земли Еруслан Лазаревич. — Вон, глядите, — он указал на отметину, оставленную школьным знаменем, — у него на жопе дьявольская печать! А нут-ка покажем ему Кузькину мать!

Затворов прижал младенца к себе.

— Ты, Еруслан, того... охолонись... Ребеночек все-таки... Если воспитать правильно, еще человеком вырастет!..


Эпилог


Пир был на весь мир. На третьем месяце застолья Николаша и Вольтерянц, улучив минутку между здравицами, поблагодарили царя-батюшку за гостеприимство и засобирались домой.

— И я с вами! — сказал Затворов. — Я ребеночка должен зарегистрировать, у меня знакомство в ЗАГСе есть. Умру, но докажу, что академик Трофим Денисович Лысенко кое в чем был прав. Гены еще не все, главное — чтобы человек был хороший!

К дуплу отправились в сопровождении всего царского двора.

— Хоть вы и сказочные, а такие родные, — сказал им напоследок Иван, утирая скупые слезы.

В дискуссию насчет сказочности Купоросов, Вольтерянц и Затворов вдаваться не стали.

Из бочки вылезли чуть раньше, чем залезли в нее, что связано с внезапно случившейся турбулентностью пространства-времени в канале нуль-перехода. (Потому и встретил Сидоров Затворова, идущего с коляской.) Не без труда разобрались что к чему и только спрятались за пандус при даче генерал-лейтенанта Коновалова, как началось уже известное читателю сражение с участием Затворова и гаишников. Затворов, увидев себя со стороны, распереживался, у него поднялось давление. О, как ему хотелось помочь самому себе и дать по шапке невидимому Сидорову, но сковывала ответственность за агукающее на руках существо.

Когда молодец пальнул из фузеи, существо запищало и омочило сквозь батистовые пеленки изрядно потрепанный в боях и сражениях милицейский мундир. Тут же начался пожар, и нашим героям стало не до наблюдений.

Дача генерал-лейтенанта Коновалова сгорела за 13 минут 49 секунд, явив пример быстрой и безболезненной конверсии. Мир ее праху.


Прошло два с лишним года.

Затворов, выправив документы на усыновление, обработал себя, а заодно и Вольтерянца с Купоросовым, забывальной травой. Так, дескать, чище будет эксперимент по борьбе с генами. Из милиции он уволился, на прощание ему вручили именные часы и просили, чтобы он не забывал, заходил. Но Затворов не заходит. Все свое время он посвящает сыну, который, как уверяют соседи, похож на отца — и глазами, и носом-пуговкой. Затворов придерживается того же мнения. Его идея-фикс — «не попасть под инфаркт» раньше вступления сына в самостоятельную жизнь. Он ежедневно делает гимнастику ушу, а грядущей зимой предполагает купаться в проруби. Ушу помогает, и Затворов твердо надеется дожить до цели. И доживет, несмотря на моржевание, и моржеванию, между прочим, это припишет. Ведь забывальная трава, неожиданно занявшая столь значительное место в нашей повести, развеяла воспоминания об эликсире бессмертия, которым перед расставанием напоил верных друзей благодарный Иван-царевич.

Вольтерянц тоже здорово изменился. Строительство метро законсервировали, его прославленная в газетах бригада распалась. Сейчас он сооружает фермы в пригородных хозяйствах. С марта по конец ноября вкалывает, как черт, зимой — лежит и курит, да позволяет себе то, чего не позволял прежде. Когда выпьет, спрашивает жену: «Так ли мы живем?» Что-то в нем надломилось. Медаль его куда-то закатилась, он ее не искал.

Купоросов живет душа нараспашку, но не пьет и другим не советует. Любимое его занятие — собирать во время выборов подписи за выдвижение ультра-демократических кандидатов. На день рождения новые друзья подарили ему портрет Бакунина. Николаша повесил его над семейным ложем и на протесты Зины отвечает: «Ты мово Карлу Марксу не трожь!»

По воскресеньям Купоросова навещает Михалыч. Поначалу санитар намеревался осесть при дворе царя-батюшки, но почему-то там не прижился. «Ну их всех к шутам!» — исчерпывающе объяснил он свое возвращение, но Купоросов, обработанный Затворовым, конечно же, ничего не понял. Бочка на сидоровском подворье разрушилась, и Михалычу пришлось выбирать: возвращаться через прошлое или через заграницу. Он выбрал заграницу, а точнее — Вену, поскольку нуль-транспортировочное дупло, сообщавшееся с тамошней бочкой, находилось во владениях Троллия. Добравшись до родного посольства, санитар в лучших традициях племянника пожаловался дежурному на расстройство памяти: мол, вышел из дому подышать свежим воздухом и — неизвестно как — очутился в Вене. Проверка, произведенная с помощью австрийских властей, подтвердила сей удивительный факт, и вскоре Михалыч ступил на шереметьевскую бетонку.

У трапа его встречали журналисты. Вспомним газетные заголовки — «В плену чужого измерения», «Родину я помнил сердцем», «Транзитом через Галактику», «А был ли мальчик?..», «Телепортация санитара», «Комиссия по АЯ: без комментариев...», «Познавая непознаваемое» и «Новое мышление не знает границ». Последний заголовок предварял восьмиколонник, где Михальи упоминался мимоходом, зато пространно говорилось о том, что в иные времена простому человеку, попавшему в такую переделку, могли бы и не поверить, а в совсем иные времена, вполне вероятно, упекли бы его куда Макар телят не гонял, но, к счастью, наступили времена не иные и тем более — не иные совсем, то есть такие, какие надо.

Газеты так здорово все объясняли, что Михалыч, проживший жизнь в уважении к печатному слову, не мог в этом слове усомниться, но и не усомниться по понятной причине тоже не мог. В его душе разверзлась трещина, которую усугубляла странная реакция Купоросова, стоило завести речь о совместных приключениях в забочковом пространстве-времени. Как-то, в бесплодных попытках привести душу в порядок, Михалыч купил бутылку водки и заперся в своей комнате, которую занимал в коммуналке на пять семей, но туда как раз нагрянул Семен Отшивц с оператором и осветительной аппаратурой. «Транзитом, значит, я... это... через непознаваемое...» — сказал Михалыч в микрофон и выдал попурри из газетных статей, прямо-таки физически ощущая, как расширяется трещина. Вечером он увидел и услышал себя в «Моментальных новостях» и всему поверил, ибо все говорилось не столько им самим, сколько телевизором, но тем не менее еле дотерпел до утра, чтобы поехать к Купоросову и задать один-единственный вопрос: существует забочковое пространство-время или не существует? «А как же!» — отмел его сомнения Купоросов. Михалыч, успокоенный, вернулся домой и налился, снимая стресс. Таким и застал его добытый Купоросовым из-под земли главврач амбулатории санаторно-оздоровительного типа для тружеников кройки-шитья и Красного Креста с Полумесяцем. Надо ли говорить, что амбулатория помогла Михалычу лучше всякой забывальной травы. Излечившись от галлюциноза, он обратился к религии и теперь поет в хоре Епифаньевской церкви.

А Дмитрий Ефимович теперь министр финансов при короле Елисее. Тут тоже целая история вышла, в связи с которой Троллий сказал: «Себя как в зеркале я вижу!» Когда на свадьбе Ивана да Марьи витязь в тигровой шкуре, избранный тамадой, добрался до персональных тостов и первым — что справедливо! — предложил выпить за здоровье Серого Волка, Калерия от избытка чувств чмокнула четвероногого героя в холодный нос. Волка от поцелуя перекосило, грянулся он оземь и предстал перед изумленным застольем королевичем Елисеем. Оказывается, его заколдовала ведьма, одна из многочисленных теток Кощея, да еще взяла с него обет, чтобы он об этом молчал. Вернуть ему человеческий облик мог только женский поцелуй. Серый, став Елисеем, и охнуть не успел, как спутал благодарность с любовью и сделал Калерии предложение. Он одумался, лишь уже после того, как испросил у Дмитрия Ефимовича родительское благословение, — одумался, но поздно было, ибо у них, королевичей, брать назад слово не принято.

Впрочем, между нами мужиками, роптать ему не пришлось. Калерия выкупалась в кипящем молоке и превратилась в красавицу и девицу. О том, какой дым шел из трубы, народонаселение позабыло, но для верности, дабы исключить в будущем смуту, царство-государство и полмира в придачу обмахали забывальной травой. (Потому князь Сидор для всех как бы не существовал и сомнений ни у кого не было, что Затворов усыновил Кощея.) Тех же, кто обмахивания избежал и утек за море-окиян, чтобы там клеветнически измышлять, вычеркнули указом царя-батюшки из общества навсегда.

Принятые меры возымели воздействие: бракосочетание прошло без сучка-задоринки. Посаженым отцом был царь Пантелей, которого воскресила экспедиция, снаряженная на средства Ивана-царевича. Обвенчавшись, молодые отбыли в королевство жениха, а навстречу им уж летели гонцы с печальным сообщением, что король-батюшка, отец Елисея, извещенный обо всем голубиной почтой, не перенес великой радости и отдал Богу душу. И вот тут-то Дмитрий Ефимович не упустил своего шанса: виртуозно составленная смета траурных мероприятий вымостила ему дорогу к министерскому креслу.

Елисей короновался и — такова королевская жизнь! — принес любовные утехи в жертву государственным обстоятельствам: то он скачет на рубежи, то с утра до вечера со своими графьями и маркизами заседает, то с вечера до утра шнапс-водку пьет и сидр пробует. В полнолуние он забирается в сопровождении стенографиста-биографа на дворцовую крышу и материт луну, в чем и проявляется, главным образом, рецидив его прошлой волчьей жизни.

Калерия окунулась в кухонные заботы. По хозяйству ей помогает матушка, переправленная в Елисеево королевство через бочку, расположенную на задворках рыбной лавки в Хайфе. Как матушка Калерии попала в Хайфу, понятно, наверное, каждому, но как ей удалось провезти мимо таможни добро, нажитое многотрудной деятельностью мужа, не знает ни одна контрразведка в мире. Жаль, не все в бочку пролезло.

Кстати, о контрразведке. Выяснилось, что Драхма, он же Гульден, никакой не Гульден, а полковник Семен Петрович, внедренный во вражеские спецслужбы и законспирированный столь глубоко, что никто, в том числе он сам и руководство контрразведки, о его миссии даже не подозревал. В труднейших условиях, когда приходилось быть тем — не знаю кем и творить то — не знаю что, он действовал выше всяких похвал. (Таким образом, обнаруживается странная общность судеб Семена Петровича, Троллия и нынешнего кораля Елисея, в прошлом Серого Волка.)

Разобравшись во всем, доблестною контрразведчика выпустили из следственного изолятора, наградили и отправили на пенсию. На заслуженном отдыхе он по старой привычке приторговывает монетами для души.

На Сидорова контрразведка завела досье, в котором хранятся оригиналы телеграмм Ллойда и американского президента, вырезка из газеты «Труд» тассовской статьи, донесение Сени Фридмана (он же — боец невидимого фронта майор Исаак Петрович) и заявление Марьи Ипатьевны, видевшей Сидорова с приклеенной бородой. Ушанка-невидимка, забытая Сидоровым на гостиничной вешалке, следов в досье не оставила. Ее унес кореш Эстрагона Скорострельчука и подарил своему шурину, терапевту-экстрасенсу. Тот пользуется чудесным головным убором, добиваясь полупрозрачности пациентов.

Но и без ушанки представления контрразведчиков о Сидорове сформировались весьма четкие. О многом говорит уже сама дата его рождения — 29 февраля 1956 года, сразу после судьбоносного XX съезда КПСС. Торопились, видать, апологеты холодной войны внедрить в пошатнувшиеся устои победившего социализма чего-нибудь взрывоопасное. Можно предположить, что это Сидоров и ему подобные пытались повернуть северные реки, влияли на агропром и дружили с разработчиками атомных реакторов. И можно не предполагать, а утверждать наверняка, что жертвами Сидорова стали главный бухгалтер Поганьковского кладбища Дмитрий Ефимович Бутербродский, его дочь Калерия и генерал Петр Петрович, вынужденный после всей этой истории уйти в отставку. Зато Иван Петрович, переведенный на место Петра Петровича из провинции, вспоминает Сидорова с благодарностью.

Немало беспокойств из-за талантливого организатора художественного процесса пережили также Нюра и ее новый муж Ларец Ларецович Ларцов. Они, особенно Ларец Ларецович, активно сотрудничали со следствием, но помочь ничем не сумели. Ныне Ларец Ларецович руководит кладбищем, целиком перешедшим на аренду. Дел невпроворот, но он не забывает поколачивать жену.

Егор Нилыч в Лареце Ларецовиче души не чает. Он предоставил зятю бездонный кладезь своего жизненного опыта, и Ларец Ларецович черпает оттуда полным ведром. Недавно завистники выжили Егора Нилыча из руководства культурой, от огорчения он взялся за мемуары. Название для мемуаров пока не выбрано, но у Егора Нилыча есть в запасе два варианта — «Почему я не люблю коммунистов» и «Партбилет храню у сердца». Какой из них будет использован, определит время.

Баобабов тоже ушел на покой. Он с наслаждением читает газеты и повторяет: «Так вам и надо! Так и надо!» Изредка к нему заезжает племянник Артем, руководящий теперь областным управлением бытового обслуживания. Он на отличном счету, и, говорят, его скоро вызовут в столицу на укрепление. В свое время, укрепив руководство Поганьковским кладбищем, он способствовал раскрытию махинаций прежнего директора Калистрати, бесстыдно наживавшегося на людском горе.

Накануне 1 мая Артем получил указание заменить сросшийся с фронтоном здания мэрии лозунг «Наша цель — коммунизм!» более современным «Да здравствуют общечеловеческие ценности!». «Нашу цель» пьяные труженики отколупывали отбойными молотками и уронили в толпу зевак венчавшую фронтон статую пролетария с эстафетной палочкой. (Впрочем, это была не палочка, а остаток древка знамени, отвалившегося еще при застое.) Зеваки отделались легким испугом, но пострадал Гаев П.Н., полчаса назад прибывший с Кольского полуострова.

Трамвайную линию перерыли, и он шел с вокзала пешком. В перевязанном веревкой фибровом чемодане соседствовали пара белья, палтус горячего копчения и кусочек керна, поднятого с глубины десять тысяч метров. Глаза Петра Никодимовича источали тоску. Он имел вид правдоискателя, который мечтал взойти на костер и взошел, а его вместо того, чтобы сжечь, прогнали с эшафота под идиотским предлогом, будто у палача отсырели спички. Разочарования начались, когда Петр Никодимович понял, что навык работы лопатой непосредственно при рытье сверхглубокой скважины не требуется. Не теряя, однако, надежд, он устроился табельщиком и принялся выдвигать почины. Увы: его идеи не встретили адекватной реакции! Когда чаша разочарований переполнилась, Петр Никодимович написал письмо в стенгазету, в котором обозвал всех наймитами, купил палтуса в качестве гостинца жене и отбыл домой.

Так вот: он шел вдоль свежевспаханной трамвайной линии и вдыхал запах развороченных шпал, когда льющийся с небес треск отбойного молотка нарушился свистом. То неслась к земле, растопырившись, вышеупомянутая статуя. Решение созрело мгновенно — Гаев П.Н. всегда был скор на решения — он растолкал зевак и принял статую на себя. «Выньте рыбу из чемодана, завоняется...» — успел он вымолвить прежде, чем остановилось пламенное сердце. Ларец Ларецович по-соседски организовал ему место на главной аллее. На могиле установили спасенную статую. Кажется, еще шаг, и она передаст эстафету тюфяевскому монстру.

Поэт кладбищенского дела Геша Калистрати от такой безвкусицы сошел бы с ума, но Геша пребывает в колонии, где работает в цеху, производящем противогазы. План перевыполняет, есть надежда, что через год-полтора его выпустят под административный надзор. Он не унывает и сокрушается единственно о судьбе своей похоронной библиотеки. И не зря: Ларец Ларецович, став директором, вывез ее в неизвестном направлении, концов не найдешь. С тех пор на книжных развалах появляются фолианты с Гешиным экслибрисом — поставленным на попа гробом, из которого сыплются веселые буквы. Один, с золоченым обрезом, купила экс-чемпионка. По ночам она плачет над ним украдкой, боясь разбудить спящего в соседней комнате мужа.

Да, экс-чемпионка вышла замуж. Богемная суета бросила ее в объятия писателя-анималиста Тимофея Подшибайло, приобретшего в литературных кругах кличку Гришка Рэ. Подшибайло специализируется на волках. Он издал три брошюры — «Я и серый матерый», «Хищники не пройдут!» и «Как содержать волков в неволе» и между делом, чувствуя в тесных рамках волчьей темы творческую неудовлетворенность, сочиняет объемный труд «Все про все». Литературные занятия не мешают Гришке Рэ получать в зоопарке ставку младшего научного сотрудника и в дни зарплаты пить с завхищниками неразбавленный спирт. Потом одержимый тоской он идет к клетке с волками и, непонятно к кому обращаясь, шепчет, кривясь лицом: «Эх, дурак, ты, дурак! Что же ты покинул меня, счастья своего избежал!..» Волки в ответ подрагивают боками. Они чуют, чьим рационом закусывал писатель-анималист, да сказать ничего не могут...

А в Окленде, почти под ногами у размазывающего пьяные слезы Гришки Рэ, спешно готовится бассейн с океанской водой для невиданного существа, пойманного у берегов Тасмании. У него рогатая голова на длинной гривастой шее, тело цилиндрической формы, покрытое внахлест бронированными пластинами и мощный хвост в ядовитых шипах. Оно ни на что не похоже, мокеле-мбембе — ужасный динозавр, якобы обитающий в африканских джунглях, — перед ним щенок. Ученые погрязли в спорах по поводу его происхождения, но мы-то знаем, что оно вылупилось из банки «Завтрака туриста» — последнего произведения израненной скатерти-самобранки. Что касается сидоровского чемодана со всякой всячиной, то он вмерз в айсберг и плывет сейчас вместе с ним по пути Скорострельчука, все по тому же Антарктическому циркумполярному течению.

В судьбе Эстрагона Ивановича изменений никаких. Алименты ожесточили его. Как-то, напившись, он пытался вплавь добраться до острова Поссесьон, но был выловлен бдительным ОСВОДом в районе буйка. «Сталина на вас нет!» — кричал он, когда его, зацепив за плавки, втаскивали в лодку.

События нашей повести не оставили на Поссесьоне сколько-нибудь заметного следа. Куда меньше повезло острову Пасхи. Там разразилась эпидемия странной болезни, которую охочие до сенсаций журналисты окрестили «желудочным СПИДом». Прибывшие на место представители гуманитарных организации обнаружили изобилие пустых консервных банок с наклейками, вылинявшими до полного исчезновения рисунка и надписей. Выдавленные на банках цифры расшифровке не поддались. Сами пасхальцы ничего путного о происхождении банок сказать не смогли, и это понятно: остров оказался в секторе действия забывальной травы, которой Сидоров напутствовал авиалайнер с американскими туристами. Удивительно другое: прошло полгода, и память об эпидемии стерлась напрочь. Упоминаний о ней не найти даже в архиве Всемирной организации здравоохранения. Здесь налицо эффект остаточной забывальности, явления в принципе нередкого, но в силу природы своей малоизученного. Способствовало забывальности и то, что благодаря помощи мирового сообщества «желудочный СПИД» обошелся без жертв, не считая сенбернара пасхальского губернатора, заглотившего две банки целиком.

Чучело сенбернара было вывезено в Европу этнографической экспедицией и экспонировалось в Москве, Чите и Нарьян-Маре на выставке «Чудеса острова загадок». На обратном пути из Нарьян-Мара во время долгой стоянки на станции Красные Шушары оно пропало из выставочного багажа. Владельцы сенбернара получили страховку, а в день пропажи, больно ударившей по престижу принимающей стороны, на платформу Красных Шушар взошел, сгибаясь под тяжкой ношей и покачиваясь от длящейся с утра абстиненции, стрелочник Байрам-Бендуков. Нетвердой походкой он двигался мимо бабок, сидящих на узлах, и немногих в осеннюю пору дачников и спрашивал:

— Сенбернара не желаете?

Желающих не нашлось. Байрам-Бендуков поставил чучело на асфальт, присел на него и задремал. Долго ли, коротко ли — подошла электричка и вобрала в себя бабок и дачников. Зато перед Байрам-Бендуковым возник гражданин, которого раньше на платформе не было и который из электрички тоже вроде не выходил. Гражданин подошел к Байрам-Бендукову, отвернул воротник его замасленного пальто и покачал головой:

— Опять не то...

— Сенбернара не желаете? Со скидкой, дешево, — без особой надежды сказал Байрам-Бендуков.

— Не желаю! — отмахнулся гражданин и растворился в сумерках.

Байрам-Бендуков вздохнул и обхватил сенбернара за бока, чтобы снова взвалить его себе на плечи, но сенбернар вывернулся и с глухим лаем понесся по платформе в направлении противоположном тому, в котором исчез гражданин. Стрелочник флегматично проводил собаку взглядом и побрел греться в зал ожидания.

А гражданин материализовался за полторы тысячи километров от Красных Шушар, в большом городе. Там как раз шел митинг. Он ввинтился в ряды митингующих, как бы невзначай ощупал воротники, попавшиеся по дороге к импровизированной трибуне, ухватил бутерброд с колбасой, которой угощали выступавших, и в следующий миг очутился уже на морском берегу, далеко от большого города. Подышал свежим воздухом и заснул в заброшенном аэрарии.

Два года мечется он по городам и весям в поисках пальто, утраченного Купоросовым, и никакие чары ему не помогают. «Потому что бардак!» — думает он про себя. И правильно думает: в условиях бардака эффективность чар близка нулю. Питается он всухомятку и нажил гастрит, любой облик у него нездоровый. Тем не менее он продолжает тратиться на разные пакости: устраивает природные катаклизмы, аннигилирует дешевое мыло, сахар и водку в отдельно взятых областях, зло шутит над стрелочниками, провоцирует межнациональные конфликты, сеет коноплю и плевелы, навевает еженощно членам правления партии «Демократы во плюрализме» кошмарный сон, будто их штаб-квартиру осадили многочисленные народные массы с плакатами «Слава КПСС!», и прочая, прочая, прочая. Недавно он из хулиганских побуждений откупорил бутылку с джинном, невесть как перекочевавшую из опечатанного имущества мраморовладельца в домашний бар начальника местного отдела по борьбе с экономическими преступлениями — ой, что было! А к двухтысячному году он планирует очередную перемену политического курса и голодные бунты.

Но насчет бунтов ему, пожалуй, не обломится. Есть на этот счет кое-какие греющие душу факты. Вот самый свежий. На днях отечественное объединение «Raznomnogo» подписало соглашение о создании совместного предприятия «Narodnaja jeda» с крупнейшим в Новой Гвинее производителем чемоданов фирмой «Ласт крокодайл». Фирма использует безотходную технологию, поэтому ее склады ломятся от тушенки, которая на месте не находит спроса и которой у нас, как известно, при перемене политических курсов всегда катастрофически нс хватает. Отечественная сторона возьмет на себя утилизацию тушенки, а «Ласт крокодайл» будет поставлять за это отборные чемоданы из расчета: утилизация одной тонны тушенки — один чемодан.

Между прочим, когда чрезвычайно довольный сделкой председатель совета директоров «Ласт крокодайл» Бартоломью-Елена Хуб Улури давал интервью программе «Время», за его спиной промелькнул Ларец Ларецович. Шутка, конечно. Ларец Ларецович, притомившись на работе, в этот вечер дремал в кресле у телевизора. А в кадр угодил телохранитель Б.-Е.Х.Улури, удивительно похожий на директора кладбища. На острове Пасхи, принимайся там первая программа, его появление на экране наверняка нанесло бы удар по остаточной забывальности. А так — оно прошло незамеченным, лишь генерал в отставке Петр Петрович что-то, сам до конца не осознавая что, заподозрил и, будучи человеком долга, поспешил набрать номер своего бывшего кабинета.

— Есть, Петр Петрович! Беру на карандаш! — по привычке отрапортовал бдящий на посту Иван Петрович.

— Вот так-то! — сказал Петр Петрович то ли в трубку, то ли в телевизор и, довольный, пошел на кухню пить кефир.

А Иван Петрович ничего на карандаш не взял и все тут же забыл. Потому что он тоже был человеком долга, и долг по причине происшедших в стране перемен повелевал ему думать по-новому и по-новому забывать.



Загрузка...