Глава вторая

Карета, поставленная на полозья, быстро катила по тракту через заснеженные степи, освещаемая большим бледным месяцем. Лошадки бежали ровно, а потому внутри кареты было весьма покойно. Граф Драчевский расположился на мягком сиденье головой в сторону пути, посадив напротив себя лакея Ваську, который, по обыкновению дворовых, едва лишь остался без дела, как тут же заснул, и молодого человека, подобранного им на станции. Внутри кареты оказалось ничуть не тесно, как боялся того щепетильный Иван, стеснявшийся, как бы не пришлось обеспокоить своим присутствием графа. Однако же все обошлось.

Граф и Безбородко некоторое время молча разглядывали друг друга, словно примеривались, с чего начать разговор. Первым заговорил Григорий Александрович:

— А признайтесь, сударь, что вы приняли меня за черта, когда я вошел. Или даже ждали оного и никого другого, а тут как раз я подвернулся. А? Нет, мне сие даже приятно и льстит моему самолюбию. Но все же скажите, вы ведь со смотрителем черта ждали, ведь так?

Иван принужден был согласиться и даже прибавил, что станционный смотритель до сих пор видит в нем нечистую силу. Услышав это, граф, взметнув удивленно брови, громко хмыкнул и произнес:

— Да смотритель сам какой-то странный. Должно быть, это от постоянного одиночества. Он, весьма вероятно, и водочку в одиночестве попивает. И разными мистическими штуками балуется. Особенно когда напьется.

— Нет, он водки уже с год как не употребляет! — тут же бросился на защиту нового знакомого Безбородко. — А мистикой интересуется потому, как посыл свыше имеет.

Слова его были сказаны с такой трогательною убежденностью в правоте Колобродова, что вызвали невольную улыбку на лице графа.

— Да вы, молодой человек, должно быть, поэт, — заметил он, пытливо глядя в огромные синие глаза Ивана.

Безбородко покраснел, словно невинная девица, у которой жених допытывается перед самой свадьбой, готова ли она к первой брачной ночи.

— Да, немного, — признался он, к вящему удовольствию графа, имевшему страсть выпытывать у людей их душевные наклонности.

— Я в молодости, вот то есть в вашем возрасте, тоже писал, — неожиданно объявил Григорий Александрович. — Да только бросил потом.

— Почему так? — живо спросил Иван, прятавший в дорожном сундуке своем заветную тетрадь со стихами.

Граф, желая потянуть время, а может, из соображений более глубоких, отодвинув прикрывавшую окна кареты драпировку, выглянул наружу, оглядел несколько более внимательно, чем оно обычно нужно, поля, мимо которых неслась карета, и только после этого сказал:

— Я, молодой человек, признаюсь, давно не вспоминал эту историю, происшедшую в моей жизни много лет назад. Только ваша открытость и благородное поведение пробудили в душе моей сии воспоминания. Да и возвращение на родину тоже сыграло свою роль. Знаете, русская речь, давно не слышанная, и наши просторы — все это так подействовало, взволновало. Я ведь не только в Баден-Бадене жил. Там наших, русских то есть, много. Я больше по Италии ездил. Два года с лишком не был в России. Весь италийский полуостров изъездил. Был и в Вероне, и в Венеции, и в Неаполе. Рим, конечно, тоже оглядел весь. Даже на Сицилию заезжал. Но это так, более для охоты на козлов. Там их в горах много водится. Вот богатые путешественники в Сицилию и стремятся, по горам походить да дичь пострелять. Вы, Иван Иванович, простите мне мою болтовню, вы, возможно, спать хотите, а я тут со своими разговорами вас отвлекаю, — неожиданно сказал граф.

— Нет-нет, что вы! Я весь внимание. Вы так интересно рассказываете. Прошу вас, продолжайте, пожалуйста.

Выслушав бурное изъявление желания услышать рассказ, Драчевский, не желавший будить лакея, самолично достал из дорожного кофра заветный графинчик и налил себе и Ивану коньяку в серебряные стаканчики.

— Соскучился я по русской речи да по русским оборотам. Меня в детстве воспитывала няня, а уж после разные месье. Няня, добрая старушка, и привила мне простонародные слова и словечки. — Граф отпил коньяк, потряс головою, поцокал языком и продолжил: — Так вот. Примерно в вашем, сударь, возрасте, а лет мне тогда было двадцать, надумал я жениться. Влюблен был чрезвычайно. Даже до безумия доходило — так иногда тосковал, долго не видя предмет влечения сердца моего. Что же до самого предмета, то это была девушка удивительной красоты и грации одного со мною возраста и положения. Она отвечала мне той же симпатией, какую и я питал к ней. Родители наши были, разумеется, не против, что их дети проявляют друг к дружке страсть. Да-да, именно страсть. Теперь-то я понимаю, что наше влечение нельзя было назвать любовью. По прошествии лет, много живя за границей, я стал лучше понимать это. А вот тогда… Тогда была свадьба, торжественный выезд, венчание в церкви. Невеста была чудо как хороша в подвенечном наряде. Она, знаете ли, молодой человек, очень долго к этому дню готовилась, платье шила, о разных нарядах и подружках своих хлопотала, обдумывала, кого пригласить, как и с кем посадить за праздничный стол. В общем, обустраивала торжественность. Жена моя желала продлить сей день как можно дольше, тем более что ей страстно нравилось быть в центре внимания.

— Простите, граф, что перебиваю вас, но вы не сказали, как зовут вашу жену, — деликатно поинтересовался Иван.

Граф вскинул, по своему обыкновению, брови.

— Не сказал? Странно. Лизою. Ее звали Лизою.

— Как странно! — вскликнул Безбородко. — Какое совпадение!

— А что такое? — удивленно спросил Драчевский.

— Дело в том, Григорий Александрович, что мою невесту тоже зовут Лизою.

Брови графа взметнулись еще выше.

— Да, действительно, удивительное совпадение. Тем более что конец моей истории весьма печален. — Было заметно, что графу неприятно отвлекаться от рассказа. — Так вот. На свадьбе один из приглашенных, уж не помню кто, подарил Лизе канарейку. Боже, это был столь вульгарный подарок, что я даже вымолвить ничего не мог. Согласитесь, Иван Иванович, что это моветон дарить и держать дома канареек. Тем более для поэта, коим я тогда являлся. Однако Лиза приняла сей подарок более чем благосклонно. Даже сверх того, она столь ему обрадовалась, что на некоторое время забыла о церемонии обеда и о гостях, а лишь чирикалась с этой мерзкой птицей. — При упоминании о канарейке Григорий Александрович передернул плечами, словно избавляясь от лишнего груза нахлынувших чувств. — После свадьбы все у нас пошло не так, как мне хотелось бы. Лиза оказалась легкомысленной пустоголовой девчонкой, вздорной и своенравной. С меня словно спала пелена, застилавшая глаза. Я увидал, кто на самом деле передо мною. Увидал и ужаснулся. Лиза на следующий день после свадьбы объявила мне, что, несмотря на наш брачный союз, она оставляет за собою право на личную свободу. Затем потребовала, чтобы я более не читал ей своих стихов, заявив, что они скучны. И, наконец, Лиза все время носилась с этой противной птицей, с канарейкой. Она везде брала ее с собой, и на озера, и на верховые прогулки, и даже в гости, выставляя меня на всеобщее посмешище. Вы, молодой человек, наверняка знаете, что значит в двадцать лет быть выставленными на посмешище в свете. Вы знаете, что творится в возвышенной душе, оказавшейся в таком бедственном положении. Обидные чувства обуревали меня, Иван Иванович. И тогда я, порвав все свои стихи, нашел новую страсть, страсть не менее сильную, хотя, конечно, и не столь возвышенную, сколь возвышено творчество. Я стал заядлым охотником. Ездил по нескольку дней в леса, пропадая там с товарищами. Это была настоящая мужская жизнь, в которую женщины не допускались. Так продолжалось недолго. Моя жена пригласила меня к себе в будуар и заявила, что поскольку ей без сопровождения неудобно посещать балы, то она настоятельно требует от меня оставить, как Лиза выразилась, «свои мужские глупости и охоты» и более времени уделять супруге, то есть ей. Говорит она мне все это, а сама на свою желтую противную птицу поглядывает, что у нее в клетке в будуаре живет. А я, представьте себе, только собрался на охоту. Так и вошел к ней, уже одетый и собранный, с ружьем наперевес. «Вот еще, — говорю, — какие глупости. Меня ждут». А Лиза: «Будете сидеть дома. Я вас об этом прошу». «Как же я охотиться буду?» — возмущенно кричу я, а мы уже через фразу на взаимный крик перешли. «А как хотите!» — кричит она в ответ. Ну, я не удержался, поднял ружье и на канарейку его нацелил. «Так, — говорю, — что ли, я должен при вас, милая женушка, охотиться?» И нажал на курок. А ружье возьми да и выстрели. Знаете, сударь, как это бывает. Думаешь, что ружье не заряжено, а оно оказывается даже и на взводе уже. Вы ведь, Иван Иванович, сразу видно, что не охотник.

— Да, — закивал головою Безбородко, чрезвычайно увлеченный рассказом. — Батюшка покойный никогда меня с собой даже на зайцев не брал.

— Понятно. А вот среди охотников много таких историй гуляет, когда они думали, что ружье не заряжено, а оно стреляло. Знаете, как в казармах военные говорят? Раз в год и палка выстреливает.

Граф невесело усмехнулся.

— В общем, убил я канарейку, — продолжил он тихим голосом. — Одни только перья в клетке остались. Будуар наполнился дымом, запахом пороха. На выстрел сбежалась прислуга. Все шумят, кричат, а Лиза стоит как окаменелая у клетки и неотрывно на свою любимицу, вернее, на то, что от нее осталось, смотрит. Затем поворачивается ко мне, бледная как мел, и говорит: «Ты, Гриша, теперь подлец из подлецов, потому что тварь бессловесную, беззащитную убил. Я тебя более видеть не желаю. А за то, что ты совершил, я тебе отомщу». Сказала все это тихо так, скорбно, но уж лучше бы Лиза мне скандал закатила, потому что чувствовалась в ее словах такая сила и ненависть, что я сразу понял — она шутить не будет. И сколько я ни объяснялся, сколько бы ни доказывал, что я не виноват, что я не знал о заряженном ружье, — ничего не помогло. «Извольте выйти из моего будуара и впредь без приглашения сюда не входить», — объявила жена. Что делать, я ушел. Господи, и ведь все из-за какой-то паршивой канарейки!

Граф налил из графинчика коньяк, выпил и тихо крякнул.

— Я тут же поехал на птичий рынок, привез оттуда новую канарейку — и к жене. А горничная меня в будуар не допускает. Я через нее канарейку передал, так не прошло и минуты, как ее мне вернули. Я ее в людскую отдал, где новая канарейка к утру уже издохла. Говорят, будто она без своего товарища кенаря жить не может. Не знаю, первая-то нормально жила. Так мы и стали жить: Лиза на своей половине, а я на своей. Однако через несколько дней приносит мне ее горничная записку. В записке приглашение пожаловать в будуар. Я обрадовался, думал — простила, чуть не бегом влетаю в комнату, а Лиза мне холодно и говорит, словно ледяною водой обдает: «Вы, милостивый государь, не желаете сопроводить меня на бал, что дают князья Долгорукие? Я бы и одна поехала, не стала бы вас утруждать, да очень уж хочется, чтобы вы были при мне ныне вечером». Я конечно же согласился. Думал, что она еще сердится, что это так, остатки, не стоит обращать внимания, само пройдет. Поехали к полуночи. А надо вам сказать, что Лиза моя была удивительной красоты и на бал нарядилась так, что просто глаз невозможно было отвести. Едва мы вошли, как все присутствующие обернулись на нас и в восхищении на Лизу уставились. Многие мужчины бросились записываться к ней на танцы. А она рада такому вниманию, но вида не подает, только рука в белоснежной перчатке, что моим локтем поддерживается, легонько подрагивает от волнения и удовольствия. Лиза уселась в кресло, вынула маленькую записную книжку и стала записывать желающих танцевать. Однако я заметил, что чаще других она записала одного молодого и чрезвычайно пригожего собой камер-юнкера. Я сам не танцевал, только издали из-за колонн наблюдал за женой. Долго это продолжалось, но тут встретился мне старинный товарищ, который пригласил меня к буфетным столам угоститься шампанским. Вернувшись обратно в зал, я не нашел там ни жены, ни камер-юнкера. Ищу их глазами, а ко мне подходит княгиня Долгорукова. «Мой дорогой Григорий Александрович, — говорит она. — Мне надо сказать вам два слова по большому секрету. Извольте сопроводить меня в парк». Взяла меня под руку и чуть не силком за собой в парк повела. Вышли, а кругом уже ночь. «Идите вон к той беседке, — говорит княгиня, указуя веером на белеющие в глубине парка колонны. — Там вы найдете того, кого ищете». Ужасное предчувствие охватило меня. Я бегом помчался к беседке. Подбегаю, а они, видимо, услышали шум шагов, и мужчина, уж не знаю, камер-юнкер ли это был, бросился бежать через кусты, словно кабан при гоне, не разбирая дороги. Вбегаю в беседку. Там моя жена сидит и плачет. Стыдно стало, что поддалась соблазну, да еще из мести. И так мне ее в тот момент жалко стало, что я Лизу полуобнял и обратно в дом повел. Там сразу карету подали, и мы с бала долой.

Неожиданно мирно спавший доселе лакей Васька всхрапнул и что-то забормотал себе под нос. Граф недовольно скосил на него глаза.

— Едучи в карете и успокаивая Лизу, у которой случилась истерика, я решил, что все прошло, между нами более нет препятствий. Ту ночь я никогда не забуду, столь страстной и нежной она была. Тогда я решил, что никогда не упомяну о давешнем событии в беседке. Однако на следующий же день Лиза за завтраком неожиданно сама напомнила мне о случившемся, сказав, что я все себе выдумал и она просто гуляла в парке в одиночестве, а когда я вбежал к ней, то она испугалась меня и оттого заплакала. Стало быть, ничего не меняется и вновь остается по-прежнему. Представляете себе, сударь, мое положение. Я подумал и решил, что наилучшим будет устыдить неверную супругу. Несмотря на все протесты горничной, я вошел в будуар Лизы и начал с ней долгий обстоятельный разговор. Сначала она кричала на меня, затем нервно смеялась, а после, когда я несколько раз повторил жене, что она ныне падшая женщина, поникла головою. Через какое-то время я опять вернулся к Лизе, и все повторилось заново. Назавтра то же самое. Утром третьего дня Лиза слегла в горячке. Я послал за докторами, а к вечеру моя жена умерла.

— То есть как это умерла? — переспросил ошеломленный концовкой рассказа Иван. — От разговора? Такого не может быть!

— Может, Иван Иванович, еще как может, — со странным выражением одновременно грусти и затаенного злорадства объявил Драчевский. — Я сам немного увлекаюсь медициной, помогал докторам и кровь жене пускал самостоятельно, но ничего не помогло. Она умерла, — констатировал он, со значением глядя на Безбородко. — Само собою получилось.

Некоторое время после этого признания ехали в полном молчании. Было слышно, как кучер нахлестывал лошадей, цокая языком и покрикивая нечто, понятное лишь ему одному да лошадям.

Иван молча глядел перед собою, не решаясь обратить ясный взор на графа. Григорий Александрович, напротив, пристально оглядывал спутника, пока наконец не промолвил: — А вы, уважаемый Иван Иванович, меня, кажется, даже осуждаете.

— Вот вздор! — воскликнул Безбородко, стушевываясь и заливаясь румянцем. — Никак нет, не осуждаю. Ведь все случилось, как вы изволили говорить, само собою. За что же, позвольте спросить, я должен вас осуждать и какое на это право имею?

— А за то, что я стихи писать бросил, — был дан ему неожиданный ответ графа.

Огромные глаза, отливая синевою ясного неба, глянули на Драчевского.

— А вы как догадались? — откровенно удивился Безбородко.

— Да потому что вы, сударь, таков же, как и я, будете. Вы — возвышенная душа и считаете искусство превыше какой-то там вздорной девицы, вздумавшей свои права объявить, — заявил граф, все еще испытующе глядя на Ивана. — Для вас, Иван Иванович, важен человек вообще, но не в частности. Да и к женскому вопросу, придуманному англичанками, вы отрицательно относитесь.

— Да с чего вы взяли все это? — беспокойно спросил Безбородко, на чьем лице явно читались многочисленные мысли его, в частности стыд за безошибочное открытие, кое походя совершил граф.

— С того, мой друг, а вы мне теперь именно друг, когда я так безошибочно вас разгадал, с того, что и у меня точно такие же мысли бродят в голове. Еще с Италии. Да что там, раньше, раньше, — замахал руками Драчевский, давая понять, как давно назад он стал так думать. — Когда впервые про серали узнал.

— Про что? — изумился Безбородко.

— Про серали. Это собрание замужних женщин и наложниц у восточных владык, — пояснил Григорий Александрович. — Замечательно это придумано, много-много женщин для тебя одного. И все, заметьте, в вашем единовластии. И коли какая-нибудь из женщин на сторону только взглянет — сейчас же голову долой! — Граф с силой прочертил своей белоснежной холеной ладонью с длинными пальцами, сплошь в перстнях, по воздуху дугу. — Беспощадно. Потому что это твоя собственность. Женщина — такое существо, по моему разумению, что только и может быть, что в чьей-либо собственности. Иначе ей ни за что не прожить. Все будет пустое и глупое. А так, в собственности, даже наоборот. Достойная женщина при хозяине. Ну, каково?

Драчевский со значением поглядел на Ивана, блестя от возбуждения глазами.

— Это — моя философия, если можно так выразиться о взглядах. Нынче же, вернувшись в Россию, застал я ужасающий произвол, — продолжил он, видя, что Иван с вниманием слушает его.

— Какой произвол?

— Да свободу эту. Распустили мужичков. Собственность нашу распустили. Раньше-то я, когда еще помоложе вас был, то всегда пользовался правом первой ночи. Ни одной своей красивой крестьянки не пропускал. А сейчас? Я на них уже и прав никаких не имею. — Граф развел руками. — Ну, что вы на это скажете? — обратился он к собравшемуся с духом Ивану.

— А то скажу, Григорий Александрович, что не товарищ я вам в этом! — выпалил тот.

— Как так?

— А вот так! Я, как вы справедливо заметили, осудил вас за то, что вы стихи писать бросили. Что же касается свободы, то ее-то как раз, по моему разумению, в России еще мало! Не все еще свободны. И я еду теперь в Петербург, чтобы послужить Отечеству на этом поприще. Я получил в наследство семь тысяч рублей. Деньги небольшие, но мне, ежели жить экономно, на несколько лет хватит. Стало быть, покуда я свободен от нужды, то обращу всю свою энергию в освобождение людей.

Граф откинулся на спинку мягкого сиденья и криво усмехнулся. В глазах его читалось явное недоумение.

— У нас у всех в вашем возрасте, молодой человек, имеются идеалы, — сказал он, оправившись от шока, вызванного словами Безбородко. — Со временем, однако, это проходит. Пройдет у вас, можете мне поверить, сударь.

Драчевский даже сделал ударение на слове «сударь», желая тем самым показать, что отдаляется от Ивана.

Безбородко, однако, заметил, что, рассказывая историю своей супружеской жизни, граф сильно беспокоился и даже выглядел как будто нездоровым. При этом глаза его блестели той самой страстью, о коей он говорил, а бородка взъерошилась и сделала Григория Александровича немного похожим на пиратских капитанов, что так часто изображают в английских романах, столь модных в нынешнее время.

Внезапно ямщик присвистнул, сильно захлестал лошадей и крикнул в оконце, что имелось у него за спиной, в карету:

— Волки! Ваше сиятельство! Волки!

На мгновение граф оцепенел, затем быстро открыл окно кареты и высунулся наружу. Иван тоже кинулся к противоположному окну, силясь разглядеть что-нибудь во тьме. Но широкому полю, устланному белым снегом, со всех сторон к ним бежали тени. Было их немного, но уже заслышался и пугающий душу вой, и казалось, что волков, преследующих карету, без счету.

— Откуда тут волки? — громко спросил Иван.

— А черт их ведает! — вскричал, всунувшись обратно в карету, Драчевский. — Васька, соня, просыпайся живо! — толкнул он в бок мирно спавшего лакея.

Тот тотчас открыл глаза и засуетился.

— Доставай пистолеты! — приказал ему граф. — Иван Иванович, умеете ли вы заряжать? — обратился он к Безбородко.

— Нет, ни разу не делал этого, — признался тот.

— Плохо, молодой человек, плохо! Тогда, если не хотите попасть на зуб волкам, будете держать меня.

Драчевский скинул дорогую шубу, под которой оказалась прекрасная фрачная пара. Лакей вынул из кофра длинную плоскую коробку и раскрыл ее. Внутри коробки лежали два дуэльных пистолета. Граф, взяв оба, вылез в окно почти до пояса и, поддерживаемый за ноги Иваном, прицелился. Раздался громкий выстрел. Лошади заржали, но их перекрыл протяжный злобный вой.

— Попал! — гордо крикнул Григорий Александрович. — В одного попал!

Он вновь выстрелил и вновь попал. Васька уже зарядил и подал ему первый пистолет. Граф долго целился, затем выстрелил в третий раз. Раздался такой ужасный и громкий вой, что по телу Ивана пробежали противные мурашки. Драчевский вернулся внутрь кареты и с явным удовольствием закрыл окно.

— Все! — сказал он. — Все, Иван Иванович. В вожака попал. Волки отстали.

Иван мгновение помедлил, а затем протянул графу руку, которую тот сердечно пожал.

— Простите меня за резкие слова мои, — от чистого сердца повинился Безбородко. — Прошу вас, граф, вновь считать меня своим товарищем.

Загрузка...