Гроб с покойным стоял посередине комнаты, и оттого вся она казалась теперь какой-то чужой, не той, что прежде. Привычные предметы приняли новые очертания, словно некто невидимый посыпал всё кругом серым пеплом, затуманив, запорошив, заколдовав. Рама зеркала под чёрной траурной тканью очертила на стене ровный прямоугольник. Порой, когда очередной пришедший попрощаться с умершим, входил в дом, то сквозняк, влетающий в открывшуюся дверь, колыхал слегка занавески на окнах и эту чёрную ткань. И тогда Мишеньке казалось, что там, внутри, с той стороны зеркала кто-то пытается выбраться наружу и протискивает в этот мир длинные пальцы, цепляется ими за материю, но та не пускает его, служа барьером, замком, преградой. Не зря ведь, едва лишь всё произошло, бабушка шептала матери, зажав её в угол и тыча ей в руки свёртком, который она извлекла из своего сундука, где хранилось её «смёртное»:
– На-кось, накинь на зеркало поскорее, чтоб не пробрался.
Кто должен был оттуда пробраться, Мишенька не понял. Он спросил, было, о том бабушку, да та только зыркнула на него строго и ничего не ответила. Суета разом накрыла дом. Ревела вполголоса мать, попутно устраивая какие-то дела, туда-сюда сновали знакомые и незнакомые Мишеньке люди, нахмурившись ходила по избе бабушка, делая что-то и вовсе чудное: то втыкала по углам иглы, то клала на пол еловые лапы, пахнущие смолкой и лесом, то шептала нараспев, окуривая избу ладаном. Терпко и сладко пахло в избе, будто в церкви по воскресеньям. Они туда всегда ходили с матерью да бабкой, а вот тятька сторонился всего такого, даже дома запретил матери вешать образа в красный угол, и та тайком молилась перед махонькой иконой, которую прятала в шкапу. Про тятьку в деревне всякое нехорошее сказывали, мол, колдун он.
– Папка, а кто это – колдун? – спросил раз у отца Мишенька, ему исполнилось уже пять годочков, и мальчиком он был смышлёным, – Ты на метле летаешь?
Отец расхохотался и щёлкнул по носу:
– Всему своё время, узнаешь, когда срок придёт.
– А когда он придёт?
– Много будешь знать, скоро состаришься.
Стариться Мишенька не хотел, потому дальнейшие расспросы прекратил. Вон дед Иван, сосед ихой, еле ноженьки переставляет, и лето и зиму в валенках да тулупе у двора сидит. А он, Мишенька, ещё не набегался, не наигрался вдосталь. Не желает он ещё стариком становиться. К отцу всё какие-то люди приходили. Чаще по ночи, таясь. Часто слышал Мишенька сквозь сон приглушённые голоса с веранды, вслушивался, пытаясь разобрать, что там бают, да вскоре сон его вновь морил, и он ронял тяжёлую головку на подушку из гусиных перьев и засыпал. И ему снился огромный, величиной с их избу, гусак, что бежал за ним по улице, растопырив крылья и гогоча, и щёлкал клювом, в котором в несколько рядов росли громадные, острые клыки. Раз проснулся он от громкого плача, доносившегося с веранды. Оглянулся на мать, та спала, или же делала вид. Тятьки в избе не было. Значит, к нему снова пришли. Мишенька прокрался в сени, на цыпочках подошёл к углу, за которым уже начиналась веранда и тихонько выглянул. Там, перед невысоким столиком, в свете тусклых свечей, стояла на коленях абсолютно голая девка и ревела навзрыд, закрыв лицо ладонями, а отец, стоявший сбоку, строго глядел на неё и что-то говорил, будто ругался. Мишенька смутился, отвёл глаза от налитых, упругих грудей девицы, что вздрагивали от плача, от манящих изгибов её тела, и тёмного треугольника внизу округлившегося живота, и прислушался.
– Нагуляла, так теперь терпи, – шептал со злостью отец, – А ты думала легко будет? Нет, милая, легко да сладко только вначале, пока грешишь. А за грех платить надобно. Кланяйся ему, говорю.
Он схватил девку за волосы и попытался склонить её к столику. Та замотала головой, зарыдала сильнее.
Мишенька пригляделся и узнал Наташку Соломонову. Они с матерью у самого лога жили в небольшом домишке. Входная дверь скрипнула и Мишенька, затаив дыхание, вжался в стену, спрятавшись в густую тёмную тень. На крыльце кто-то топтался и вздыхал, в приоткрывшейся щели показался белый блин, и Мишенька чуть было не закричал, но разглядел, что это Наташкина мать – тётка Лида, и выдохнул бесшумно. Тётка Лида постояла малость, с волнением вслушиваясь, и так же тихо вновь затворила дверь.
– И что это тятька там с Наташкой делает? – дрожало в голове у Мишеньки, – Срам какой. Она ить голая вовсе, как в бане.
Тем временем Наташка вскрикнула. Мишенька снова выглянул из своего укрытия и увидел, что Наташка склонилась в поклоне, припав челом к полу, как в церкви, когда выносят Святые Дары и священник читает молитву. На столике перед нею стояла какая-то фигурка с жуткой образиной, то ли каменная, то ли деревянная. Пламя свечей играло на её роже так, что чудилось, будто она ухмыляется.
– Так-то, – довольно произнёс отец, – Подымайся теперь, одевайся. Да крест не надевай! После… как со двора выйдешь. Завтра всё случится. Жди.
Наташка, всхлипывая, натянула платье и поспешила к выходу. Плечи её вздрагивали, распущенные по плечам волосы спутались в мочало. Мишенька ни жив, ни мёртв от ужаса вжался в стену ещё сильнее, и Наташка прошмыгнула мимо него, не заметив, благо сени были большие да широкие, тёмных углов хватало. Тут же следом прошёл и отец. На крыльце послышалась возня, звонкая оплеуха и злобный голос тётки Лиды:
– У, срамница, в ножки должна дядьке Игнату кланяться, что помог тебе позор скрыть! Распустила она сопли, гадина. Будешь знать, как по сеновалам с мужиками ерошиться. Я тебя распутницу из дому больше не выпущу. Вырастила потаскуху!
– Ладно-ладно, будет, – донёсся до слуха Мишеньки раздобревший вмиг голос тятьки, – Завтра всё закончится. Замуж ещё выйдет твоя Натаха. Девка она у тебя ладная, сочная. Ждите. Как всё случится, ко мне придёшь, дам ещё кой-какой травки попить, чтобы очиститься поскорее.
Тётка Лида ответила что-то неразборчивое, и голоса стали удаляться в сторону огородов. Видать, Наташка с матерью задками пришли, чтобы не видал никто.
Мишенька снова выглянул на веранду. Рожа на столике по-прежнему ухмылялась, живые глаза её глянули на Мишеньку и тот обмер, изо рта уродца потекли вдруг тёмные, вишнёвые струйки, и чёрной жижей закапали на пол. Мишенька рванул в избу, добежал до своей постели, забрался с головой под одеяло, несмотря на то, что ночь была душной, и с бешено колотящимся сердцем стал ждать. Ему казалось, что страшная рожа придёт сейчас за ним, коль уж он посмел глянуть на неё, узнать её тайну. Но никто не пришёл, и немного погодя он уснул в духоте одеяла. Наутро ему казалось, что всё, увиденное им вчерашней ночью, было лишь кошмаром, приблазнилось или во сне првииделось. Тятя довольный и радостный ходил по избе, потирал руки, мать хлопотала у печи, а бабка повязывала у зеркала старый платок, собираясь в огород. Как-то хитро посмотрел тятька на Мишеньку, будто бы готовый разоблачить его, однако ничего не сказал, и тот, успокоившись окончательно, позавтракал и побежал на улицу, играть с ребятами.
Мишенька на цыпочках подошёл ко гробу и глянул с опаской на его жильца, хозяина домовины. Тот лежал торжественный и строгий, даже по смерти не растерявший своей суровости. Казалось, он досадовал на то, что дела его встали так некстати, что не может он пошевелить членами своими, в то время, когда у него столько забот. Вокруг рта и глаз покойника залегла синева. Нос заострился, вытянулся, будто клюв хищной птицы. Рыжеватыми волосками ощетинились небритые нынче с утра отцовы щёки. Мишенька слыхал раз, что волосы и ногти у людей и после смерти растут. Ему вдруг представилось, что тятина борода продолжит расти и там, под землёй, во тьме, и будет расти и расти, покуда не заполнит всю домовину, а после ей станет там тесно, и она медной проволокою полезет наружу, протыкая себе отверстия в земле, а потом прорастёт из могилы колючим рыжим сухостоем. И когда будут идти по осени нудные, долгие дожди, мёртвые стебли будут пить влагу, наполняться ею и передавать её дальше – тяте, лежащему в гробу, чтобы он не страдал там от жажды. Мишенька так ушёл в своё видение, так живо представил себе всё, что привиделось ему воочию, как тятя, напившись вдосталь, открывает глаза там, в кромешной тьме, и кричит – протяжно, жутко и глухо, царапая крышку до сломанных в кровь ногтей. Мальчик испуганно вздрогнул, помотал головой, прогоняя видение. Какая-то незнакомая тётушка, из числа тех, что сновали тут, подхватила Мишеньку за ручку, поволокла из комнаты, по-своему истолковав его испуг:
– Поди, малец, погуляй малость. Тятя отдохнёт покамест.
Она решила, видать, что Мишенька совсем дурачок ещё, и ничего не понимает.
– Но нет, – думал он, выходя на крылечко, – Я знаю, что тятя вовсе не уснул, а помер. И теперь его закопают в землю на деревенском погосте. А после они с матерью и бабушкой станут ходить туда – кормить мертвеца. Так говорили в их деревне. Это значило – носить еду первые сорок дён после кончины.
– Душа-те ишшо не осознала, что тело померло, – объясняла им бабушка, – Вот и мыкается близ родных мест, стучится в окошечко родимого дома, плачется. Для того и платочек на угол дома вешается, чтобы душа им слёзоньки вытирала, а на окно воду с хлебушком ставят – сорок дён нужна ишшо душе земная пища. Хошь и не так много ей требуется теперича, как живому, а всё ж таки голодно ей попервой. Вот и прилетает, йист корочку и водицу пьёт.
Бабушка много чего знала, она уже старенькая была. Частенько, долгими вечерами, сказывала она им с матерью всякие былички да чудеса, когда лучину уже не жгли, а делать что-то уж тёмно было. Сидели или лежали тогда на печи, да сумерничали. Рассказывала бабушка свои сказания только тогда, когда отца в избе не было. Тот ругался на такое, не любил. А бабушка тяти побаивалась, он ей зятем приходился. И хотя он не обижал старуху, однако та понимала, чем он занимается и не одобряла. Уйти же некуда ей было – стара, немощна. Да и изба её давно осела, для жилья вовсе не годилась. На дрова её разобрали, а бабушку к себе перевезли из соседних Крутогор. Деревня такая.
Мишенька задрал голову к небу – там собирались тучи. Низкие, бугристые, клубились они над самыми крышами хлева, амбара да избы, трогали их своими чёрными пальцами, будто пробуя на вкус, расправляли пышные свои юбки, отороченные белым кружевом.
– Такие-то тучи завсегда с дожжём аль градом, – говаривала бабушка про такие тучи в юбках с белыми оборками, глядя на небо и прикрыв старенькие глаза худой морщинистой рукой, – Эва, с Гнилого угла идут. Быть грозе.
И правда, бабушка никогда не ошибалась. Как скажет, непременно тому и быть. Вот и сейчас тучи собирались над их домом, готовые разразиться молниями. Где-то в глубине их чрева уже ворочалось и рокотало. Мишенька сел под навесом у сарая и стал смотреть, как разные люди входят и выходят из их ворот. Это всё были «прощающиеся», что шли вереницей к его отцу. Среди них Мишенька вдруг заприметил высокого седого старика, подпоясанного широким кушаком, в серых суконных штанах и белой рубахе. Где-то он уже видел его. Мальчик напряг память, задумался, и тут же та услужливо подсказала ему, подкинув картинку. Однажды, когда они с тятькой кололи дрова на дворе, точнее тятя колол, а Мишенька таскал их под навес по два полешка, ворота отворились, и вошёл этот самый мужик. Был он высок, могуч, несмотря на возраст, который выдавали длинные седые волосы, густая белая борода, паутинка морщин вокруг синих молодых глаз, да руки совсем как у его бабушки – морщинистые, жилистые, с узловатыми пальцами, однако же, крепкие. Недюжинная сила исходила от незнакомца. Мишенька застыл под навесом, приоткрыв рот, и забыв положить полена на траву. Так и держал их в руках, пока старик этот отца его прижимал к стене амбара, да тряс за грудки. И его отец, тоже немалый ростом и необделённый силой, молчал и лишь уворачивался от коротких ударов.
– Гляди же, шельмец, колдун проклятый, услышу ещё раз, что ты дела свои тёмные не прекратил и продолжаешь пакостить, да народ изводить, я с тобой разберусь уже иначе, – угрожал дядька.
– Что ты, Ярослав? Каждый из нас своим делом занят и другому не мешает. Я к тебе не лезу и ты ко мне не ходи, – вполголоса стонал отец.
Но вместо ответа, дядька лишь в очередной раз ткнул кулаком под дых. Он ещё что-то говорил его отцу, но так тихо, что Мишенька уже не расслышал. И лишь когда незнакомец вышел со двора, он отмер и уронил, наконец, полешки из рук, да бросился к отцу. Тот отплёвывал кровь, держась за бок, постанывал, ругался:
– Чёртов святоша, гнида поганая… Лезет не в своё дело.
– Тятя, кто это? Тебе больно? Почто он так?
Отец вытер кровавый рот рукавом, отдышался, глянул тяжёлым взглядом на сына:
– Из села он. Ярославом зовут. В храме всё отирается. Боженьке служит. Люди к нему ходят, вроде как умеет он.
– Чего умеет? – не понял Мишенька.
– Всякое.
– А зачем же он тебя побил? – не унимался мальчик.
– А я другому богу служу.
– Друго-о-ому? – протянул удивлённо Мишенька, – Разве есть другой?
– Есть. И не один. Много их, богов-то. Это вам там в церкве в уши вдувают всякое, что им удобно. Остерегаться надо этих попов. И ты поменьше бы туда с мамкой да бабкой таскался! Глядишь, что и путное из тебя бы получилось, – отец зыркнул мрачно и строго, так, что Мишеньке сделалось неуютно и боязно, и дальше расспрашивать он поостерёгся.
И вот сейчас этот старик снова пришёл в их дом. Зачем? Чтобы на отца поглядеть?
– Уж не он ли подстроил смерть тяти? Он ведь грозился разобраться, ежели тятя не перестанет своими делами заниматься. А он не перестал.
Вереницы людей всё так же шли к его тяте. И всё по ночам. А после тятя и помер. Внезапно. Нашли его поутру, когда ещё туман висел клочьями на ветвях яблонь в саду. Лежал он в сырой от росы траве, за огородом, вниз лицом. Сам весь целёхонький, только уже не дышал. Пока Мишенька размышлял, высокий старик с бородой уже вышел обратно из дома и вновь дошёл до ворот. Внезапно он обернулся. Поглядел на Мишеньку своими пронзительными синими, как васильки, глазами, будто что-то сказать желал. Да видно передумал. Отворил ворота и вышел, прикрыв их с другой стороны.
Матушка отца почитала, так всегда казалось Мишеньке. Но в последнее время он словно начал понимать, что это не уважение, а страх. Мать боялась отца. В его присутствии она робела, замолкала, старалась укрыться в уголке с вязаньем или шитьём. Отец же особо и не разговаривал с нею, лишь изредка, когда бывал он в добром расположении духа заводил беседу. Порой и вовсе брал мать за косу, накручивал её на руку, и шипел:
– Опять ты своему Богу молишься?
Матушка трясла испуганно головой, а тятя встряхивал её и дёргал больно:
– Как нет, когда я слышу? Чую я твои молитвы, гляди у меня. Где опять иконы свои припрятала? Узнаю – прибью.
Из глаз матери катились крупные слёзы, но она молчала. Тятя отталкивал её от себя на лавку, отряхивал руки, как после чего-то грязного, срамного, ругался под нос, уходил. Каким чудом он позволял им ходить по воскресеньям в село, в храм, Мишенька не знал. То ли глаза этим перед земляками отводил, то ли Бог был сильнее, и отец не мог совладать с такою силой, как Господь. Но мать с бабушкой всё же всегда старались ускользнуть в воскресенье утром тихонечко, пока отец ещё спал, громко храпя, наскоро собрав сомлевшего сонного Мишеньку. Мишенька же храм любил, и батюшку старенького тоже. Тот ласков с ним был, приветлив, и всегда просфору давал, которую Мишенька жевал на обратной дороге. Мишенька поднялся с травы, отряхнул портки, вновь поглядел на небо. Крупные, редкие капли закапали из туч на землю, попали ему за шиворот, потекли вниз под рубахой, словно некто провёл по спине ледяным мёртвым пальцем. Мишенька поёжился и пошёл в избу. Приближалась ночь.
За окнами совсем стемнело. Какая-то особливо непроглядная, чёрная мгла наплыла невесть откуда, затянула всё кругом, так, что казалось, будто там, за порогом их избы, и нет ничего больше – пропасть одна, бесконечная и бескрайняя тьма. И исчезла и деревня, и лес за ней, и село с церковью, и сам мир исчез, оставив вместо себя лишь первородную, изначальную тьму, что была в начале бытия, когда дух святой ещё носился над бездной. Мгла эта была осязаемой, липкой – протяни руку и коснёшься чего-то живого, дышащего. А из мглы глядели на тебя мильоны глаз невидимых существ, древних и страшных, что зародились ещё тогда, когда был хаос, и из того хаоса они и образовались. Мгла заползала в избу, пыталась потушить свечи, прилепленные по четырём углам гроба, ютилась по углам, сворачиваясь сгустками.
Мишенька сидел у гроба, удерживаемый какой-то непреодолимой силой, пока матушка не отправила его спать. Вскоре и сами они с бабкой легли, умаявшиеся за долгий день в хлопотах. Ушли последние прощающиеся. Смолкло всё. Возле покойного осталась сидеть лишь одна старуха-читальщица, что жила в их деревне, и которую завсегда приглашали, ежели кто помирал. Она своё дело знала, читала до утра, не нуждаясь в сменщицах, словно и сама уже была мёртвой и не требовалось ей ни пить, ни есть, ни по нужде отходить. А может так и было? Мишенька с опаской наблюдал за ней, пока она нараспев вполголоса читала псалтырь, сидя возле покойного. Восковая кожа в глубоких морщинах, словно под нею и мяса-то нет вовсе, а кожу натянули прямо так – на кости, тонкая ниточка губ, впавшие в череп глаза под нависшим лбом, поперёк которого лежали три волосины, платок домиком, закрывавший лицо, как навес над крыльцом, тонкие птичьи лапки вместо рук, болтающееся мешковатое платье. Есть ли что под ним? Или же у старухи одна голова, а там, внутри, под одёжею просто палка, как у пугала, что стоит посреди их огорода. Мишеньке стало жутко, он поёжился и перевёл взгляд на приходящий люд. Матушка позвала его попить чаю и закусить холодной картофелиной с хлебом. Сама же снова убежала хлопотать насчёт завтрего. Так и вечер прошёл.
И вот сейчас Мишенька пробудился в ночи, будто кто его под бок пихнул. Прислушался. Ходики на стене тикают. Отец из городу привёз, таких ни у кого больше в деревне нет. Соседи приходили поглядеть-подивиться. В ходиках тех кукушка живёт в махоньком дуплице. А внизу, на цепочках, шишечки медные. Как пробьют часы – так кукушечка и выпорхнет из дупла, прокукует, сообщит, который нынче час, а после обратно схоронится. Мишенька прислушался. Бабка похрапывала во сне, мать дышала ровно, но порой с тревогой вздыхала сквозь беспокойный сон. Читальщицы не слышно было. Отошла-таки что ли по нужде аль попить? Мишенька сел на постели. Кукушка прокуковала один раз. Стало быть, полночь миновала. Уже первый час нового дня прошёл. Самое глубокое время ночи. Отец сказывал, оно ведьминым часом зовётся, с полуночи и до трёх часов утра. Покуда петухи не запоют. Это, де, время перевёртыш, в противовес Христовым мукам на кресте, объяснил отец. Мишенька знал про это время, ему бабушка говорила, что в полдень Христа распяли, а в три часа пополудни Он дух испустил. А вот отец почитал другое время, ночное. В это-то время к нему и гости евойные захаживали. И тогда уходил он, таясь, то в сенцы, то на веранду, с иными в баню – Мишенька видал. А с кем-то и вовсе со двора скрывался. Куда они ходили, Мишенька не знал. А спросить у тяти боялся, тогда ведь признаться придётся, что подглядывал, а как знать, что тот сделает? Суров был отец.
Внезапно в головку Мишеньки пришла мысль – а правильно ли обрядили тятьку? Выполнили ли его наказ? А дело было вот в чём. У отца было своё смёртное. Имелось оно и у бабушки, но у той было обычное, как у всех старух – саван, полотенчишки, венчик, покров, а у отца особенное, по нужному собранное. Да и молодой был ещё тятька, чтобы смёртное собирать, ан нет.
– В моём деле завсегда нужно быть готовым к приходу матушки Смертушки, – так он баял, поднимая вверх палец.
И потому припас он свёрток для себя со смёртным. И свёрток этот хранился почему-то в бане, наверху. На расспросы отвечал отец коротко:
– Так надо.
Трогать смёртное не велел. А когда помрёт, тогда, мол, и доставайте. И чтоб обрядили меня только в то, что там лежит. Всего один разок только и показал он то, что в нём находилось. Позвал он тогда мать и бабку, развернул на столе чёрную ткань, разложил, что было в ней, и принялся толковать. Мишеньке же любопытно было, он и подглядывал с печи. С высоты-то ему хорошо было видать. Отец взял за плечики широкую льняную рубаху, расшитую чёрными символами. Бабка невольно перекрестилась. Отец тут же зыркнул на неё строго, рявкнул, и та вжала голову в плечи.
– В енту рубаху меня обрядите. Вот штаны. Лапти тут же.
Он указал на пару лаптей, плетённых каким-то затейливым плетением, Мишенька такое прежде не видывал, и потому, всё ему было интересно и он, затаив дыхание, глядел во все глаза и ловил каждое слово.
– Этим поясом подвяжете рубаху, – он вынул широкий, чёрный же, кушак, сплетённый будто бы из девичьей косы.
– Недюже мёртвого подпоясывать, – возразила, было, бабка.
Но вновь отец недобро зыркнул на неё и та примолкла.
– На чело венчик свой у меня, чтоб поповский не клали, – строго продолжал отец, – Вот ентот покладите.
Он указал на узкую, всю, как и рубаха, исписанную знаками, ленту.
– А в руки вот это поставите, – отец положил перед матерью и бабкой махонькую то ли иконку, то ли картинку какую. Мишенька выпучил глаза, чтобы разглядеть, что на ней изображено. Но толком ничего не понял, одно лишь увидел – кто-то рогатый там, на козла ихого Василия похожий.
– Да что же это на ней намалёвано-то? – оробела бабка.
– Хозяин, – коротко отрезал отец.
– Хошь режь меня, а я такое в гроб не покладу, – неожиданно твёрдо заявила старуха, – Грех это великий, ить это сам…
– Молчать, – оборвал её отец, и с такой силой ударил по столу ладонью, что тот гулко задрожал, – Что грех, что не грех – попы ваши придумали. Сказки свои вам в уши льют, дабы вы их кормили пустобаев. Делайте, что велю, иначе хуже будет. Я вас с того света достану, даже не сумневайтесь, ежели не по-моему сделаете!
Бабка замолчала. Мать и вовсе слова за всё время не проронила. Тятька же, досказав всё, завернул вещи в чёрную материю, и унёс обратно, на баню.
И вот сейчас Мишенька сидел на постели и с испугом думал – а исполнили ли матушка с бабкой волю отца? Чтой-то не приметил он, когда ко гробу подходил, той чёрной ленты да иконки с рогатым. Кажись, в другое отца одели, обошли его волю. Плохо это. Маленький Мишенька задумался, он ещё мало что понимал в этой жизни, но знал, что волю покойного нельзя нарушать, да и тятю он любил, хошь и побаивался строгости его. Но тот его никогда не сбижал. Пальцем не трогал. Обещал, как Мишенька в возраст семи лет войдёт, начать обучать его своей науке. Пока, де, мал ещё, держат тебя те, и указывал пальцем куда-то на небо, потому ничего пока не выйдет толкового.
Мишенька так разволновался, что не утерпел, слез с постели, тихонько вышел из своей спаленки, и прошёл в переднюю. Там, в полумраке стоял на лавке посреди комнаты гроб с отцом. Старуха читальщица спала, уткнувшись плечом в стену и преклонив голову так, что та упала на грудь, и лица вовсе было не видать, псалтырь покоился на коленях. Пламя свечей, горевших по углам гроба, дрожало и трепетало, словно от сквозняка. Зеркало, занавешенное чёрным платком, дышало. Ткань медленно приподнималась и опускалась. Как заворожённый Мишенька ступил на порог и шагнул в комнату.
Ворочалось что-то в тёмных углах и вздыхало еле слышно, когда Мишенька переступил через порог и шагнул в переднюю. Проёмы окон казались входами в какие-то иные миры, а герань в горшках – стражами, что, растопырив пальцы, загородили собою те входы, охраняя их чутко и строго. Мишенька замер. Ноздрей его коснулся незнакомый доселе запах – смесь сосновой доски, приторной до тошноты сладости и ладана. Мишенька ещё не знал, что так пахнет смерть. Он заворожено смотрел на то, как пляшут язычки пламени, словно на них кто-то дышит. В тот же миг откуда-то сбоку действительно раздался вздох. Негромкий. Скорее ощущаемый по наитию, чем слышимый ухом. Так вздыхает опара в кадке, когда матушка ставит тесто на пироги. Мишенька оглянулся на вздох и увидел, как чёрная завеса на зеркале чуть приподнялась с краешку. Он пригляделся – что-то тонкое и чёрное, как влажный сучок, выползло с хрустом оттуда, согнулось крючком, поманило мальчика.
– Ближе, ближе, – одним лишь сердцем слышал он слова, что не были произнесены вслух, – Ближе, дитя…
Мишенька послушно шагнул, не испытывая ни страха, ни любопытства, лишь странное равнодушие. Палец всё рос, удлинялся, выпуская всё новые и новые суставы, как вдруг позади раздался хрипловатый, сиплый голос, как будто кто-то не прокашлялся после долгого сна:
– А ну кыш, мне самому он нужон!
В тот же миг палец заелозил по стене, заскрёб, заметался – и с тонким раздосадованным свистом скрылся в складках занавеси. Мишенька вздрогнул, очнулся от морока, и тут же испужался – он узнал голос. Это говорил тятька. Но как? Он же помер! Голос же будто читал его мысли:
– Не помер я, Мишутка. Точнее – помер, да только ты же знаешь, что смерти-то нет!
Мишенька кивнул, не оборачиваясь, и продолжая стоять к голосу спиной, лишь увидел, как дрогнули тени от свечей на стене.
– Знаю, – нетвёрдо произнёс он, – Мы только уснём, а как настанет Страшный Суд, так и поднимемся из земли и пойдём все на суд Божий.
– Э, Мишутка, – досадливо возразили сзади, – До того ещё долго ждать, а жить-то сейчас хочется. Ведь правду баю, хочется жить?
Мишенька кивнул.
– То-то же, – голос зазвучал мягче, одобряя ответ мальчика, – Потому надо сделать кой-чего, чтобы это случилось поскорее. Ты же окажешь папке одну услугу?
Мишенька вновь кивнул, соглашаясь.
– Да обернись ты уже, чего встал столбом! – голос стал сердитым.
Мишенька почувствовал, что спина стала деревянной, страх сковал его, и лишь слёзки стекали против его воли по щекам двумя тонкими, блестящими при свете свечей, дорожками. Он медленно повернулся против часовой стрелки, втайне надеясь, что это старуха-читальщица проснулась и шутит над ним, беседуя от имени тятьки. Жестокая, конечно, шутка, но всё ж таки это легшее было снести, чем принять ту мысль, что с ним говорит сейчас его покойный отец. Когда же Мишенька обернулся полностью, то холод сковал все его члены, а челюсти сжались с такой силой, что зубы хрустнули. Из гроба глядел на него застывшим взглядом мертвец. Веки его были полуоткрыты, а из-под них мутными бельмами покойничих глаз пялился на него кто-то, кто был ещё вчера его отцом.
– Отчего же пятаки не положили? – подумалось отстранённо Мишеньке, – И рот-то не подвязали, ишь чего раззявил.
Тёмный провал пасти колдуна за синими нитями губ напоминал глотку упыря, жёлтые сухие зубы, уже не смоченные слюной, как у живых, отсвечивали в пламени свечей, и стали острее, чем были у тятьки при жизни. А из самой глубины её шли слова, проговариваемые, казалось, не языком, а рождающиеся сразу там – во чреве. Руки, сложенные молитвенно на груди, были подвязаны, как и ноги, сокрытые покровом. Покойник вздохнул тяжело.
– Видал, Мишенька, во что обрядили меня эти две вороны? А ить я просил их, наказывал – что да как… Ну да, попомнят они ещё своё непослушание.
Мертвец скрипнул зубами, продолжил:
– Ты вот что, Мишутка, помнишь ли мой наказ? Знаю, что тогда ты с печи подсматривал. Ум у тебя хваткий. Глаз вострый. Должен был всё упомнить, как надобно.
Мишенька опять кивнул.
– Вот и славно, – довольно выдохнул пастью мертвец, – Тады вот какое порученье тебе будет, Мишутка. Ступай-ко ты сейчас к бане, полазь наверх, да отыщи там свёрток с моим смёртным. Он в дальнем углу должон быть. Бери его и сюда неси. Без того смёртного не смогу я упокоиться.
– Как же можно ночью да в баню? – дрожащим голоском еле вымолвил Мишенька, – Ить там эти, Банник да Обдериха парятся.
– Ты мужик или баба трусливая? Что за страхи эдакие? Да и нет там никакого Банника нынче, не тронет тебя никто, не боись. Тятькин наказ выполнять надобно! Ступай, тебе говорят.
Мишенька робко пожал плечами, переминаясь на месте, и всё ещё надеясь, что ему снится это во сне, но, наконец, повернулся к двери.
– Погодь-ка, – в гробу глухо заворчало, – Убери-ка вот это, что на руках моих стоит. Жжёт проклятая, мочи нет, из-за неё и пальцем шевельнуть не могу. Да и со лба сорви гадость, насовали мне своих манаток.
Мишенька, движимый одними механическими действиями, подошёл вплотную ко гробу. Покосился на старуху, но та всё продолжала спать каким-то тяжёлым, болезным сном.
– Да эту я усыпил, нехай отдохнёт, – перехватив взгляд сына, ответил отец, – Совсем заморочила меня своим полоумным бормотанием. Давай живее, убери с меня эти причиндалы поповские, да беги за смёртным.
Мишенька протянул ручонку, зажмурившись, и ожидая, что вот-вот покойник схватит его за запястье, укусит жёлтыми своими зубами. Но ничего не произошло, он снял со лба отца венчик, иконку с его рук, и убрал их на стол. Вздох облегчения пронёсся по комнате. Выползли ближе к свету тени из углов, окружили гроб. Мишенька вздрогнул и опрометью кинулся вон из комнаты.
Как ни удивительно, но свёрток он обнаружил сразу и никто не остановил его, не поймал. Не повстречалась ему ни Обдериха, что снимает кожу с припозднившихся парильщиков, ни Банник, что может захлестать веником до смерти, и он благополучно воротился в избу. Мать и бабка всё так же спали. Старуха-читальщица в углу уронила псалтырь на пол, свесила руки и почти не дышала, сама мало чем отличаясь от мертвяка. Мишенька, тяжело и часто дыша, встал у гроба, прижимая к груди свёрток. Собравшись с духом, поднял глаза на отца. Тот лежал с полуулыбкой и глядел на него.
– Упаси Бог, коли покойник-то глаз приоткроет да глянет на кого, – пришли на ум слова бабки, -На кого взгляд его упадёт, того он за собой вослед утянет в сыру могилу.
– Подсоби теперича мне обрядиться, – приказал отец, прервав его мысли.
И только, было, Мишенька хотел спросить – как же он это сумеет сделать, как покойник зашевелился, и, с трудом ворочая окоченевшими суставами, сел в гробу, опираясь руками о края. С треском рванул он на груди рубаху, бросил с отвращением прочь.
– Подавай мою, из свёртка, – велел он мальчику.
Мишенька вынул расшитую знаками рубаху, помог отцу облачиться. Подпоясал его кушаком. Когда пальчики мальчика касались холодного тела, мурашки пробегали по его спине, но деваться было некуда.
– Так. Теперь штаны с лаптями.
– Но как?…
– Ничего, как-нибудь. Вот. Эдак. Видишь, зря переживал!
Отец довольно улёгся в свою домовину.
– Покровом моим укрывай меня и на лоб венчик мой поклади. А то, что я снял – в баню неси, да сразу подожги, пущай горит.
– Да ить заметят мамка с бабкой-то подмену…
– Не заметят. Я морок наведу. Будут смотреть – и не видеть. Беги в баню, а после ко мне. Скоро петухи запоют. Успеть надобно.
– А разве ж не всё ишшо? – робко спросил Мишенька.
– Не всё покамест, – коротко ответил покойник.
Мишенька собрал раскиданное по полу бельё, и, не мешкая, припустил в баню. Во второй раз уже было не так страшно, огонь в топке занялся быстро, одёжа, испускавшая сладковатый запах и со стороны спины уже подмокшая от трупных выделений, вспыхнула разом. Мишенька удовлетворённо прикрыл дверцу печи и побежал в дом.
– Теперь тятька мной доволен будет, и уж, чай, упокоится с миром.
Оплывшие свечи по углам гроба еле мерцали, комната почти погрузилась во мрак, когда Мишенька на цыпочках вошёл в переднюю. У гроба клубились тени. Старуха в углу казалась Бабой Ягой – жуткой и призрачной. Глаза отца слабо светились, весь он будто бы поднабрался сил за то время, покуда отсутствовал Мишенька. Покойник вдруг протянул руку к мальчику.
– Что, Мишенька, крепко ли ты любишь тятьку своего? – вопросил мёртвый колдун.
– Крепко, – одними губами прошептал тот.
– Так иди, коли, попрощаемся мы с тобою, Мишенька, – рука вытянулась в струну, пытаясь дотянуться до мальчика.
Тот несмело подошёл ближе.
– Ну же, дай, дай мне руку, – шептал голос.
Мишенька медлил, что-то удерживало его от этого шага.
– Что же ты, боишься? Завтра уж не будет такого случая, уста мои сомкнутся навеки. Иди же, простимся с тобою до встречи на Суде Небесном.
Мишенька протянул свою ручку и вложил её в отцову. Тот ухватил крепко, сжал до боли, Мишенька слабо вскрикнул, но никто не услышал его. В тяжёлом забытьи, наведенном колдуном, спали все в доме. Мертвец притянул мальчика вплотную, ухватил за темечко второй рукою и склонил его головку так, что та погрузилась в гроб, к лицу покойного. А после открыл широко свою безобразную бездонную глотку и припал ледяными губами к губам мальчика. Мишенька потерял от ужаса сознание.
Он очнулся в постели, как ему показалось. Только места была маловато и тесновато – давило кругом. Ему всё приснилось! И не было ничего – ни ожившего покойника, ни бани, ни свёртка со смёртным. Он хотел выдохнуть облегчённо, но не смог – тело словно окаменело, грудь не вздымалась более. Мишенька попытался встать, но у него и это не вышло, руки и ноги не слушались его, застывшие и оледеневшие, они будто не принадлежали ему теперь. Он хотел позвать матушку и тоже не сумел. Голос его пропал, застыл дыханием внутри, во чреве. Ужас объял его, невыносимый и обжигающий. Кто-то коснулся его века, но он ощутил это прикосновение так, словно он стал деревянной матрёшкой. Свет коснулся глазного яблока и обжёг. Всё виделось мутным, как сквозь толщу воды. Но, что он увидел, заставило его застыть от дикого страха. Он лежал в гробу, а над ним склонился он сам – Мишенька, он-то и разлепил его глаз. Мишенька, тот, что стоял у гроба, улыбнулся и, склонившись к самому лицу, прошептал:
– Ну что, сынок, вот ты и выручил тятьку. Уж не обессудь – пришлось мне поменяться с тобой местами. Жить, знаешь ли, хочется. Дел у меня тут много осталось незаконченных. А ты полежи, поспи. Никто ни о чём и не догадается. А уж я обещаю – буду себя хорошо вести.
Настоящий Мишенька тужился, силясь закричать, вымолвить хоть слово, но мёртвые губы не слушались его. Он был заключён в тело своего мёртвого отца, тот же стоял сейчас рядом в его собственном Мишенькином теле. Ко гробу подошла матушка и взяла Мишеньку за руку:
– Сынок, ты что, нельзя трогать упокойника, отойди. Ступай на двор. Скоро на кладбище пойдём.
Вскоре Мишенька почувствовал, как гроб с ним подняли на плечи мужики и понесли прочь из избы. Ходил вокруг гроба батюшка, кадил ладаном, читал нараспев – протяжно и печально. Мишенька пытался кричать, взмахнуть рукой, сказать, что это он, он тут, а не отец! Но тело отца не слушалось его, оно было чужим. Одинокая слеза покатилась по его щеке. Зашептались у гроба испуганные старухи, мелко крестясь и отходя подальше. Гулко стукнул молоток по шляпке гвоздя, вколачиваемого в крышку гроба. И снова понесли. Затянули нестройным хором голосов «Святый Боже». Опустили в могилу. Стало сыро и прохладно. Последнее, что связало Мишеньку с миром живых стали глухие звуки падающих на крышку гроба тяжёлых комьев земли.