ЧАСТЬ III

Глава I. Берег за морем

1

То, что осталось от лаборатории Лисицына — обломки приборов, химической посуды, плотно закрытые банки с реактивами и наготовленными впрок активными зернами, — все пролежало в земле ровно пятнадцать лет.

И снова начался июль.

Как прежде, чернеет терриконик «Святого Андрея»; по-прежнему пахнет в степи полынью; те же самые рельсы тянутся к горизонту, ветками идут к отдельным шахтам; и на железнодорожной станции все выглядит, как будто встарь: бурые кирпичные стены, скамейки для пассажиров, тот же колокол у дверей. Однако над окнами вокзала со стороны перрона теперь висит яркое кумачовое полотнище. Оно появилось недавно. На кумаче, еще не успевшем поблекнуть, крупными белыми буквами — надпись: «Выполним пятилетку в четыре года!»

Близится полдень. Солнце накалило перрон. Асфальт стал мягким, как ковер. Когда начальник станции, надев фуражку с красным верхом, вышел встретить поезд, на асфальте отпечатались каблуки его ботинок. Каждый шаг оставил неглубокую лунку.

Он озабоченно взглянул на станционные пути, забитые гружеными платформами, потом вдаль — на стрелки у выходного семафора, на маневровую «овечку», толкающую к стрелкам товарные вагоны.

«Шестнадцатый почтовый пропустить, — подумал он, — а там с шахт уголь подают — сразу четыре состава. Как вы рассуждаете, дорогие товарищи: где я маневры-то успею? Вот через год расширим станцию, тогда давайте вашего угля хоть сто составов в сутки!»

Начальник вытер носовым платком вспотевшее лицо. Шестнадцатый почтовый — вон, за семафором, раньше срока на минуту.

Поезд подходит к перрону. На паровозе, впереди, — две вырезанные из меди цифры, каждая по метру высотой, и между ними буква: «5 в 4». Цифры с буквой промелькнули мимо, загрохотали колеса вагонов, зашипели тормоза. Поезд остановился — на паровозе тотчас заработал насос: пф-пф!.. пф-пф!.. пф-пф!..

С одной из вагонных подножек спрыгнул молодой человек с чемоданом в руке. Тряхнув головой, он откинул назад длинные черные волосы и посмотрел по сторонам. Пошел, как и другие пассажиры, к калитке, где выход с перрона. По дороге продолжал поглядывать на все его здесь окружающее с каким-то особенным, явным удовольствием.

На нем голубая рубашка с запонками, но без галстука и воротничка, брюки галифе и сапоги, начищенные до сияния. Сапоги новые — поскрипывают при каждом шаге. Походка его упруга, легка.

Выйдя на площадь за зданием вокзала, он увидел кого-то вдалеке и крикнул:

— Танцюра! Васька!

Посреди площади, возле небольшого круглого сквера, стояла обыкновенная телега с лошадью. Оттуда, навстречу приехавшему, бросился другой молодой человек, плечистый, с красным лицом и светлыми бровями — на вид ему было лет двадцать пять или даже несколько больше.

Так встретились старые приятели.

— Ох ты, черт возьми, какой стал! — негромко пробасил Танцюра и всплеснул руками в шутку. — Ну, Петька, здорово! Чемодан твой давай на телегу… Я уж раззвонил, что Шаповалов едет. Все тебя ждут. Как раз и Данилка тут, Захарченко, на руднике…

Они сели рядом. Телега, грохоча по мостовой, покатилась из железнодорожного поселка в степь.

— Чтоб их, не дали бричку на конном дворе… — будто извиняясь, проворчал Танцюра. И тотчас же спросил, оглядывая Шаповалова: — А ты окончил вот рабфак, и дальше что? Еще учиться думаешь?

— Да собираюсь, — ответил Шаповалов.

— Куда?

— Послушай, Вася, ты писал — ты тоже поступил на курсы. Какие курсы?

— Знаешь, врубовые машины скоро привезут. Так я решил на врубовку податься, в машинисты.

— Интересно! А ты ее видел, какая она? Мне не приходилось…

— Кто?

— Да эта машина. Врубовка.

Показав куда-то в сторону поворотом головы, Танцюра, точно мимоходом, бросил, что на номере Семь-бис есть одна машина; пока одна — это им для практики прислали.

Шаповалов с острым любопытством обернулся. В степи, где раньше ничего не было, чуть правее «Магдалины», он увидел городок временных деревянных построек.

— Смотри ты! — воскликнул он. — Тут и будет шахта Семь-бис?

— Семь-бис, ага. По последнему слову техники, шахта-гигант…

Еще зимой, на рабфаке, Шаповалов разыскал на карте Советского Союза, среди обозначений крупных строек пятилетки, значок и этой строящейся на его родине шахты. А сейчас перед ним в степной дали — дощатые стены, леса и пирамиды проходческих копров.

Путь не близкий, ехали долго, и о чем они только не говорили по дороге! Перебрали всех знакомых комсомольцев. Танцюра рассказал о каждом: Лешка Стогнушенко — уже десятник по капитальным работам; Рукавишников Митька — на Русско-Бельгийском комсорг; многие на Семь-бис перешли, на проходку; а Крутоверхая Лелька — та замуж вышла недавно.

— Лелька? — удивился Шаповалов. — Да что ты! За кого?

— Новый тут один. Приехал прошлым летом, служит на спасательной. Бывший комсомолец. — Танцюра усмехнулся. — Ничего… Как тебе сказать? На гитаре хорошо играет.

Когда речь наконец вернулась к тому, куда Шаповалов думает идти учиться осенью, Танцюра похвалил его, но как-то сдержанно:

— Летная школа — чего ж? И пилоты нужны. Тебя что — приняли уже?

— Нет, только в октябре на медицинскую комиссию.

— А-а! Ну, давай, давай…

Проходка Семь-бис осталась слева; они свернули, огибая старые отвалы. И вот их рудник. Они едут по улице. Протянуты веревки — сушится белье; разгуливают куры; на приземистых строеньицах подслеповатые окна. У Шаповалова все теплее становится на сердце.

Откуда ни возьмись, из-за угла наперерез коню кинулся Данилка Захарченко:

— Э-э, братва! Петька, здравствуй! Васька, ты почему меня не подождал? Ну, Петька, как оно? — и вспрыгнул, сел с ходу на телегу.

Шаповалов так и представлял его себе. Таким Данилка должен выглядеть сейчас, такой и есть: лихой чуб над загорелым лбом, грудь обтянута матросской тельняшкой, брюки клеш разутюжены. А всего-навсего — матрос из Совторгфлота. Год всего и плавает.

Телегу с лошадью отдали на конный двор, пошли пешком все трое.

— Вот здорово! — восторгался Захарченко. — Пилотом будешь… Ай-яй, красота!.. Летчик! Авиатор!

Он повернулся к Шаповалову, сверкнул улыбкой, обхватил его за плечи и вдруг запел — приятно, не фальшивя — в полный голос:

Вздымаясь ввысь, в свой океан воздушный,

Преодолев пространство и простор…

И Шаповалов заулыбался тоже. Рабфак окончен, нынче он гостит на руднике, друзья вокруг. И сегодня кажется ему, будто крылья его поднимают — ввысь, в голубизну этого жаркого бездонного неба.

Час-полтора спустя, когда они вместе пообедали, Танцюра ушел в шахту. Шаповалов же в сопровождении Захарченко отправился навестить остальных приятелей, с которыми он так давно не виделся.

У Стогнушенко двери на замке. Толкнулись еще в два-три места, и снова неудачно: не застали дома. Пошли в другой конец поселка.

— Петя, а знаешь что скажу? — взяв Шаповалова под руку, проговорил Захарченко. — Плюнь ты на летную школу, честное слово! Вот у меня через неделю отпуск кончается — поедем на море. Годочка три поплаваешь в матросах, на штурмана тогда экзамен можешь… На море — красота! А то — летчик: ну чего хорошего?

— Ну тебя, Данила… Ты ведь только что — наоборот!

— Нет, верно говорю: до Мариуполя близехонько! На нашем судне шести матросов не хватает…

— С какой я радости поеду?

— Ты не отказывайся! Ты рассуди сначала!

На улице им встретилась бывшая работница рудничной ламповой, теперь мужняя жена — Лелька Крутоверхая. В цветастом ярком сарафане, стройная, красивая; глаза смеются.

— Петька, чтоб тебя!..

— А, Лелька! Поздравляю… Я уж слышал.

— Слышал, так айда, сейчас с ним познакомишься! Я к нему иду.

Шаповалов глазом не успел моргнуть, как она подхватила их обоих, повела. Захарченко, оказывается, знает ее мужа — был у них на свадьбе. А Лелькина с мужем квартира вовсе не в той стороне, куда они идут.

— Куда, Лелька, нас тащишь? — спросил Шаповалов.

— Он на работе, на спасательной…

— Мы помешаем на работе!

— Чего там… Сказано — айда!

А на спасательной станции Шаповалов не был давно — с тех пор, как умер его дядя Черепанов.

Те же акации окружают здание станции. И здание то же. Однако рядом с ним кирпичная пристройка: на месте, где была конюшня, появился длинный корпус со многими воротами во двор — гараж для готовых к выезду спасательных автомашин.

Муж Лельки Крутоверхой заведует лабораторией. Его зовут Федор Николаевич. Он техник-химик. Нынче строго стало под землей: без контроля за рудничным газом шагу не ступи. И его лаборатория делает изрядное число анализов воздуха из шахт.

Лаборатория ютится в двух тесных смежных комнатах, одна из них проходная. Обещают скоро надстроить над зданием станции второй этаж — тогда, конечно, просторнее будет. А пока негде повернуться: шкафы, стеклянные приборы на столах, бутыли на подставках.

В лаборатории, кроме заведующего, работают два лаборанта.

Уши Федора Николаевича по-мальчишески оттопырены. Несмотря на свои тридцать лет, он — белесый, узкогрудый — выглядит нескладным юнцом. В то же время Шаповалов сразу ощутил в нем что-то чуждое тому простецкому размаху, который был отличительной чертой характера Лельки Крутоверхой.

Как-то суетливо покосившись, Федор Николаевич сказал:

— Оно неплохо, неплохо… Познакомиться я рад! Давайте во двор, что ли, выйдем — посидим.

— Давайте! — ответил Шаповалов и первым двинулся к выходу.

Вдруг, задержавшись у дверей, он оглянулся. Смутное, беспокойное чувство овладело им. Наконец он отчетливо вспомнил: да ведь это именно здесь дядя Черепанов собирал и втискивал в мешки всякие загадочные вещи! Утаптывал стекло ногами — оно хрустело. Стеклянные кружочки, вроде блюдечек… Ночью звезды отражались в них…

Странно после многих-многих лет прийти в эти комнаты опять и снова тут увидеть лабораторную посуду. Только та была причудливой, пугающей, оплетенной трубками, блестящими спиралями. А стол — такой, как этот, вероятно, — тогда казался преогромным и был не посередине, как сейчас, а возле окон.

Вот он, семилетний Петька, остановился на этом самом месте, а там, за громадным столом с колдовскими стекляшками, сидит штейгер Поярков. Обхватил голову, точно в тяжком раздумье. Виден его затылок, волосы, взлохмаченные пальцами, рыжие, медного оттенка.

Потом Поярков поворачивается, и взгляд его обращен прямо сюда. На его лице оживление — быть может, даже улыбка. Но при первых звуках его голоса маленькому Шаповалову почему-то стало очень страшно, и ноги тогда сами кинулись бежать.

А морозной ночью в степи, за несколько часов до рокового боя, услышав про Пояркова, Глебов явно взволновался. С каким-то подчеркнутым значением сказал: «Тот, кого считали штейгером Поярковым…»

Кто же он был, Поярков? Для чего у него была своя лаборатория? Если ученый, то как его могли считать штейгером, что ему было делать на спасательной? К чему он стремился? Что занимало его мысли?

Федор Николаевич, Захарченко, Лелька — все уже прошли мимо и разговаривают вдалеке, а Шаповалов продолжает стоять у этого порога. Молча стоит, смотрит, сосредоточенный, в открытую дверь.

2

Проснулся он на рассвете. Небо только-только посветлело, на востоке еще не померкла утренняя звезда.

Танцюра спит на матраце, постеленном на полу. Легонько похрапывает. Подложил под щеку кулак.

Осторожно обойдя его, чтобы зря не разбудить, Шаповалов взял свою одежду и ушел одеваться на кухню. Потом разыскал в Танцюрином кухонном шкафчике краюху хлеба. Отрезал ломоть — съел, запивая водой. Второй ломоть сунул в карман. Тихо распахнул окно, выпрыгнул во двор. Возле сарая нашел лопату, вскинул ее на плечо. С ней вышел на улицу. По кратчайшему пути достиг окраины поселка.

И вот он идет по степи. Чуть улыбается, дышит глубоко и ровно: четыре шага — вдох, четыре шага — выдох. Заря все ярче, шире, выше — оранжевым сиянием до половины небосвода. Роса на траве. С юга ветерок. Воздух влажный, свежий и кажется соленым, словно сию лишь секунду принесся сюда с просторов Азовского моря.

Шаповалов идет напрямик, без дороги. Немного поодаль от него темнеет небольшая рощица из молодых, рядами расположенных дубков; их насадили комсомольцы лет пять-шесть назад, и Петька, как и все, копал здесь ямы для деревьев. Лесок с тех пор называется: посадка.

За посадкой виднеются новые шиферные кровли. Еще дальше — вправо, в стороне, едва отсюда можно разглядеть, — вершина холма, на котором питерский отряд когда-то принял бой и где убили Глебова.

Замедлив шаг, Шаповалов смотрит на холм. Невысокая гряда еле возвышается над степью. Он не туда сейчас собрался, но ему вдруг неудержимо захотелось побыть на памятном месте хоть несколько минут. Если сделать крюк, пойти направо, это займет час-полтора лишнего времени.

Подумав, он повернул к Русско-Бельгийскому руднику.

Пустынная высотка в степи, возле Русско-Бельгийского, для Шаповалова давно имеет какую-то особую, притягательную силу.

Когда шла гражданская война, он в питерском отряде пробыл только трое суток. Потапов тогда вопреки Петькиной воле выхватил его из отряда, отправил на спасательную к дяде Черепанову.

Худо было, тяжело в Донбассе: то немцы, то гайдамаки, то Деникин. А в ту пору, как Донбасс стал уже окончательно советским, на рудниках снова увидели Потапова. Удивительно, что он, будучи проездом, о Петьке не забыл. Командир полка Красной Армии, он специально явился на спасательную станцию и строго-настрого потребовал, чтобы Петьку отдали в школу.

Его ученье в школе продолжалось до третьего класса. Тут, внезапно заболев, умер дядя Черепанов; тетки давно не было в живых; Потапов — неизвестно где. Все клонилось к тому, чтобы пойти работать на шахту. Да и совестно стало шестнадцатилетнему учиться среди маленьких ребят.

В шестнадцать и семнадцать лет, в периоды по-юношески беспокойных размышлений, Шаповалов начал часто заходить на святую для него, овеянную памятью о Глебове высотку. Поднимется на холм — посидит, притихнет. И в мыслях у него будто становилось путаницы меньше, и сам он словно утверждался в уважении к себе.

А как ему тогда случалось спотыкаться!

Скажем, поступив на шахту, он в получку увязался за старыми шахтерами из числа известных бесшабашными проделками озорников. Ему хотелось быть самостоятельным и взрослым, а дело обернулось скверно. Они пили самогон — он пил самогон; они орали мерзкие песни — он вместе с ними орал; они напились до драки — он тоже полез в драку.

На следующий день после этого его жег невыносимый стыд. Точно всю жизнь уже не смоешь этой грязи.

Подавленный морально, отвратительный в собственных глазах, он тогда, не думая о том, куда идет, забрел за поселок Русско-Бельгийского, на вершину холма. Вернулся же оттуда с ощущением чистоты на сердце. Стоя там, почувствовал, что вчерашняя история — чужое для него, что она — лишь жестокий урок, который никогда больше не повторится.

В шахте он работал лесогоном, затем подручным у крепильщика. Ему шел двадцатый год, когда он неожиданно ясно представил себе, какое множество вагонов леса на рудниках Донбасса спускают под землю. Все это остается и гибнет зря в шахтных крепях! Разве это не граничит с разором, с общественным бедствием?

И Шаповалов начал изобретать. А что, если вместо истребления миллионов бревен сделать стальные разборные стойки — переносить их из забоя в забой, убирать оттуда, где в них миновала надобность?

Он долго мучился, рисовал свою стальную стойку. Показывал рисунок друзьям по комсомолу — комсомольцы его замысел очень одобряли. Наконец пошел к главному инженеру рудника. А главным инженером был Митрофан Викторович Дубяго — тот самый, что до революции служил на «Магдалине».

В молодом шахтере Дубяго не узнал прежнего мальчика из сычуговской лавки. К изобретению же его отнесся отрицательно.

Дубяго взял двумя пальцами рисунок, миг поглядел на него и с брезгливым выражением лица отдал обратно. Сказал нечто в таком роде: не за свое, мол, дело ты, братец, принялся. Металлические крепи — вещь давно известная. У нас не Англия и не Германия — чего нам лес жалеть! А нарисованная здесь штуковина вообще никуда не годится. Тут нужны знания, технический расчет.

— Ты лучше купи гармошку да гуляй с девицами, чем понапрасну утруждать себя…

От обиды Шаповалов света не взвидел. Точно кнутом его хлестнули.

— Может, стойка не годится никуда, а вы — буржуйский прихвостень! — крикнул он инженеру.

Скомкав свой рисунок, он выбежал из конторы.

Возмущенный, негодующий, он пересказал этот разговор в комсомольской ячейке. Товарищи его едва утихомирили. Но настоящее душевное равновесие к нему вернулось лишь дня два спустя — и опять-таки оно пришло, когда, отправившись в степь, он поднялся на холм и там как следует подумал.

На высоте холма мысль о Дубяго выглядела уже не такой обидной. Дубяго еще раз показал свое лицо, и в этом нет ничего принципиально нового. Стойка, вероятно, на самом деле неудачна. А главный вывод вот в чем состоит: пора серьезно взяться за учебу.

…С тех пор много воды утекло — теперь рабфак позади.

У горизонта, точно ковш с расплавленным металлом, чуть высунулся, засиял ослепляюще ярким огнем краешек солнца.

После трех лет, что Шаповалов не был в Донбассе, теперь он снова подходит к холму.

Бросил лопату на землю, всходя по пологому склону. Взошел. Остановился на вершине.

Перед ним — серый каменный обелиск. Никаких надписей на камне, только высечена пятиконечная звезда. К подножию обелиска кем-то положен венок из живых, очевидно прошлым вечером сорванных цветов. Цветы еще нисколько не увяли.

Сначала Шаповалов постоял в не то торжественной, не то задумчивой неподвижности. Потом с интересом огляделся. Отсюда видно далеко. Знакомые поселки. Городок, где он еще не успел побывать, где строят новую шахту. Свежие доски копров и бараков сверкают, уже освещенные солнцем. Стройка огромна. Будет эта, Семь-бис, не старым шахтам ровня!

А внизу, у самого холма, сгрудившись в небольшой ложбинке, куда сейчас протянулась тень, давно, в восемнадцатом году, стояли сани — обоз красногвардейского отряда…

Шаповалов опять повернулся к обелиску. Смотрит пристально. Ветерок скользнул по его щекам, пошевелил волосы — скинул на лоб черную прядь.

Голова Шаповалова все ниже и ниже. И вдруг он негромко сказал:

— Товарищ Глебов, у нас пятилетка. Я рабфак окончил нынешней весной.

Помолчав, он шепотом добавил:

— Я кандидат партии, товарищ Глебов…

Солнце между тем поднялось над остриями террикоников. Оно уже пригревает.

Поправив какие-то стебли цветов на венке, Шаповалов пошел, спускаясь с холма. Степная трава шелестела под его ногами.

На склоне он поднял свою лопату.

Началось утро; с рудников разноголосым хором доносятся протяжные, очень знакомого тембра гудки. А до того пустынного места, где надо искать закопанные вещи из лаборатории Пояркова, отсюда не так-то уж близко.

3

Утро следующего дня у Шаповалова прошло в многочисленных хлопотах. Кое-как он выпросил на конном дворе телегу и лошадь. Танцюра занят, а Захарченко с охотой согласился ехать в степь. Конечно, интересно извлечь из земли что-то старинное, загадочное и имеющее отношение к науке. Где это зарыто, Шаповалов вчера точно нащупал. Но вот беда: они оба, Шаповалов и Захарченко, слишком плохо знают предметы лабораторного обихода. Нужно пригласить с собой кого-нибудь, сведущего в химии. И, посоветовавшись, они вдвоем отправились к мужу Лельки Крутоверхой.

Первые пробы воздуха на спасательную станцию приносят только в десять или в одиннадцать часов утра. В ожидании проб, лаборанты мыли под краном бюретки, а Федор Николаевич сидел за маленьким столиком и переписывал ноты для гитары.

Когда пришли Шаповалов и Захарченко, он, смутившись, захлопнул нотную тетрадь.

Шаповалов кратко рассказал, что до революции здесь жил такой штейгер — Поярков — и что принадлежавшие ему лабораторные приборы и поныне зарыты в степи. Через час они поедут туда с целью предпринять небольшую раскопку. Они попытаются выяснить, чем Поярков в свое время занимался. Не пожелает ли Федор Николаевич поехать вместе с ними?

Глаза Федора Николаевича забегали. Он и оживился, и было видно — не может решиться ни на что определенное. Даже его оттопыренные уши порозовели.

— Удивительно, как вы говорите это! — пожав плечами, сказал он наконец. — У меня рабочий день идет. Анализы! Разве я могу манкировать работой?

— Братва! — гаркнул Захарченко, обращаясь к лаборантам. — Вы, случайно, без заведующего сегодня не управитесь?

Лаборанты ответили: управятся.

Федор Николаевич смотрел с явным страданием во взгляде. Потом он поднялся, куда-то молча ушел.

А через пять минут он вернулся повеселевший, едва ли не прищелкивал пальцами. Дело необычное; и, оказывается, он ходил сейчас с докладом к начальнику спасательной станции Белоусову. Белоусов же на него сегодня косо не взглянул, был в хорошем настроении. Даже больше — похвалил за находку. Дал указание: следует поехать.

— Знаете, как я Белоусову докладывал? — возбужденным тоном сыпал Федор Николаевич, вернувшись. — Я доложил: все лабораторное имущество, которое мы откопаем, я возьму сюда и распоряжусь им… Экономия у нас в расходах будет, если там отыщется что-либо пригодное… — И вдруг осекся. Укоризненно смотря на Шаповалова, спросил: — Ну, на что вам оно, скажите, а?

Шаповалов слушал с ощущением досады — будто его вынуждают принизить какую-то высокую мечту, разменять ее на обыденные мелочи. Но что возразить, он не нашел. Лабораторное имущество — в лабораторию.

— Только важно, чтобы вы определили каждый из предметов, — подумав, сказал он. — Вы сумеете это? Надо самым точным образом узнать, чем занимался Поярков!

Захарченко кивал головой в знак поддержки: так, именно так.

— Определить-то — разберемся! — воскликнул Федор Николаевич.

Они втроем вышли на крыльцо. Не понадобилось и идти за обещанной подводой на рудничный конный двор: на спасательной для них уже запрягли пару лошадей. Незнакомый Шаповалову кучер положил в телегу несколько лопат.

Тотчас же сели, поехали. За «Магдалиной» свернули с дороги, и колеса мягко покатились по неезженой степи.

Жара, что ли, навеяла такое или запахи степной травы разнежили: Захарченко пустился в воспоминания. Он наклонился к Шаповалову, заговорил вполголоса, интимно. А помнит ли Петька, как они в инженерский садик лазили через забор? А как казачью шашку у Сычугова унесли? Как в шахте работали в одной смене? Как десятник Кирдяга учил их нюхать табак? Ай-яй-яй, черт знает, сколько они вместе в жизни прошагали!

И теперь Захарченко вздохнул:

— Отпуск, Петя, у меня кончается… — Помедлив, он прищурил один глаз: — Так что, подадимся вместе на море? Ты не надумал? Для дружбы!..

— Послушай, чего ты меня так агитируешь? — улыбнулся Шаповалов.

— Да ведь тебе только осенью на комиссию! Ты рассуди. А если до осени тебе поплавать? Ну, хоть два месяца?

Шаповалов не ответил. Его рука тронула плечо кучера, показала: держи левее. Лошади бежали рысью. До ложбины, где он вчера провел почти целый день, езды осталось не более четверти часа.

Действительно, скоро приехали. В ложбине много ям, подле них кучи свежераскопанной земли; это — следы вчерашних трудных поисков.

Когда все подошли к краю самой большой ямы, под ногами захрустели осколки стекла.

Клочьями лежали истлевшие мешки, и не только колбы, но даже фарфоровые тигли, грубые склянки, эксикаторы, толстостенные мензурки — все превратилось в смесь ни к чему не годных обломков.

— Н-ну, куда это? — протянул Федор Николаевич разочарованно.

Ничего не сказав, Шаповалов спрыгнул в яму, стал разгребать глину рукой. Теперь все заметили крышку ящика, рядом — другую. Быть может, и дальше есть еще ящики в земле, пока этого не видно.

Захарченко бегом принес лопаты. Взялись за них. Кучер помогал. И в результате дружных усилий первый ящик был поднят, поставлен на траву.

Поддели крышку лопатой — гнилое дерево трухляво сломалось. Но вот крышка сорвана с гвоздей. Все сразу заглянули в ящик. Там оказались бесчисленные банки, каждая с притертой пробкой; в банках — белые, желтые, зеленые, кое-где слипшиеся в сплошную массу порошки.

Отталкивая всех, Федор Николаевич принялся перебирать добычу. Наклеек с надписями на большей части банок не было вообще, а если где даже виднелись остатки бумаги, они побурели, выцвели и, сгнившие, сползали бесполезной чешуей. Ни на одной наклейке прочесть ничего не удалось.

Шаповалов рассматривал какой-то ярко-желтый порошок.

— Что это? — спросил он у Федора Николаевича.

Федор Николаевич замялся.

— М-да, — сказал он. — Сера, может… Серный цвет. Или пикриновая кислота, скорее.

— А для чего она?

Лицо Федора Николаевича стало глубокомысленным.

— Для разных нужд! Взрывчатка, что ли, — я не помню точно. Либо как лекарство, вероятно, применяется…

Снова начали копать. Постепенно достали из земли еще три ящика. В них были странной формы толстые куски стекла. Стекло хорошее — по-видимому, оптическое. Из одного ящика извлекли прозрачные плиты с волнистой поверхностью, изогнутые, как стенки цилиндра; из других выкладывали то массивные шаровые сегменты, то стеклянные кольца, шлифованные по окружности.

Шаповалов требовал ответов на вопросы: что это? зачем?

Федор Николаевич отмалчивался и отводил взгляд в сторону. Наконец сказал, что врать не хочет — не знает он такого стекла. И оно ему не нужно вовсе. Ну, мало ли, подумаешь — стеклянные круги и плиты! Нет смысла голову ломать над ними. Кинуть надо здесь, и только!

— То есть как это — кинуть? — возмутился Шаповалов.

Сошлись на том, что непонятные плиты и круги повезут на спасательную станцию. Уступая Шаповалову, Федор Николаевич дал обещание непременно выяснить, для чего они могли быть предназначены. Федор Николаевич сказал: ладно, он напишет в техникум, где учился, спросит. И банки с реактивами он тоже, конечно, возьмет. Но в содержимом их сумеет разобраться сам.

Все это сложили на телегу.

Полуденный жар схлынул. От лошадей, телеги, от человеческих фигур на степь падают уже довольно длинные тени.

— Едем, товарищи! — заторопился Федор Николаевич.

А Шаповалов опять проявил какое-то упрямство. Он намерен был еще пересмотреть груду обломков, которые вчера высыпал из одного совсем распавшегося ящика и из сгнивших мешков. Эти обломки и осколки лежат кучей недалеко от края ямы. Они где облеплены глиной, где поблескивают на солнце; видно, что там нет ни единого целого предмета.

Терпение Федора Николаевича лопнуло.

— Да зачем вам рухлядь сдалась! — принялся ругаться он. — Хлам всякий!

— Не хлам, а раз взялись раскапывать, нужно по порядку!..

— Смешно! Что вы тут отыщете?

— Послушайте, Федор Николаевич…

— Вы понимаете — некогда мне из-за вашего хлама…

Но Шаповалов настоял на своем. Он вынул из кармана карандаш, блокнот и стал записывать. Федор Николаевич по виду обломков называл ему, какие здесь примерно когда-то были посуда и приборы. Захарченко по штуке перекладывал битое стекло…

Тут все оказалось обыкновенное лабораторное: остатки колб, воронок, трубок, шары от аппаратов Киппа, раздавленный фарфор тиглей. Кроме того, среди стекла нашлись разобранные очень ржавые лабораторные весы, медный трехходовой кран, погнутые колпаки из жестяных пластин и, вдобавок, изуродованные части явно самодельных электрических устройств — вероятно, дуговых ламп для освещения.

Наконец все примостились на телеге возле ящиков и поехали домой.

Когда телега тронулась, кучер сказал:

— Буржуи, что ли, прятали? Добра-то погубили, чтоб им провалиться!

Захарченко вытер руки носовым платком. Улыбнулся Шаповалову:

— Ну вот, раскопали, говоришь? — И, стряхивая пыль со своих матросских брюк, будто вскользь заметил: — Гляди, чего только не сделаешь для дружбы! Петька, а?…

Шаповалов же, в свою очередь, испытующим взглядом посмотрел на Федора Николаевича.

— Так чем был занят Поярков? — спросил он. — Вы в этом разберетесь? На вас можно положиться?

— Пустяки! — легкомысленно воскликнул Федор Николаевич. — Погодите, вот составим список реактивов, которые тут в банках. По списку вам отвечу без ошибки. Не академия была у штейгера, подумаешь!

С тех пор почти неделю Шаповалов каждый день ходил в лабораторию на спасательную станцию. Федор Николаевич встречал его с каждым разом все более сердито.

— Смысла не было выкапывать, — ворчал он, поднимая голову от линеек нотной тетради. — Да на что вам это, объясните мне, пожалуйста? Плюньте — я советую.

Дело кончилось тем, что Федор Николаевич признался: определить содержимое банок ему никак не удается. Но он тотчас успокоил Шаповалова, пообещав послать образцы всех реактивов вместе с образцами фасонного стекла на экспертизу в техникум, где все выяснится сразу — там очень опытные химики. Только теперь время неудачное: каникулы, люди отдыхают. Придется подождать до сентября, до октября. Пока он велит вынести эти ящики в сарай, а осенью из них отправит в техникум посылку. Не такая-то уж срочная задача — не правда ли?

— Ну, подождем до осени! — согласился Шаповалов.

А жить в праздности на руднике, когда его друзья заняты работой, для Шаповалова уже становилось тягостно. И он решил послушаться Захарченко: уехать с ним, проплавать свои два свободных месяца на море.

4

Так, без особых размышлений, Шаповалов приехал в Мариуполь и поступил в матросы.

Их судно называлось «Таврида». Это было небольшое судно, возившее донецкий уголь из Мариуполя в Керчь; впрочем, иногда «Тавриду» посылали в рейсы более далекие: в Севастополь, Новороссийск, изредка даже в Батум или в Одессу.

Море встретило его ласково. В первые недели плавания Шаповалова не покидало чувство праздничной приподнятости. Он приглядывался вокруг и не раз удивлялся тому, как продуманно, как остроумно устроена каждая мелочь на судне. Ему приятна была и работа, приятно и после работы. Сменившись с вахты, он любил сидеть на палубе, на свернутом канате либо крышке люка. Любил часами всматриваться в даль — в изменчивый и прекрасный, то синий, то зеленый, то в словно трепещущий от миллионов солнечных бликов, сияющий морской простор.

Он был человеком вообще не избалованным удобствами. Поэтому и тесный кубрик «Тавриды» ему пришелся по сердцу. Хорошо казалось лежать на койке, ощущая, как она покачивается вместе с судном; внизу — другая койка, где Захарченко. В кубрике кто разговаривает, кто смеется, кто спит, не замечая шума, а рядом, за железной стенкой, звонко плещется вода.

В конце августа налетел норд-вест, как говорили, в девять-десять баллов. Впервые Шаповалову пришлось увидеть море вздыбленное, страшное, какое раньше он лишь по картинкам мог себе представить. Судно валилось на борт, потом вздрагивало от удара — над ним нависала огромная волна, и тут же вся эта громада пены и воды сверху рушилась на палубу.

Едва шторм начался, Шаповалову было приказано дежурить для поручений возле капитана. А капитан стоял в штурвальной рубке рядом с рулевым.

Вода хлестала в стекла рубки. Приспособившись к размаху и крену судна на волне, Шаповалов уже ловко балансировал всем телом, побледневший, возбужденный. Так глядел на бушующее море, будто прикидывает расстояние, готовый прыгнуть, побороться, помериться силами со стихией.

Капитан не случайно вызвал нового матроса в рубку: он исподволь присматривался к новичку. И Шаповалов оправдывал его надежды. В виде поощрения он даже позволил Шаповалову в шторм стать за рулевое колесо.

Впоследствии их отношения вдруг приобрели какую-то особенную сложность. Произошло это в сентябре. «Таврида» ходила почти с половинным составом команды: группа матросов, как на грех заболев, разом списалась на берег, в больницу. Рабочих рук тогда не только в Мариупольском порту — вообще не хватало в Советском Союзе. Все поглощали стройки пятилетки.

Захарченко передал Шаповалову:

— Иди, капитан тебя зовет.

Капитан был в своей каюте. Он пригласил Шаповалова сесть. Потом как-то странно сказал:

— Вот, говоришь, — ты в летную школу?

— Через десять дней, да.

— Будь добр, ты мне вот что ответь: там много ли желающих учиться на пилота? Например, меня бы приняли?

— Вы по возрасту не подойдете, — улыбнулся Шаповалов.

— Значит, молодых достаточно?

— Двое на вакансию!

— Скажи на милость! У нас-то на «Тавриде» дело несколько похуже!..

Взгляд капитана был умный, с дружеской хитринкой, спрашивающий. Шаповалов смотрел с веселым упрямством. Тотчас же поднялся на ноги. Он ясно понимает, куда клонится беседа. Но, что бы тут ни было, он явится в школу в назначенный срок. Его не свернешь с пути никакими уговорами!

— Вижу: очень хочется поехать! — сказал капитан, искренне вздохнув. — А может быть, потерпишь до будущего года?

Шаповалов перестал улыбаться. Они заранее условились, что он поработает матросом на «Тавриде» лишь два месяца. А теперь ему подумалось, будто с ним затеяли нечестную игру. Ну, он тем более поставит на своем, если капитан не хозяин собственному слову! Шаповалов здесь — временный гость.

Капитан же, доверительно притронувшись к его руке, проговорил:

– «Тавриду» нам хоть завтра ставить на прикол. Давай решим, что будем делать. Я член партии, ты кандидат. Оба мы с тобой большевики.

Внезапно в памяти Шаповалова мелькнуло: степь, покрытая снегом; длинной вереницей, еле видной в сумраке, тянется красногвардейская колонна. «Крепись, крепись, сыночек — мы с тобой большевики!»

— Я совета прошу, — продолжал капитан. — Как считаешь, можно ли сегодня отпустить хоть одного матроса? Сколько у нас в команде людей?

Шаповалов глядел почти исподлобья.

— Совета? — переспросил он и помедлил. — Чего ж… совет единственный: пока нельзя никого увольнять. Ни одного человека.

— И тебя нельзя увольнять?

— И меня нельзя увольнять.

— Ты на меня не сердишься?

— Нет, не сержусь, — ответил Шаповалов без улыбки.

А в кубрике он оживленно, подшучивая над собой, рассказывал товарищам о разговоре с капитаном. Будто он и так и этак изворачивался, а капитан — хитрый старый запорожец — припер его к стене. Что поделаешь? Лопнула нынешней осенью для него летная школа. Но в будущем году — уж черта с два! В будущем году он все равно туда пойдет учиться, какие бы ни были обстоятельства.

Незаметно приблизилась зима. В мыслях Шаповалова нет-нет, да промелькнет забота о судьбе вещей из лаборатории Пояркова. Быть может, фасонное стекло и банки, раскопанные им, до сих пор лежат без движения. Уж очень этот Федор Николаевич легковесный человек.

Чувствуя себя за это ответственным, и чтобы подтолкнуть его, напомнить об обещанной посылке образцов в техникум на экспертизу, Шаповалов отправил Федору Николаевичу письмо.

Оно вернулось на «Тавриду» с пометкой на конверте: адресат на руднике не проживает, выбыл неизвестно куда.

Обеспокоенный новым осложнением, Шаповалов тотчас написал Танцюре. Попросил узнать, как обстоит дело с выкопанными лабораторными предметами.

А Азовское море в декабре покрывается льдом. На зимний период — до февраля — «Таврида» вышла за Керченский пролив, чтобы перевозить грузы только между черноморскими портами. Погода стояла штормовая. Малочисленной команде было тяжело работать.

Ответное письмо Танцюры Шаповалов получил в Новороссийске. Он распечатал его негнущимися от холода пальцами и прочитал на палубе во время погрузки цемента — под поскрипывание блоков, под возгласы «вира» и «майна».

Оказывается, Федор Николаевич подлым образом покинул Лельку Крутоверхую и сбежал с рудника, заметая за собой следы. А ящики с имуществом Пояркова тоже куда-то исчезли. Танцюра ходил на спасательную станцию, спрашивал у лаборантов. Лаборанты не знают ничего. Вместе с Танцюрой они искали эти ящики в сараях, добросовестно искали — и признаков их не нашли.

Именно в тот день в Новороссийске, когда закончилась погрузка судна, вдруг выпал свободный часок. Шаповалов и Захарченко отправились вдвоем побродить по городу.

Пронизывал ветер. Дома будто нахохлились, местами снегом облепило стены. Скользко — на тротуарах лед.

— Черт его возьми, — возмущался Шаповалов. — Я думал, он все-таки порядочнее человек!

— Это химик-то? Тю! — воскликнул Захарченко. — Пиши пропало! Одно слово — химик свинячий. Недаром пословица есть. — И он усмехнулся озябшими губами. Начал утешать: — Послушай, Петя, да толк же все равно один, что так, что этак. Не кто-нибудь, это говорю тебе я! Чего там. Ну, порошки устаревшие… кому они нужны? Выкинь ты из головы, а то икота в гроб беднягу вгонит — Федора твоего Николаевича.

Неуютно было на улице. Они шли мимо витрин магазинов. Остановились перед книгами. Захарченко со свойственной ему живостью обрадовался:

— Вон — Чехов, забавные рассказики. Петя, давай зайдем, купим!

В магазине Захарченко облокотился о прилавок и, молниеносно познакомившись, уже перешептывался о чем-то с девушкой-продавщицей. Девушка тихонько захихикала. Второй продавец, старичок, искоса наблюдал за обоими матросами.

А Шаповалов, передвигаясь вдоль прилавков, разглядывал книги. Брал в руки то одну из них, то другую. Задержится, посмотрит — положит книгу на место.

В «Основах химии» Менделеева он увидел рисунки химических приборов. Многое здесь оказалось удивительно похожим на приборы из лаборатории Пояркова. Будто бы осколки, что брошены в степи, склеились и ожили на этих мало для него понятных страницах.

Теперь он взволновался как-то. Торопясь, перелистал первый том, перелистал второй.

— Вот это я возьму! — сказал он продавцу.

— Менделеева?… — недоверчиво протянул старичок. Ощупал взглядом чернявого матроса. — А может, вас тогда новинка привлечет? — И вынул из-под прилавка толстую книжищу — Меншуткин, «Курс общей химии», для высших учебных заведений.

Шаповалов прикинул на ладони, сколько она весит, раскрыл наугад. Повеселев, захлопнул и прижал ее к себе:

— Да, да, вот эта книга тоже мне необходима!

5

Наступило новое лето. Шаповалов уже около года плавает на «Тавриде».

В один из летних дней, когда «Таврида» подходила к Керчи, капитан поручил ему срочно отнести в какую-то из городских контор запечатанный конверт. Дело касалось погрузки железной руды.

Только стали швартоваться в Керченском порту, еще чуть не метр воды между фальшбортом и причалом, как Шаповалов спрыгнул с судна и побежал к ближайшей улице. Он был в легкой белой рубахе, заправленной в черные брюки навыпуск. Голова его непокрыта. И покрой брюк, и якорь на ремне, и сине-белые полосы видной на груди тельняшки — все говорит о том, что он матрос.

Выбежав на тротуар, он замедлил шаг, пошел не быстрее других пешеходов. По временам оглядывался — на людей, идущих мимо, на деревья, клумбы и дома.

Керчь ему нравится: интересный город, весь из светлого камня и красной черепицы. Говорят, старинный очень. Раскинулся на много километров полукругом, огибая Керченскую бухту. В центре города у моря высокая гора, называемая Митридат. Верх ее голый и скалистый, а вблизи вершины музей — красивое белое здание с колоннадой. Ниже музея, по склонам горы, нависая друг над другом крутыми ступенями, как длинные террасы, облицованные камнем, вьются Митридатские улицы. Между ними сверху вниз — каменные лестницы. А под горой, где идет Шаповалов, расположена равнинная часть города. Здесь то ряды тенистых деревьев вдоль прямых тротуаров, то душно в тесноте узких, кривых переулочков.

Вот он разыскал контору. Сразу отдал конверт под расписку. С делом покончено; теперь можно пройтись не спеша, посидеть или вообще заняться чем захочется. Сегодня механики меняют поршневые кольца в судовой машине, и «Таврида» простоит в порту до завтрашнего вечера.

Захарченко пока на вахте. А Шаповалов так решил: во-первых, он выпьет газировки с вишневым сиропом; во-вторых, узнает, как с билетами в кино; в-третьих, поднимется на Митридат, посмотрит город с высоты и по пути зайдет в музей.

Все казалось хорошо вокруг. И надо же было случиться такому, чтобы из-за брошенных им невпопад двух-трех нелепых фраз настроение его вконец испортилось.

Навстречу ему, на одной из Митридатских улиц, шла девушка в зеленом платье.

Быть может, они и разошлись бы просто. Но девушка несла стопку книг, и стопка эта рассыпалась у нее в руках — томики попадали на мостовую. Шаповалов, наклонившись, принялся их поднимать. Подавал с улыбкой, приговаривал:

— Берите вашего Толстого. Берите… А, это «Анти-Дюринг»! У вас Энгельс вперемешку с Толстым…

Встретившись глазами с девушкой, он вдруг покраснел. Свой тон ему показался развязным. Чего он, мог бы и молча помочь! А она посмеивается, смотрит и словно все-все видит, что у него на душе сейчас. Точно понимает, как он устыдился собственной говорливости, как почувствовал себя рядом с ней неуклюжим.

Она сказала «спасибо» и пошла по тротуару. Он глядел ей вслед. Ее волосы, чуть вьющиеся, пышные, были подхвачены гребенкой на затылке.

Пройдя несколько шагов, она обернулась:

— Вы с «Анти-Дюрингом» знакомы… Вы что — матрос?

— Да. И я студент, — ответил Шаповалов.

Ему нужно бы сказать, что он на рабфаке был студентом, а теперь он только матрос и будущий летчик. Однако он стоял в замешательстве, думая: рассердится она или не рассердится, если он предложит проводить, ее, понести ее книги.

— Коллега, значит? — улыбнулась она. — Я в Москве, в университете… А вы где учитесь?

Замешательство его росло. Не отдавая себе отчета в том, что говорит, Шаповалов неожиданно для себя пробормотал:

— Я изучаю химию.

И он вспыхнул — его смуглое лицо сквозь загар густо залилось краской.

Посмотрев на него, девушка как-то тепло засмеялась и шутливо помахала ему рукой.

Он стоит — слышит, как, удаляясь, постукивают ее каблуки. Ее зеленое платье мелькает уже далеко внизу, на лестнице. И вот ее не стало видно за домами…

Шаповалову уже ни в кино не хочется, ни в музей, ни на вершину Митридата.

Яркий мир перед ним потускнел. Зло на себя, неумного, неловкого, раздирает сердце. Вряд ли теперь может повториться встреча с ней. Как нарочно, показал себя в ее глазах посмешищем. «Я изучаю химию!» Дурак! Прямо разбежался бы да от досады головой — в каменную стенку!

Постояв, он начал медленно спускаться с Митридатских улиц. Побрел по городу обратно в порт. Уже не заглядывался ни на что по сторонам.

Хмурый, он прошел по палубе «Тавриды». Не ответил на какое-то веселое замечание Захарченко; круто отвернувшись от него, ринулся по трапу вниз. Спустился в кубрик, лег на койку.

Круг иллюминатора открыт. Блестит на солнце его медная оправа. За иллюминатором сонно колышется спокойная поверхность моря. Отражаясь от воды, в кубрик падает сетка играющих, пляшущих солнечных зайчиков.

Город близок, доступен. Где-то ходит девушка в зеленом платье. Хохочет, надо думать, вспоминая о нем. Этакий выискался новоявленный коллега. Всю жизнь теперь ее не встретишь. Но если встретишь — еще хуже: уличит во лжи и засмеет. Куда подашься от стыда?

— Петя, ты не заболел случайно? — спросил Захарченко, всунувшись в кубрик.

— Нет, — мрачным тоном произнес Шаповалов.

Чтобы остановить расспросы, он достал из-под подушки книгу, развернул и сделал вид, будто читает.

А книги, которые он уже полгода читает понемногу каждый день, — это «Курс общей химии» Меншуткина и оба тома «Основ химии» Менделеева. Под подушкой у него всегда лежит одна из этих книг. За полгода он начал здесь разбираться довольно свободно. По Менделееву дошел до пятнадцатой главы. Чем дальше, тем это кажется ему интереснее.

Однако он сейчас перелистывает страницу за страницей, а глядит на потолок, где трепещут солнечные зайчики.

Захарченко понаблюдал за ним, лукаво щурясь. В конце концов вышел из кубрика. И когда он вышел, Шаповалов сразу же захлопнул книгу, положил ее на место, под подушку.

Не за горами осень. Капитан недавно сам ему напомнил, что удерживать на судне не станет. Больше того, капитан заранее послал в летную школу какую-то лестную для него аттестацию.

Еще несколько месяцев назад мысль о Летной школе для Шаповалова была мыслью самой приятной. Он был уверен, что какие бы преграды ни возникли на его пути, он своего добьется, и перед ним в будущем — судьба незаурядного пилота. Но странно: эта уверенность нынешним летом у него как-то ослабела. И нет уже прежнего нетерпения. Будто ему не так уж существенно теперь, поедет он в школу или не поедет, примут его там или забракуют.

В чем дело? Неужели обленился, плавая на море? Так нет же, он себе не позволит увильнуть от учебы! Сказано — пойдет учиться на пилота, и он заставит себя!

Невмоготу ему уже лежать и киснуть. Он спрыгнул с койки, поправил на спине рубашку, подтянул ремень. По трапу поднялся на палубу. Сел возле рубки на кнехт.

Солнце стало оранжевым. Теперь оно клонится к холмам на западе от Керчи.

В бухте штиль. Вся вода сияет отраженным светом. Из города доносится музыка. Городские улицы влекут к себе своей заманчивой и чуть-чуть таинственной жизнью, — ближайшая из них в каких-нибудь ста метрах за кормой «Тавриды».

Тоска сосет. На душе все время ощущение чего-то важного, что случилось сегодня. Девушка в зеленом платье. Никогда ее не встретишь, или удастся, может быть, еще хоть издали ее увидеть?

По склону Митридата громоздятся ярусы домов, покрытых черепицей. Вон там они стояли с ней. Шаповалов посмотрел туда и вдруг подумал: не ошибается ли он? Разве нет перед ним всевозможных открытых дорог, широких научных просторов, и почему он должен упрямо толкать себя именно в летную школу?

Слышно, как механики стучат в машине. Над одним из люков появилась голова Захарченко:

— Эй, Петя! Чего ты в меланхолию ударился?

— Тебя жду! — ответил Шаповалов и повернулся упругим движением; лицо его снова в улыбке — белые зубы блестят. — Когда ты соберешься наконец? В город охота скорей, честное слово!

6

У подножия Митридата, на узкой полосе между морем и горой, расположен приморский бульвар.

Синеватые сумерки. На бульваре яблоку негде упасть. Люди идут шумной каруселью, по одной аллее медленно — туда, по другой — возвращаясь назад. Мелькают пестрые платья и блузки, светлые костюмы горожан, форменки военных моряков.

Шаповалов и Захарченко втиснулись в толпу и пошли по бульвару в общем потоке.

Вдоль аллей вспыхнули яркие электрические фонари. Посередине бульвара заиграл оркестр. Всюду гомон, смех. Плывут звуки вальса, и чьи-то голоса подпевают им.

Захарченко разошелся вовсю. Он был возбужден и весел, перекидывался шутливыми словами с множеством незнакомых девушек, тянул Шаповалова за собой то вправо, то влево.

А ищущий взгляд Шаповалова не раз пробегал по сотням человеческих лиц. Но нет, его надежды напрасны. Той, единственной, ему не суждено увидеть больше.

Потом — кто знает, как это случилось, — Захарченко отбился в сторону, стоит и разговаривает с кем-то у длинной садовой скамейки под деревьями, где сквозь полумрак угадывается вереница сидящих людей. Рубашка Захарченко белеет вдалеке.

Когда Шаповалов сделал несколько шагов по направлению к Захарченко, с ближнего края скамейки негромко окликнули:

— Вы тоже здесь? Добрый вечер!

Голос был ее… Она!

У Шаповалова дрогнуло сердце. Снова жарко запылали щеки.

Однако он попытался овладеть собой, подошел и поздоровался.

И с этого момента он почувствовал, будто его подхватила волна каких-то ошеломляюще радужных и в то же время тревожных событий и куда-то мчит — помимо его воли.

У нее оказалось простое, хорошее имя: ее зовут Верой.

Две ее подруги подвинулись, чтобы он сел с ними на скамейку. Он оглянулся, а Захарченко нигде не видно. Ощущая сперва скованность, Шаповалов отказался сесть. Он постоит, спасибо.

— Что же, может быть, пройдемся? — предложила одна из подруг — он не заметил, которая именно.

Вера и обе другие девушки встали. Вчетвером они вышли на освещенную аллею и влились в движущийся по ней медленный людской поток.

Вскоре толпа оттеснила Вериных подруг. Шаповалов и Вера прошли несколько кругов, а затем свернули туда, где просторнее.

Они остановились уже за пределами бульвара, у самого моря. Здесь, кроме них двоих, сейчас нет никого.

Шаповалов, волнуясь, говорил ей о себе: он бывший шахтер из Донбасса. И чтобы она не поняла его неправильно — студентом он был только на рабфаке, а пока он временно матрос.

За их спиной тихо всплескивает море. Перед ними нависла гора Митридат. Внизу по склону кое-где светятся окна, а вершина горы на фоне звездного неба вырисовывается резким, словно тушью выведенным силуэтом.

— Там был акрополь города Пантикапей, — задумчиво проговорила Вера. Как бы объясняя это, она добавила: — Я с детства под этой вершиной живу, я выросла в Керчи.

Шаповалов смотрел на нее озадаченным взглядом.

И она вдруг начала ему рассказывать. Вот на этом месте, где теперешняя Керчь, еще до начала нашей эры была столица Боспорского царства. Какие статуи, какие здания тут возвышались! Сколько жизней прошло, сколько дум, сколько слез человеческих, лишь представьте себе!

В ее негромком голосе зазвучало что-то необычное для Шаповалова. Она как бы видела сквозь тысячелетия. Будто повела его в совсем неведомый мир. Эпоха сменяла эпоху. Курились жертвенники перед богами, на площадях шумели рабы, щелкали бичи надсмотрщиков. Щиты и копья многочисленных боспорских воинов отражали натиск то скифов, то сарматских племен. Из пантикапейской гавани шли корабли с пшеницей — в Афины, Родос, в Гераклею, Понт…

Рядом с Шаповаловым было ее маленькое, слегка прикрытое прядью темно-русых волос ухо. Ее лицо точно сияло в свете далеких фонарей. Она ему теперь бесконечно мила, в то же время он чувствует ее недосягаемое превосходство над собой и ужасно боится ее потерять.

И ему подумалось: заслужить право быть возле нее — для него означает преодолеть огромную дистанцию, очень много поработать над своим развитием, очень многое прочесть. Он должен стать с ней вровень. Упорства у него достаточно. Хватило бы только ума!

Он узнал, что на каникулы она приехала домой, к отцу. А ее отец — бухгалтер на рыбном комбинате, известный всему городу как любитель и знаток боспорских древностей. В Керчи ими пронизан любой клочок земли.

— Поэтому и я студент-историк по греческой культуре, — сказала Вера. И наконец спросила: — А вы занимаетесь химией?

Взвешивая каждое слово, Шаповалов неторопливо ответил:

— Химик-то я пока еще в мечтах. Сам занимаюсь, читаю кое-что. Но я рабфак окончил и нынче осенью поступлю на химический факультет. Это мое твердое намерение.

Оба они повернулись к морю. На темной глади бухты отражаются звезды и далекие огни Таманского берега.

Шаповалову и радостно и тревожно почему-то.

Он взял Веру за руку — она руки не отняла.

— Вы мне позволите учиться по соседству с вами? — прошептал он, глядя ей в лицо. — Позволите поехать к вам, в Москву? Я хочу быть возле вас. Встречать вас почаще…

С минуту перед ним ничего не было, кроме ее глаз. Они смотрели на него внимательно, карие, разумные.

Затем в них вспыхнула искорка. Они становятся как-то проще, ближе и все теплее и теплее. Его тревога отступает.

И вот глаза уже улыбаются ему.

— В Москву учиться? Ну, приезжайте, что ж… Я вам позволяю, Петя!

Глава II. Встреча

1

Нельзя сказать, чтобы жизнь Григория Ивановича Зберовского все эти годы была радостна и богата событиями.

Из госпиталя — уже после Октябрьской революции — он отправился в Московский Совет депутатов. Там его выслушали. По его просьбе написали бумагу, послали преподавать химию в одно из московских инженерных учебных заведений.

Однако работа здесь оказалась совсем не такой, как он ждал. Институт влачил какое-то жалкое существование. В нетопленных зданиях института остро ощущалась всеобщая разруха. Профессора ходили в шубах и злопыхательски перешептывались.

Когда Зберовский попытался говорить об опытах по получению крахмала из клетчатки, начальство института только усмехнулось в ответ.

Шеф Зберовского, заведующий кафедрой профессор Святомыслов, все иронизировал над ним под маской добродушной шутки, все кивал на то, что Григорий Иванович прислан в институт именно из Совета депутатов — словно в этом было нечто недостойное: «Вот наш дорогой товарищ из Совдепа…»

На первых порах им как бы вообще пренебрегали. Он изредка вел со студентами несложные практические занятия. И лишь следующей осенью, по случаю чьей-то болезни, ему было поручено прочитать несколько лекций.

Лекции Зберовского понравились. Даже профессор Святомыслов промямлил в похвалу: «М-мда… Все же Сапогова ученик, самого Георгия Евгеньевича, как ни говорите!..»

Но Зберовского в краску бросало, если его имя произносили рядом с именем Сапогова.

Еще летом прошлого, семнадцатого года он возненавидел своего бывшего учителя. А разговор их, состоявшийся в госпитале, не был завершен по-настоящему: того, что Зберовский крикнул с лестничной площадки, Сапогов не услышал. Результатом этого явилось письмо, полученное Зберовским в октябре семнадцатого года. Письмо было напечатано на бланке министра торговли и промышленности доживавшего тогда последние дни Временного правительства. Ссылаясь на его устное согласие, данное профессору Сапогову, министр назначил Зберовского младшим консультантом министерства по вопросу химии древесины.

Резкий протест, посланный Григорием Ивановичем, уже не мог дойти по адресу: Временное правительство было свергнуто, министры арестованы. Потом Григорию Ивановичу стало известно, что Сапогов бежал за границу и пишет там в эмигрантских газетах, призывает к походу против Советской России.

И сейчас Зберовского мучит ощущение, будто он с позиций окружающих его людей выглядит чем-то вроде сообщника Сапогова, точно он — по собственной неосторожности и недомыслию — ухитрился скомпрометировать и запятнать себя.

Шла гражданская война. Москва жила сурово, голодно.

Григорий Иванович поселился в неуютной комнате пустующей квартиры. Ежедневно многие часы он проводил в библиотеках. Вечерами оттуда шел иногда не прямо домой, а делал крюк по городу, чтобы зайти в одно из студенческих общежитий. Друзей в Москве у него не было, а ему хотелось побыть с молодежью.

Часто, идя сюда, он вспоминал петербургскую мансарду. Входил в общежитие, тяжело опираясь на палку, с какой-то грустной улыбкой в голубых глазах.

А этим, здесь, было по восемнадцать и по двадцать лет. Увидев Зберовского, они вдруг становились очень сдержанными, предлагали ему стул, выжидательно смотрели на него и молчали.

О чем он ни примется беседовать — о философии Декарта и научном познании мира, о боях на колчаковском фронте и стремлении Антанты расчленить Россию, о своих прежних, теперь потерянных бесследно земляках-нижегородцах, о железной печке в своей комнате, которую он будет сегодня топить перилами лестницы, ведущей на чердак, — все сказанное им не вызывало у студентов в общежитии ни споров, ни расспросов. Они незаметно расходились, переговариваясь между собой вполголоса.

Уходя, Зберовский чувствовал себя обиженным. Однако, забывая об обиде, спустя неделю-две он снова появлялся в общежитии. Выкладывал что-то о себе; пытался вникнуть в интересы молодежи. Но едва он начинал расспрашивать о скрытых от него подробностях комсомольской жизни — вокруг него опять возникала пустота.

Впрочем, дружба со студентами в конце концов наладилась. Пришла она гораздо позже — на третьем, на четвертом году его работы в институте, когда Григорий Иванович уже пользовался репутацией хорошего преподавателя. За это время и состав студентов изменился: кто успел окончить институт, а многие из общежития, отказавшись от учебы, уехали на фронт.

Еще в период жестокой разрухи он продолжал обдумывать идею химического превращения клетчатки в сахарозу и крахмал.

Случалось, он по вечерам задерживался в здании института. Оставался в учебной лаборатории один. А лаборатория эта была вовсе непригодна для тех тонких, кропотливых исследований, о которых он давно мечтает. Но тем не менее ему уж очень хотелось проделать хоть несколько опытов, убедиться в правильности своих главных предпосылок.

В лабораторном зале стоял пронизывающий холод. Тускло горели лампочки. Вода не шла из крана. Григорий Иванович озябшими, закоченевшими пальцами пытался соединять какие-то трубки, припаивать какие-то отростки к колбам. Проводил так целые часы.

Из его попыток ничего не выходило: задуманные им опыты требовали постройки специальных, очень сложных приборов, а под руками у него и простейших вещей было недостаточно. Обойтись примитивными средствами ему не удавалось.

Он много раз впадал в отчаяние. Давал себе слово выкинуть из головы несвоевременную мысль об опытах — несвоевременную потому, что даже в случае успеха такие опыты никак не смогут скоро привести к практическим решениям задачи и, следовательно, пока что бесполезны для осажденной врагами страны.

Лето сменялось новой зимой. В тоскливых сумерках тянулись месяцы. Григорий Иванович готовился к лекциям, читал их, выискивал в библиотеках книги, которые пусть отдаленно касаются проблем химии древесины, опять кидался к прежним попыткам проделать хотя бы единственный опыт для подтверждения своей идеи, и снова — в очередном приступе отчаяния — забрасывал эти попытки на месяцы.

Его характеру вообще были свойственны волны приливов и отливов, чередование душевных взлетов с подавленным настроением. Когда накатывалась полоса депрессии, он самому себе казался никчемным неудачником.

Месяцы складывались в годы. Наконец и Колчак был разгромлен, и Врангель, и белополяки. Москва постепенно меняла свой облик. Появились богатые витрины магазинов, маляры и штукатуры прихорашивали фасады домов. Люди забыли о скудных пайках. По тротуарам, где еще недавно лишь изредка пробежит одинокий прохожий, теперь движется шумная толпа. На улицах — множество извозчиков, звенят трамваи; всюду слышны выкрики уличных торговцев.

В двадцать четвертом году один из московских научных журналов опубликовал статью почти никому не известного доцента Зберовского. В статье утверждалось, будто древесная клетчатка, целлюлоза, путем химических манипуляций может быть превращена — по желанию — в крахмал либо в сахарный песок. Из каждой тонны клетчатки должно получиться больше тонны доброкачественных пищевых продуктов.

Вопрос трактовался далеко не конкретно. С помощью не проверенных практикой формул было показано, что молекулы простейших сахаров, образующихся при гидролизе клетчатки, возможно привести к единому желаемому виду, а затем из них, как из кирпичиков, соединяемых друг с другом, человек может созидать более сложные молекулы дисахаридов и крахмала. Статья подкреплялась ссылками на то, что именно такие самые или подобные этому процессы стихийно протекают в растениях.

Со своей статьей Григорий Иванович связывал много надежд. Не так давно он снова обращался с просьбой включить его тему в план работ института и, не поддержанный профессором Святомысловым, опять получил категорический отказ. Тогда он принялся писать статью. Ему верилось, что статья будет замечена крупными учеными, что идея привлечет к себе внимание, что его тотчас пригласят для работы по этой его собственной грандиозной теме, например, в Московский университет или, быть может, даже в Академию наук.

Крупные ученые молчали. Но зато некий неведомый автор откликнулся на статью Зберовского обидной по форме, ставящей идею под сомнение рецензией. Негодуя, Григорий Иванович написал вторую статью. С трудом добился, чтобы ее согласились напечатать. С нетерпением ждал, когда она появится в журнале. Едва же она вышла в свет, за ней последовала новая рецензия, уже другого автора, еще более оскорбительная и ядовитая. И разгорелась полемика. Григорий Иванович в неистовом азарте взялся писать третью статью. Писал, однако — по деликатности натуры, — без злой полемической хватки, избегая резких выражений, взывая к разуму и всячески щадя самолюбие противника.

Пока Зберовский был поглощен своей третьей статьей, в институте, где он работает, произошли большие перемены. Из правительственных органов пришло постановление о реорганизации института, и реорганизация сразу начала осуществляться. Деятельность института приспосабливалась к нуждам одной из отраслей народного хозяйства. Число факультетов увеличилось, но профиль каждого из них стал узко прикладным. И получилось так, что преподавание химии в этом институте отныне займет лишь второстепенное место, а научные работы по химии здесь вообще не будут вестись.

В институт назначили нового директора. Он был человеком, не имеющим никакого ученого звания, полуседым, высокого роста, с внушительной манерой говорить. Ходил он в выцветшей военной гимнастерке. Смотрел обычно без улыбки, внимательным, а иногда холодным взглядом. Шел слух, будто он раньше работал в Чека. Многие — например, профессор Святомыслов — перед ним робели.

Вспыхнув неожиданной решимостью, чувствуя, что если сейчас не пойти на крайние меры, то с мечтами о его лабораторных поисках будет навсегда покончено, Зберовский отправился на прием к новому директору.

Пришел и выложил все накопившееся у него на душе. Сказал: он просит помощи. Просит перевести его в другой институт, где ему дали бы возможность ставить свои опыты. Лучше всего — в университет. Принялся объяснять: опыты ему нужны не для каких-нибудь собственных меркантильных целей.

— А здорово вас рецензенты расчихвостили! — вдруг усмехнулся директор.

— Вы что — читали статьи?

Директор ответил:

— Проглядывал, — и слегка побарабанил пальцами по столу.

Потом в разговоре возник совсем непредвиденный поворот. Директор сказал, что он на днях по долгу службы знакомился с личными делами профессорско-преподавательского персонала. Его внимание, в частности, остановилось на личном деле доцента Зберовского. В этом деле есть пункт, о котором он хотел бы побеседовать.

Тут его отвлек телефонный звонок. Он взялся за трубку. А Григорий Иванович даже как-то нахохлился сразу. Весь съежился внутренне. Не один, а два порочащих пункта ему известны в его биографии: во-первых, был офицером царской армии и, во-вторых, дав Сапогову согласие сотрудничать, получил в свое время назначение на бог знает какую работу в министерство торговли и промышленности.

Правда, он ничего о себе не скрывает. Все это им вписано в анкеты, все объяснено. И помыслами он был всегда далек от контрреволюции. Но Григорию Ивановичу кажется, будто для глаз окружающих он может представлять собой нечто вроде укрывшегося под щитом науки, ускользнувшего от законной кары злодея. Уж так несчастливо сложилось!

— Больно вы подробно о себе в анкетах пишете! — сказал директор, положив телефонную трубку. — Меня такая вещь интересует: вы были учителем в Яропольске?

— Был.

— Вы упоминаете: там имели косвенное отношение к большевистскому подполью. В чем это выражалось? Я как раз тоже работал в те годы вблизи Яропольска — на казенных заводах.

— Да видите ли… — протянул Григорий Иванович.

Он заговорил таким тоном, словно оправдывается или извиняется. Изложил все по порядку, начиная с Нижнего Новгорода и затем Петербурга, откуда пошла его дружба с Осадчим.

— Осадчий? Да, помню эту фамилию, — заметил директор.

Зберовский посветлел:

— Помните его? А где он может быть сейчас, не знаете?

— Был комиссаром во время гражданской войны. Потом его имя не стало встречаться. Не знаю точно. Не погиб ли?

Выражение лица Зберовского внезапно изменилось. Он взглянул испуганно, почти растерянно:

— Погиб?

— Нет, не берусь это утверждать как достоверное.

Наступила минута молчания. Директор наблюдал за Зберовским. Наконец с доброжелательностью в голосе спросил:

— Вот вы с Осадчим дружили… А сами почему беспартийный? Почему в партию не пойдете?

Григорий Иванович покосился на него. Неужели директор считает, что интеллигент и разночинец по происхождению, бывший офицер, запятнанный, вдобавок, сомнительного вида связью с буржуазными властями, может иметь ценность для партии? Пойти в партию — как это будет выглядеть? Скажут: втерся, обманул. Да не возьмут. Поднимут на смех!

И Григорий Иванович уклончиво бросил:

— Да так, видите ли, вообще…

Директор продолжал рассматривать Зберовского. В его взгляде чуть поблескивала человечная, умная и вместе с тем ироническая искорка.

— Ну ладно, — сказал он немного погодя. — Давайте поговорим о химии клетчатки. Именно какие опыты вы хотели бы поставить?…

2

Опыты Григория Ивановича начались через месяц после этой беседы. В институте они были чужеродными, далекими от специальности всех факультетов. Ни денег не было для них, ни людей, которые могли бы помогать в лаборатории. Однако выход из положения нашелся.

Началось с того, что директор привел Зберовского на комсомольское собрание к студентам. Обратился к собранию с речью.

Он сказал о Зберовском: в нашем коллективе молодой ученый тщетно борется за свою научную идею. Идея вот в чем состоит… Директор яркими словами обрисовал заманчивые перспективы превращения любой, обыкновенной древесины в такие же точно, как мы знаем, крахмал и сахар-рафинад. Директор спросил у комсомольцев: не пожелают ли они помочь Зберовскому в его попытках? А помощь большая нужна. Сперва общими силами надо построить весьма непростые приборы, затем непосредственно участвовать в опытах. Чтобы сдвинуть дело с мертвой точки, требуется множество умелых рук.

— Ну как, — спросил он у собрания, — придем ему на помощь?

— Придем! — закричали комсомольцы. — Даешь участвовать! Хотим! Записывай желающих!..

И доцент Зберовский — или Грегуар Яныч, как его в шутку между собой называли студенты, — вдруг стал очень популярной в институте фигурой.

Его окружила молодежь. К нему пришли не только некоторые прежние его знакомые, но также многие другие, даже те девушки в красных платочках, сурового склада, которые раньше всегда сторонились его.

Когда сделали чертежи главных приборов и приступили уже к предварительным, пока несложным опытам, одна из этих девушек сказала:

— Я так думаю, товарищ Зберовский, что наша с вами работа прямо ведет к коммунизму. Открыть ворота в изобилие — вот мы приближаемся куда!

Для опытов Григория Ивановича была отведена отдельная лабораторная комната. Среди студентов отыскались электрики и стеклодувы, градуировщик-шлифовальщик, механики по точным измерительным устройствам, слесари и столяры.

Толпясь здесь, в комнате, они шумели: кто принес из учебной мастерской боковую крышку будущего автоклава, только что выточенную им на токарном станке, кто критикует эту крышку, кто просит совета, кто смеется, кто греет на паяльной лампе стекло, кто стучит молотком — чинит шибер вытяжного шкафа.

Зберовский словно расцвел. Он успевал везде. Его голос слышался и в мастерской и в лабораторной комнате. Лекции сейчас он читал с особенным подъемом. Его не покидало ощущение близости необычайного научного события, которое вот-вот произойдет. Жизнь его сомкнулась с жизнью комсомольцев — он их увидел в новом освещении, чуть грубоватых внешне, но романтичных по-своему, с великой мечтой и чистой моралью, рвущихся к подвигам и большим делам.

Как бы исподтишка подкравшись, некстати наступили летние каникулы. Постройка приборов прервалась. Студенты разъехались на практику. Григорий Иванович употребил каникулы на составление подробнейшей программы опытов. Обдумывал ее то за письменным столом, то у Москвы-реки. Изумился, подсчитав: решение задачи надо ожидать в одном из равно вероятных вариантов, а таких вариантов — сто двадцать! И в душу его при мысли о возможном неуспехе впервые закрался страх.

А с осени его опять окружили комсомольцы.

Опыты постепенно усложнялись. Наконец были готовы все приборы. Однако, чем дальше шла работа, тем беспокойнее становилось Григорию Ивановичу. К Новому году он мог уже с определенностью сказать, что первый десяток из ста двадцати намеченных им вариантов желаемого результата не принес.

Ни кафедра, ни ученый совет института не имели к этим опытам никакого отношения. Занявший позицию «моя хата с краю», профессор Святомыслов нехорошо посматривал на Зберовского и избегал лишних разговоров с ним. Впрочем, на опыты изредка заходил взглянуть. Молча постоит, по-стариковски хмыкнет и уйдет.

В дневные часы каждый был занят своим обыденным учебным делом, и опыты Зберовского шли только вечерами, затягиваясь часто до полуночи.

С тех пор как окончилась постройка приборов, круг его добровольных помощников сузился. В числе оставшихся возле Григория Ивановича, чтобы с ним вместе довести работу до победного конца, оказались наиболее упорные студенты — те, что с увлечением поверили в будущность его идеи.

Взяв опилки, в автоклаве подвергали их гидролизу; здесь получали глюкозу и ряд других простых сахаров. Потом такую смесь пытались обрабатывать очень тонкими приемами. По теории Зберовского, смесь должна бы превратиться, например, в крахмал. А в действительности ничего не выходило. Так вариант отпадал за вариантом. И уже началось время весенних зачетов.

Чувствуя себя едва ли не бессовестным обманщиком, Зберовский прятал глаза и удрученно молчал. Даже комсомолка Лида, его главная лаборантка, теперь не уверяла остальных при любом удобном случае, будто их опыты — это прямое служение коммунизму. Снимая показания приборов, она теперь сердитым голосом говорила о вещах вовсе посторонних. Жаловалась: мещанство всюду проникает. Комсомольцы галстуки надели. Галстуки! Как нэпманы какие! А этично это или не этично? Когда она была на первом курсе, из их ячейки исключили парня лишь за то, что вырядился в галстук. И надо было исключить. Правильно! Она сама голосовала! А нынче что происходит?

Григорий Иванович робко заметил:

— Я тоже в галстуке хожу.

— Вы? Ну, с вас чего спросить! — воскликнула она.

Да, что с него спросить… И сто двадцатый вариант закончился ничем. Все комбинации, вытекающие из формул простых углеводов, исчерпаны.

Прощаясь, Лида запахнула на себе потертую кожаную куртку. Смотрела на него с состраданием, почти с душевной болью. Для него же ее взгляд был невыносим: в нем Зберовскому чудилось осуждение.

— Конь о четырех ногах, Григорий Иванович, и тот спотыкается, — сказал кто-то другой из помощников-студентов.

— Не болтай глупостей! — оборвала Лида, тотчас повернулась и пошла к выходу из комнаты.

На заседании ученого совета института профессор Святомыслов поднял разговор об опытах Зберовского. Назвал их удивления достойной авантюрой. Вместо того чтобы учить студентов своей специальности («К чему мы и призваны, не так ли?»), взяли да заставили их тратить бездну времени на всякую недостижимую фантастику. О беспочвенности этаких экспериментов он, профессор Святомыслов, — чье имя, надо думать, известно и в Европе, — заранее предупреждал. И, смакуя со злорадным удовольствием, Святомыслов принялся перечислять свои доводы, направленные против теоретических основ преобразования клетчатки, и тот ущерб и вред, который, по его мнению, устроители опытов нанесли институту.

У Григория Ивановича, когда он слушал Святомыслова, даже губы побледнели и тряслись. Он порывался вскочить, крикнуть Святомыслову что-то оскорбительное, однако не проронил ни звука. А с заседания ушел, тверже прежнего убежденный в том, что, вопреки всем неудачам, его идея правильна: клетчатку все-таки возможно превращать в крахмал или в обыкновенный сахар.

Решив уволиться из института, он стал подыскивать себе новое место работы. Каждый день ездил трамваем в университет либо в другие учебные заведения, в различные научные организации. Каникулы для этого самое непригодное время: чтобы где-нибудь увидеть заведующего кафедрой или хотя бы его заместителя, приходилось разыскивать кого-то в опустевших зданиях, ждать неделями и месяцами.

Некоторые из московских химиков-профессоров ему были слегка, по встречам на научных конференциях, знакомы. Одни с ним разговаривали холодно, а кто — любезно. Их было много, разных. Григорий Иванович выкладывал им все начистоту. Рассказывал о своих опытах над древесиной, не удавшихся из-за пока неясных методических ошибок, и спрашивал, не поддержат ли его, не помогут ли ему продолжать попытки.

Как правило, он сразу получал отрицательный ответ. Ссылались на отсутствие вакансий, на то, что их лаборатории загружены очень серьезными темами, на то, что средства, им отпущенные, ограничены. Иногда Зберовскому прямо говорили, что из его замысла с клетчаткой ничего не выйдет. Только в двух-трех случаях ответ задерживали до уточнения каких-то обстоятельств, но и здесь в конце концов дело оборачивалось отказом.

Между тем в институте у себя ему стало тяжело бывать. Когда надо было по службе, он шел туда с внутренним принуждением. Опять начались его лекции. После каждой лекции он торопливо уходил, будто некогда ему.

Химия сейчас читается только первокурсникам всех факультетов, а к студентам старших курсов Зберовский как преподаватель вообще не имеет касательства.

Однажды в коридоре ему встретилась большая группа дипломников-выпускников, среди которой были почти все его прежние друзья. Еще недавно они проводили с ним вечер за вечером, мечтали вместе, работали, думали, беседовали о чем придется, интересовались его жизнью, и он знает досконально любого из них. А теперь они увидели его — небрежно поздоровались. Не замедляя шага, прокатились мимо, веселые и возбужденно говорящие о собственных делах.

Он с горечью отметил: если бы опыты не кончились провалом, вот эти самые студенты теперь обступили бы его, такие же веселые и шумные. Не прошли бы мимо, походя кивнув.

Чаще остальных Григорию Ивановичу встречалась Лида, его прошлогодняя лаборантка. Отрывисто сказав: «Здравствуйте, товарищ Зберовский!», она каждый раз посторонится и посмотрит на него как бы выжидательно, непонятно сложным, будто изучающим взглядом. От ее взгляда он испытывал неловкость. Считал, что она его порицает: нафантазировал, злоупотребил доверием чего-то ради, ввел в заблуждение. Даже за ничтожные моральные грешки она готова гнать товарищей из комсомола, а как же ей относиться к нему?

Он кланялся и шел своей дорогой, она — своей.

Мог ли Зберовский догадаться, что Лида, девушка аскетически суровых правил, знает наизусть расписание занятий первокурсников и в этот час не случайно проходила у двери химической аудитории?

Уж как-то так получилось: он занял слишком много места в ее мыслях. Она оправдывается перед собой особым уважением, которое у нее вызывает его действительно достойная борьбы научная идея. В его идею она свято верит. База пищевого изобилия будущих времен — это заводская переработка древесины. Неудача с опытами не поколебала Лиду. Однако она больше думает не о подробностях преобразования клетчатки, а о самом Григории Ивановиче Зберовском.

Область личных чувств — ненужный пережиток, вроде аппендикса. Но что поделать, если такая область существует? Умей владеть собой, не дай чему-либо из сокровенной области подняться на поверхность!

И, глубоко запрятав тревогу и тоску, Лида наблюдает за Зберовским.

Ей мучительно видеть его угнетенным, без улыбки, без порывистых движений. Подойти бы к нему… Нет, ей нельзя подойти: сдуру можно выдать себя.

Потом Лида перестала понимать, что с ним происходит.

Едва ударили ноябрьские морозы, Григорий Иванович точно ожил вдруг. Весь сразу изменился. Позавчера смеялся с первокурсниками, вчера шел бодрой, стремительной походкой, взяв палку и портфель под мышку, — глаза сияли синевой. Сегодня крикнул, заметив Лиду вдалеке:

— Приветствую вас, Лида! Как ваш дипломный проект?

В его настроении наступил крутой перелом.

Особенно большим открытием в науке этого не назовешь, но шаг вперед он сделал. Шаг полновесный и для промышленности ценный. Сделанное обнаружилось внезапно, пришло к нему как неожиданный подарок.

Все детали прошлогодних опытов были тщательно записаны. Дома, в своей комнате, он уже в который раз перелистывал таблицы измерений, наблюдений и отсчетов. Искал одно — искал причину неудачи, а нашел другое.

Каждый опыт начинался с подсобной операции: путем гидролиза из древесины получали смесь простейших сахаров. Гидролиз шел при разной концентрации кислот, при разных давлениях и температурах. И именно здесь, во вспомогательном процессе, Зберовский вдруг увидел такие высокие показатели, какие никем и никогда еще не были достигнуты.

Ему вспомнились его собственные прежние мысли о гидролизе. Старые догадки чудесно подтвердились, образовав систему стройных и твердо обоснованных положений.

Зберовский тотчас принялся писать.

Через какой-нибудь месяц была готова статья, озаглавленная: «О технике гидролиза клетчатки».

Номер журнала, где она заняла не один десяток страниц, вышел в марте. В марте же Государственное научное издательство обратилось к Григорию Ивановичу с просьбой, не согласится ли он развить и расширить эту статью до масштабов книги. Он согласился.

Но почему все-таки главное в опытах не удалось? В чем может быть ошибка?

Дома на столе — первые листы рукописи книги. Наступает вечер, по-весеннему розовый, прозрачный; похрустывает лед на лужах. Григорий Иванович пошел в соседнюю кооперативную столовую, наспех пообедал. После обеда остановился на тротуаре. Постояв, повернул не домой — налево, а направо — в институт.

Чертежный зал залит светом. До сотни студентов склонилось над своими чертежными досками. Рейсшины, готовальни, флакончики с тушью. В дальнем углу — Лида, и, кроме нее, еще пять-шесть из участвовавших в прошлогодних опытах.

Когда Зберовский появился на пороге, его никто не заметил. Он посмотрел, подумал. Тихо отступил назад. Вздохнув, прикрыл за собой дверь.

И вот он один взбегает по лестнице. Проходит мимо безлюдных аудиторий.

Чтобы разобраться в сущности ошибки, нужен хотя бы единственный опыт.

Приборы давно сняты со столов и как попало свалены на полки шкафов.

Прихрамывая, Григорий Иванович заметался от стены к стене. Стал переносить все то, что ему понадобится для работы. Вытирал тряпкой пыль. Устанавливал электрические нагреватели. Возле раковины складывал множество стеклянных сосудов и сосудиков, которые необходимо мыть. Засучил рукава. Приготовил щетки-ерши разных размеров.

— Значит, вертится Земля? — раздалось за его спиной.

Из коридора заглядывает директор института.

Он, как всегда, в красноармейской гимнастерке. Немолодое лицо его холодновато и неподвижно, жесткая складка у губ. Но смотрит он сейчас — и это противоречит выражению лица, это только в глазах — с приязненной, какой-то одобряющей улыбкой.

И он сказал:

— С гидролизом-то у вас неплохо получилось!

— Эффект гидролиза — попутно, между прочим…

— Я понимаю, что попутно.

В лабораторию директор заглянул без определенного намерения. Он просто проходил по этажу и услышал — поздним вечером в комнате кто-то работает.

А о Зберовском у него не дальше, чем вчера, был телефонный разговор. Один из крупных академиков, самых видных ученых страны, позвонив в институт, справлялся у директора, что представляет собой доцент Зберовский.

Теперь, в лаборатории, директор подумал о вчерашнем звонке академика, однако рассказать Зберовскому об этом не счел нужным.

— Так! — проговорил он вместо этого. — Штурм не удался — надо перейти к осаде. Ну, желаю вам будущих побед!

Спустя несколько дней Григорий Иванович был сверх всякой меры обрадован, получив письмо от знаменитого ученого.

Академик хвалит статью «О технике гидролиза клетчатки». Называет ее очень своевременным трудом — и для развития науки и непосредственно для народного хозяйства, где с каждым годом растет потребность в дешевых моносахаридах — в глюкозе, например.

Академик пишет и о старых, полемических статьях Зберовского. Вопросы, в них поставленные, безусловно интересны, и было бы грешно исподволь не заниматься ими.

В конце письма был назван губернский город, далекий от Москвы, в котором, по решению правительства, создается новый университет. Там сейчас, видимо, было бы проще всего взяться за новую проблему — за поиски возможностей превращать клетчатку в сахарозу и крахмал.

Туда уже подбирают научные кадры. Объявлен конкурс на замещение должностей. Если это устроит Зберовского и он подаст свои документы на конкурс, его кандидатура будет автором письма поддержана.

Могли ли у Григория Ивановича возникнуть хоть какие-нибудь колебания? Конечно, нет. Все нужные бумаги он тотчас послал по почте.

Весна кончалась. Выпускники защищали дипломные проекты. Чувствовалась близость отъездов, расставаний, встреч. Одни — на практику. У других за рубежом диплома — вот, стоит руку протянуть — начнется изумительно прекрасная самостоятельная трудовая жизнь.

Среди весенней суматохи по институту распространился слух, будто бы доцент Зберовский тоже покидает Москву. Говорят, его куда-то пригласили продолжать свою научную работу.

С лязгом поворачивая из-за угла, к остановке подходят трамваи. Задержатся на несколько секунд, покатятся по улице дальше. Их много сменилось. А Лида стоит на булыжной мостовой и пропускает трамвай за трамваем. Вместо ее постоянной кожаной куртки на ней летнее платье. Погода пасмурная, сырой ветер, как бывает после майских праздников, и Лиде холодно. Она злится на себя за то, что вырядилась так.

Наконец она увидела Зберовского. Поздоровавшись, решительно пошла с ним рядом.

Спросила, правда ли, что он куда-то едет для продолжения работы над клетчаткой. Он ответил: точно еще неизвестно, но он на это надеется. Тогда Лида, глядя в сторону, сказала: через две недели она получит диплом инженера; ей хотелось бы участвовать в дальнейших опытах; нельзя ли и ей поехать на службу туда, где пойдут его опыты?

Зберовский удивился:

— Ведь вы же конструктор, механик?

— Ну что ж, что механик! Разве нет литературы, по которой я могу учиться? Может, только моя помощь прошлой зимой оказалась вам бесполезной…

Покраснев, она смахнула внезапно побежавшую по щеке слезу.

— Господь с вами, Лида, голубчик! — воскликнул Зберовский. — Наоборот, я счастлив работать с такой помощницей, как вы!..

Они вошли в вестибюль института. Здесь их беседа прервалась. Григория Ивановича позвали в кабинет директора, а Лида заспешила вверх по лестнице.

Директор поднялся Григорию Ивановичу навстречу. Подал руку и странно медлил, посматривая со свойственной ему полуулыбкой — улыбались одни глаза. После паузы объявил:

— Позвал поздравить. Телеграмма. Вы утверждены заведовать кафедрой органической химии!

3

Новых зданий не успели построить. Но молодому университету отдали все лучшее, что нашлось в городе. Университет занял и бывший губернаторский дом, и бывшее дворянское собрание, дома бывшего кадетского корпуса и института благородных девиц, и еще несколько других, составлявших два квартала в центре главной улицы. Это были отличные дома в стиле прошлого века — массивные, с колоннами у фасадов, с треугольными фронтонами сверху. К университетским зданиям примыкал старинный парк.

Особенно весной — да, впрочем, и во всякое время года — аллеи парка теперь заполняла студенческая молодежь. Тут готовили зачеты, разговаривали, спорили. Сидели кто поодиночке с книгой, кто в кругу приятелей. Смеялись, пели песни. Казалось, этот парк и создан для студентов. Уже ничто здесь не могло напомнить о прежних губернаторских прогулках.

А губернию переименовали в область.

Пора первых трудностей постепенно оставалась позади; жизнь университета вошла в свое русло. Сюда приехало немало талантливых ученых. Государство не пожалело средств на лаборатории, библиотеки. И новый областной университет в короткий срок хорошо поставил учебу студентов и уже начал проявлять себя дельными научными трудами.

Еще несколько лет назад Советское правительство объявило конкурс на лучший способ производства синтетического каучука. В результате конкурса первое место занял способ академика Лебедева. Чтобы проверить этот способ, был построен маленький опытный завод; способ оказался удобным. В СССР тотчас же возникла надобность строить уже большие такие заводы.

В тридцать первом году остро стоял вопрос о сырье: по способу Лебедева каучук должен делаться из спирта. Многим из советских химиков тогда пришлось задуматься, как обеспечить новую промышленность сырьем. Сама собой напрашивалась мысль о гидролизе клетчатки: полученные из дерева простые сахара можно сбраживать и перегонять в обычный спирт. Надо было срочно создать производство больших количеств спирта из опилок и других отходов древесины.

Профессора Зберовского считали видным знатоком гидролиза. Он автор широко известной книги, посвященной именно гидролизу клетчатки. И естественно, что для решения нынешней важной задачи — наряду с другими специалистами такого же порядка — был приглашен и Григорий Иванович.

Лаборатория профессора Зберовского выходила окнами в парк. Она размещалась в двух просторных залах и двух прилегающих к ним комнатах. Здесь работало до десятка научных сотрудников и лаборантов. Среди научных сотрудников была уже не очень молодая девушка, хороший химик, как-то по-особенному преданная делу, по имени Лидия Романовна.

Стремясь вовремя прийти на помощь народному хозяйству, в тридцать первом году вся лаборатория Зберовского полностью переключилась на совершенствование технологии гидролизного производства. Темы дальней перспективы были пока что отставлены.

Сам Григорий Иванович очень много сил отдает лаборатории, но успевает и читать лекции студентам. Сверх всего, ему часто приходится бывать в командировках. Не проходит месяца, чтобы его не вызвали на два-три дня в Москву.

В лаборатории идет напряженная работа. Поблескивает стекло приборов, клокочет кипящая жидкость, вздрагивают стрелки электрических индикаторов. Люди в белых халатах стоят у столов. За окнами, на фоне облачного неба, — голые ветви тополей. Видно, как медленно кружатся в воздухе, падая, снежные хлопья. Это уже последний снег, начался апрель. На широкой аллее, что ведет к главному корпусу университета, снежинки тают, едва прикоснутся к мокрому асфальту.

А в Москве в этот час асфальт совершенно сухой. Нежно пригревает солнце. Уличная сутолока, гудки автомобилей. Мимо тесных Ильинских ворот, вдоль Китайской стены, облепленной ларьками букинистов, в обе стороны спешат потоки пешеходов. Такой же озабоченный, как все, Григорий Иванович миновал ряд книжных лавок и спустился оттуда на площадь Ногина.

На площади — Высший Совет Народного Хозяйства. Григорий Иванович вошел в один из подъездов. У гардероба снял пальто. Стал в очередь к лифту.

Сегодня он хотел бы покончить с накопившимися у него мелкими делами. В Юридическом бюро ВСНХ регистрируется договор на выполнение научных работ, который он подписал по доверенности от своего университета.

В Юридическом бюро Зберовский кое с кем уже немного знаком. Выяснилось, что его договор еще не совсем готов и ему надо подождать. Он сел в кресло, положив портфель на колени. Наискосок от него сидела женщина-юрист — приблизительно ровесница Зберовского, худощавая дама лет сорока, быть может, или чуть постарше. Фамилии ее Зберовский не знает, а зовут ее Анной Николаевной.

Пока он ждал, между ними началась беседа. Точнее, говорила больше она, а Зберовский кивал головой.

Речь шла о синтетическом каучуке. По-видимому, Анне Николаевне доставляло удовольствие показывать, в какой мере она сведуща в науках. Улыбнется, нервно закурит папиросу и продолжает щеголять словами: полимер бутадиена, этилбензол, изопрен.

Григорий Иванович кивал, соглашаясь, и наконец едва заметно усмехнулся. С присущей ему деликатностью спросил:

— Вы химию где изучали?

— Нигде, признаюсь вам, — ответила она. — Но это у меня в крови. С детства наслышана. Вот разве учебник покойного отца от корки и до корки одолела…

— Отца?… А кто отец ваш?

— Мой папа был… — сказала Анна Николаевна, затянувшись дымом папиросы, и посмотрела на Зберовского, — как и вы… профессор химии. Благовещенский… В Казани. Вы не встречались с ним когда-нибудь?

На лице Григория Ивановича застыло выражение напряженного внимания.

Яропольск, туман, густой, как молоко, и телеграмма Зои. Поезд, стоявший у вокзала несколько минут. И Зоя тогда хотела устроить его — молодого учителя гимназии — на работу в Казань к профессору Благовещенскому…

Желтая стена вагона. Милая Зоина рука притронулась к его плечу. Аннушкой звали подругу. Значит, эта Анна Николаевна и есть та самая Аннушка Благовещенская!..

Принесли бумаги — договор оформлен. Можно взять его и уйти. Но Зберовский держит его, мнет рассеянно. Снова поднял взгляд:

— Анна Николаевна, не вспомните ли вы — не знали вы когда-то Зою Терентьеву? Зою Степановну… Не учились ли на курсах с ней?

— Зою Степановну? Господи! Только не Терентьева — она уже давно как Озерицкая.

— Озерицкая, совершенно верно… А не слышали — она жива, здорова?

— Да я вчера видела ее!

Зберовский уклонился от ответа на вопрос, откуда он знает, что Зоя училась вместе с Анной Николаевной на курсах. Он сказал: дело давнее, случайное знакомство студенческих времен. О старых разговорах с Зоей про какого-то Гришу и про должность ассистента для него Анна Николаевна давно забыла. Однако сейчас она почувствовала, что дело совсем не так просто, как это пытается показать Зберовский.

Глядя на него с особым интересом, она принялась рассказывать о Зое. Бедняжка, ах, как жизнь ее сложилась неудачно! Отношения между ней и Озерицким не были хорошими. Иллюзии любви растаяли. Озерицкий пьянствовал. Потом — вдова, одинокая женщина, Зоя Степановна всю силу души отдавала заботам о сыне. Она растила мальчика честным, умным, настоящим человеком. На какие только трудности ради него она не шла! А когда сыну исполнилось четырнадцать лет, мальчик заболел и умер…

— Что вы говорите! — воскликнул Григорий Иванович глухим голосом.

Анна Николаевна продолжала: за три года, прошедшие после этого ужасного для нее удара, Зоя едва-едва сумела оправиться. Но она еще порой бывает безразлична ко всему. Позовешь ее в театр — то она идет охотно, то отказывается наотрез. Все у нее плохо. Свою работу Зоя не любит; а служит она секретарем, знающим иностранные языки, у неприятного ей начальника. Даже старый особняк, где она жила, из-за реконструкции улицы сломали. Махнув рукой, она переселилась в первую попавшуюся комнату, сырую, скверную, в полуподвальном этаже. Говорит, ей все равно теперь, без сына!

Григорий Иванович сидел и молчал, опустив голову.

Долго молчал. Затем поднялся и начал прощаться.

А Анна Николаевна наспех написала что-то на листке календаря, вырвала листок и подала ему:

— Адрес Зои Степановны.

— Зачем? Не нужно, нет, я абсолютно посторонний ей!

В то же время он расстегнул портфель и, всовывая туда договор, незаметно положил и этот листок.

До самого вечера мысли Григория Ивановича не могли прийти в равновесие. Зоя один на один билась со своими бедами. Она была здесь, под боком. Она нуждалась в помощи. А он всего этого не знал. Думал о ней только как о далеком, давно минувшем.

К чему бы привело, если он решит повидать ее сейчас? Его приход может вызвать у нее лишь холодное изумление. Она уже не та, и он уже не тот.

Послать письмо ей?

Над Тверским бульваром нависли сумерки. От вспыхнувших вдоль деревьев ламп небо стало сразу аспидным, приняло лиловую окраску.

Нет, он к Зое не пойдет: нельзя и ни к чему. Идти теперь было бы нелепо.

Тут же повернувшись, Зберовский кинулся с бульвара. Пересек площадь — спеша, заметно припадая на раненую ногу. Обгонял прохожих. Мимо него мелькали кварталы. И вот — переулок, название которого записано на листке в его портфеле. Вот — дом под этим номером…

Вход со двора. Унылый, вытянутый в узкую линейку, местами плохо освещенный двор. Зияют темные ниши подъездов. В какой идти из них?

Во дворе ни души. Некого спросить.

Зберовского от волнения знобит. Но остановить его теперь ничто не могло бы. Почти не владея собой, он идет возле дома, заглядывает в окна, нижней частью опускающиеся до уровня земли.

Во многих окнах свет. Где стекла запотевшие и словно матовые, где глухие шторы за ними, а где и видна обстановка скромных жилищ. Там — семья за ужином, здесь — кухня.

По кухне прошла женщина, поставила на плиту утюг. Стоит к окну спиной. Зберовский щурится; у него замирает сердце. А она обернулась в сторону — перед ним Зоин профиль…

Все, что было дальше, понеслось стремительно. Побежав, он застучал в дверь кулаком. «Кого надобно?» — «Зою Степановну!»

Ему открыли. Через минуту в загроможденную сундуками, велосипедами, шкафами переднюю не без испуга выглянула Зоя:

— Кто это? Неужели… Я себе не верю! Гриша, да неужели вы?…

И она взяла его за руку, повела в свою комнату.

Они сидят рядом на диване. Их разговор обрывист, едва ли не бессвязен. Фразы только Зое да Зберовскому понятны. Каждое брошенное слово охватывало годы.

Тонкие морщинки прорезали ее лицо, лучами разбегаются от глаз. На висках волосы чуть поседели. А смотрит на него — она, та, прежняя курсистка, с которой шли по Невскому, под дождиком стояли на мосту…

Сейчас она смотрит и смеется. Нет, не смеется — плачет.

Григорий Иванович гладил ее по голове и, целуя пальцы, повторял:

— Милая, милая, не надо…

Казалось, он пришел сюда лишь только что, но вокруг уже давно стоит глубокая ночная тишина, и за стеной часы пробили два раза.

Вдруг Зоя Степановна отодвинулась. Будто что-то потрясло ее. Наваждение это или это все — правда? И она спросила, очень изумившись:

— Гриша, вы пришли?

Он радостно, с ясной улыбкой кивнул.

Она — шепотом, глядя в глаза:

— Насовсем?

Григорий Иванович сжал ее руки. Твердо ответил:

— Да, насовсем.

…Спустя неделю профессор Зберовский вернулся в свой город с женой — с Зоей Степановной Зберовской.

4

Не так-то просто привыкают друг к другу люди взрослые, порознь прожившие добрую половину жизни. У каждого круг своих мыслей, представлений, чувств, не всегда открытых и доступных для другого. И чтобы преодолеть огромную дистанцию, разделяющую два человеческих мира, с каждой стороны нужно много и ума, и чуткости, и такта, а главное, терпения и неподдельного душевного тепла.

Если в какой-либо вечер взгляд Зои Степановны казался Зберовскому грустным, он уже настораживался, пытаясь угадать, о чем она грустит. Тотчас начинал придумывать, как рассеять, ободрить, а удастся — и развеселить ее. Чем больше внимания он ей уделял, тем ему приятнее было. Никогда это ему не было в тягость.

Внешне все выглядело по-старому: Григорий Иванович утром шел в университет, читал лекции, обедал в университетской столовой; проводил в лаборатории, как обычно, те же самые часы. Однако для него теперь все прежнее словно окрасилось в новые цвета. Всюду присутствовала Зоя. Такое было ощущение, что любая удача, любая неудача, любое даже мелкое событие, о котором раньше он мог бы размышлять один, теперь касается не одного его, а их обоих. Он знал и чувствовал: ставит ли он опыт — Зоя дома ждет, какие будут результаты; экзаменует ли студентов — ее тревожат или радуют успехи молодежи.

А Зое Степановне временами было беспокойно. Сейчас она понять не могла, почему смолоду их дороги разошлись. Ей чудилось, будто она не заслужила своего нынешнего счастья. Жизнь, казалось ей, может подстеречь ее и отомстить за что-то, нанести опять безжалостный удар. И она была полна решимости отстаивать то светлое, что на нее так щедро хлынуло, бороться за свою судьбу, а значит, за любимый труд, за благополучие, за каждую улыбку Григория Ивановича.

Она хотела бы работать вместе с ним в лаборатории — пусть самым маленьким из младших лаборантов. Выяснилось, что по закону этого нельзя. В другое же место, на другую работу, ей пока идти не хотелось, потому что это удалило бы ее от сферы повседневных интересов Григория Ивановича.

Впрочем, проводя большую часть времени дома, Зоя Степановна не сидела сложа руки. Так, например, отыскивая, в чем она может быть Григорию Ивановичу полезной, она заметила: он часто просматривает иностранные научные журналы, читает по-немецки бегло, а плохое знание английского, французского и особенно итальянского языков вынуждает его пользоваться словарями. Зоя Степановна принялась спешно изучать незнакомый ей итальянский язык и вообще научную терминологию на разных языках. И теперь, едва Григорий Иванович остановит взгляд на какой-нибудь затрудняющей его статье, на следующий же день у своего прибора на столе, накрытом к ужину, он всегда находит текст статьи в тщательнейшем русском переводе. Через год после того, как они поженились, Зоя Степановна уже в совершенстве владела итальянским языком.

Внезапная женитьба профессора Зберовского вызвала среди сотрудников его лаборатории довольно много разговоров. Когда он приехал из Москвы и стало известно, что он приехал с женой, почти все сотрудники искренне поздравляли его. И только Лидия Романовна в ту пору была более обычного озабочена работой. Женился ли Зберовский или не женился — до этого ей будто никакого дела нет.

На его кафедре и в лаборатории люди к нему относились хорошо. Иногда порывистый, способный разразиться бурной речью, но чаще — тихий, скромный, вежливый, с немногословной мудростью ученого, он умел и посоветовать, как избежать ошибок, и объединить своих подчиненных в решении общей задачи, и вместе с тем дать каждому простор самостоятельно искать и думать. Недостатки людей он не любил замечать, но зато достоинства их нередко преувеличивал.

Усовершенствование технологии гидролизного производства занимало полностью все силы и возможности лаборатории Зберовского полтора-два года. Лишь достигнув здесь нужных для промышленности результатов, лаборатория снова возвратилась к своей прежней теме — к превращению продуктов гидролиза клетчатки в крахмал и сахарозу.

А в этой области еще раньше наметились первые сдвиги. Небольшой процент от полученной при гидролизе смеси простых сахаров лабораторией уже свободно мог быть превращен в дисахариды, среди которых был и пищевой, обыкновенный сахар. Однако, к сожалению, его пока оказывалось слишком мало. Основная масса древесины пока переходила в форму неполезную, только по составу сходную с обыкновенным сахаром: образовывалось нежелательное вещество — целлобиоза. При опытах процесс частично удавался, а в другой, гораздо большей части, он шел как бы вспять — от простых сахаров к возникновению целлобиозы и далее снова клетчатки.

Всем было ясно: чтобы найти способ заводским путем превращать тысячи и тысячи тонн дерева в нормальную человеческую пищу, понадобится еще много труда. Но трудности не останавливали коллектив лаборатории. Коллектив слаженно работал.

В доме, где поселились Зберовский и Зоя Степановна, жили и другие профессорские семьи. Изредка Зберовских приглашали в гости. Соседки пытались вовлечь Зою Степановну в свой кружок, каждый день собиравшийся посудачить и посплетничать за чашкой кофе.

В первый год жизни здесь Зоя Степановна к ним иногда ходила. Потом ей случилось в приподнятом тоне сказать что-то о необычайном значении работ Григория Ивановича. Соседки насмешливо переглянулись. Одна из профессорских жен с милой улыбкой заметила:

— Ну, дорогая, вы это уж переборщили… Не все парадоксальное надо принимать за чистую монету. Я в своем Николае Ильиче и то не так уверена!

Зоя Степановна только сверкнула глазами в ответ. Выпрямилась. Промолчала. Но с тех пор стала избегать соседок.

Ей всегда было приятно, если в воскресенье или в будни вечером к ней с Григорием Ивановичем зайдет кто-нибудь из сотрудников его лаборатории. Этих людей, разделяющих заботы и мысли Григория Ивановича, ей хотелось окружать особенным радушием, теплом, гостеприимством.

Впоследствии Зоя Степановна — что бывало обычно на Октябрьский праздник и на Первое мая — начала устраивать для сотрудников Григория Ивановича нечто вроде званых вечеров. Такие вечера у Зберовских отличались атмосферой дружески простой, сердечной и вместе с тем веселой. На них шутили и смеялись, ухаживали друг за другом, вели откровенные беседы. К Зберовским шли охотно все, кто работает с Григорием Ивановичем, — и молодые лаборанты, и научные сотрудники; все они чувствовали себя тут одинаково уютно и легко. И каждый раз на этих вечерах все оказывались в сборе, за самым малым исключением. Однако получалось так: в числе двух-трех, не могущих прийти сюда по какой-нибудь внезапной причине, всегда, как правило, была Лидия Романовна Черкашина.

Время шло своим чередом, и Зоя Степановна все реже думала о прошлом. Лишь глубоко в душе порой затеплится взгляд сына, промелькнет яркое видение и рванет тупая боль. Что еще от прошлого осталось? Вот разве переписка с Аннушкой Благовещенской. А Озерицкий и все с ним связанное — это из ее памяти начисто вычеркнуто.

И тем более досадно и странно ей было теперь, после трех лет счастливой жизни с Григорием Ивановичем, далеко от Москвы, вдруг встретить на улице одного из бывших помощников своего первого мужа.

До революции у Озерицкого была столь обширная адвокатская практика, что без помощников он не справлялся. Себе в помощь он нанимал несколько молодых, начинающих юристов. Один из них, по имени Семен Гаврилович, когда-то раболепствовавший перед Озерицким, сегодня встретился Зое Степановне.

Столкнувшись лицом к лицу, они сразу друг друга узнали. Выражая удивление, Семен Гаврилович развел руками. Он выглядит раздобревшим, медлительно-важным. Вместо прежнего пенсне с закинутой за ухо черной тесьмой у него сейчас массивные роговые очки.

Когда Зоя Степановна спросила, как он очутился здесь, Семен Гаврилович сказал, что он ответственный работник в здешнем облисполкоме.

Покровительственно глядя на нее, он начал пояснять:

— Юриспруденцией давно не занимаюсь. Я — куда партия пошлет. Я — старый член партии… Вы этого не подозревали? Ну как же! Среди большевиков я с детства. Мой папаша был рабочим в Сормове и расстрелян в девятьсот пятом году.

Потом он принялся допытываться, за кем же именно Зоя Степановна замужем теперь. Что, что? Зберовский? Химик? Откуда этот Зберовский? Где учился? А, вон что, в Петербурге!..

Уж очень острый интерес мелькнул за стеклами его очков. Однако, может быть, ей это только показалось. Во всяком случае, на ее вопрос, не знает ли он Григория Ивановича по Петербургскому университету, Семен Гаврилович ответил, со вздохом улыбнувшись и посмотрев прямо ей в глаза:

— Много всяческих людей попадалось на пути. Где упомнишь каждого. И давненько было наше с вами студенческое время!

После встречи с ним Зоя Степановна ощутила непонятное беспокойство. Какая-то ниточка нежданно-негаданно протянулась сюда из лживого, липкого и ею уже забытого мира.

Вечером она во всех подробностях рассказала о встрече Григорию Ивановичу.

Он пришел с работы поздно, и они вдвоем сидели в его домашнем кабинете. Видя, что она волнуется, что у нее даже щеки побледнели, Григорий Иванович попытался изменить тему разговора. А Зоя Степановна продолжала свое:

— Я раньше никогда не слышала, будто бы он сын рабочего, расстрелянного в революцию пятого года. Семен Гаврилович толковал всегда, что он потомственный интеллигент.

— Вероятно, так делалось из конспирации, — примиряющим тоном сказал Григорий Иванович.

— Спина его сгибалась, точно на шарнире. Такой угодливый он был. Крестовников!

— Погоди! Как ты назвала фамилию?

— Крестовников… Да Семен Гаврилович вот этот самый.

Теперь Григорий Иванович насторожился — словно окаменел на несколько мгновений, озадаченный, с выражением внутренней борьбы.

Черт знает что! О ком идет речь? Неужели…

С одной стороны: Крестовников Семен Гаврилович, юрист, из Петербургского университета. Значит, он — Сенька, живший с ними в мансарде, предатель, который донес на Осадчего…

С другой стороны: не мог же Сенька позабыть Зберовского! И Сенька был сыном дьякона, отца Гавриила. А этот — из рабочей среды. Большевик. Вдобавок, старый член партии.

Что касается партии, то Григорий Иванович относится к ней с великим уважением. Она ему представляется суровой когортой, ведущей человечество по единственно верной дороге. Люди, составляющие партию, — это не такие, как Зберовский, а люди, слепленные из совсем иного материала, выросшие на особой социальной почве. Они могут выглядеть обычными людьми, некоторые из них внешне даже простоваты. Но в моральной сущности своей — в той сущности, которой они обращены друг к другу, — члены партии, по мнению Григория Ивановича, будто по-особому, непонятно для него устроены. Им ведомы какие-то прямые ходы мысли. Партия поэтому непогрешимо проницательна. Она как на ладони видит душу каждого из своих членов. Она не может ошибаться. Если бы в нее хоть на день сунулся предатель вроде Сеньки, его разоблачили бы с треском. Между тем Зоя говорит о человеке, являющемся членом партии с очень давних пор.

Остается лишь предположить, что в университете, в Петербурге, был еще второй юрист Крестовников. На разных курсах, например, однофамильцы — вещь совершенно возможная.

— Ты что задумался? — спросила Зоя Степановна.

— Да видишь ли… — сказал Григорий Иванович. — Одного Крестовникова я знал когда-то. Но, по всем признакам, тот был вовсе другой человек. Ничего общего с твоим. Абсолютно! Здесь, я считаю, только случайное совпадение фамилий.

5

Девятьсот тридцать пятый год. Наступил июль, а летняя погода все никак не устанавливалась. То налетит холодный ветер, мчатся рваные на клочья, облака, то дождь зарядит на неделю.

Стрельцово — это даже не город: только крупный рабочий поселок. Здесь узловая станция, железнодорожное депо, несколько фабрик. Вплотную к поселку прилегают живописные окрестности — поля, речка, дубовые рощи на пологих холмах. На десятки километров вокруг расположен очень плодородный сельскохозяйственный район. Вблизи от поселка добывают ценную глину, из которой тут же, на керамическом заводе, делают прекрасный огнеупорный кирпич.

Дома кирпичного завода составляют одну из окраин Стрельцовского поселка. Они благоустроены, окружены садами и угодьями. В отдельном особняке живет директор завода, в другом таком же — главный инженер.

Директор — человек молодой. А главный инженер работает здесь уже лет двадцать — это он построил и усовершенствованные печи на заводе, канатную дорогу, и большинство из заводских жилых домов. На вид он еще крепкий старик, хоть ему уже за шестьдесят. В поселке все его знают и все ему при встрече кланяются. Смолоду, как говорят о нем, он служил на угольных шахтах в Донбассе. Там — еще в царское время — у него были какие-то неприятности. Еще до революции он переехал в Стрельцово да так тут и остался навсегда.

Свою жену, худощавую старушку, он называет, как девочку, Зинуша. С ней изредка бывает в клубе, если в Стрельцовском клубе кино или случится хороший спектакль; они усаживаются в кресла и молча, даже чопорно сидят, иногда обмениваясь взглядами. У себя дома пожилая инженерша каждый день играет на рояле.

Детей у Терентьевых нет. Живут они размеренно, хозяйственно и обеспеченно.

А сегодня в инженерском доме дым коромыслом: моют и без того чистые полы, на кухне чад — жарят телятину, баранину, взбивают яйца, толкут что-то в ступке, месят сдобное тесто. Инженерша Зинаида Александровна, хотя и позвала себе в помощь трех соседок, все равно хватается за голову. Нет-нет — охнет, оглянется на часы. Лишь бы успеть! Сегодня к ним приезжают гости: сестра Ивана Степановича, Зоя, со своим новым мужем — профессором Зберовским.

Зоя писала, будто ее нынешний муж, правда очень давно, встречался с Иваном Степановичем — еще бог знает когда, на Харитоновском руднике. Зинаида Александровна настойчиво спрашивала: «Ванечка, да какой же он?» А Иван Степанович только плечами пожимает. Совершенно не помнит, забыл.

Терентьевы лет десять не виделись с Зоей. В позапрошлом году она обещала приехать — не смогла, не хотела ехать без мужа: профессор и в каникулы работал; в прошлом году у Зберовского снова были дела. А сейчас наконец они едут. Поживут здесь немного, потом отсюда дальше — куда-то на курорт.

Как раз, на счастье, после холодов выдался теплый-теплый день. Хорош был вечер. И вот долгожданные гости уже у Терентьевых.

Новый родственник Зинаиде Александровне понравился. Он оказался скромным, простым. Если бы не знать заранее, никак не скажешь, что это профессор и доктор наук. Улыбается:

— Благодать у вас!

Надо заметить, Григорий Иванович совсем недавно с великолепным результатом закончил цикл опытов. Найден более удобный способ превращать углеводы одной формы в другую; скоро и целлобиоза перестанет быть помехой. И он, будучи в отличном настроении, решил взять отпуск. Впервые у них с Зоей такая поездка — бездумная, легкая.

Сад, окружающий домик Терентьевых, был гордостью Зинаиды Александровны. Именно тут, под яблонями, среди цветущих георгин, она устроила ужин. Яркая электрическая лампа освещала стол. Парадно выглядели на столе и скатерть и салфетки в кольцах, тарелки с золотыми ободками, блюда, хрустальные графины.

— Кушайте, батенька, кушайте, — сказал хозяин Зберовскому. Сам переглянулся с женой. Зинаида Александровна глазами спросила: «Теперь узнал его?» Иван Степанович слегка качнул головой: «Нет». И обратился к гостю: — Вы отдыхайте здесь. Чего вам ехать на курорт? У нас же лучше! Речка у нас, батенька! Рыбная ловля!

— Верно, прелестные места, — мягко согласился Зберовский. — Если не прогоните, мы с Зоечкой недельку непременно поживем…

Он посмотрел на Зою и Ивана Степановича — с задумчивой, точно отвечающей каким-то его мыслям улыбкой.

Сейчас ему вспомнился далекий вечер, летом девятьсот восьмого года, когда Зоя его пригласила на Харитоновский рудник. Теперь он чувствует очарование и аромат того так давно миновавшего времени. Тоже сидели за ужином: брат и сестра Терентьевы и он, Зберовский. А Зоя была совсем молоденькой девушкой. В светлом платье… Разговор тогда коснулся, кажется, Лисицына. Ведь этот самый Терентьев даже учился вместе с Лисицыным в Горном институте.

Вдруг оживившись, Зберовский вскинул руку в сторону Ивана Степановича:

— Если угодно, я могу вам поведать одну невеселую повесть. Вы помните, вероятно, с вами в Горном институте был такой — Лисицын?

Терентьев положил салфетку и выпрямился.

Зберовский заговорил о трудах Лисицына, о его необыкновенном открытии, о каторге и о побеге из Сибири. Закончил свой рассказ на том, что Лисицын под чужим именем должен был приехать в Петербург, но не приехал. И словно сквозь землю провалился. И ни тогда, ни позже никто о нем уже не слышал ничего…

— Я слышал! — в наступившей тишине, со строгим выражением лица, произнес Терентьев. Показал на жену: — Мы знаем все… Вот, с Зинаидой Александровной. До самой гибели его… до дня смерти он возле нас жил. У меня помощником работал!

Зберовский схватился за край стола.

— Как?! — воскликнул он.

Зинаида Александровна, повернувшись к Зберовскому и Ивану Степановичу, смотрела странно загоревшимся взглядом.

— Да расскажите все как следует! Пожалуйста! — почти закричал Зберовский.

Они принялись говорить одновременно — Терентьев и Зинаида Александровна. Он скажет, она вмешается — добавит, он продолжит дальше. В сбивчивом потоке фраз они разворачивали историю жизни Лисицына на спасательной станции, скорбные обстоятельства его гибели.

Зберовский растерянно поднялся с места.

— А что касается его работы, — в заключение вздохнул Иван Степанович, — то здесь мы ничего вам объяснить не сможем. Не вникали… знаете… в предмет его исследований. Он — втайне все это. А нам расспрашивать зачем? Только от вас услышали впервые, над какими он проблемами…

Григорий Иванович стоял недвижимый. Долго не мог прийти в себя. Наконец спросил:

— Журналы, какие-нибудь записи, наверно, сохранились?

— Не было бумаг…

— А лабораторию осмотрели? Кто разбирал и изучал ее? Вообще — кому она досталась?

Терентьев грустно усмехнулся.

— Э, батенька, что вспомнили! Да поймите, как былото все, — словно оправдываясь, сказал он, — команда в шахте полегла, сироты, вдовы плачут, голова кругом идет, тут — следствие, полиция… А Владимир Михайлович, покойник, как ни говорите — с каторги бежал! Что прикажете делать? Ведь я же приютил его… Поймите!

— Так лабораторию — полицейские эксперты?…

— Какие там эксперты!..

И Иван Степанович признался: тотчас после катастрофы он велел собрать все без остатка, что было в лаборатории Лисицына, увезти подальше в степь и закопать. Ночью, чтобы никто не видел. Приказал это конюху — был такой, исполнительный, по фамилии Черепанов. Ну, конюх так и сделал. Тогда не следовало привлекать внимания к личности необычного штейгера…

До конца вечера Зберовский уже не мог говорить ни о чем другом. Потрясенный неожиданно открывшимся, он хотел узнать про Лисицына каждую деталь, спрашивал о характере и поведении, и каких политических взглядов Лисицын придерживался, и имел ли друзей и знакомых, и с какой целью ездил с рудника в Харьков и Киев.

— А, реактивы, стекло! — восклицал он по ходу беседы. — Да-да, понятно.

Было около полуночи, когда хозяева отвели гостей в приготовленную для них комнату.

С порога ее Григорий Иванович задал Терентьеву еще один, последний на сегодня вопрос:

— Как думаете, ваш бывший конюх — Черепанов, что ли, вы его назвали, — жив сейчас? Трудно ли его найти?

Иван Степанович напомнил: он покинул рудник двадцать лет тому назад. Кто знает, что там произошло с людьми за эти годы.

Он улыбнулся, попрощался и ушел следом за Зинаидой Александровной.

Зберовские остались вдвоем. Лишь теперь Зоя вслух заметила, что какая-то канва этой трагической истории ей была давным-давно известна. Краем уха она слышала об этом от Зинаиды Александровны еще до революции. Фамилия погибшего, конечно, сразу выпала из памяти. И со слов Зинаиды Александровны отнюдь нельзя было понять, что речь идет о подлинном ученом. Пытался опыты делать, — ну, мало ли. От полиции скрывался…

— Зоечка! — перебил ее Зберовский. — А что, если я завтра уеду? Ты погостишь здесь без меня?

— Куда поедешь?

— В Донбасс. Дня на четыре, а потом сюда вернусь.

Быстро на него взглянув, она тотчас же решила:

— Завтра — Зинаида Александровна обидится. Нельзя. А послезавтра мы оба поедем. Я не помешаю, нет, увидишь, я постараюсь быть тебе полезной в поисках.

— Ладно, — озабоченно ответил Григорий Иванович.

Лег он поздно, но ему не спалось, и он на рассвете встал. В ночной пижаме сел на стул возле открытого окна. Оперся локтями о подоконник.

В его мыслях еще раз проплыла давнишняя встреча в Петербурге, когда он, студент, в порыве мальчишеского восхищения явился к незнакомому ученому. У Лисицына было хорошее лицо и умные карие глаза; они смотрели и посмеивались. Борода с яркой рыжинкой, золотисто-бронзового цвета. Лисицын говорил о счастье человечества. Мечтал…

И все заслонил новый облик Лисицына — то, о чем рассказали Терентьевы. Человек упорный, страстно любящий свою идею, всеми силами прокладывающий ей дорогу в кольце мрачных обстоятельств. Одинокий, затравленный, внутренне надломленный, он служил ей до конца. Честный, сильный человек!

Шелестели листья деревьев в саду. Доносился аромат цветов. Над деревьями — светлеющее небо, звезды.

Зберовский думал: а не Лисицыну ли он обязан, что посвятил всю жизнь именно химии углеводов?

Зоя спала. Он тихо поднялся и вышел в сад. Остановился посреди аллеи.

Не проходило ощущение чрезвычайной, исключительно большой ответственности, которая с нынешнего дня легла ему на плечи. Он остро чувствовал сейчас и как стремительно движется вперед наука, и бег времени, и смену поколений. Зберовскому казалось: Лисицын будто передал свое открытие ему.

Только где оно, это открытие? Неужели все-таки потеряно?…

Глава III. Где сошлись три дороги

1

Сереже два года и несколько месяцев. В руках у него палка, которую он только что нашел. Перед ним зеленые кусты, знакомый двор, лужа посреди двора. И как хорошо — подбежать к этой луже, присесть на корточки и бить палкой, чтобы брызги летели! Раз, раз, снова раз!

Но мама тут как тут. Она уже кричит:

— Сережа, перестань! Фу, весь забрызгался!

Он смотрит озорным, лукавым взглядом. Опять поднял палку. Однако ударить по воде не решается — словно дразнит мать. Весело ему. Ждет: что она скажет еще?

— Ах ты, грязнушка! — смеется Вера Павловна. — Вот поедем к папе, увидит он тебя такого — думаешь, похвалит нас?

Пришлось переодеться. Сегодня ветер и вообще погода штормовая. На Сереже вязаные шерстяные штаники и теплая пуховая кофта. Вместе с мамой он идет по набережной. С одной стороны улицы дома и тротуар, где они сейчас, с другой — шумит огромное серое море. Видно: по нему волны катятся сюда. То взлетают у камней, то растекаются вдоль берега потоком белой пены.

Впереди, возле бульвара, — склон горы Митридат.

Вера Павловна прощается с Керчью.

Так было заранее условлено, что здесь она недолго будет жить. В Москве она и ее муж — Петр Васильевич Шаповалов — ютились в густо населенных комнатах студенческого общежития. Когда родился Сережа, в общежитии им пришлось нелегко. К тому времени, кстати, она уже окончила исторический факультет; пора ей было браться за работу. И молодые супруги Шаповаловы решили: пока он еще учится в Москве, она поедет в Керчь сотрудником в исторический музей. В Керчи у нее с отцом просторная квартира. Кроме того, тут живут две ее дальние родственницы, охотно согласившиеся ей помогать нянчить маленького сына.

Все каникулы Шаповалов проводил, конечно, в Керчи.

А теперь, защитив дипломный проект и выбирая место будущей работы для себя, он затосковал о родине и принял назначение в Донбасс. И он уже там. Прислал оттуда телеграмму. Зовет. А в средней школе там же очень нужен педагог-историк.

— Завтра папа нас встретит, Сереженька… Папа! — улыбается Вера Павловна сыну.

Светло у нее на сердце. Ей кажется, будто ни у кого из людей еще не было такой душевной близости, такого настоящего, безраздельно преданного отношения друг к другу, как это теперь между нею и Петей.

Она гордится им. Считает его умным и талантливым, способным на лету подхватывать те глубины знаний, для овладения которыми у всякого другого ушло бы времени в три раза больше. И круг его интересов не ограничен рамками профессии, а простирается в разные области культуры. И что-то в нем есть самобытное, свое. И человек он сильного характера, прямой морали, и твердо на земле стоит.

Вместе с тем ей думается, что если бы она не руководила им исподволь и незаметно, не умела бы с тактом, по-женски влиять на него, то он был бы сейчас далеко не таким, а в смысле общего развития гораздо примитивнее. Мысль о своем, ею вложенном в формирование его нынешнего склада, пробуждает в ней почти материнскую нежность к нему.

Вот он кликнул их — и они с Сережей птицами к нему помчатся!

Вера Павловна зашла в музей, в одно из его зданий, что под горой, неподалеку от бульвара.

Сережа к ней прижался. На рабочих столах — груды древних черепков. Тут она много месяцев разбирала эти черепки: на осколках амфор греческие буквы, фабричные клейма эпохи Боспорского царства. По клеймам проясняется картина, в какие периоды, с кем именно вел торговлю древний Боспор. Клейма афинские, родосские, критские…

Противоречивы человеческие чувства: Вере Павловне хочется скорее быть в Донбассе, вся она мысленно устремлена вперед, но ей жаль расстаться и с музеем и с Керчью вообще — с городом, где для нее каждый уголок наполнен отголосками своих, особых настроений.

Обступив ее, вчерашние товарки по работе желают ей счастливого пути.

Она взяла Сережу на руки.

— Попрощаемся, сыночек, и пойдем, — сказала она. — Нам скоро на поезд!

…Вокзал в Керчи скромненький, одноэтажный.

Отец Веры Павловны стоит возле вагона. На нем старый морской китель, почти бурый от солнца. Седоватые усы коротко подстрижены. Он смотрит вверх, в открытое вагонное окно: там — уезжающие дочь и внук. Когда они увидятся теперь? Кто знает…

Он бодрится, хочет выглядеть вовсе не расстроенным. Улыбается — впрочем, не совсем естественно. Все дело в зяте: если пожелал бы, можно бы и в Керчи для него службу приискать. Зачем же им ехать на рудники?

Не перечислить, сколько раз Павел Федорович уже провожал свою Верусю с этого вокзала — в те годы, что она училась в Москве. Тогда мечтали оба: вот кончится ее ученье, как славно они заживут! Казалось, люди общих интересов, они будут вместе ходить на раскопки боспорских городов, вместе обсуждать все найденное при раскопках, вместе думать о тайнах истории.

Так тебе и надо, неисправимый оптимист! Не забывай, что есть закон природы: молодое — к молодому…

На язык просится шутливо-ласковое, заветное словцо, из тех, что Павел Федорович говорил еще Верусе-школьнице. Но едва словцо такое вспомнилось, оно сразу потянуло за собой ощущение жалости к себе. И Павел Федорович, вздохнув, покашлял и сказал:

— В штиль, говорят, опять в море статую видели. Рыбаки… Врут, наверно. Будто на трех саженях глубины, у Змеиного мыса.

— Ты пиши почаще, — говорит Вера Павловна из окна.

Поезд трогается, сперва очень медленно.

Павел Федорович идет рядом с поездом. Снял фуражку, смотрит невеселыми глазами то на внука, то на дочь. Машет им.

В этот миг Вера Павловна почувствовала себя ужасно виноватой. Опять останется отец: днем — в конторе или в порту у рыбацких судов, а вечером в безлюдной тишине приготовит себе ужин, усядется за книги, либо пойдет вдоль берега в одинокую прогулку…

— Сережа, помахай дедушке рукой, — спохватилась она. — До свиданья, дедушка! До свиданья, милый!

Еще полминуты — и дедушки не видно.

Поезд набирает ход. Мимо пробегают домики керченских окраин; позади — скрывшееся за холмами море. Потом домики становятся все реже, и виднеются только голые холмы. Стучат колеса поезда.

Керчь и отец в ней уже кажутся далекими-далекими. Они — это сладкий и печальный след в душе.

— Пойдем, Сережа: ветер у окна, — сказала Вера Павловна. С сыном на руках она повернулась и ушла из коридора в купе.

На следующий день за окнами вагона уже тянулся пейзаж Донецкого бассейна: облака дыма над степью, индустриальные постройки, темно-серые пирамиды террикоников у шахт. На путях — без конца платформы, груженные каменным углем.

Одев сына в нарядную фуфаечку, Вера Павловна заспешила, принялась укладывать разбросанные тут и там Сережины игрушки. Соседи по купе, наблюдавшие с симпатией за молодой женщиной и ее ребенком, взялись помочь ей вынести вещи. Вещей оказалось порядочно: два тяжелых чемодана и громоздкий мягкий сверток.

Наконец поезд остановился. Вещи уже на перроне. Поблагодарив соседей, Вера Павловна напряженно смотрит по сторонам. Где же Петя?

Но вот он кинулся к ним из толпы.

— Папа! — закричал Сережа тоненьким голосом.

А папа подхватил его и поднял, целует в щеку, обнимает маму, в то же время говорит без умолку, улыбается — загорелый, белозубый, быстрый. Глаза смеются радостно, блестят.

Потом поехали на грузовой машине: Сережа с мамой в кабине около шофера.

Когда шофер остановился у невысокого каменного здания, Шаповалов спрыгнул с кузова машины, взбежал на крыльцо и распахнул перед женой и сыном дверь:

— Ну, Веруська, заходи. Посмотришь!

Впервые в жизни у него своя, отдельная квартира. Он иронизирует немного над собой, но вместе с тем это ему приятно. И это для него сейчас не просто одна комната, другая комната и кухня, а нечто, полное значения: квартира, где будет жить его семья!

Комнаты большие. В квартире пусто, хоть шаром покати. Всей мебели: три грубых табуретки да хороший новый книжный шкаф. Часть шкафа уже заставлена книгами. Половина книг — прежние, Вере Павловне знакомые еще по студенческому общежитию.

Шаповалов не без юмора показал на шкаф — свою покупку:

— Я рассудил так: сначала надо самое необходимое. А необъятное объять не мог. Ругать не будешь?

Они оба, смеясь, смотрят друг на друга. Такие именно они друг другу и нужны.

И Сереже нравится простор. Он бегает от стены к стене, изображая паровоз. Кричит и надувает щеки.

Принялись устраиваться.

Шаповалов втащил чемоданы и сверток, потом отправился куда-то на машине, привез много пустых, крепко сколоченных ящиков.

Ящики начали расставлять по комнатам. Одни из них сдвинули, застелили скатертью — получился стол. На другие положили матрацы, закрыли одеялами и ковриком — вышли кровати и диван.

— Совсем по-царски! — радовалась Вера Павловна. — Ты смотри, смотри… Сядь сюда. Да как удобно!

На маленькой кровати для Сережи прибили доску — бортик, чтобы он, спящий, не скатился на пол.

Тем временем наступил вечер, Сережу накормили и уложили спать. Когда он заснул, Вера Павловна сказала, что он не проснется долго и что его можно на час, на два оставить одного.

Переглянувшись, они сразу же собрались, пошли прогуляться по городу.

Этот молодой шахтерский городок возник уже в эпоху пятилетних планов. Городок рос с необычайной скоростью. Между пустырями и лесами строек обозначилась главная улица, где многоэтажные дома, где ярко освещены витрины магазинов, где на тротуарах сплошной цепочкой идут пешеходы. Даже больше того: по главной улице уже пущена линия трамвая.

В письмах обо всем не напишешь. И Шаповалов с Верой продолжали говорить о Керчи, о Москве, о знакомых людях, о его дипломном проекте и первых шагах здесь, на новой работе. А тут его назначили заведовать лабораторией угольного треста.

— Хочешь, трамваем поедем? — спросил он.

Они вошли в вагон. Поехали, стоя на площадке.

— Работенка — хоть бывай в лаборатории, хоть не бывай. Сама идет! — небрежно сказал Шаповалов.

Вера Павловна вскинула на него вопросительный взгляд. Она была чуть ниже его ростом, с правильными чертами лица, вся какая-то ладная, располагающая к себе. Доверчивым движением она притронулась к его локтю:

— Однообразно кажется? Знаешь, Петя, ты не бойся. Это только поначалу. Было бы где работать, да руки умелые, да голова на плечах?…

Далеко за пределами центральной части города трамвай, описав петлю, остановился. Вагон опустел. Шаповаловы тоже вышли из него.

Совсем рядом вздымалась высокая стена надшахтного здания. Оттуда доносятся мерное гудение моторов, сигнальные звонки, грохот высыпающегося угля. Возле здания — эстакады, залитые электрическим светом.

Шаповалов повел Веру в сторону от шахты, в один из переулков. И вот последние дома. Город позади. Они идут в степь.

Небо совершенно черное. Степь в огнях. Слева зарево, справа зарево.

Показав на вереницу виднеющихся впереди фонарей, Шаповалов задумчиво проговорил, что его детство — это было там, за этими огнями, километрах в двадцати от- сюда. И он спросил:

— Пока лето, мы съездим, Веруська, туда?

Ощупью найдя его пальцы, Вера Павловна пожала их в ответ. Не отрывая глаз, всматривалась в ей еще неведомую землю. Во второй и в третий раз оглядывала горизонт.

А горизонт не был темен нигде. Огоньки сияли созвездиями и смыкались вокруг гигантским светлым кольцом.

2

Не случайно Вера Павловна подумала, что новая работа покажется ему однообразной. Его лаборатория всего-навсего следила за качеством добываемого угля. Это была большая лаборатория, где изо дня в день делались — сотнями — всегда одинаковые анализы: содержание серы в угле, содержание золы, летучих веществ, влаги, выход кокса, теплотворная способность. Здешние лаборанты так набили себе руку на привычном деле, что могли выполнять его чуть ли не с закрытыми глазами. Анализ шел за анализом, словно по конвейеру. Не мудрено заведующему заскучать.

Но с первых же недель работы здесь Шаповалов решил взяться за какой-либо собственный исследовательский груд, который потребовал бы от него приложения всех накопленных им знаний и мог бы оказаться полезным для страны.

Вглядываясь в ритмическую жизнь своей лаборатории, Шаповалов пришел к выводу: он попытается создать автомат для анализа каменных углей.

Мысль о таком автомате он тщательно взвешивал и выверял. Должно получиться неплохо. Если вместо тысяч лаборантов во всех угольных лабораториях Советского Союза поставить линии автоматических анализаторов, освободятся люди и будет достигнут ощутимый экономический эффект. Однако, чтобы подойти к постройке автомата, надо поискать новых, удобных для этого принципов анализа.

— Давай действуй, — сказал ему директор треста. — Автомат — хорошая идея, я не возражаю. Попытка, говорят, не пытка. Смету напиши!

Смета была утверждена директором, и Шаповалов отправился в недолгую командировку. Он поехал в Москву. Там он посоветовался о принципах задуманного автомата со своими бывшими учителями и в Москве же купил разнообразное, которое ему может сейчас понадобиться, лабораторное оборудование. А в покупках он размахнулся широко. Стоимость таких вещей для угольного треста — капля в море, и Шаповалов, не колеблясь, подобрал себе усовершенствованные сложные приборы, всяческие реактивы, химические принадлежности — все, что ему захотелось.

Через несколько дней он был уже дома. Вернувшись из Москвы, сразу начал приспосабливать в лаборатории для личных своих опытов одну из комнат.

Трудно передать, до чего ему приятно было это! Он работал мечтая. Мурлыкал иногда под нос невнятные мелодии. Любую мелочь здесь старался сделать сам, без посторонней помощи. Монтировал приборы. Составлял характеристику каждого из них. Провел к столам систему трубок, подающих сжатый воздух, кислород, включающих в глубокий вакуум.

Однажды, когда он был занят проверкой двухжидкостного микрореометра, в дверь заглянул старший лаборант:

— Петр Васильевич, там спрашивают вас…

— Сюда пусть пройдет. Кто там? Пожалуйста… — ответил Шаповалов, не поднимая головы.

Закончив и записав отсчеты, он увидел человека среднего роста, лет сорока пяти, голубоглазого, в безукоризненном костюме. Вошедший держал перед собой шляпу. С любопытством покосился на приборы в комнате, но тотчас перевел озабоченный взгляд на Шаповалова.

— Скажите, вы Петр Васильевич Шаповалов? — спросил он.

— Да, я.

— Извините за странный визит. Мне назвали вас как племянника покойного… работника спасательной станции Черепанова. Привели меня к вам не совсем обычные поиски, вероятно безнадежные, — но, знаете, как утопающий… не хочет терять последнюю возможность,…- Посетитель чувствовал себя, видимо, неловко. Он даже покраснел. Однако продолжал, повысив голос: — Впрочем, мне сказали, что мы коллеги с вами. А это уже достаточная почва, чтобы понять друг друга. Теперь позвольте, представиться: Зберовский — химик, как и вы… Приехал специально к вам.

Шаповалов жестом пригласил сесть. Предварительно убрал со стула моток электрического провода и плоскогубцы. Григорий Иванович улыбнулся ему.

И, сев на предложенный стул, Григорий Иванович начал так:

— Чтобы не показаться сумасбродным, я должен изложить вам историю одного открытия. Жил в Петербурге один талантливый ученый, по фамилии Лисицын…

Чем дальше Зберовский говорил, тем интереснее становилось. И вдруг Шаповалов услышал, что бежавший с каторги Лисицын получил паспорт на имя Пояркова.

В какой-то миг он вспомнил, сопоставил. Навалившись всем телом на стол, он перебил Зберовского:

— Поярков, простите, потом, случайно, не был штейгером на спасательной?

— Вот именно! — воскликнул Зберовский.

Разговор принял стремительный характер. Что к чему, обоим ясно с полуслова. Они бросали реплики, быстрые и усеченные, недоговоренные вопросы и ответы.

Лисицын, значит? Нет, Шаповалов и подозревать не мог, что синтез углеводов. Откуда же? И речи не было! Но чувствовалось — с именем Пояркова связана тайна.

Нет, командир Глебов Зберовскому неизвестен. Кто это такой?

Да, никаких следов открытия Лисицына в науке не осталось. Открытие потеряно. А было! Точно, абсолютно точно! Великой устремленности был человек!

Конечно, Шаповалов помнит кое-что. Ну да, такая вещь — как не понять значения! Неужели синтез-то промышленный? Что, фотосинтез? Под действием света?

Верно, по приказанию Терентьева… Черепанов, да, в степи… И он, мальчик тогда, свидетелем был. На него вся трагедия большое впечатление произвела. Неизгладимое. И место знает. Лет пять тому назад нашли и раскопали это место…

— Рас-ко-пали? Ну, ну? — заторопил Зберовский и даже руку протянул вперед.

А Шаповалов досадливо поморщился:

— Ах, как я себя ругаю!

Вид у него теперь был очень сконфуженный.

Он объяснил: раскопку делали из наилучших побуждений. Не пять… шесть лет назад. Но тут вина его — по глупости, что ли, по неопытности, легкомыслию… Он был еще рабфаковцем в те дни. Доверил экспертизу едва ли не сапожнику. Технику одному. Так все пропало без последствий; куда-то делись ящики, в них банки с порошками и крупные стеклянные детали, как он думает сейчас, вероятно, для оптических устройств.

Зберовский закричал:

— Какие в банках вещества? Анализы? Хоть список найденного, может быть, составили?

— Список? — Шаповалов быстро поднял взгляд. — Постойте… Битая посуда, поврежденные приборы… Вы не смогли бы подождать? — спросил он. — Я сбегаю домой, старые блокноты поищу…

На улице, перед крыльцом лаборатории, стояла легковая машина.

— Машина чья? — полюбопытствовал он мимоходом.

— Со спасательной, — ответил шофер. — Профессора привез.

— Что он — разве профессор?

— А как же?

Сережа только что кончил обедать, весь был в киселе и манной каше. Вера Павловна звала его помыться.

Шаповалов не вошел — ворвался в комнату:

— Расскажу потом, Веруська! Ты прости, мне некогда.

Он вывалил на пол содержимое своего чемодана, сдернул шпагат со связки еще рабфаковских тетрадей, нашел там маленький блокнот и сунул в карман. Сказал:

— Бегу! — и, улыбнувшись, действительно выбежал в дверь.

Зберовский с острым интересом принялся проглядывать листки блокнота.

— Дуговые лампы!.. — прошептал он.

Ему тотчас вспомнились лампы в петербургской лаборатории Лисицына. Блеск зеленых фильтров. Давным-давно… Ну, аппараты Киппа — ясно зачем: Лисицыну был нужен углекислый газ. Простые колбы — это ни о чем не говорит… Осколки, черепки, обломки…

Он бережно перевернул листок.

Шаповалов заметил: пальцы профессора вздрагивают от волнения. Однако лицо его теперь сразу поскучнело. Будто в нем потухла какая-то надежда.

Зберовский кончил перелистывать блокнот.

— Машина у вас со спасательной; вы туда будете возвращаться? — спросил Шаповалов.

— Туда, — ответил Зберовский.

— Ничего, если я с вами поеду?

— Пожалуйста, конечно.

Позже, когда они уже ехали по городу, Шаповалов сказал: он собирается еще раз поискать потерянные ящики — хотя бы выяснить, куда они девались. Он не был в тех местах все эти шесть лет. За успех не ручается, но сделает все, что в его силах…

3

Машина остановилась у «дома приезжих», у маленькой рудничной гостиницы. Григорий Иванович вышел. Прощаясь, Шаповалов спросил разрешения повидаться с ним сегодня вечером либо завтра утром.

Весь облик рудника уже не прежний. Даже старые дома выглядят по-иному, и люди на улицах идут незнакомые, и здания спасательной станции совершенно не узнаешь. Перестроенное, оно стало двухэтажным, оштукатурено снаружи, стены белые.

Лаборатория спасательной теперь на втором этаже.

Начальник ее — пожилой человек в полувоенной одежде — встретил Шаповалова не очень приветливо. Смотрел с подозрительной настороженностью. И вникнуть в дело по-хорошему не захотел. Отвечал одно: работает он здесь недавно, что кому-то удавался синтез углеводов — сомневается, а об имуществе своей лаборатории посторонним лицам справок выдавать не может.

Шаповалов решил побеседовать с парторгом спасательной станции. Нашел его в аппаратном зале. Парторг оказался рядовым спасателем нынешней дежурной смены; он был занят испытанием кислородных противогазов — видимо, только что полученных с завода. Противогазы, еще с заводскими пломбами, лежали на длинном-предлинном столе.

Он продолжал работу. Шаповалов, стоя рядом, рассказывал, в чем состоит его задача.

— Интересно про Пояркова… Я думал — просто штейгер. Смотри ты! — удивился парторг. — Вот не знал… Вы нам бы в стенгазету заметку про него!

— Я помощи прошу, — тихо, но настойчиво проговорил Шаповалов.

— А почему же именно ко мне пришли? Требуйте в лаборатории!

Шаповалов объяснил, что суть вопроса здесь, так сказать, неуловимая. Формально говорить об этом, требовать — нет никаких обоснованных данных. Все потеряно; никому ничего толком не известно. Но если в корень посмотреть, то речь идет о розысках чрезвычайно важного открытия — для науки важного, а значит, и для государства. Вот приехал ученый…

— И кто, как не мы с вами, должны подумать, помочь ему, сделать все, что от нас зависит, — не лишь бы как, а по партийной совести?

Замолчав, он стоял выжидательно, собранный, подтянутый. Парторг встретился с ним взглядом и опустил глаза; в раздумье начал будто рисовать гаечным ключом по брезентовой сумке с инструментами.

— Видишь ты, какая вещь, — сказал он наконец. — Тут старые работники могли бы быть полезны. А люди же у нас, как на подбор — кто год работает, кто два… Мало старых-то.

В просторном аппаратном зале, в другой его стороне, находилось еще несколько спасателей, занятых каким-то делом.

Парторг окликнул одного из них:

— Игнат Матвеевич! Поди сюда!

Оказалось, что Игнат Матвеевич как раз один из старейших: на спасательной он уже шесть лет. Он помнит сарай, в который, по мнению Шаповалова, были вынесены ящики. Сам даже участвовал в сносе этого сарая. Ветхую постройку сломали. Однако про ящики, бывшие там, Игнат Матвеевич никогда не слышал. В лаборатории же, как он считает, все недавно служат; вот разве лаборантка Оля Петрусенко чуть подольше остальных.

Около них остановились еще двое или трое, вступили в разговор. Парторг подошел к стенному телефону:

— Лаборатория?… Петрусенко Олечка не там?… А, Олечка! Ты не могла бы спуститься на минуту в аппаратный зал?…

Появилась лаборантка — молодая девушка в коричневом халате. Пришла, глядит с наивным любопытством.

А они уже разговаривали целой группой. Стояли у стола. Принялись ей наперебой втолковывать о Пояркове и про неведомо куда девавшиеся, ценные для науки вещи.

Олечка только отрицательно качала головой: нет, про эти ящики она ничего не знает.

Шаповалов перечислил, какие именно предметы содержались в ящиках. Нет, на Олечкиной памяти не было ничего такого.

— Ты сколько лет у нас работаешь? — спросил ее Игнат Матвеевич.

— Почти три года. — Она переступила с ноги на ногу. — Мне можно уйти?

Парторг с вопросом посмотрел на Шаповалова. Олечка пошла к дверям. Возле порога обернулась. Вдруг что-то осенило ее.

— А банки были не с притертыми пробками?

— С притертыми, — насторожившись, ответил Шаповалов.

— Такие у них кубики стеклянные на пробках, чтобы удобно открывать… ну, за которые берут рукой?…

— Кубики! — воскликнул Шаповалов. — Совершенно точно, кубики!

Чуть порозовев, она сказала неуверенным голосом: не знает, это — то, что ищут, или не то… Но когда она поступила в лабораторию работать, в большом шкафу на нижней полке стояло много банок с такими пробками. Говорили, будто в них вещества совсем ненужные. Слипшиеся порошки. И вот, если понадобится банка, лаборанты оттуда выбирают, какая по размеру подходящая, высыпают порошок из нее в мусор, вымывают как следует, и пожалуйста — пустая, чистая и с притертой пробкой! Теперь их мало там. Штук пять-шесть с порошками-то осталось: плохие, пробок не открыть. В горячую воду клали, и ничуть не помогло. Так крепко приросли, молотком не отобьешь! Наверно, очень старые…

— Где они? Где, где оставшиеся?…

— Да я же говорю: в большом шкафу на нижней полке.

— Сейчас?!

— Ну да, все время. И сейчас!

Шаповалов кинулся к телефону, вызвал «дом приезжих», профессора Зберовского. Сказал, что ему удалось напасть на след кое-каких веществ из лаборатории Лисицына и что он просит Григория Ивановича тотчас зайти на спасательную станцию.

Все, кто до этого участвовал в разговоре, теперь молча переглядывались. У одних — улыбка, у других — серьезные лица. Каждый прислушивался к беседе Шаповалова с профессором. Чувствовалось, все довольны неожиданным поворотом дела.

А Шаповалов, повесив телефонную трубку, попросил парторга и лаборантку Олю пойти с ним вместе к начальнику спасательной станции. Тот, очевидно, знает цель приезда Зберовского. Надо, чтобы он срочно велел принести уцелевшие банки хотя бы к себе в кабинет.

Кабинет оказался закрытым. Кто-то крикнул, что начальник сию секунду вернется. Они остановились в парадном вестибюле — в комнате с колоннами, где Шаповалов был впервые; сейчас он обвел взглядом вестибюль.

Вдруг увидел мраморную доску у стены.

Золотыми буквами по мрамору написано, что в 1914 году команда этой станции погибла, героически оказывая помощь пострадавшим на руднике «Святой Андрей».

Сам того не замечая, Шаповалов сделал несколько шагов к доске. Прищурился, внезапно ощутив, как у него бьется сердце.

Торжественно и строго — по алфавиту — шел список погибших на «Святом Андрее» членов команды.

В середине списка значилось:

«Галущенко…

Кержаков…

Поярков Владимир Михайлович, штейгер».

4

Как было условлено, следующим утром Зберовский привез уцелевшие банки в лабораторию Шаповалова. Банок сохранилось только пять. Григорий Иванович с волнением разглядывал их. Он решил теперь же, до отъезда из Донбасса, разобраться, какие в банках вещества. Чтобы проделать эти исследования и анализы, лаборатория угольного треста ему казалась достаточно пригодным местом. Он заметил там хорошие приборы. Понравился ему и Шаповалов, кстати охотно согласившийся помогать при опытах, — молодой, но, видимо, грамотный химик и вообще человек, вызывающий к себе симпатию.

— С чего же начнем? — спросил Зберовский.

— Да пробки открыть бы — на первый случай…

Шаповалов вышел, принес из соседней комнаты чистый халат.

— Не хотите? — предложил он Григорию Ивановичу.

Зберовский снял пиджак, надел халат, привычными движениями завязал тесемки на рукавах.

Так началась их работа.

Обернув стекло толстым слоем листовой резины, они зажимали каждую банку в слесарные тиски; пробки — одна за другой — наконец их усилиям поддались.

Сперва почти не разговаривали. Действовали оба тихо и сосредоточенно. Но сразу между ними установилось молчаливое взаимопонимание, и была слаженность во всем, что они порознь делали. Мысли их, вероятно, шли общим ходом.

Зберовский произнес вполголоса:

— Бюксы…

А они у Шаповалова уже готовы; он тотчас подает профессору сияющие чистотой стаканчики.

— Шпатель, — едва успел сказать Зберовский.

У Шаповалова же в руке, откуда ни возьмись, три шпателя (такие плоские ложечки) на выбор: металлический, фарфоровый и роговой.

Не задавая никаких вопросов, он подошел к аналитическим весам и принялся взвешивать пустые перенумерованные тигли. Григорий Иванович оглянулся, увидел его за весами.

— А, — проговорил он, — я как раз подумал, навески делать надо.

И о результатах работы, когда они стали намечаться, Шаповалов и Зберовский сообщали друг другу коротко, на понятном им обоим, профессиональном языке:

— Смотрите, осадок!

— С сернистым аммонием?

— С сернистым, да…

— Вот оно что!

Через несколько часов выяснилось: в четырех банках были простые реактивы, из таких, что могут встретиться в любой химической лаборатории. Реактивы эти никому ни в каком отношении не интересны. По названиям их не только невозможно определить, в чем состоял секрет Лисицына, нельзя даже построить хоть какую-нибудь шаткую догадку.

Все внимание теперь сосредоточилось на пятой банке. Тут было органическое вещество, по всем признакам, весьма сложного состава.

А не одно ли это из таинственных веществ, главных в работе Лисицына?

Григорий Иванович рассматривал под микроскопом несколько его крупинок. Подумал: вероятно, за многие годы вещество отчасти испортилось — вон заметны следы разложения, видны отслоившиеся рыхлые пластиночки другого цвета. И еще Григорию Ивановичу бросилось в глаза, что оно первоначально было приготовлено, скорее всего, в виде мелких зерен; впоследствии же зерна слиплись в общий твердый комок.

Обо всем замеченном, не поднимая головы от микроскопа, он отрывистыми фразами говорил Шаповалову.

Шаповалов тем временем собирал на соседнем столе довольно громоздкую лабораторную установку. Здесь появились две тысячесвечных лампы, еще не включенные, но уже с протянутыми к ним проводами. Каждую он защитил от возможных брызг экраном из зеркального стекла. В пространстве между лампами подвесил на штативах целую систему колбочек, пробирок с соединяющими их изогнутыми стеклянными трубками. Придвинул к столу баллон со сжатой углекислотой.

Пока работал тут — а делалось все это ловко и умело, — Шаповалов размышлял о синтезе, о потерянном открытии Лисицына. Лишь бы удалось восстановить! Может быть, в руках у них — открытие мирового значения. Но что-то Шаповалова сейчас отвлекает и тревожит. Туманная какая-то, путаная, сбивающая с толку мысль…

Зберовский уже стоит рядом. Он показывает, как удобнее чуть по-иному расположить сосуды на штативах. Поняв совет на лету, Шаповалов сразу меняет схему прибора, быстро перекладывает трубки. А на лице его — смуглом, молодом — по-прежнему не то раздумье, не то глухое беспокойство.

Оглянувшись, он спросил Зберовского:

— Григорий Иванович… При фотосинтезе — в живых растениях, я хочу сказать — много света падает на листья. А какая часть этой энергии используется для химических преобразований? Вот — на синтез углеводов?

— Ну, процента три-четыре, максимум…

— Остальное что — рассеивается?

— Да, остальное — потеря.

Шаповалов с удовлетворением кивнул. Так именно он и представляет себе это. Так он и думает!

Потом опять спросил:

— Лисицын-то, наверно, лучше как-нибудь использовал энергию?

— Вероятно, лучше, — ответил Зберовский. — Но все-таки большие потери неизбежны. Энергия-то световая. Ведь фотосинтез!

— Конечно, да, фотосинтез! — вздохнул Шаповалов. Долгий летний день клонился к вечеру. Казалось, будто бы совсем недавно начали работу, а за окнами уже закатывалось солнце.

У них еще множество дел. Нелегкая задача — выяснить состав сложного, неизвестного в науке вещества. Узнали, сколько в нем азота, углерода, водорода, кислорода, серы; нашли присутствие металлов — железа, никеля, кобальта. Пока никак не удавалось определить молекулярный вес. В воде это вещество не растворяется — ну, не беда, есть другие растворители. Однако надо доказать, что, растворяясь в чем-то, вещество своего состава не меняет.

Шаповалов комбинировал в уме, как построить такое доказательство. Хотелось тотчас же осуществить задуманный прием. И он страдал от голода. Вместе с тем он боялся, что Зберовский тоже голоден и с минуты на минуту скажет: «Давайте будем отдыхать — пора!» — и примется развязывать тесемки на рукавах халата.

Нет, Шаповалову теперь не до отдыха. Напряжение в его душе достигло какого-то высокого накала. Он с нарастающим азартом переходил к каждому следующему этапу работы. Оборвать ее сейчас, уйти ему казалось невозможным.

Стоя у вытяжного шкафа, он помешивал стеклянной палочкой закипающую жидкость.

А Зберовский и верно, судя по всему, устал. Сделал запись на листке бумаги, положил карандаш. Посмотрел в темноту за окном, на яркую люстру в комнате, затем на часы. Потрогал пуговицу на себе. Взглянул на Шаповалова.

«Сейчас поднимется из-за стола!» — чуть не с отчаянием подумал Шаповалов.

— Я вас совсем уморил, — сказал Зберовский извиняющимся тоном. — Может, вы пообедать сходите?

— А вы?

— Я — нет! Пока вы пойдете поесть, я буду продолжать один. Уж очень хочется — сегодня до конца. Или трудно вам?

— Знаете, а я все опасался, что вы решите отложить на завтра…

— Я тоже опасался, — повеселев, проговорил Григорий Иванович.

И оба улыбнулись.

У Шаповалова в письменном столе была черствая французская булка. Вспомнив о ней, он выдвинул ящик, развернул газету, в которую она была завернута. Разломал булку пополам и молча подал половину Зберовскому. Григорий Иванович поблагодарил и взял.

Сполоснули под краном два чистых химических стакана, наполнили водой. Сели рядом и начали с явным удовольствием есть. Это очень вкусно, когда люди голодны — запивать черствый хлеб глотками холодной воды.

За этой булкой возникло что-то новое в их отношении друг к другу. Вот они жуют, посмеиваются. Словно все необыкновенно просто между ними, как если бы они были товарищи и сверстники, точно они в дружбе давно. В глазах Шаповалова искрится озорная мысль, а Григорий Иванович смотрит с мягкой, приязненной улыбкой.

Последние куски доедали стоя. Опять взялись за колбы. Кипятили, замораживали, по шкалам приборов отсчитывали тысячные доли градуса. А после полуночи дошли до главных испытаний: уже в темных очках Шаповалов включил сразу обе ослепительные лампы собранной днем установки.

Зберовский тоже надел темные очки. От ламп веяло жаром.

Перед ними в очень ярком свете система стеклянных сосудов. Посередине — трубка, наполненная бурым веществом. Пустили в нее воду. А трубка вдруг как озарится пронзительной зеленью!

— Петр Васильевич, глядите, глядите! — возбужденно воскликнул Зберовский.

Лампы жгут и руки и лицо. Для обоих, для Зберовского и Шаповалова, теперь словно ничего вокруг не существует. Все их внимание здесь. Они одновременно то открывают, то закрывают стеклянные краники; наклоняясь над столом, присматриваются к виду жидкостей в разных сосудах. Они теснят один другого, руки их сталкиваются, но оба они не замечают этого.

— Профессора Зберовского просят к телефону, — раздался голос со стороны двери.

По голосу Шаповалов узнал дежурного лаборанта, пришедшего сюда, — а лаборанты вообще дежурят внизу, на первом этаже; там и телефон.

— Абсолютно не могу! — не оборачиваясь, бросил Григорий Иванович.

— Супруга ваша зовет… беспокоится…

— Ну, занят, спасибо, так ей скажите. Некогда мне! И прошу не мешать!

Скрипнула закрываемая дверь.

Проверили: чистая вода, пройдя на свету сквозь трубку с веществом Лисицына, остается совершенно чистой. Никаких примесей не получает. Какая входит, такая и выходит. Просто фильтруется сквозь порошок.

— Григорий Иванович, дадим? — нетерпеливым шепотом спросил Шаповалов; его пальцы уже нащупали вентиль на газовом баллоне у стола.

Зберовский вытер рукавом вспотевший лоб.

— Давайте, — проговорил он, помедлив.

Пальцы повернули вентиль. Заклокотала вода в большой склянке — в нее ворвалась струя углекислого газа. Насыщенная газом вода пошла отсюда в трубку с веществом Лисицына.

Но из трубки она вытекает теперь уже не прозрачная, а белая от мути.

На какой-то миг Зберовский растерялся. Потом закричал с исступлением:

— Йод! Йод! Где йод у вас стоит?

Шаповалов подал ему, всунул в руку колбу с очень маленьким количеством чуть желтоватой жидкости.

Подставив ее, лихорадочным движением Григорий Иванович открыл краник. Струйка молочно-мутной воды упала в желтоватый раствор.

Жидкость в колбе мгновенно посинела.

Йодо-крахмальная реакция! Ошибки быть не может!

— Вы видите, что у нас происходит здесь? — негромко, как бы вне себя и словно обращаясь к самому себе, произнес Зберовский. Поднял колбу. Глаза за темными очками. Повысил голос: — Вы понимаете?… Мы получили с вами синтетический крахмал!..

5

Погода неожиданно испортилась. На рассвете небо затянуло тучами, хлынул дождь. Да так весь день, не переставая: дождь льет, темно, хмурые облака нависли, на асфальте лужи, а где нет асфальта — грязь, чавкающая под ногами, вязкая.

Сегодня Зберовский уезжает. И не отсюда, не с городского вокзала, а с той небольшой железнодорожной станции, что ближе к «дому приезжих», в котором он остановился.

Часа в три дня Григорий Иванович позвонил по телефону. Шаповалов же ему сказал: не может быть и речи, пустяки, что дождь, — он все равно приедет проводить на станцию. А банку с остатком вещества Лисицына нельзя доверить никому. Он, Шаповалов, лично привезет и передаст ее. Шоссе хорошее. Да, есть машина… Нет, не простудится… Кроме удовольствия, ему эта поездка не доставит ничего.

А туда двадцать пять километров. Позвонил в гараж — ответили: свободных машин нет. Пришлось отправиться попутными грузовиками, то с шофером в кабине, то сверху, в кузове, на керосиновых бочках под дождем.

Лужи сплошь покрыты всплесками. Брезентовый плащ на Шаповалове намок, не гнется, стоит коробом. Дождь барабанит по нему. Ветер. Брызги летят отовсюду.

Спрыгнув с кузова полуторки, наконец остановившейся у станции, с мокрым капюшоном, поднятым на голову, в облепленных грязью сапогах, Шаповалов выбежал на перрон. Поезд уже сию минуту подойдет; пассажиры выходят из-под навеса, выносят вещи. Железнодорожные рабочие катят по перрону багажную тележку.

А вон и Григорий Иванович. Нахохлился — видно, ему неуютно от слякоти и непогоды, — поднял воротник легкого пальто. Рядом с ним женщина под зонтом. Тут же носильщик с двумя чемоданами.

Увидев Шаповалова, Зберовский заметно обрадовался.

— Только как вы промокли, смотрите! Вы что — в открытой машине?… — спросил он, взяв его за локоть.

И, обернувшись, познакомил:

— Это — Зоя Степановна. А это — Петр Васильевич, Зоечка, тот самый…

Черными веселыми глазами Шаповалов взглянул Зое Степановне в лицо. Подумал про нее, какая она была красивая женщина, очевидно, еще совсем недавно. Вряд ли она встречалась с трудностями жизни. И глаза его снова смотрят на Зберовского.

— Банку я парафином залил. Двести двадцать девять граммов вещества. Чтобы не забыть, пожалуйста! — Он вынул из кармана пакет в восковой бумаге. — Себе граммов десять оставил на память. Ничего, Григорий Иванович? Вы не возражаете?

А по рельсам, обдавая паром, тяжко прошел паровоз. Промелькнули его красные колеса, тендер, почтовый вагон. Проходят мимо другие вагоны, скрипят тормоза. Поезд стоит уже возле платформы.

Носильщик заспешил. Зоя Степановна на ходу закрыла зонт, следом за носильщиком поднялась на вагонную площадку. Шаповалов и Зберовский шли за ними, но около вагона задержались.

— А я все меньше вижу оснований для оптимистических надежд, — вполголоса говорил Григорий Иванович. — Вчерашний синтез крахмала — не наша с вами удача. Это работа Лисицына: вещество-то он приготовил!

— Но мы знаем состав вещества…

— Да мало ли! Например, мы знаем состав хлорофилла. Когда угодно можем быть свидетелями синтеза, наблюдать процесс в растениях. Однако разве мы умеем сами делать хлорофилл?

— Да Григорий же Иванович… Вещество Лисицына — отнюдь не хлорофилл!

— А между знанием состава вещества и умением приготовить его часто лежит бездонная пропасть! Другое дело, если бы мы нашли исходные продукты — название тех бревен и камней, из которых Лисицын воздвиг свою сложную башню. Хоть намек на метод…

И Зберовский посмотрел на серое небо, на мокрые дома и крыши, на дождевую завесу вокруг, наглухо скрывающую все, что дальше станционных построек. Всюду хлюпает, льется вода. Жидкая грязь на платформе.

Словно оторвавшись от платформы, поезд медленно двинулся вперед.

— Гриша, отстанешь от поезда! Гриша! — встревоженно сказала Зоя Степановна.

Зберовский крепким рывком жмет руку Шаповалову. Догнав, ступает на бегущую уже быстрей подножку. Шаповалов идет рядом; вид у него озадаченный либо просто удрученный.

— Петр Васильевич! — окликнул его Зберовский и вдруг улыбнулся. — Только не подумайте, будто я сложил оружие. Нет, мы будем драться, черт возьми, до последних сил!.. Вы время от времени пишите. Адрес не потеряйте… Ну, будьте здоровы! И спасибо вам…

Вагон со Зберовским уже далеко. С брезентового капюшона то струйка стекает на грудь, то падают крупные капли. Весь плащ стал холодным, тяжелым. Шаповалов постоял немного, а потом пошел проситься на попутную машину.

Ждать у дороги долго не пришлось. Даже место в кабине свободно. Шофер оказался любителем стремительной езды: погнал напропалую; машина мчалась через лужи, вода взлетала от колес бурунами, как два крыла — направо и налево.

Чудилось порой, будто впереди форштевень корабля. Какую-то прелесть Шаповалов ощутил сейчас и в непогоде, и в дожде, и в том, как человек — шофер, — словно играя штурвальной «баранкой», уверенно проносится по извилинам дороги, торжествует над стихией, над пространством, властно рассекает мокрую муть.

Конечно, между знанием состава вещества и умением приготовить — пропасть. Но для Шаповалова само собой очевидно: то, что сегодня выглядит трудно достижимым — если это нужно и не вразрез с законами природы, — будет создано людьми завтра, послезавтра или через десяток лет.

Что углекислый газ при прямом взаимодействии с водой в приборе может превращаться в хлеб, доказано Лисицыным. И это неизбежно станет промышленной реальностью. Теперь все дело в сроках…

Далеко перед машиной — освещенные окна небольшого заводика. Ближе, ближе… Огни мелькнули сбоку, и вот они уже позади. Свет в окнах — неужели вечер? Да, степь и небо потемнели. Дождь вроде послабее…

Главное, почему Шаповалову настолько уж понравилась, такой огромной показалась сразу идея синтеза углеводов? Не потому ли, что он знал Лисицына? Или оттого, что самому ему привелось быть участником вчерашнего знаменательного опыта?

И да, и нет. Не только потому.

Мысль о синтезе поразила его величием новых, вдруг открывшихся перед ним перспектив. Вообще он верит всей душой в могущество науки; а наука для него — понятие собирательное: тут и марксистское учение об обществе, и физика, и техника, и биология, и астрономия. Все это, вместе взятое, ведет человечество в заманчивые дали. Понятно, борьба еще предстоит! Однако не за горами время, когда люди возьмут в свои руки все хозяйство планеты. Они станут управлять множеством процессов, происходящих на Земле: климатом, жизнью океанов и морей, энергией глубоких недр земного шара… А синтез углеводов промышленным путем — едва лишь Шаповалов услышал о такой идее — сразу лег в его сознании как вероятная часть будущего исполинского хозяйства человека.

Как много их в круговороте на Земле, воды и углекислого газа!..

Машина остановилась на городской окраине. Здесь гараж строительной конторы.

— Все! Дальше не поеду! — объявил шофер.

Поблагодарив, Шаповалов накинул мокрый плащ на плечи и зашагал по улице. Прежде чем пойти домой, он должен заглянуть в лабораторию, узнать, все ли там в порядке.

До нее добрых восемь-девять кварталов.

Густые сумерки. Он идет по раскисшей в слякоть глине. Дорогой думает о том о сем. Сперва — про лихого шофера. И вдруг ему почему-то вспомнилось когда-то читанное о Виноградском. В прошлом веке микробиолог Виноградский исследовал бактерии, живущие в почве, в темноте. Оказалось, отсутствие света не мешает им проделывать такой же синтез углеводов, как делают растения. Но энергию для синтеза бактерии получают за счет вспомогательного химического процесса: чтобы брать энергию, они окисляют вокруг себя в почве серу, либо аммиак, либо закись железа. Энергия вспомогательной реакции им заменяет свет. Без света, а ведь тоже синтез углеводов. Как и в растениях: из углекислого газа и воды…

На крыльце лаборатории Шаповалов почистил сапоги о специальную скобу. Наконец — знакомый коридор, гул вентилятора, привычный запах.

Старший лаборант показал ему журнал анализов; происшествий нынче не было, лаборатория работает нормально.

Вместо того чтобы тотчас же отправиться домой, Шаповалову захотелось зайти наверх, в свою комнату.

Он поднялся туда. А там все без перемен: листы бумаги, исписанные наспех цифрами; в кажущемся хаосе расставлены приборы, масса всяческих сосудов; через спинки стульев переброшены временные провода. На большом столе, в штативах, громоздится уже сыгравшая свою роль установка с тысячесвечовыми — темными теперь — электрическими лампами.

Шаповалов остановился возле этой установки.

Опять им овладело чувство беспокойства, смутное, такое, будто он ищет и не находит выхода. Мелькнули в памяти слова Зберовского: «Потери неизбежны. Энергия-то световая. Ведь фотосинтез!»

Час минул — Шаповалов все стоит и всматривается в блеск стеклянной кривизны. Неужели синтез должен быть обязательно с колоссальными потерями? Свет рассеивается, да… Свет — источник потерь.

Скользят концы каких-то совершенно новых идей — здесь они, близко, — и никак их пока не уловишь, не увяжешь!..

Глава IV. Враги и друзья

1

Пригревает весеннее солнышко. Под деревьями еще сугробы, но и там снег потемнел, покрылся рыхлой ледяной корой. А проталины все шире, и на аллеях уже сухо — только по бокам струятся ручейки. Приятно, что весна и что учебный год к концу. Тепло, особенно за ветром.

Один — просто в шерстяной фуфайке, вторая — в распахнутом драповом пальто, через парк шли студент и студентка. Они громко разговаривали. Ругали нелюбимого преподавателя: слушаешь его, и такая скукота берет…

— Вот почему, когда сам Зберовский читает, мне сразу все понятно — о чем бы он ни объяснял? Стереохимия ведь — ужас! — горячась, говорила она. — Но все-таки сидишь, когда Зберовский, и спать ничуть не хочется! Честное слово!

— Ну, то — Зберовский! — наставительно сказал студент.

— Чего он лекции теперь — не каждый день?… Не знаешь?

— Да вроде с углеводами опять у себя в лаборатории…

— Безобра-азие, — протянула студентка.

А кое-кто из молодежи был осведомлен получше; тем, которые специализируются при кафедре Зберовского и вхожи в его лабораторию, хорошо известно, что профессор работает сейчас над получением очень сложного, какого-то чудодейственного вещества, по свойствам напоминающего хлорофилл. Как утверждают, оно должно открыть новую эру в науке.

Сегодня Григорий Иванович собрался зайти в областное издательство, где будет печататься его брошюра о возможности гидролиза соломы, стеблей подсолнечника, кукурузы и других отходов сельского хозяйства юго-западной части СССР. И для здешнего края это важная тема, хоть край не совсем-то и южный. Издательство торопит, просит скорее подписать рукопись в набор.

Днем на улицах оказалось изумительно — весна! Теплынь, тротуары сухие. Григорий Иванович не раз задерживался по пути, беседуя со знакомыми студентами.

В издательстве он зашел к директору. А тот был у себя не один. В кресле перед его столом, развалясь, сидел некто солидный, в роговых очках.

— Вот наконец! Я вас заждался! — сказал директор, увидев Зберовского. И, здороваясь с ним, кивнул на человека в очках: — Не знаете друг друга? Познакомьтесь! Почти второе, а для нас, по сути дела, едва ли и не первое лицо в нашем облисполкоме…

Григорий Иванович подал руку и назвал себя:

— Зберовский!

Сидящий сделал движение, словно хочет встать. Глаза их встретились. Оба настороженно-пристально смотрели друг на друга. Крестовников узнал Зберовского, Зберовский же — прежнего Сеньку.

После долгой паузы Крестовников весь точно просиял от счастья.

— Ну, что ты скажешь! А? — воскликнул он. — Григорий!..

Взгляд Зберовского со все нарастающим удивлением ощупывал Крестовникова. К удивлению постепенно добавлялся чуть иронический оттенок.

— Так это, значит, ты? — спросил Григорий Иванович.

— Да я, конечно, я…

Крестовников тихо, как-то приветливо и умно засмеялся. Несуетливый, уверенный в себе, умеющий производить внушительное впечатление. Улыбается, и в улыбке не заметно фальши. Видно, искренне обрадован. Говорит:

— А ты — профессор, как я слышу? Я никогда не сомневался, что перед тобой научная карьера. Да ты подумай, встреча-то какая! Ну, я просто слов не нахожу… — И тут же бросил в сторону, объясняя директору издательства: — В гимназии еще мы… Потом — студентами жили вместе на чердаке, в мансарде. Пуд соли съели сообща. Столько лет не виделись! Не каждый день такие праздники случаются!

Ошеломленный и уже остро ощутивший противоречия в своей душе, Зберовский сел и хмуро, боком глядя, всматривался, вслушивался, пытаясь отличить истину от лжи. Ладонь Крестовникова по-приятельски легла ему на колено:

— Эх, Гриша, Гриша! Много трудных дорог позади. Есть о чем и вспомнить, поделиться… Но я так рад тебе, дружок, ты представить этого себе не можешь.

Григорий Иванович был внутренне в смятении. Кто же он есть — Крестовников, в конце концов? Просто ли грязный предатель, который донес в свое время на Осадчего в полицию, затем сумевший это скрыть и, пробиваясь к власти, ловко обмануть всех окружающих его? Или, быть может, он действительно шел трудными путями, ни сном, ни духом не повинен в том, что ему приписывали смолоду? Все гадкое, что раньше о нем думали, могло явиться результатом чьей-либо страшной ошибки. Быть может, за годы революции он сделал много честного, среди большевиков окреп морально, выстрадал, осмыслил многое и, как следствие отсюда, нынче по заслугам занимает место в обществе…

А как он держится сейчас? Если совесть нечиста, перед одним из знающих всю подноготную так невозможно было бы держаться.

Кроме того, Крестовников — член партии. Даже больше: член партии, избранный руководить. В глазах Зберовского это обстоятельство ставит человека в ряд людей особого склада, не вполне похожих на него самого, но безусловно уважаемых, испытанных людей, которым верить надо не колеблясь.

Крестовников сказал:

— Еще бы, пролетело четверть века с лишком! Не я один — ты тоже постарел, брат. Суровый этакий кремень-профессор. Не улыбнешься, смотришь букой. Воображаю, до чего студенты перед тобой трепещут. Где твоя былая экспансивность?

Слегка наивный по характеру, Зберовский хотел видеть в каждом — и теперь в Крестовникове, в частности, — преимущественно только хорошее. Однако никакими доводами он не мог сейчас заглушить в себе чувства брезгливости к прежнему скользкому Сеньке, не мог освободиться от ужасных подозрений. И Григорию Ивановичу стало почти физически душно. Он поднялся и объявил, что должен уйти, ему некогда, он подпишет рукопись и спешит на лекцию.

Встал и Крестовников:

— Уж очень, Гриша, тебя встретить мне приятно. Нужно бы наговориться досыта… Когда и где увидимся с тобой?

— Чего ж?… — делая над собой усилие, ответил Зберовский. — Скажем, вот… А почему же? Ну, к нам заходи. Мы будем ждать тебя с Зоей Степановной.

Едва имя Зои Степановны было произнесено, лицо Крестовникова выразило напряженное раздумье, будто он умножает или делит крупные числа в уме. Наконец он хлопнул себя по лбу:

— Стоп! Так ты и есть муж Зои Степановны? Смотри ты! Поздравляю! Как я рад! То-то она говорила — за химиком она, за профессором…

Возвращаясь из издательства, Григорий Иванович уже не глядел на весеннее небо, а, сосредоточенно шагая, думал о Крестовникове.

Все яснее выступало в мыслях, что Крестовников старается представить вещи не в том свете, как это на самом деле было. Обрадовался, точно и предполагать не мог возможности их встречи. Между тем года полтора назад он беседовал с Зоей на улице. Со слов Зои ему тогда уже стало известно, что она замужем за Зберовским, и кто именно — Зберовский, и что Зберовский живет здесь, по соседству. Ведь знал, определенно знал!

Вздор какой!..

В университете Григорию Ивановичу передали телеграмму. Шаповалов — молодой химик, который помог ему прошлым летом в Донбассе, — спрашивает позволения приехать на день-два для научной консультации. Григорий Иванович поручил тотчас же ответить: «Готов быть вам полезным. Приезжайте».

Последнее время его лаборатория не могла похвалиться заметными успехами в работе. Основная тема — превращение углеводов одних форм в другие, чтобы получать из дерева сахарозу и крахмал, — почти не двигалась, несмотря на упорный труд всего коллектива. Достигнутые прежде результаты пока не поддавались совершенствованию. Кое-кто из сотрудников начал поговаривать, что вот-де толчем воду в ступе. Внимание самого Зберовского раздвоилось: добрую половину своих рабочих часов он теперь проводит за опытами с веществом Лисицына — ищет способ делать такое вещество. Он написал об этом письма множеству ученых в Ленинград, в Москву, просил совета. И до сих пор — одни надежды, и ничего не удалось реального!

Вид у Григория Ивановича иногда бывает усталый. Морщины врезались глубже. Все чаще у него крутые перемены настроений. То он по-прежнему бодр, работает упрямо, своим ровным поведением внушает окружающим, словно так и быть должно с их грандиозной темой, — погодите, и Москва не сразу строилась. То вдруг замолчит. Запрется у себя в кабинете. Только вечером расскажет Зое, как сегодня пошатнулась вера в собственные силы; минута слабости прошла, но сколько лет уж тянется решение задачи о сахарозе и крахмале из клетчатки! А возродить открытие Лисицына — мечта, пожалуй, вряд ли достижимая…

В такие вечера Зоя Степановна становилась тихой и безмолвно-внимательной к нему. Она любит Григория Ивановича, всей душой стремится идти с ним рука об руку, очень верит в его научное призвание. И если он пришел домой подавленный сомнениями, Зое кажется, будто бы ей надо всю себя собрать, превратиться для него в гранитную опору; а. в то же время чем она располагает, кроме слова «верю» и кроме неспособных убедить общих и банальных фраз?

Она смотрела на него ничего не говоря. Вздохнув, гладила его, точно маленького, по плечу. Однако странно: этого бывало достаточно, чтобы к Григорию Ивановичу вернулось душевное равновесие.

Между ними никогда почти не возникало споров. При мелких разногласиях оба шли на уступки. Оба очень щадили друг друга. Но когда Григорий Иванович рассказал ей про Крестовникова, Зоя повысила голос:

— Зачем ты его пригласил?

— Вспомни, ты же училась на Юридических курсах, — улыбнулся он. — Есть даже термин — презумпция невиновности.

— При чем здесь презумпция невиновности!

— А термин этот означает, что подозреваемого нельзя считать виноватым, пока нет твердых доказательств его вины.

— Гриша, милый, не желаю я, не надо нам общаться с этим человеком! — взмолилась Зоя.

— Мне он самому бог знает до чего противен. Да что поделаешь — отвертеться не сумел. Так получилось…

— Я боюсь его.

— Да он не придет! — сказал Григорий Иванович. — Тебе он про себя говорил одно, а мне известно другое… Видеть нас обоих — для него вроде очной ставки.

— Он мне всегда был отвратителен.

— Не посмеет прийти!

Но спустя неделю Крестовников пришел.

Заметив, что его встретили необычайно холодно, он сделал вид, будто этого не чувствует. Держался с простотой, проглядывающей сквозь величавое достоинство. Всячески подчеркивал, что здесь он — в кругу близких друзей. Шутил, выкладывал новости и анекдотцы. Не раз возвращался к тому, как он благодарен счастливой судьбе, которая свела Гришу и Зою Степановну, и что очутиться с ними втроем — для него большое событие.

Прошел час. Григорий Иванович молчал, негостеприимно глядя. Тогда Крестовников переменил разговор. Он сказал о себе, что в прессе имеет влияние. Ему доставило бы удовольствие через прессу повысить известность, расширить популярность имени профессора Зберовского. Он мог бы поручить кое-кому написать две-три газетные статьи, для начала. Статьи могли бы посодействовать дальнейшей Гришиной карьере.

— Как вы посмотрите на это, Зоя Степановна, а?

«Сделку предлагает»,- подумал Григорий Иванович и с резкостью произнес:

— Рекламу мне создать? В рекламе я не нуждаюсь!

— Напрасно ты…

За очками серые глаза Крестовникова смотрят едва ли не в упор, давящим взглядом, и вместе с тем по-лисьи ускользают. А лицо Григория Ивановича уже кривится в недоброй усмешке.

— Я напрямик тебе хочу задать несколько вопросов, — сказал он.

— А ну-ка? Ну, давай, давай…

— Такая вещь: что постыдного, если твой папаша — дьякон? Отец Гавриил был честный человек и в Нижнем Новгороде когда-то пользовался заслуженным почтением. Я сам очень уважал его. И как могло случиться, что ты выдаешь себя за сына я не знаю там кого… во всяком случае, других родителей?

Крестовников лишь пошевелил бровями, слегка покосился на Зою Степановну. Не сразу ответил. Помедлив, вдруг улыбнулся:

— Поймал меня на хлестаковщине! Признаюсь, да. Ничто человеческое мне не чуждо. Для вящего эффекта случается приврать.

— Для вящего эффекта… А по документам как?

— Да брось, Григорий! По-прежнему прыгаешь козленком. Охота тебе в мелочах копаться!..

— Я настаиваю. Снова спрашиваю: чей ты сын?

— Да что ты к ерунде придрался? Курам на потеху — правдолюбец этакий!.. Зачем тебе? Мне уже совсем не нравится тон твоих вопросов.

— А мне не нравится смысл твоих ответов.

— Объясни!

— Изволь.

Тот ореол руководителя и коммуниста, который в мыслях у Григория Ивановича хоть противоречиво, зыбко, но все же как-то защищал еще Крестовникова от тяжести ужасных подозрений, теперь рассыпался в прах. Перед Григорием Ивановичем сейчас — не кто иной, как Сенька из мансарды, путем обмана проникший в члены партии, сумевший ухватиться за власть.

Григорий Иванович даже поморщился с откровенной гадливостью.

— Видишь, Сенька, — сказал он, подумав, — если вокруг тебя всюду — малая ложь, органически тебе необходимая, то как ты докажешь, что непричастен к большой лжи?

— К какой большой лжи я могу быть причастен? Ты — в уме?!

— В абсолютно здравом.

— Гриша, перестань! — вмешалась Зоя Степановна.

Поднявшись со стула, Крестовников сделал шаг в сторону Зберовского. В голосе его — угрожающие интонации:

— Про какую ты большую ложь заговорил? Продолжай, раз начал.

— Сам это должен понимать.

— Что мне понимать! Ты расшифруй свои намеки. Я намеков не люблю. Какая ложь? Ты говори! Ну, например, ну, например?… — Он наседал на Зберовского чуть ли не с кулаками.

Зоя Степановна выходила из себя:

— Гриша, я прошу, довольно! Семен Гаврилович, прекратите!

— Ты хочешь — например? — усмехнулся Зберовский. — Идет! Попробуй опровергнуть. Был смутный, но тебе ясно, о чем речь, слушок. В мансарде… про одно не слишком красивое дельце…

— Что имеешь в виду? А? Какой слушок? Откуда? Ты, Григорий, хоть немного отдаешь себе отчет?…

— Угодно точку над «i»?

Став бледнее пергамента, Крестовников взорвался:

— Вдобавок, ты еще и клеветник! Недаром ты женат на вдове сутяги!..

— Вон! — закричал Григорий Иванович и показал на дверь.

2

Город незнакомый.

Оставив чемоданчик в камере хранения, Шаповалов на вокзальной площади сел в переполненный людьми автобус, доехал прямо до университета. Здесь спросил, где найти профессора Зберовского. Ему показали здание у парка. Объяснили: лаборатория и кабинет профессора на третьем этаже.

И в автобусе, и уже теперь, поднимаясь по лестнице, Шаповалов пытался представить себе, как пойдет его разговор с Григорием Ивановичем. Быть может, новая идея, ради которой он приехал сюда, вовсе не покажется Зберовскому настолько уж значительной. Не чересчур ли: явиться специально за тысячу с лишним километров, вместо того чтобы просто написать подробное письмо?

— Товарищ, я ищу профессора Зберовского…

Девушка, стоявшая вблизи от входа, посмотрела и ответила:

— Пересечете оба зала; кабинет его направо.

Люди были заняты работой, и на проходящего никто не обращал внимания. Зато взгляд Шаповалова словно фотографировал все, что он видит по пути на столах. Приборы были сложны, соединялись между собой в агрегаты, назначение которых не сразу поймешь. И только в глубине второго зала он заметил как бы старого друга: установку для синтеза — примерно такую же точно, как он собрал когда-то по указаниям Зберовского в своей собственной лаборатории.

«Ага, значит, дальше фотосинтеза тут мысли пока не пошли!»

Григорий Иванович был в кабинете. Встретил его очень приветливо:

— Здравствуйте, мой дорогой! Ну-те, выкладывайте, с чем приехали! — и усадил его в кресло.

Шаповалов сказал: дело касается синтеза углеводов. Ему на ум пришла совершенно новая комбинация. Правда, мысль его еще сыра, — возможно, даже и ошибочна. Но он уверен, что промышленный синтез крахмала и сахара в будущем следует строить не так, как это раньше было задумано Лисицыным. Открытие Лисицына — это пройденный этап, а новые поиски надо вести на уровне еще более высоком, прокладывая путь по целине. Конечный результат останется тот же: брать углекислый газ и воду и на химическом заводе получать из них крахмал или какую нужно разновидность сахаров. Однако идеальный способ синтеза не должен требовать световой энергии. Иначе нам не избежать энергетических потерь.

— Что, что? — спросил Зберовский, приподнявшись и положив руки на стол. — А конкретная основа для подобных рассуждений у вас есть? Или это… общие слова?

Сейчас Григорий Иванович точно впервые увидел Шаповалова.

Перед ним сидит обыкновенный человек, смуглый, почти уже среднего возраста. Скромно одетый — в стандартном сером пиджаке, смявшемся, вероятно, в вагоне. Не очень чисто побрит, синева на щеках. Наклонил голову; черные волосы крылом свесились на лоб. Сосредоточенно и словно с большим интересом он трудится над крышкой от чернильницы: то снимет ее, осмотрит, то осторожно поставит на место.

А в голосе его звучат напряженные нотки.

Что он скажет конкретное? А вот — по Виноградскому — бактерии, которые живут в темноте. Как известно, они способствуют какой-нибудь реакции в среде, их окружающей: скажем, окисляют серу или аммиак. Освобожденную при этой вспомогательной реакции энергию они используют для синтеза углеводов в своем организме — без чего они и жить бы не могли.

Жизнь бактерий как будто бы и мелкий факт. Но отсюда вытекают два очень важных вывода: во-первых, синтез углеводов возможен без света; во-вторых, процесс синтеза может быть осуществлен за счет энергии какой-то другой, идущей параллельно, вспомогательной химической реакции.

— Мне так подумалось, — продолжал Шаповалов, — первая задача — изучить подробно все, что относится к бактериям. Постараться выделить из них ферменты, благодаря которым процесс реально удается хотя бы в крохотных масштабах. А потом, по аналогии, перейти на поиски промышленного способа… Я уж начал, между прочим, предварительные опыты. Примитивные пока еще и неуклюжие попытки…

Зберовский смотрел на него горящими глазами.

— И что вам опыты дали? — спросил он.

Шаповалов вздохнул:

— Запутался я в сложностях, Григорий Иванович.

Про крышку, снятую с чернильницы, он давно забыл. Держал ее в пальцах неподвижно. Поднял взгляд на Зберовского.

Григорий же Иванович, встав из-за стола, принялся молча ходить по комнате туда и обратно.

Миг недоверия к идее сменился в его мыслях вспышкой изумления. Действительно, промышленный синтез хочется видеть без передачи энергии в виде светового потока! И ведь может получиться. А в случае успеха открытие Лисицына не только сойдет с мертвой нынешней точки, но и взлетит на небывалые высоты. Черт знает, до чего идея дерзкая! Даже страшно, какая новизна!

Спустя минуту эти радужные мысли покатились вниз по затухающей кривой. Уж кому-кому, а Григорию Ивановичу слишком хорошо известно, насколько труден путь от исходных мечтаний до сверкающих в будущем целей.

За успех идеи Шаповалова не больше шанса против тысячи. Она увязнет, вероятно, в дебрях химии ферментов. Скорей всего, потратишь бездну сил, и все окажется зря.

Нет, нечего и думать — браться за такое деяо. Нельзя и человека напрасно обнадеживать.

Остановившись перед Шаповаловым, Григорий Иванович взглянул на него и опустил глаза. Вдруг почему-то вспомнил профессора Святомыслова. И из глубоких недр души хлынуло по-молодому обжигающее чувство, сходное с острой ненавистью к самому себе.

— Послушайте, — с запинкой сказал Григорий Иванович, — вы всерьез желаете работать над вашей идеей?.

— Всерьез, — ответил Шаповалов.

— Тогда — один в поле не воин. Переходите на работу к нам в лабораторию! У меня как раз вакантна должность научного сотрудника. Тут мы взялись бы за ваши опыты, объединив усилия. Задача-то очень нелегкая!

Отнюдь не ожидавший, что разговор может принять подобный поворот, Шаповалов вначале поколебался. А как же все его дела на рудниках? Но почти тотчас сказал: в принципе он согласен. Однако он сообщит свое окончательное решение лишь по телеграфу из Донбасса.

— Ну, я вас считаю уже здешним, — улыбнулся Зберовский. — Теперь пойдемте, лабораторию вам покажу!

Выйдя из кабинета, они долго ходили между лабораторными столами, задерживались у многих установок, особенно у тех, которые действуют в данный момент.

Стоящая возле уникальных измерительных приборов женщина чуть повернулась сперва к Григорию Ивановичу, затем к Шаповалову. Она прислушивалась к их беседе. Григорий Иванович сказал ей:

— Знакомьтесь, Лида. Это наш будущий сотрудник.

А вечером того же дня Шаповалов уехал домой.

Надо заметить, что ящики, заменявшие мебель в квартире Шаповаловых, постепенно уступали место настоящим столам и кроватям. Заботилась об этом Вера Павловна. К своим приобретениям она относилась спокойно и по-деловому, как к чему-то будничному, но крайне нужному. И верно: разве ей не следовало дать Сереже детскую кроватку с сеткой и высокий стульчик, на котором он сидит за столом — за столом именно, а не за ящиком?

Между тем все ее покупки Шаповалову доставляли удовольствие. Однако он стыдился признаваться, что рад вещам, окружающим его семью в квартире. Он не всегда чувствовал четкую грань между устройством минимальных удобств и мещанской жадностью к накоплению. Стяжательство же у людей он ненавидел. Ловя себя на том, как ему приятно купленное Верой, он временами думал: а нет ли здесь уже начальной стадии стяжательского духа? И бывали случаи, когда его реплики по поводу нехитрого шкафа для одежды или занавесок, появившихся на окнах, могли бы показаться Вере Павловне обидными.

Только Вера Павловна не обижалась на него за это. Она была достаточно умна и слишком хорошо его знала.

Главное, отчего в их жизнь вторглась черная кошка, состояло в другом.

Это был не то что разлад, — нет, Вера Павловна просто начала себя ощущать не такой-то уж необходимой для него, предоставленной самой себе и одинокой.

Живется ей трудно. Еще в прошлом году осенью она поступила в школу, где теперь преподает историю. Ходит в школу почти каждый день с Сережей и на часы уроков оставляет его под присмотр школьной сторожихи. Потом ей надо торопиться в магазины за продуктами, а дома ее ждут бесконечные хлопоты: то накормить Сережу, то постирать ему бельишко. Проходит день, приходит вечер; Сережа спит, а она одна, одна. И кажется ей, будто бы у Пети даже нет стремления прийти домой пораньше.

Если он увлечен своими новыми идеями в области химического синтеза, это для нее оправдано. Идеи того стоят. Но ведь большую часть вечерних часов он проводит вне лаборатории!

Получается так:

— Петя, сходим завтра в кино!

— Завтра? — переспрашивает он. — Нет, не смогу. На одной из шахт будет производственное совещание.

— Ну, послезавтра в клубе концерт Мирона Полякина…

— Девятого числа?… Девятого у нас комиссия по борьбе с текучестью рабочей силы. Опять все рудники треста в прорыве.

До всего ему есть дело. Конечно, это вообще-то хорошо. Однако очень плохо, что он шаг за шагом словно отвыкает от нее, что она уже не имеет на него прежнего влияния, что их душевная близость начинает занимать в пропорциях его мира все меньшее и меньшее место.

Вера Павловна много думает о нем.

Сейчас он взял четырехдневный отпуск, чтобы съездить к профессору Зберовскому.

И вот он наконец вернулся из поездки. Ворвался в комнату веселый, как в былое время, возбужденный.

Правду говорят, что радость на двоих — две радости. У Веры Павловны все лицо сияет. Она хлопает в ладоши и шутливо прыгает возле Шаповалова. Как она счастлива: действительно его идея настолько высоко оценена? Сам профессор сказал? Прямо, сразу — в старшие научные сотрудники? Работать над собственной идеей? Господи, да ясно, нужно соглашаться!

— Настоящая твоя дорога, Петя!

Оба стали прикидывать вслух, как и что надо сделать практически. Шаповалов заявил: сперва он туда переедет без нее и без Сережи, дождется там квартиры, а они месяц-два пока здесь одни поживут. Улыбку Веры Павловны тотчас как рукой сняло:

— Порознь опять? Не будет! Протестую. У меня как раз учебный год к концу. Поедем вместе, и никаких!..

Его взгляд пробежал по новой мебели:

— Ну как же с этим двинешься…

— А на это плюнем!

— Плюнем? — протянул он, недоверчиво посмотрев.

— Вещи для нас, — воскликнула она, — или мы для вещей?

Он вдруг ужасно обрадовался:

— Правильно! Бросим к чертям!

Вопрос был в том, отпустит ли его директор треста, а если решит задержать, то надолго ли.

Когда Шаповалов пришел и начал говорить о своих замыслах и приглашении Зберовского, директор спросил:

— Что у тебя… это с партийной организацией-то согласовано уже?

— Нет пока еще. Но, думаю, если вы решите…

— Видишь ли, насчет тебя мне не хочется единолично действовать.

— Ладно, — сказал Шаповалов, — я схожу потолкую.

А секретарем партийной организации треста недавно был избран Василий Танцюра — тот самый старинный приятель Шаповалова, с которым они с детства шли нога в ногу, юность прожили в одной комнате общежития молодых шахтеров, не раз делили корку хлеба, вместе поступали в комсомол. Лишь за последние годы они как-то удалились друг от друга: один учился в Москве, второй непрерывно работает на рудниках.

Их разговор сейчас, начавшийся так именно, как начинают разговаривать давнишние друзья, вскоре приобрел несколько иной характер.

Танцюра иронически взглянул на Шаповалова:

— Всюду «летуны». Заразное поветрие, и тебя подмяло. Недаром ты в комиссии по борьбе с текучестью…

Шаповалов твердо сказал:

— Здесь случай совершенно особый.

— Особый, думаешь? У каждого особый!.. А как нам быть с закреплением кадров на рудниках? До конца пятилетки закрепиться — не ты ли сам голосовал «за»?

— Послушай, Вася, — уже сердясь, поднял голос Шаповалов, — я тебе без шуток говорю.

— Ну, посмотри, если без шуток!

Глаза их встретились. У Танцюры — зеленоватые, под белесыми бровями — они теперь светились осуждением и состраданием. В то же время ему было словно неловко за своего приятеля.

Сев рядом и вздохнув, он посоветовал: пусть Шаповалов пристально оглянет собственную жизнь. Уж слишком мечется. Последовательности нет. Был шахтером, собрался в пилоты — передумал, кинулся в матросы, стал на химика учиться, сюда пришел служить, снова хочет сорваться куда-то…

— Да не сорваться! — возмутился Шаповалов. — Нельзя подходить так ограниченно… Пойми: речь идет об исключительно важной научной работе!

— Все понимаю. Ты поделился с профессором идеей, профессору понравилось — он тебя и взялся переманивать. Неохота самому засучить рукава. Бывают такие любители… Научная работа, говоришь? Однако разве и у нас тебе не поручили вести научную работу? Довел ты ее до конца, нет? Или тебе не создали условий в твоей лаборатории? Чего молчишь? Стыдно?

— Вася! — бросил Шаповалов с укоризной.

Он снова принялся объяснять и убеждать. Горячился, сыпал аргумент за аргументом. А Танцюра ни на шаг не сдал позиций.

Долго еще продолжался спор.

Взяв руки Шаповалова в свои, Танцюра просил истолковать все сказанное не во вред их дружбе, а с более высокой точки зрения. Уголь — это сейчас один из главных фронтов строительства социализма. Партия нацеливает коммунистов драться за стабильность кадров в Донбассе. Каждый большевик должен быть примером стойкости для окружающих. И тем более благодаря тому, что они с детства друзья, он не считает себя вправе сделать Шаповалову никакой уступки.

3

Григорий Иванович не забыл о дне рождения Зои. Когда она утром проснулась — а была зима, декабрь, двадцатое число, — она увидела букет живых цветов. Тут же лежали билеты на оперу «Борис Годунов». Сегодня эта опера впервые ставится их областным театром.

В театр Зберовские ходят два-три раза в год. Каждый такой случай — для них событие всегда очень праздничное.

Из университета Григорий Иванович вернулся часов в шесть вечера. Поужинав, они решили с Зоей пройти до театра пешком. Мороз крепчал, под ногами сочно похрустывал снег, и на небе места не было, не усыпанного звездами.

Они уже вошли в зрительный зал и разыскали свои кресла в партере, а щеки у обоих еще горели от мороза.

Почти тотчас началась увертюра.

Зоя Степановна слушала, чувствуя себя как бы подхваченной потоком звуков, несущейся куда-то в ритме арий, хоров и речитативов.

Опера шла, акт за актом.

Григорию Ивановичу оперное пение не доставляло особенного удовольствия. Если говорить о пении, он предпочел бы что-нибудь не столь замысловатое — он любил простую, за душу берущую русскую песню. Однако перед ним теперь в игре актеров и мастерских сценических эффектах оживали, становились зримыми памятные с детства пушкинские образы. Летописец Пимен пишет в келье, у лампады. Честолюбивая красавица Марина. «Тень Грозного меня усыновила, Димитрием из гроба нарекла…» Все, как у Пушкина в трагедии: самозванец движется с полками на Москву, юродивый просит денежку, и под мрачными сводами царских палат умирает Борис Годунов.

Упал занавес. Грянули аплодисменты.

Молча, еще под впечатлением спектакля, Зберовские дождались очереди к гардеробу. Григорий Иванович помог Зое одеться и уже застегивал свое пальто.

Вдруг, невольно обернувшись, он увидел: сбоку, в полушаге от него, лицом к лицу стоит Крестовников. Смотрит сквозь очки, точно сверлит, пронзительным, тяжелым взглядом.

Зберовский побледнел. Глаза его округлились, сразу стали колючими. Губы начали кривиться.

— Сволочь! — еле слышно прошипел ему Крестовников.

Зоя Степановна, схватив Григория Ивановича за рукав, с силой потянула сквозь толпу к двери. Григорий Иванович рванулся назад. Протиснувшись к Крестовникову, кинул шепотом, в ярости:

— Осадчий тоже был бы удивлен, глядя на твои успехи!

Крестовников не дрогнул. Лишь высокомерно покосился. Сохраняя полную невозмутимость, отвернулся и сказал очутившейся теперь с ним рядом пышно разодетой женщине:

— Есть в нашем городе пока остатки хулиганства. Как по-твоему, а?

Много дней после этого Григорий Иванович не мог освободиться от ощущения, будто притронулся к чему-то нечистому. Однако он заставлял себя не думать о Крестовникове и, погружаясь в свои повседневные заботы, постепенно начал забывать о нем.

А зима выдалась не из легких.

Здоровье у Зберовского в нынешнем году стало хуже, чем всегда. Временами слабость, неприятно давит в груди. Впрочем, он не допускает и мысли, что следует пойти к врачу. Вздор, само пройдет! Никому, даже Зое не говоря о том, как себя чувствует, он продолжает работать попрежнему с утра до вечера.

До сих пор тянется переписка, которую он от имени университета ведет с Наркоматом тяжелой промышленности. Зберовский требует, чтобы в распоряжение его кафедры из Донбасса перевели химика Шаповалова. Ему не отказывают, но дело движется с медлительностью совершенно потрясающей.

В январе по всем университетским лабораториям ходили какие-то ревизоры. Дошли они и до лаборатории Зберовского. Их было шесть-семь человек. Они заявили: общественность города интересуется ходом научных работ; для этой цели и создана их бригада. Они хотят подробно ознакомиться с лабораторией. Ревизия имеет не государственный — общественный характер, однако тем не менее производится с письменного разрешения Комиссии советского контроля. И пришедшие подали Григорию Ивановичу документ с подписями, штампом и печатью, где сказано: допустить бригаду общественных ревизоров, оказать ей содействие.

— Ну что ж, ознакомляйтесь! — вздохнул Григорий Иванович.

Из-за этих ревизоров два с лишним дня никто в лаборатории не занимался своим делом. Они разошлись между рабочими столами, засыпали каждого научного сотрудника сотнями вопросов — впопад и невпопад, — и все услышанное тотчас же записывали.

Спустя неделю их бригада в полном составе снова явилась к Зберовскому и принесла с собой акт, в котором выводы по ревизии были изложены на двенадцати страницах. Из акта следовало, что состояние работ в лаборатории профессора Зберовского плачевное: расходуя большие средства, лаборатория много лет уже не дает стране никаких полезных результатов. Нет ни единой темы, близкой к завершению, по крайней мере на ближайшие годы. Несмотря на кажущуюся заманчивость проблем, в действительности все, чем занята лаборатория, оторвано от жизни и не служит конкретным задачам сегодняшнего дня.

Прочитав, Григорий Иванович возмутился. Встал из-за стола:

— Послушайте, товарищи, ведь чушь же здесь написана!

Ревизоры понимающе переглянулись. Один из них — руководитель бригады — сказал:

— Относясь к вам с полным уважением, мы хотим помочь вам объективно посмотреть на то, что у вас происходит. В акте нет ничего голословного. Призываем вас вдуматься в каждый из пунктов.

— Дело не в пунктах, дело в перспективах! — сердито проговорил Зберовский. — Нельзя из каждого научного труда стремиться тотчас шубу шить. Вы в послезавтрашний день загляните! А мы уже уверенно превращаем углеводы многих форм в другие — чего никто в мире пока не достиг!..

— Как вам угодно. На шубу часто ссылаются. Если с актом не согласны, давайте особое мнение.

Когда бригада ушла, Зберовский принялся писать протест. Ревизия ему казалась чьей-то смехотворно легковесной выдумкой, выводы ее — абсурдными, а самих ревизоров даже жаль отчасти. Их старший говорит, будто окончил философский факультет, а вон с каким треском они сели в лужу. Но все-таки, по свойству его натуры, Григорию Ивановичу стало беспокойно. Всем ли сразу бросится в глаза, насколько акт несправедлив и неразумен? И для большей надежности он подкрепил свое возражение ссылкой на имена двух известных московских ученых, всегда высоко оценивающих труды его лаборатории. Кроме того, Зберовский решил попросить, чтобы возражение с ним вместе подписал и ректор университета.

С ректором вышла заминка, что Григория Ивановича очень раздосадовало.

Ректор продержал у себя акт ревизии трое суток, затем вернул его Григорию Ивановичу, прислав с секретарем. Под возражением вторая подпись не была поставлена. Вместо этого ректор сделал отдельную короткую приписку, где подтвердил только одну деталь: несколько лет тому назад лаборатория участвовала в важном народнохозяйственном деле — в организации гидролизного производства.

Григорий Иванович пошел объясняться в ректорат.

— Коллега, вы напрасно все это к сердцу близко принимаете, — сказал ему ректор. — Вся ревизия — такой опус несолидный. Профсоюзная общественность… Ну, дайте порезвиться им. Ваши труды сами говорят за себя! Что вам: на дуэль общественников, что ли, вызывать?

Подумав после разговора с ректором, Григорий Иванович махнул на неприятную историю рукой.

А через месяц наконец была получена телеграмма из Донбасса. Шаповалов сообщает: Москва уже распорядилась откомандировать его; он сдает свою должность и вскоре приедет к Зберовскому.

До сих пор Григорий Иванович не брался вплотную за работу над идеей Шаповалова, потому что не считал себя вправе начать опыты до приезда автора идеи. Предпринять реальные шаги без автора — было бы похоже на присвоение идеи. А в этом отношении, как и в других своих жизненных принципах, Григорий Иванович был крайне щепетилен.

В тот день, когда он получил телеграмму Шаповалова, Зоя Степановна получила письмо из Москвы, от Аннушки Благовещенской.

Письмо Аннушки содержало ужасные новости. Аннушка рассказывает о тревожной сенсации, прокатившейся по Москве. Четверо московских химиков-ученых, игравших в науке видную роль, консультантов наркомата и Госплана, вдруг разоблачены как шпионы и враги народа. Они были людьми, которых ценили, уважали в высшей степени, и — как гром среди ясного неба — всплыли на поверхность их грязные интриги, тайные связи с заграницей. Естественно, что все они уже арестованы.

Вечером Зоя Степановна дала прочесть письмо Григорию Ивановичу. Он тихо ахнул, прочитав. Всех четверых он знает лично.

Событие казалось чудовищным. Зберовские проговорили о нем до поздней ночи.

Григорий Иванович растерянно смотрел на Зою. Сперва он вспоминал каждого из четырех, и выходило, что быть такого не может. Он не допускает мысли, чтобы эти искренние, по-настоящему хорошие люди способны были вести двойную игру. Во время организации гидролизных заводов он встречался с ними часто. Уж что-что, а заподозрить их в предательстве и шпионаже просто разум отказывается.

— Чужая душа — потемки. Ты и Крестовникова пытался защищать, — заметила Зоя Степановна.

— Ну, с кем ты сравниваешь!..

И вместе с тем для Зберовского не подлежало никакому сомнению: все, что делается в нашей стране, делается правильно. Надо думать, государство знает об арестованных гораздо больше, чем известно ему. Если их арестовали… Господи, а он, по простоте своей считая их честными учеными, каждому из них еще руку пожимал!

На следующий день, после лекции, он даже специально позвонил по телефону Зое. Сказал, прикрыв телефонную трубку ладонью:

— У меня Аннушкина новость из головы не выходит. Диву даюсь. Не укладывается в мыслях. А все же не бывает следствий без причин…

Тут же он поморщился. Плохо получилось: его возражение против акта ревизии подкреплено ссылкой на авторитет двух крупных химиков, и оба сейчас… Да неужели же за деньги продались?

Еще день спустя, утром, как всегда в восемь часов, Григорий Иванович пришел в лабораторию. По пути здоровался с сотрудниками. Что-то необычное сегодня было в поведении ему так близко знакомых людей. Никто еще не приступил к работе. Стоят в лабораторных залах кучками, почти у всех в руках развернуты газеты. Едва Зберовский появился, замолчали, а, видимо, до его прихода возбужденно разговаривали. Кто отводит глаза, кто глядит на Зберовского со странным выражением не то любопытства. не то — будто у Григория Ивановича костюм не в порядке.

Он вошел в кабинет, снял пальто. На письменном столе свежие газеты, и на той, что сверху, две колонки текста обведены красным карандашом. Кому в голову взбрело подчеркивать?

Григорий Иванович посмотрел: газета областная, местная. Карандашом отмечен фельетон. Бегло окинул взглядом строчки. Вдруг увидел — здесь много раз упоминается его фамилия.

Фельетон озаглавлен: «Путешествие в Лапуту». Под фельетоном подпись: Христофор Колумб.

Сперва идет игривый пересказ всем известного путешествия Гулливера. В стране, называемой Лапута, Гулливеру довелось посетить тамошнюю академию наук. Нельзя и перечислить чепуху, которой были заняты ученые этой академии, — они как бы стремились перещеголять друг друга нелепостью своих дел. Чего стоит хотя бы единственный пример: один лапутянский ученый всерьез трудился над превращением невесть какой дряни в пищевые продукты.

Лапута — вымысел Джонатана Свифта. Роман о Гулливере написан еще в восемнадцатом веке.

«Но дико видеть то же самое в наши дни, рядом с нами, в нашем городе! — развязно восклицает автор фельетона. — Не надо ездить в Лапуту. Достаточно зайти в университет, в лабораторию профессора Зберовского. Движимый воистину загадочными побуждениями, этот профессор возродил нравы лапутянской академии. У него не хватило пороху придумать что-нибудь свое, оригинальное; он прямо пошел по стопам лапутян — в частности, того из них, который был озабочен приготовлением якобы пищи. Из чего? Профессору Зберовскому неважно из чего: из дерева, из воздуха, из дыма — лишь бы создать подобие научного труда. Лишь бы простаки были одурачены. С какой целью, спрашивается, все это предпринято Зберовским? Не затем ли, чтобы отвлечь внимание и средства от действительных нужд народного хозяйства?…»

Этакая наглость!..

У Григория Ивановича частыми ударами забилось сердце. Будто острый камень давит ему грудь — захотелось сбросить; он рывком ослабил галстук, стягивающий воротник. Буквы прыгают перед глазами. Нет, какова наглость! Публично! В газете! Как осмелился возмутительный писака?… Оголтелая, бессовестная клевета!..

Мелькнуло в мыслях: Христофор Колумб, — боится невежда открыто назвать свое имя…

Фельетон заканчивался так:

«…Однако профессор Зберовский просчитался. Он забыл, что живет в Советском Союзе, среди советских людей. А наши люди ему не позволят втирать им очки — так же, как они ему не позволят перерабатывать государственные средства в дым!»

4

Шаповалов приехал в самый разгар неприятностей, обильно хлынувших на Зберовского.

Он пришел в кабинет Зберовского.

— А где ваша семья? — спросил Григорий Иванович.

— Они пока на вокзале. В комнате матери и ребенка.

— С вами вместе приехали?

— Вместе.

Зберовский сказал, что просит посидеть, подождать его несколько минут. Накинул на плечи пальто и вышел из лаборатории.

Удачно: заведующий административной частью университета оказался у себя. Он зашептал Зберовскому о том, как он сочувствует: до чего распоясались газетчики, неприличный фельетон; разве нельзя было написать помягче?… Что? А, да, квартиру новому сотруднику! К сожалению, теперь он ничего не может сделать. При всем желании… «Так вы же обещали, говорили — приготовлена!» — «Все течет, все меняется, Григорий Иванович, — кто это изрек: Гераклит Эфесский?» — «Зачем мне Гераклит Эфесский! У человека семья на вокзале…» — Заведующий административной частью, любезно и непонятно улыбаясь, лишь вздыхал да разводил руками.

А Шаповалов сидит в кабинете.

Вернувшись, Григорий Иванович как бы вскользь заметил, что с жилищем временная неувязка («Пустяки, не огорчайтесь, все очень скоро уладится!»), и предложил тотчас же занять столовую в его собственной квартире. Уж как есть, пусть супруга Шаповалова простит: не от него, не от Зберовского, зависело… Сейчас они вызовут машину и вдвоем поедут на вокзал. Зоя Степановна будет только рада гостям. Да чего смущаться: дело обыкновенное, житейское…

— Спасибо, нет, и ни за что! — уперся Шаповалов.

Не вовремя зазвонил телефон. Зберовский взял трубку. Это ректор спешно его вызывает. Ненадолго — ну, самое большее, на четверть часа.

Теперь Шаповалов вышел из кабинета следом за Григорием Ивановичем. В лабораторном зале с ним поздоровалась сотрудница. Он пытался вспомнить, знаком ли с ней. А она сама подсказала:

— Меня зовут Лидия Романовна Черкашина.

Худощавое приятное лицо, чуть остроносое, подвижное; заметна проседь в волосах; губы небрежно покрыты помадой, а природная линия губ резкая, волевая. Глаза испытующе и умно смотрят:

— Как ваши первые впечатления на новом месте? — И она воскликнула: — Честное слово, жаль Григория Ивановича… Он крепится, но ведь мы знаем его — видим! Такие негодяи! Так незаслуженно!

— А что? — не понял Шаповалов.

— Ведь вы же к нам — работать, кажется?

— Работать, да.

Лидия Романовна помедлила, сдержанно взглянув.

Подошел еще один сотрудник. Тут Шаповалов впервые услышал о выступлении местной газеты против Зберовского.

Немного погодя он, никому ничего не сказав, куда-то исчез. Потом Григорий Иванович тщетно разыскивал его. Удивлялся: где Шаповалов?

Шаповалов же снова появился в лаборатории лишь к концу следующего дня. Оказывается, он решил сам заняться своими жилищными делами. Не желая никого обременять, он снял на окраине города комнату у частного застройщика. Далековато, но зато его семья теперь полностью устроена, и вопрос этот в дальнейшем Григория Ивановича пусть вообще не заботит.

В университетском отделе кадров кое-кто начал сомневаться: не время-де сейчас оформлять человека на должность в лабораторию Зберовского. Однако Шаповалов приехал по вызову, подписанному ректором. Поэтому никуда не денешься — приказ о его зачислении пришлось все-таки отдать.

А о профессоре Зберовском часть преподавателей и университетских служащих уже говорит с выразительными недомолвками, со странными ужимками.

Григорий Иванович был намерен в печати опровергнуть злостный фельетон. Он набросал гневную отповедь, отправил редактору областной газеты. Почти тотчас ему ее вернули с отпиской в две строки: опубликовать не представляется возможным. Тогда он написал жалобу на действия газеты. Адресовал ее председателю облисполкома, особо подчеркнув: лично председателю, в собственные руки.

Между тем ректор и декан факультета чуть ли не ежедневно ведут с ним тот же самый нудный разговор. Все продолжают речь о фельетоне. Конечно, можно этак посмотреть, можно и иначе… Но если бы тень падала на одного профессора Зберовского, еще бы полбеды. А тень, к сожалению, падает на коллектив лаборатории, на кафедру, которую он возглавляет. В какой-то мере, значит, и на весь университет. Допустим, фельетон слишком хлесткий, не в форме суть; а в сущности — сигнал, обязывающий как следует подумать. Не случайно и ревизия пришла к невеселым выводам…

Спустя недели две-три, по распоряжению ректора, было назначено собрание сотрудников лаборатории и кафедры Зберовского — с привлечением всего факультетского актива. Опять о том же: надо, чтобы люди откровенно высказали свои мысли.

Накануне дня собрания Григорий Иванович получил ответ на свою жалобу. Ответ изумил Григория Ивановича и очень расстроил. Там было сказано, что критикуемый им фельетон не настолько уж необоснован. В частности, неблагополучие в лаборатории было вскрыто общественной ревизией еще задолго до выступления газеты. «…И редактор был совершенно прав, воздержавшись от опубликования Вашего протеста, ибо протест этот противоречит фактам».

С особенной грустью Зберовский вспомнил теперь о смерти старика академика, который в свое время понял его, тогда безвестного доцента, и смело поддержал. Благодаря тому академику он заведует кафедрой и создана вот эта нынешняя его лаборатория. Эх, если был бы жив сейчас старик!..

К вечеру конференц-зал, где назначено собрание, оказался переполненным. Многие из битком набившихся сюда не имели к Зберовскому никакого отношения. Ждали ректора и секретаря парткома; однако оба они почему-то не явились.

Председательствовал декан факультета.

Голоса первых выступавших звучали неуверенно. С одной стороны, будто нельзя не согласиться — лаборатория давно не радует результатами работ, а расходует большие средства. С другой же стороны, фельетон смешивает с грязью серьезные труды. Нельзя и одобрить такой пасквиль.

Наконец слово взял доцент кафедры Зберовского Игорь Федорович Марков. Высокий и сутулый Всегда уклончивый и осторожный. Сейчас он медленно поднялся на трибуну. Положил портфель, раза два провел ладонью по лысой голове. Сказал:

— Товарищи! — и целую минуту молча проглядывал вынутые из кармана записные книжки.

Непонятно сперва было, куда он клонит. Зачем-то он напомнил о бдительности. Цитировал отрывки из речей крупнейших деятелей партии относительно науки, техники и сельского хозяйства. Наука должна развиваться в содружестве с практикой. Наука не может отрываться от практики и, тем более, ей противостоять. Он, Марков, высоко чтит заслуги профессора Зберовского. Именно это обстоятельство ему позволяет думать, что Григорий Иванович ни одной из своих ошибок не сделал сознательно. А ошибки Григория Ивановича нас ведут в трясину, в идеалистическую топь!..

Марков налил полстакана воды. выпил и искоса посмотрел на Григория Ивановича. Тот пожал плечами. В зале стало тихо. Марков повторил:

— В идеалистическую топь. Да! Я отвечаю за свои слова!

Затем он продолжал так: профессору было бы полезно не пренебречь наследием знаменитых русских химиков. Вникнуть в мысли знаменитых. Свято им следовать. Скажем, Бутлеров создал один из сахаров искусственным путем. Верно! Но с какой же это целью делалось? Разве Бутлерову приходило в голову заменить реально существующий закон природы — фотосинтез в живом зеленом листе — надуманными ухищрениями? Нет, заметьте! Бутлеров был практик, сам занимался пчеловодством. Он отнюдь не призывал к тому, чтобы отказываться от свеклы и пшеницы. Да и смешно отказываться! Пусть Григорий Иванович простит, однако у него порочна прежде всего сама целевая установка. Кому нужны оторванные от задач нашей практики, идущие вразрез с логикой природы, а значит, поистине идеалистические замыслы?

Раздались жидкие аплодисменты. Из глубины зала кто-то зычным басом крикнул:

— Неправда! Ничего подобного!

И закричали уже десятки, перебивая друг друга. Поднявшийся шум заглушил звонок председателя.

На трибуну взошел Никита Миронович Коваль, старший научный сотрудник лаборатории Зберовского. Он был бледен. Небольшая светлая бородка, обычно пушистая, теперь как бы обвисла и заострилась. Стоя на трибуне, он вытер губы носовым платком. Григорий Иванович вспомнил: когда Коваль приходит к нему в гости, он таким же жестом вытирает губы, затем мило улыбается, шутит, поздравляет с праздником и целует руку Зое Степановне.

А сейчас его глаза были какие-то чужие и испуганные. Свою речь Коваль начал, еле шевеля губами. Ему бросили: «Громче», и вдруг он отчетливо заговорил:

— Я признаю свои заблуждения! До сих пор я разделял ошибочные взгляды Григория Ивановича Зберовского. Благодаря указаниям печати мне стало ясно многое. Товарищи, экономика нашей страны каждый день нуждается в помощи науки. Как можно усыплять внимание к сегодняшним нуждам нашего хозяйства, утверждать, будто они — уже пройденный этап, на котором и задерживаться нечего? Зберовский прямо не высказывает этого, но разве это вредное утверждение не вытекает из его идей? Нет, товарищи, от подобных идей я полностью отмежевываюсь! Я к ним впредь не желаю иметь никакого касательства! Я осуждаю их!

Григорий Иванович то щурился, как от нестерпимой боли, то весь его вид выражал растерянное недоумение. Он понимал, конечно, что Коваль кривит душой. Может быть, Марков — другое дело, Марков — узколобый; но Коваль — участник его многолетних работ, мастер тонкого эксперимента, энтузиаст проблемы превращения клетчатки в хлеб и ценные дисахариды… Черт знает, что с людьми происходит! Кто с ума сошел?…

Едва не столкнув с трибуны, Коваля сменила Лидия Романовна. Зберовский смотрел на нее с недоверчивым вопросом. Теперь он был готов к любому новому удару.

Лидия Романовна перечислила доводы доцента Маркова. Потом взволнованно спросила: но в чем же состоит вообще идеализм? Видим ли мы здесь его признаки? И что в трудах Григория Ивановича идет вразрез с логикой природы? Почему творческая мысль должна окостенеть на воззрениях прошлого века, кстати, по-дурацки толкуемых Марковым? Да где же у доцента Маркова хоть крупица здравого смысла? И она закричала, стукнув кулаками по пюпитру:

— Друзья, неужто мы не в состоянии отличить спекуляцию словами от разумной критики? Бессовестную, грязную спекуляцию! Сети интригана!..

Зал будто взорвался аплодисментами и ревом протестующих голосов. Председатель беззвучно тряс колокольчиком.

Глядя на Лиду, Григорий Иванович уже с облегчением и благодарно кивал ей. Не все же боятся, не все же лукавят… Есть честные люди, он в этом всегда был убежден!

А Лидию Романовну Черкашину между тем лишили слова за оскорбление оратора.

Шаповалов чувствовал: перед ним разворачивается нечто недостойное. После выступления Черкашиной все шло в каком-то сумбуре. Резкие возгласы с мест, ожесточенные лица.

Поднимавшиеся на трибуну были Шаповалову в большинстве своем неизвестны. Многие из них на всякие лады продолжали линию доцента Маркова. Эти действовали как бы общим фронтом. Другие принимались страстно защищать направление работ лаборатории Зберовского, однако излишняя горячность мешала им говорить с принципиальных и крепких позиций.

Временами в зале просто вспыхивала злая перебранка.

Откуда-то взялся дряхлый дед в черной шапочке дореволюционного доктора наук, вскрикнул: «Да побойтесь вы бога!» — и сразу так закашлялся, что уже не мог больше ничего сказать. Кашлял и топал ногой.

В миг затишья, под кашель деда, председатель спросил:

— Кто еще желает выступить?

Шаповалов поднял руку. Ну, кидаться в борьбу так кидаться!

Он вышел. Осмотрел с трибуны людей, заполняющих зал. Для начала — обыденным, даже чуть приглушенным тоном заговорил о великой и гуманной миссии рабочего класса, о том, что ценой жертв и подвигов, объединенной волей миллионов, рабочий класс ведет человечество к коммунизму.

Рабочий класс и партия — его передовой отряд — уже сейчас закладывают фундамент будущего общества. Вся наша жизнь устремлена вперед.

Только при высоком росте науки, техники, овладевая силами природы, люди достигнут такого изобилия, когда реальностью станет формула «каждому по потребностям».

Не сразу придет к нам это изобилие.

Что же представляют собой работы, которыми руководит профессор Зберовский? Куда они направлены? Действительно ли порочна их целевая установка?

Каждое слово Шаповалова уже звенело, отдаваясь эхом над окнами второго яруса.

— Взглянем в разных ракурсах. Сперва посмотрим в самом большом обобщении, — сказал он. — Земной шар — это жилище человечества. Ряд всевозможных процессов происходит на нашей планете. Пока они идут стихийно. Но человек постепенно научится влиять на многие из них. Тогда он получит рычаги управления всем хозяйством целого земного шара. Следует ли к этому стремиться? Да, безусловно следует! Следует, ибо это одна из граней будущего мирового коммунизма! И здесь, в цепи исполинских шагов, на одно из первых мест надо поставить промышленный синтез углеводов. Овладев синтезом, люди перестанут зависеть от посевных площадей, от колебаний погоды, от географических широт. Синтез до беспредельности расширит пищевые ресурсы человечества. Вот к каким целям направлены труды лаборатории Зберовского!..

— Бред! — раздались выкрики в толпе. — Вздор фантастический!

— Я прошу не перебивать меня!

А председатель деловито объявил:

— Ваше время истекло.

И опять зал зашумел, и из шума взлетали отдельные голоса. Одни: «Пусть говорит! Продолжить!» Другие, надрываясь: «Регламент! Хватит болтовни! Довольно!»

Досадуя, Шаповалов был вынужден скомкать свое выступление. Он не успел сказать и трети того, что ему хотелось.

Возбужденный и сердитый, на ходу еще продолжая говорить о фальсификациях и подтасовке, о сущности идеализма, о едва ли не вражеских нападках на прогрессивную работу, он наконец спустился по ступенькам. Пройдя в глубь зала, сел на первый замеченный им свободный стул.

По соседству сидела Лидия Романовна. Она притронулась пальцами к его плечу:

— Вы слишком расплывчато… Слишком с высокой колокольни. Но по сути я бы подписалась под вашими словами. Точка зрения большевика.

— Ну, а кто же мы с вами! — отозвался Шаповалов.

За его спиной кто-то грубо произнес:

— Коммунист, а идешь у Зберовского на поводу.

Шаповалов крутым движением обернулся назад. Встретился глазами с начальником отдела кадров — с тем самым, что с явной неохотой отдал приказ о его зачислении. Из этаких непогрешимых: он-то безусловный праведник, а всех остальных надо проверить.

За столом президиума декан обратился к Зберовскому:

— Вам выступить угодно?

Григорий Иванович, не поднимая головы, сделал рукой отрицательный жест.

— Тогда от имени собравшихся я попрошу ответить на несколько вопросов.

— Пожалуйста, — сказал Григорий Иванович.

— Какие из критических замечаний по вашему адресу вы считаете справедливыми?

— Никакие.

— Представляется ли вам необходимым перестроить деятельность вашей лаборатории?

— Нет, отнюдь не представляется.

— Благодарю вас, — сказал декан.

Собрание кончилось после полуночи. Люди потянулись к выходу, и толпа в конференц-зале быстро поредела. Только небольшие группы пока задерживаются здесь и в коридоре: стоят, курят, разговаривают — кто взволнованно и громко, кто шепотком.

Вон — Марков. Вокруг него до десятка человек. Марков о чем-то им толкует, взмахивая кистью руки. Будто рубит ребром ладони. Голоса его не слышно. Возле Маркова — Коваль.

Зберовский оглянулся и, сгорбившись, вышел в коридор. Следом за ним бросилась Лидия Романовна. Остановив Григория Ивановича, она посмотрела таким взглядом, каким уже давно не смотрела на него.

— Мы еще им обломаем зубы, ничего, — заговорила она. — Гады, негодяи! Встретить бы их в поле в гражданскую войну!..

Шаповалов тоже подошел к Григорию Ивановичу. Они молча постояли втроем.

Григорий Иванович вздохнул:

— С ума все посходили…

— Правда, рехнулись, — согласился Шаповалов. — Як кажуть по-украински — сказылись. — И вдруг он, глядя себе под ноги, добавил: — Только вот чего не надо забывать. Драка, видно, предстоит. Но, как бы то ни было, в конечном счете на нашей стороне и партия, и весь советский строй.

Глава V. Закон равновесия

1

Местная газета под рубрикой «По следам наших выступлений» напечатала отчет о собрании. В отчете говорилось: факты, вскрытые фельетоном X.Колумба «Путешествие в Лапуту», полностью подтверждены; сотрудники университета разоблачили антисоветскую сущность работ и идей профессора Зберовского.

К Григорию Ивановичу пришел начальник отдела кадров. Сказал, что он уполномочен побеседовать. Ему надо выяснить кое-какие анкетные обстоятельства.

— Чьи обстоятельства? — спросил Григорий Иванович.

— Ваши, товарищ Зберовский.

Лицо этого начальника отдела непроницаемо улыбалось. Порой же в нем сквозило выражение охотника, почуявшего вредную тварюгу. Дескать, знаю, ты хитер, но меня не проведешь.

Он развязал папку, которую принес, и держал ее у себя на коленях полуоткрытой, чтобы Зберовскому не были видны бумаги в ней.

— Так… Офицером были при царе… Пытаясь опровергнуть акт ревизии, ссылались на врагов народа… А когда вы потеряли связь с белоэмигрантом Сапоговым?

— В моей анкете я ясно написал. В семнадцатом году. Когда Сапогов еще не был в эмиграции.

— А на чьей вдове вы женаты?

— На вдове адвоката Озерицкого, — с раздражением ответил Григорий Иванович.

— Он не тот ли Озерицкий, что владел в Москве крупной адвокатской фирмой?

— Какая там фирма! Контора была адвокатская…

— Ага! Вот, а в биографии у вас этого не сказано! — И начальник отдела кадров, заторопившись, застрочил карандашом.

В другое время подобный разговор привел бы Григория Ивановича в самое скверное расположение духа. Но сейчас лишняя неприятность, кажется, уже ничего не могла прибавить к общему итогу. Если человеку нужно, то пусть спрашивает. Черт с ним!

Скорей всего из чувства внутренней самозащиты, Григорий Иванович с некоторых пор стал отталкивать от себя все мысли о дурных событиях последних месяцев. Конечно, просто зачеркнуть эти мысли невозможно. От них веет холодком тревоги. Однако он не вглядывается в каждую из них, не взвешивает каждую из них, а всем им, в сумме взятым, противопоставляет веру в здравый смысл и человеческую совесть.

В поведении Зберовского теперь было нечто от поведения страуса. Сам того не замечая, он прятал голову. Он не делал выводов о том, что ему следует искать корни зла, активно бороться, отвечать на ходы противника контрходами. Да и далеко не всякий контрход он счел бы для себя приличным, не пачкающим рук. Вместо этого он внушал себе, что клевета не устоит и рассыплется перед логикой вещей, а капитану в бурю якобы нельзя глазеть по сторонам, но надо с мужеством вести корабль по заданному курсу.

Рассыплется ли клевета сама собой?

И чем ему тревожнее было, тем он яростнее уходил в работу. За работой все плохое забывается. И его работа в нынешние штормовые дни должна идти особенно безукоризненно. Как раз время напряженное: на кафедре — результаты года, весенние зачеты, в лаборатории же, помимо прежних опытов, начались сложнейшие искания по теме Шаповалова.

А коллектив лаборатории раскололся на два враждующих лагеря. Часть людей — правда, меньшая, среди которой был Коваль, — публично осудив тематику лаборатории, сейчас только делает вид, будто продолжает работать. Все остальные бойкотируют их. Даже Григорий Иванович, когда ему нужно объясниться с кем-либо из группы Коваля, предпочитает разговаривать через третье лицо, чаще — через младшего лаборанта, посылаемого как парламентера.

Но, несмотря на такую атмосферу и на бездействие враждебной группы, здоровая часть коллектива в короткий срок успела сделать многое. Уже готовы аппараты, уже выращены бесчисленные миллиарды почвенных бактерий, каждого вида в отдельности. Если из бактерий еще не выделены чистые ферменты, то уже концентрат какой-то получен. Любопытны свойства его: в его присутствии замечено образование веществ, родственных углеводам. Правда, пока лишь в едва измеримых количествах — и тут нелегко нащупать даже самый малый шаг вперед, и техника эксперимента пока еще очень громоздка.

Окна открыты. За окнами зеленые кроны деревьев. Врывается ветер — воздух прохладный, душистый, пахнет цветущей черемухой.

Облокотясь о спинку стула, Григорий Иванович пристально следит за опытом.

Аппарат, похожий на водотрубный котел, как бы увенчан зеркальным гальванометром. Вместо циферблата и обычной стрелки, от крохотного зеркальца прибора отражается тоненький луч света. В процессе опыта зеркальце чуть вздрагивает; в противоположном конце зала натянута длинная белая лента с делениями, и именно там яркий зайчик прыгает по ленте, показывая цифры.

Возле ленты старшая лаборантка Люба вслух отсчитывает и записывает номера делений, на которые зайчик вспорхнул. А здесь, у аппарата, Шаповалов не сводит глаз с самопишущих термометров и газовых индикаторов. Вглядываясь в их кривые, он время от времени осторожно притрагивается к одной из регулирующих рукояток. За соседним же столом Лидия Романовна с помощницей делает анализы.

— Что, Лида, у вас? — спросил ее Григорий Иванович.

— Знаете, формальдегид, определенно.

Григорий Иванович оживился:

— В первой пробе?… Хорошо. Вот не ожидал!

И он вскоре ушел к себе в кабинет, чтобы подумать о плане опытов на завтра. Размашистым почерком набросал десяток формул. Потом его мысли незаметно переключились на другое.

Надо позвать Коваля, пристыдить. Сказать напрямик: «Никита Миронович, вы споткнулись, теперь вас мучит совесть. Голубчик, я не таю на вас зла. Но строго требую: потрудитесь сами исправить вашу беду…»

Зажмурившись, Григорий Иванович вздохнул. За окнами чирикают птицы. Слышно, как волной зашелестели ветви в парке, и снова запахло черемухой. Через прищуренные веки видно: трепещет на ветру молодая, весенняя листва; а небо — ясная лазурь, без единого облачка.

Вдруг мысль о Ковале и все тревоги нынешнего дня словно сгинули.

Какой-то праздник. Гриша Зберовский, гимназист шестого класса, идет с отцом по берегу Оки. Цветущая черемуха белеет на опушке леса. Громко раздается птичий щебет. Они остановились у обрыва. Отец, Иван Илларионович, задумчиво взял в губы травинку, будто папиросу, смотрит на речной простор. Он очень болен. Гриша это знает, и тяжко ему это сознавать, и хочется еще надеяться на что-то. Отец же, глядя в сторону реки, грустно говорит: «Одно запомни. Что бы ни случилось — главное, совестью не поступайся ради выгод. А жизнь у тебя тоже вряд ли будет легкая…» И, как сейчас, Зберовский видит порыжевший сюртучок отца с неумело заштопанными рукавами и книгу, сжатую в его тонких нервных пальцах. С книгой этой отец не расставался весь последний месяц. Книга эта была «Трактат о высшей алгебре». Переплет ее был кожаный, но покрытый трещинами, ветхий…

— Приветствую, Григорий Иванович!

Зберовский очнулся от своего раздумья. В дверях стоит декан факультета.

Прикрыв за собой двери, декан сказал, что им надо бы с глазу на глаз побеседовать. Конфиденциально. Он и пришел для этого.

После недолгой паузы, сев перед Зберовским, декан начал: он — по щекотливому, так сказать, поручению ректора. Руководство ценит заслуги Григория Ивановича. Всегда воздает ему должное. Стремится уберечь от излишних неприятностей. И если Григорий Иванович напишет заявление, в котором попросит освободить его от работы по собственному желанию, просьба будет тотчас же удовлетворена.

В первый момент Зберовский растерялся.

— То есть как? — не понял он. — Чтобы — я? Заявление?…

Декан подтвердил: да, по собственному желанию. Такой выход был бы для Григория Ивановича самым безболезненным.

— Но у меня совершенно нет желания покинуть работу! С чего это я стану заявление писать?!

— Ну, дорогой Григорий Иванович! Зачем наивничать? Обстоятельства куда сильнее нас. При сложившейся обстановке, по ряду причин… вам же видно самому: жалко, а университет вынужден расстаться с вами. Руководство не может далее нести ответственность!.. Знаете, всюду такой общественный резонанс…

Зберовский обеспокоенно глядел на декана. Тучный человек с бритой, как шар блестящей головой. Трусливый, равнодушный обыватель. А, вот чего они хотят — чтобы Зберовский сам помог им от него избавиться!

— Никакого заявления я не напишу!

И он побледнел, зрачки у него сузились, стали, как буравчики, колючие. Не вздохнешь: будто что-то постороннее давит, ужасно мешает в груди. Лишь сейчас Григорий Иванович отчетливо себе представил, до чего дело далеко зашло. Абсурд какой! Хотят всерьез прекратить его работы. Прогнать его из им же созданной лаборатории.

Декан сказал, что он-то сожалеет, но ректор будет вынужден издать приказ об отстранении. Приказ, конечно, будет плохо выглядеть.

— Идеологические ошибки. А если так, то всегда ли верные идеи внушаются студентам?… И вы завели доверенную вам лабораторию в тупик. Сотни тысяч рублей неоправданных затрат. Да у вас и с биографией чего-то… Однако можно избежать приказа.

— Это был бы лживый приказ! В корне — от начала до конца!

— С чьей точки зрения. Посмотрите философски. Но, повторяю, вы могли бы избежать порочащего вас приказа. Стоит вам лишь выразить желание…

— Написать по вашей указке, что я от себя самого отрекаюсь? Нет, пусть кто угодно лжет!..

— Ну, Григорий Иванович! Зачем чересчур сильные слова?…

Декан уже сердился.

В глубине души он отлично понимает: труды лаборатории Зберовского — хорошие труды, и весь шум, вокруг них поднятый, не стоит и выеденного яйца. Но ради того, чтобы за здорово живешь не разделить с ним какой-либо его возможной незавидной участи, Зберовским теперь придется пожертвовать.

Иной вопрос, что всякие крутые меры по отношению к нему пока очень нежелательны. Крутые меры служили бы признанием едва ли не вредительства в университете, но если так, то спросят: куда смотрело руководство? Нет, со Зберовским лучше поступить тише да без грохота — помягче. Однако убрать его нужно в двадцать четыре часа.

— Я защищаю ваши интересы, — проговорил декан с жесткостью в голосе. — Пока не поздно — пишите заявление. Совет единственно разумный! А завтра вам неминуемо сдавать дела, лабораторию и кафедру…

— Вздор! Я поеду в Москву, я обжалую!..

Поднявшись, декан еще более жестко сказал:

— После сдачи дел куда угодно поезжайте. — И, даже не кивнув, он пошел к выходу. По дороге бегло бросил: — Дела сдавать доценту Маркову. Он будет на вашем месте.

— Доценту Маркову?…

Декана уже нет. Дверь за ним без звука прихлопнулась. Зберовский смотрит ему вслед — изумленно, с перекошенным лицом.

Его мысли мечутся. Надо делать что-то. Куда идти сейчас? Он встал. И вдруг — непереносимая боль, точно острым камнем придавило, либо деревянный кол раздирает грудь.

Оперся об угол стола. Немного погодя налил воды и выпил глоток. Отдышался. В груди давит, но полегче. А, вон что: доценту Маркову! Какое им дело до истинной цели работ, до больших научных горизонтов! Они боятся по-настоящему большого… Им свое спокойствие всего дороже. Ради этого они поступятся и совестью, и здравым смыслом, и чем угодно еще!

Боже мой, так что случилось?

Его работа… Не может быть. Да, его отстранили от нее.

Он не знает, куда сейчас пойдет. Но чувствует, будто ему надо страшно торопиться, немедленно что-то очень важное предпринять.

Григорий Иванович надел шляпу. Потом, сообразив, что он в халате, снял халат. Снял почему-то и пиджак. Подумал — надел пиджак обратно. Зачем-то взял полотенце в руки и так вышел из кабинета. Не сказав ни слова никому, медленно прошел через лабораторные залы мимо сотрудников — мимо тех и этих. Начал спускаться по лестнице…

2

Позже кто-то, заглянув в лабораторию, спросил»

— А Зберовский где?

— А нету его.

— Вы знаете, что он уволен?

— Что? Как — уволен?

— Да очень просто.

— Бросьте! Этим нехорошо шутить!

— Какое там — шутить! Марков уж готовится принимать дела.

— Нет, правда? Ну…

— Ну, говорю! На кафедре все знают. Декан еще утром вызвал Маркова. Игорь Федорович согласился. Значит, с новым заведующим вас!..

Все бросили работу. Хмуро смотрят. И поодаль, где Коваль, услышали — и тоже повскакали с мест. Переглядываются.

Шаповалов, Лидия Романовна и еще один сотрудник-коммунист, Свиягин, будто не сговаривались, но — как были, в халатах — вместе молча пошли. Спустились с третьего этажа. Спешат, пересекая парк. По дороге Шаповалов расстроенно сказал:

— Проморгали мы. Опытами увлеклись… Надо было заранее предвидеть.

Университетский партийный комитет — в главном корпусе, в левом крыле здания. Здесь людно: десятка полтора студентов. Перед ними секретарь и два члена бюро. Какая-то девушка крикнула:

— Факты назовите! Факты!

— Факты? — переспросил секретарь. — А что, он хоть когда-нибудь проявлял себя на общественной работе? Замкнувшийся в себе интеллигент! Отсюда и идеология вашего профессора! Завел черт знает куда. И верно подняла вопрос газета! Есть и почище о нем сведения, только не могу сейчас сказать — секретно.

— Есть о нем… Секретно! — поддакнул начальник отдела кадров; он тут присутствовал в качестве одного из членов партбюро.

А секретарь уже выпроваживал студентов. Говорил, подталкивая их к двери:

— Ладно, некогда мне, товарищи. Только постыдились бы. Ведь комсомольцы! Вы вспомните, чей орган наша газета. Обкома партии, не так ли? Облисполкома? Так что же подвергаете сомнению? На какую мельницу вы льете воду этакими разговорчиками вашими? Нет, выкиньте из головы… Да вы не в курсе дела просто-напросто. А получается у вас не по-большевистски.

Кто недовольно глядя, кто потупившись, студенты наконец ушли. Когда дверь за ними закрылась, начальник отдела кадров кивнул на нее, сказал секретарю:

— Вот результат. Смотри, его влияние на неустойчивых. Уже навербовал себе защитников. Подсылает!

Секретарь, прищурившись, обхватил лоб ладонью и углубился в чтение разложенных на столе бумаг.

Это был худощавый человек с вдумчивыми карими глазами и по-чахоточному бледным лицом. Не дальше чем вчера, совещаясь с ректором, он от имени парткома согласился на отстранение профессора Зберовского от должности. При этом был искренне убежден, что сигналы прессы, голоса общественности не случайны и что Зберовский вреден на своем посту, — а значит, отстраняя его, руководство служит интересам народа.

Секретарь парткома, вероятно, рассмеялся бы, если от кого-нибудь услышал, будто в психологии своей он отчасти похож на Зберовского. Между тем они оба были одинаково честны и несколько наивны, оба все силы отдавали, не щадя себя, каждый своему высокому делу, оба не искали для себя душевного спокойствия. Мир вокруг себя оба видели не в конкретной сложности, а сквозь призму умозрительных схем. Для них обоих было обязательным как зеницу ока беречь наш общественный строй. И если газета — большевистская печать — дважды назвала идеи и труды Зберовского антисоветскими, то секретарь парткома делает отсюда вывод: быть может, не разбираясь в химических проблемах, он чего-то еще недопонял, но где-то сверху это знают лучше, раз это напечатано; и не бывает дыма без огня, а следствий без причин. Дальнейшее же для него — только прямой вопрос партийного долга.

Громко шагая и шумно дыша, к его столу подошли трое из лаборатории Зберовского.

— Ну, мне заранее известно, о чем вы будете говорить, — сказал им секретарь. — Ваша точка зрения не новость. На дыбы поднялись! Вам трудно оторваться от ошибок, в которых вы активные участники!

— Участники! Поднялись, да! — воскликнула Лидия Романовна.

— Против кого же поднялись?

— За партийное дело поднялись!

— Ох ты, гляди, как поворачиваешь…

В разговор тотчас же вступил сидевший за другим столом начальник отдела кадров:

— Липовый ты коммунист, Черкашина. Прихвостень у буржуазного спеца. Чутье-то классовое растеряла? Спохватишься, да поздно будет!

Шаповалов с неприязнью покосился на него и перевел взгляд на секретаря парткома.

— Вот что, товарищ секретарь, — сказал он. — Так все-таки дрова ломать нельзя!..

— Чего ты хочешь конкретно?

— Мы требуем солидной экспертизы. Мы настаиваем: для суждения о трудах Зберовского привлечь крупнейших ученых Советского Союза.

Здесь же в комнате, листая книгу возле окна, все время находился еще один член бюро — пожилой уже доцент-географ. До сих пор он молчал. А теперь, подняв голову от книги, он ткнул пальцем в сторону Шаповалова, вставил свою реплику:

— И я об этом думаю. Семь раз отмерь!

— Опять оппортунизм разводишь! — прикрикнул на него начальник отдела кадров. — Смотри! Мы поставим на бюро!

— Бюро… Но ведь и я в составе бюро!

На столе раздался резкий телефонный звонок.

— Да! — взяв трубку, откликнулся секретарь. Выражение его лица вдруг изменилось. Видно, он услышал что-то, поразившее его. Начал отдуваться: — Фу ты, дьявол… Как, как?… Ну надо же! — Слушал, нервно скреб ногтями подбородок. Перебивал кого-то, односложно переспрашивал.

Пока он говорил по телефону, пришедшие из лаборатории Зберовского уселись на стулья. Вид у них был такой, будто они сели прочно и не намерены уйти ни с чем.

Положив трубку, секретарь придвинул к себе разбросанные по столу бумаги. Склонился над ними. Однако явно не читал сейчас, а просто щурился, разглядывая буквы. Сотрудники лаборатории снова принялись — наперебой, в три голоса — с упорством требовать, чтобы партком пересмотрел свою позицию в отношении к Зберовскому, чтобы были срочно вызваны эксперты из Академии наук. А секретарь, во внезапной вспышке приподнявшись, замахал на них руками. Жест этот мог означать: отстаньте, отвяжитесь, замолчите. Лидия Романовна гневно на него взглянула. Секретарь же спросил, чуть помедлив:

— Знаете, о чем по телефону сообщили?…

То, что он сказал теперь, произвело на всех ошеломляющее впечатление. Речь шла о Зберовском. Зберовский отправился купить билет на самолет в Москву и в кассе Аэрофлота упал: у него отказало сердце. Оттуда его привезли домой. Затем вызвали врачей из городской больницы. И врачи говорят, что это тяжкий разрыв сердечных сосудов, что в лучшем случае Зберовский надолго вышел из строя, но только очень сомнительно, выживет ли. В данный момент он почти безнадежно плох.

3

На двери висит ящик для газет и писем. На ящике наклеена бумажная полоска с надписью: «Зберовский Г.И.» Дверь обита потертой местами клеенкой. Сбоку — пуговка звонка.

Не решаясь позвонить вторично, Шаповалов и Лидия Романовна долго простояли перед этой дверью. Наконец дверная створка как-то особенно тихо приоткрылась, и из-за нее выглянула Зоя Степановна Зберовская.

— А, это вы, здравствуйте, — сказала она и, не приглашая в квартиру и в то же время не выходя на площадку лестницы, остановилась у порога. — Положение без перемен, — добавила она немного погодя.

— Какая помощь возможна с нашей стороны? — спросил Шаповалов.

— Спасибо, никакая.

Он встретился с ее глазами. Они показались ему почти даже спокойными, но одухотворенными до высочайшего накала. В их блеске он почувствовал, что все ее силы, вся ее воля сейчас сосредоточены в едином — в готовности к нечеловеческой борьбе.

— Если что нужно, имейте в виду: мы будем наведываться раза три в день, — по-деловому сообщил он.

— Хорошо, — сказала Зоя Степановна.

Вдруг Черкашина, шагнув, схватила ее за руку.

— Я умоляю вас, — заговорила она шепотом, прерывающимся от волнения. — Вы устанете, измучитесь. Наконец вам спать захочется. Где доглядеть одной… Разрешите мне, сменяясь с вами, быть у постели Григория Ивановича!..

Зоя Степановна смотрела пронзительно и суховато. Ответила:

— Нет, благодарю, зачем. Кроме меня, дежурят медицинские сестры. А посторонних — главное, связанных с его работой, — к Григорию Ивановичу пускать категорически запрещено.

Когда щелкнул замок в закрывшейся двери и они с Шаповаловым уже спустились на один этаж по лестнице, Лидия Романовна отстала. Отвернувшись, она оперлась о стену локтями и ладонями, уткнулась в них лицом. И Шаповалов услышал: она плачет навзрыд. Он подошел к ней, попытался успокаивать. Но в ее слезах теперь, видимо, прорвалось такое огромное горе, о котором он и предполагать не мог. «Не трогайте, Петя, уйдите»,- задыхаясь от слез, говорила она и плакала, и плакала, беззвучно повторяя: «Посторонняя!..»

Между тем не прошло и недели, как место Григория Ивановича в университете занял доцент Марков. Пока — в качестве временно исполняющего обязанности. Многие, издали косясь, присматривались к нему: уже сидит, сверкает лысиной за профессорским столом. Рядом с ним Коваль пощипывает клинышек своей бородки.

Первый удар, с которого начался разгром трудов Зберовского, пришелся именно на Шаповалова. Марков вызвал его и сказал, что человек, не имеющий ученой степени, нежелателен на должности старшего научного сотрудника. Поэтому как Шаповалову угодно: либо он может уволиться, либо будет оставлен только старшим лаборантом. Шаповалов без колебаний выбрал последнее. Злой и мрачно возбужденный, вышел он из профессорского кабинета.

Второй ход Маркова был, если можно выразиться так, уже генеральным ходом. Игорь Федорович Марков письменно распорядился прекратить в лаборатории все экспериментальные работы — впредь до утверждения новой тематики. Большая часть штата в связи с этим досрочно получает отпуск на каникулы, а те сотрудники и лаборанты, которые не будут находиться в отпуске, должны приняться за подготовку к литографскому изданию курса органической химии для студентов по лекциям, читанным кандидатом наук И.Ф. Марковым.

Казалось, остановка опытов при данной ситуации была закономерна, ее можно было заранее предугадать. Однако же в тот день, когда, придя в лабораторию, все воочию увидели конспекты лекции Маркова на рабочих столах, большинство людей ощутило себя внезапно обиженными. Многие едва ли не полдня простояли перед бездействующими аппаратами, пожимали плечами, переглядывались с растерянным недоумением.

Трое коммунистов — научные сотрудники Черкашина, Свиягин и старший лаборант Шаповалов — опять отправились в свой партийный комитет. Оттуда пошли в горком партии. Они говорили о прекращении прогрессивных работ, возмущались, требовали энергичного вмешательства. Однако же распутаться в этом кляузном вопросе сразу было крайне трудно: в нем имелась узко специальная сторона; кроме того, руководство университета вправе определять само, какие темы следует вести, какие надо прекратить, где нужно приглашать экспертов, где не нужно.

Вскоре лаборатория опустела. Даже Свиягин, с виноватым видом объяснив, что вынужден везти детей на юг, уехал в Крым. Но Шаповалов, старшая лаборантка Люба, один сотрудник из группы Коваля да сам Коваль (как наблюдающий за всеми) остались на все лето приводить в порядок конспекты лекций Маркова. Между Шаповаловым и Ковалем установился тон враждебный — каждый разговор об очередном листке конспекта Шаповалов обязательно заканчивал издевкой.

Лидия Романовна тоже предпочла взять отпуск. Впрочем, из города она не уехала и ежедневно заходила в лабораторию. Была она теперь осунувшаяся, постаревшая. Появилась в каком-то затрапезном платье, с пятнами полусъеденной помады на губах. Садилась перед Шаповаловым. Если не было никого поблизости, спрашивала:

— Ну, Петя, что же мы с вами будем делать?

И они обсуждали меры, которые еще можно предпринять для восстановления прежних работ лаборатории, обдумывали, к кому обратиться в Москве, пытались разобраться в причинах происшедшего. От медицинских сестер Лидия Романовна знала все последние новости о здоровье Григория Ивановича. Когда она выкладывала их, лицо ее становилось строгим и скорбным, а Шаповалов молча вспоминал, как она плакала на лестнице.

— Биться надо за его работы не на жизнь, а на смерть, — сурово говорила она. — А вы, Петя, не теряйте времени. Вас, если не получите ученой степени, затопчут. Нынешней зимой вы обязаны — для начала — сдать кандидатские экзамены!

…Деревянный домик, в котором Шаповаловы снимают комнату, стоит на самом краю города. Односторонняя улица: дома, окруженные нехитрыми угодьями, палисадники, перед палисадниками — шоссе, а дальше, почти до горизонта, расстилается картофельное поле.

Сегодня, как и всегда по вечерам, Шаповалов сидит на крыльце, читая. Возле него набросано до десятка книг. Из дому вышла Вера Павловна, присела рядом на ступеньку.

За полем закатывается солнце. По шоссе, поднимая пыль, проехал автобус. На соседнем дворе замычала корова. Через открытое окно из комнаты доносится голос Сережи: Сережа похныкивает, его кусают комары. Веру Павловну они тоже не щадят — она в сарафане и тапочках на босу ногу. Однако она сидит неподвижно, облокотившись на колени.

Она знает, какой Петя увлекающийся человек. Здесь он попал в водоворот отвратительной склоки, весь охвачен азартом борьбы, а водоворот втягивает, засасывает вглубь. У Пети нет уже прежнего положения, нет реальных перспектив, нет твердой точки опоры. И Вера Павловна ломает голову: что делать? Ей больно и страшно за Петю. А себя она чувствует ответственной за его судьбу.

Из окна опять доносится нытье Сережи — никак сегодня не заснет:

— Мам, комары-ы…

Солнце скрылось. Над полем стелется дымка. В сиянии заката вспыхнула звезда. Читать уже темно.

Отложив книгу, Шаповалов вглядывается в переливы красок на вечернем небе. Вера подсела ближе, притронулась ладонью к его спине. Ее волосы щекочут ему ухо.

— Петя, а может, нам уехать? — спросила она озабоченным шепотом. — Давай, миленький, плюнем, поищем другое место, где твою идею синтеза опять оценят и поддержат! Ты начал бы снова, в здоровой атмосфере. Ну, где угодно: допустим, в Москве, в Ленинграде…

Шаповалов медленно повернулся к ней.

— Предлагаешь мне капитулировать, оставить всех и смыться втихомолку? Нет, Веруся, — сказал он, — это совершенно невозможно. Ты просто не подумала как следует!

4

Стояло жаркое лето. По ночам мерцали зарницы, освещая вспышками и тучи в небе и дома, деревья у домов, и картофельное поле перед окном у Шаповаловых. Пейзаж, вырванный вспышкой из тьмы, долго сохранялся в памяти — голубоватый, недвижимый, странный. Казалось, будто из-за тысяч километров сюда доносятся отблески далекого боя.

Шедшая тогда в Испании война накладывала тревожный отпечаток на настроения и мысли Шаповалова. Он следил за каждым шагом этой схватки. Радовался поражению фашистов под Гвадалахарой, страдал при известии о падении Бильбао. В героическом отпоре силам зла оя видел не только надежды и трагедию испанского народа, но ясно чувствовал преддверие гигантской битвы, которая вот-вот разгорится на весь мир.

Ночью мерцали зарницы, а днем ветер нес по улицам знойную сухую пыль.

Принявшись писать заявление в Москву, Шаповалов и Лидия Романовна решили изложить историю событий, развернувшихся вокруг трудов Зберовского. В цепи событий крупное место занимала ревизия, бывшая еще до приезда Шаповалова из Донбасса. И получилось так: в чем именно состояли выводы ревизии, не только он — и Лидия Романовна не знает досконально.

В университете есть копия акта ревизии; однако из канцелярии ее передали в отдел кадров, в личное дело Зберовского, где она хранится за семью печатями. Шаповалову подумалось, что увидеть этот акт будет легче в Комиссии советского контроля. Он пошел туда, обратился прямо к областному уполномоченному.

Уполномоченный оказался болезненного вида стариком, худым и нервным, с угловатыми движениями. Посмотрев на Шаповалова, он как-то чудно покрутил головой и спросил:

— А что вас, друг мой, так волнует? Зачем вам акт? Признайтесь откровенно: ущемили ваши собственные интересы?

— Отчасти — да.

— Ну, все понятно, стало быть.

— Ничего еще не понятно! — сказал Шаповалов, повышая голос.

Искоса взглянув, уполномоченный без надобности отодвинул от себя на сантиметр настольный календарь. Потом быстро нажал кнопку звонка.

Вошла молодая женщина, остановилась перед его столом. Он начал задавать ей вопросы. Ему было неизвестно, о какой ревизии идет речь, чем вызвана проверка деятельности университетских лабораторий, кто участвовал в ревизии. Да и вообще по характеру его вопросов тотчас обнаружилось, что он работает здесь лишь несколько дней и вникнуть в дела еще не успел. Нечеткие ответы секретарши теперь его сердили.

— Чего вы путаете профсоюз с облисполкомом! — воскликнул он. — А ну-ка, принесите эту переписку!

Когда секретарша вышла и вернулась, он взял у нее папку, стал перелистывать бумаги. Это заняло много времени. Тянуло сквозняком, взлетали шторы на окнах. С улицы доносились гудки автомобилей. Выражая неодобрение, уполномоченный фыркал, хмыкал. Наконец поднял взгляд на секретаршу:

— У вас и в других случаях такое допускали?

— Что — допускали, простите? — спросила она.

— Да вот, как можно: ревизия шла под флагом Комиссии советского контроля, а в бригаде не было представителя советского контроля. Все передоверили общественности. И общественность-то однобокая. Темна вода во облацех! — Он рывком, с треском перебросил страницу. Проворчал: — Три года надо разбираться… Черт ногу сломит…

Спустя минуту он захлопнул папку. Оживленно на него смотревший Шаповалов напомнил о себе:

— Позвольте мне тоже акт пробежать.

— Ах, вы еще тут? — уполномоченный пожал плечами, словно его крайне изумляет неприличная назойливость. — Друг мой, я русским языком битый час толкую: не дам вам акта! Что вы ловите в этой мутной воде? Вы — с позиций ваших интересиков, а здесь дело государственное! И давайте без дискуссий. Вопрос исчерпан? До свиданья!

Глаза Шаповалова помрачнели.

— Нет, не исчерпан, — встав, сказал он. — Я заявляю от имени большей части коммунистов лаборатории Зберовского: такая ревизия служит скрытым врагам и нанесла ущерб прежде всего интересам нашей страны!

Уполномоченный кинул секретарше:

— Запишите, как зовут его и адрес.

Прошло несколько недель. Хотя еще были каникулы, в университете кончилось затишье. В аудиториях и коридорах, в парке на любой аллее — всюду звонко зазвучали голоса. Эти девушки и молодые люди тут впервые. У них экзамены. Они волнуются, зубрят по учебникам. Пока они еще не студенты, но скоро многие из них найдут свои фамилии в списке принятых.

Внутренняя жизнь университета для них пока — закрытая книга. Каждого из преподавателей, из здешних служащих они провожают почтительным взглядом. И когда через парк прошел бородатый Коваль, кто-то вслед ему шепнул: «Смотри, — наверно, профессор».

За Ковалем прошла Лидия Романовна, потом — Марков, лаборантка Люба, Шаповалов, затем — позавчера вернувшийся из Крыма Свиягин и еще семь-восемь человек.

В лаборатории начался рабочий день.

Новая тематика, намеченная Марковым, уже утверждена. Она направлена на решение мелких практических задач, которые завтра же найдут приложение в хозяйстве, и она не потребует таких больших расходов, как было при Григории Ивановиче. Все связанное с прежними проблемами дальнего прицела из плана вычеркнуто начисто. Штат лаборатории сокращается на тридцать процентов. С первого числа следующего месяца Люба будет уволена, потому что у нее нет законченного высшего образования, Свиягин переводится на смежную кафедру, где нужен преподаватель-химик, а старший лаборант Шаповалов назначен старшим лаборантом в одну из университетских же лабораторий, только на другой — на биологический факультет. К удивлению многих, кандидат наук Черкашина оставлена на своем месте. Марков по этому поводу сказал: Черкашина относится к нему оскорбительно, но он ни с кем не сводит личных счетов, им руководят лишь соображения делового порядка; сама Черкашина — тому пример.

До последнего дня, пока Шаповалову еще можно было не бывать на биологическом факультете, он продолжал работать с Лидией Романовной. А работа казалась тяжкой для обоих: они разбирали на составные части те именно лабораторные приборы, которые им так были бы нужны сейчас для опытов по углеводам, — приборы, создание которых у них еще недавно отняло так много сил.

Они послали в Москву, в два адреса по разным линиям, обстоятельные заявления, требующие вмешательства в судьбу трудов Зберовского. С тех пор прошел уже порядочный срок, но ответа еще не было.

Марков и Коваль сидели запершись в кабинете. Оформляя свой уход, Люба отправилась к ним с увольнительным листком. Задержалась там немного и, едва вышла оттуда, тотчас кинулась к Лидии Романовне и Шаповалову. Возбужденно принялась рассказывать: она видела собственными глазами, что Марков пишет какую-то бумагу в Комиссию советского контроля, и, кажется, речь идет о Григории Ивановиче.

Между тем в общей ситуации никаких перемен и сдвигов не было заметно. Вынужденный подчиниться приказу, Шаповалов наконец начал работать в биологической лаборатории. Свои новые обязанности он выполняет быстро, добросовестно, но с недовольным лицом. Они его злят, они ему неприятны. Рядом с ним теперь работает ученый-ихтиолог, а Шаповалов для него делает химический анализ веществ, извлеченных из внутренностей рыб.

В последнее время случается, что незнакомые Шаповалову люди, встретившись с ним в каком-либо из коридоров, сочувственно расспрашивают о Зберовском, о том, что происходит в лаборатории Зберовского, и с осуждением качают головой. Однажды, увидев Шаповалова в вестибюле главного корпуса, его остановил пожилой доцент-географ, который состоит членом университетского партийного бюро. Остановив, сказал:

— Ничего, вы не падайте духом. Еще может повернуться по-всякому!

А уже наступила осень.

В середине октября Шаповалова внезапно вызвали в городской партийный комитет, в комнату номер такую-то. Кроме двух работников горкома, там оказались этот самый географ, начальник отдела кадров и секретарь парторганизации университета. Цель и смысл всего разговора в целом Шаповалову остались непонятны. Ему предложили снова высказать соображения в защиту трудов Зберовского, и едва он кончил говорить, его тотчас же выдворили:

— Можете идти, товарищ.

Уходя, он услышал фразу, брошенную секретарем университетской парторганизации:

— Черт знает, я начинаю колебаться…

Когда Шаповалов был уже на улице, мимо него к зданию городского комитета, запыхавшись, пробежал Марков.

Спустя месяц, в ноябре, между ним и Марковым произошло новое столкновение. Свои первые кандидатские экзамены — философию и иностранный язык — Шаповалов сдал с легкостью в самом начале учебного года. А по специальному предмету ему надо было экзаменоваться на комиссии при кафедре Маркова. Он записался в группу экстернов, но Марков его фамилию вычеркнул, объяснив, что не может допустить к экзамену по формальным мотивам и мотивы назвал смехотворные. Чтобы не вносить в большой, принципиальный спор привкуса личных обид, Шаповалов только молча стиснул зубы, не подал жалобы и с отказом Маркова как бы примирился.

Лидия Романовна выходила из себя: из Москвы на заявления их до сих пор ответы не приходили — если не считать коротких извещений, подтверждающих, что заявления получены.

Был еще один крупный резерв. Посоветовавшись, Шаповалов и Лидия Романовна решили пойти на прием к секретарю обкома. После двух неудачных попыток они наконец были приняты.

Секретарь — чуть косоглазый, жизнерадостный человек — улыбнулся:

— Информирован немного, как же… Это вы — про того очковтирателя, которого разоблачила газета?

— Мы — про того ученого, которого оклеветала газета, — ответил Шаповалов.

— Ну-те, ну-те… — сказал секретарь, перестав улыбаться. И добавил: — Я из солидных источников информацию имею!

Пока они объясняли суть трудов лаборатории, растолковывали, на чем построены обвинения, говорили о разгроме и всех сопутствующих обстоятельствах, о том, что экспертизы не было, секретарь слушал их, казалось, недоверчиво. Зрачки его теперь смотрели совсем в разные стороны. Он уже не выглядел жизнерадостным.

Выслушав, он поднялся:

— Дело сугубо специальное, запутанное очень, и в тонкостях сейчас я все равно не разберусь. Вы набросайте письменно на мое имя, а я кое с кем попытаюсь проветрить вопрос. Но только смотрите!.. — воскликнул он, погрозив пальцем.

Лидия Романовна, уходя, обернулась к нему. Попросила, чтобы в этом деле он не искал советчиков среди руководителей университета, потому что те введут его в заблуждение. Секретарь оборвал ее:

— Предоставьте уж мне выбирать.

Через три дня они передали в обком подробную записку, где было сказано обо всем случившемся и даже было упомянуто, в какие московские инстанции посланы заявления. Затем, спустя еще неделю, Лидия Романовна установила, что Марков в своем кабинете, в лаборатории, сочиняет такую же пространную записку о порочности трудов Зберовского и записка его адресована тоже в обком партии.

Сотрудники бывшей лаборатории Зберовского, возглавляемые Марковым, теперь заняты приготовлением простейшей пластмассы из древесных опилок. Коваль уже штампует из этой массы мелкие колодки для тормозов подъемников, долженствующие заменить собой вырезанные из дерева колодки.

— Скоро он лапти будет штамповать, — ехидствует Шаповалов.

И сам Шаповалов делает анализы солей, извлеченных из рыбьего желудка. На душе у него скверно.

Одним морозным утром, когда он спрыгнул с подножки автобуса и заторопился к зданию биологического факультета, по тротуару мимо проходил географ, член партбюро. Шаповалов поздоровался с ним, посмотрел вопросительно. А географ махнул рукой («Нет ничего хорошего!») и, насупившись, ушел своей дорогой следом за вереницей студентов.

В то же утро в биологическую лабораторию вдруг ворвалась Лидия Романовна. Она схватила Шаповалова за рукав:

— Петя, пойдемте! — И глаза ее были такие, что он испугался.

Он сдернул со стены пальто. Она повела к выходу, потом они пробежали по хрустящему снегу до главного корпуса университета. Вошли в вестибюль.

На доске объявлений среди множества разных бумаг был наклеен свежий приказ. В конце приказа, содержавшего длинный столбец всяческих пунктов, значилось:

«Профессора Зберовского Г.И. в связи с длительным сроком болезни считать перешедшим на инвалидность и поэтому исключить из списков личного состава…»

5

Так бесславно проходила зима.

Весенними метелями намело сугробы. Ночью был туман, к утру рассеялся. Тополя на бульваре стали похожи на фантастические ели: их веточки, как белой хвоей, покрыты пышным инеем. Иногда иней падает с веток большими рыхлыми хлопьями.

Бульвар невелик, обнесен низенькой оградой. Тишина. Прохожие редки. Между двумя рядами тополей, опираясь о палку, медленно бредет Григорий Иванович. Уж месяц, как он начал выходить на воздух для обязательной ежедневной прогулки. На нем меховая шапка; воротник его шубы поднят и обвязан пуховым платком.

Сюда же, в часы, когда он гуляет, случается, заглядывает Шаповалов. Вот и сегодня Григорий Иванович увидел его.

— Что в лаборатории? — с интересом спросил он.

— Все как надо, — твердым голосом ответил Шаповалов. — Но только пока вы нездоровы, не будем об этом разговаривать: сами знаете, Григорий Иванович, вам запрещено.

— Ну ладно… Что с вашей диссертацией?

— Без перемен. К экзаменам готовлюсь, обдумываю помаленьку.

— Вы согласились со мной насчет цепи каталитических реакций?

— Нет, Григорий Иванович, все-таки не согласился.

А беседа о цепях реакций была начата и прервана еще прошлой весной. Сейчас Зберовский вскинул палку, молча принялся писать ею на снегу громоздкие структурные химические формулы. Ими он высказал свою точку зрения. Однако Шаповалову механизм этих именно цепей реакций представляется иначе: мысли его четки и противоречат теории Зберовского. Взяв у Григория Ивановича палку, Шаповалов написал в ответ свою комбинацию формул. Григорий Иванович повеселел. Палка снова перешла к нему. Так — без единого звука, переступая вдоль аллеи, — они пустились в оживленный спор.

Пока они писали формулы, из-за угла к бульвару выехала легковая машина. Автомобиль замедлил ход и остановился чуть поодаль — возле дома, в котором квартира Зберовского. Из автомобиля вышел рослый старик в пальто на беличьем меху. Он сделал шаг к подъезду дома, но его из машины окликнул шофер; шофер кивнул в сторону бульвара. Повернувшись, старик пошел в указанном шофером направлении — туда, где Зберовский с Шаповаловым.

Он идет под тополями. Походка у него молодцеватая. Пальто распахнуто. Из-под шляпы проглядывает безупречная седина, что придает всему его лицу выражение мудрости.

— Григорий Иванович, дражайший! — воскликнул он проникновенно, протягивая руки. — Как я рад вас видеть в добром здравии!..

Опешив, Шаповалов смотрит на ректора университета.

Ректор между тем, подойдя вплотную, уже ласковым движением поправляет обвязывающий шею Зберовского платок. Речь его сладка, немного сбивчива, журчит. И Шаповалов изумляется тому, что он слышит теперь. Ректор говорит Григорию Ивановичу:

— Видите, дражайший, перед болезнью вашей впечатление могло сложиться, якобы с моего тациту консэнзу — я сказать хочу, с молчаливого согласия… Да не было же никакого тациту консэнзу, смею вас заверить. Злоупотребляли моим именем, допустим… Но чепуха какая! Реникса — помните, у Чехова? Главное сейчас — здоровье ваше. Поскорей бы вы вернулись навести порядок. Труды ваши вас ждут. Университет соскучился о вас!..

Губы Зберовского вздрагивают. Он отвернулся. Потупившись, разглядывает формулы на снегу. А от дома к бульвару, едва накинув пальтишко на плечи, бежит встревоженная Зоя Степановна.

Через час Шаповалову стало известно, что из Москвы — специально по делу профессора Зберовского — приехала комиссия, состоящая из крупных деятелей науки и представителя одного из комитетов при Совете Народных Комиссаров. По основе дела комиссия уже имела сложившееся мнение: вопрос предварительно изучили в Москве.

На следующий день, когда Шаповалов был вызван комиссией в кабинет ректора, среди других, сидевших там, он увидел секретаря обкома. Кося глазами и посмеиваясь, секретарь подал ему руку:

— Помнишь, я обещал провентилировать вопрос? Вот вентилируем. Сработали общим фронтом оба ваши заявления… Разобрались наконец, кто прав, кто виноват. Дьявол вас возьми!

Много радости сейчас было на душе у Шаповалова. Но от брошенного походя «кто прав, кто виноват» (будто речь идет о равноправных сторонах в мелком споре) Шаповалов глядел без улыбки, почти с укоризной.

Чувствуя опасность положения, ректор попытался так представить всю эту историю, будто работы по углеводам приостановлены лишь из-за внезапной болезни Зберовского. Якобы лаборатория Зберовского занята другими темами только временно, пока Григорий Иванович болен, ибо без него сотрудники не сумели бы вести основные опыты. Председатель комиссии тотчас уличил ректора во лжи.

Самого Зберовского было решено не привлекать ни к каким разговорам, связанным с задачами комиссии, и, по возможности, даже скрыть от него факт ее приезда: об этом по телефону позвонила предупрежденная Шаповаловым Зоя Степановна — попросила председателя не давать Григорию Ивановичу повода для лишнего волнения.

На комиссию пришел врач, который лечит Зберовского. Отвечая председателю, он сказал, что если дело требует, то Григорий Иванович с предосторожностями, со всякими ограничениями может быть возвращен к работе через месяц-полтора. Секретарь обкома, до сих пор не вызывавший у Шаповалова особенной к себе приязни, казавшийся человеком, не склонным принять близко к сердцу трагическую сторону происшедшего, теперь вдруг выступил в новом для Шаповалова качестве. Секретарь обкома начал передразнивать врача: «Если дело требует! С предосторожностями!» — и резко спросил, а как же надо поступить в идеальном случае, исходя только из интересов выздоравливающего. Врач ответил, что в идеальном случае Зберовскому лучше бы все лето провести в санатории, а с осени он сможет нормально работать. И секретарь настоял, чтобы именно так — черным по белому — это было записано в решениях комиссии.

Три дня спустя Лидия Романовна, Свиягин, Шаповалов, готовясь к опытам, уже приступили к сборке лабораторных аппаратов. Лаборатория, полгода штамповавшая деревянные предметы из опилок, опять стала прежней лабораторией Зберовского. Комиссия уехала. Однако и после отъезда комиссии еще долго продолжали сказываться результаты ее рекомендаций и решений. Из Москвы был прислан новый ректор университета. В университете и за его пределами постепенно расчищалась та дурная атмосфера, что способствовала возникновению «дела профессора Зберовского» и могла бы породить еще другие, подобные этому «дела». Но только в кабинет Крестовникова волна вызванных комиссией событий даже краем не проникла.

Кафедрой Зберовского сейчас временно заведует доцент Свиягин. Он же ведет в лаборатории старую тему Григория Ивановича — превращение клетчатки в сахарозу, мальтозу и крахмал. Этой темой занята половина лаборатории. В группе Свиягина над превращением клетчатки работают Коваль и большинство недавних единомышленников Маркова. Они притихли, исполнительны, стараются перещеголять друг друга инициативой и держатся так, словно за ними не числится ничего предосудительного.

Шаповалов, в тесном контакте с Лидией Романовной. руководит второй половиной лаборатории. Группа Шаповалова занята опытами по его собственной теме: от изучения почвенных бактерий они стремятся перейти к созданию способа синтеза углеводов — промышленного синтеза, не требующего световой энергии, основанного на использовании вспомогательных химических реакций. Лидия Романовна взяла в свою группу и лаборантку Любу, которую разыскали в городе и пригласили вернуться на прежнюю службу.

А работать с Шаповаловым стало нелегко. Никогда еще он не испытывал такого прилива сил, такого страстного желания воплотить идею синтеза в осязаемый процесс и далее — в один из значительных источников народного богатства. Голос Шаповалова стал властным. Сам не прощающий себе потерянной минуты, теперь он начал так же относиться к людям в своей группе. Лидия Романовна его всячески поддерживала. Люди творили почти чудеса, а он хотел еще большего. Тема шла параллельными ручьями, и он не выпускал из поля зрения каждый ручеек, напором всей своей души пытался убыстрить течение, как только мог выравнивал извилистые русла.

Но месяцы тоже помчались стремительно. За окнами опять зеленая листва. В гуще парка зацвела и отцвела черемуха.

Изредка к Шаповалову в лабораторию заглядывал новый секретарь университетской парторганизации — перешедший сейчас полностью на партийную работу доцент-географ. Будучи вообще неразговорчивым, он, как правило, усаживался в стороне, молча курил трубку.

Гудели катушки электрических устройств. Люди стояли у столов. Суетливости не было заметно, однако все, что делалось здесь, делалось очень четко и умело. Шаповалов время от времени обходил весь фронт лабораторных установок, по-рысьи всматривался в циферблаты и шкалы приборов. А о Маркове уже не вспоминал никто: Марков (еще с «тациту консэнзу» старого ректора) поспешно уволился, исчез куда-то из города.

У видавшего виды на своем веку географа, ученого, большевика с шестнадцатого года, мысли шли, привычно складываясь в обобщения. Сидя в уголку лаборатории, дымя трубкой, он иногда думал: любое дело, устремленное на благо человечества, у нас подчинено закону устойчивого равновесия. Нарушить равновесие чья-либо недобрая рука еще порой может. Но, согласно природе нашего общества, это равновесие рано или поздно будет восстановлено, и откачнувшийся груз, возвращаясь на свой путь, ударит по руке, помешавшей движению вперед.

6

Первая лекция Григория Ивановича состоялась в солнечный сентябрьский день. В аудитории было полно: сюда пришли студенты разных курсов, стояли в проходах, сидели на подоконниках, теснились у стен. Едва Григорий Иванович появился на пороге, аудитория встретила его таким шумом и аплодисментами, что он растерялся.

Он поднялся на ступеньку к преподавательскому столу, кланялся смущенно и растроганно, а студенты, улыбаясь сотнями приветливых улыбок, здоровались с ним, продолжали аплодировать.

Зберовский чувствовал, что на глаза его набегают слезы. Ему казалось, он не заслужил столь теплой встречи. Глядя на молодые лица, знакомые и незнакомые, он ощущал, как ему дорога студенческая молодежь, какие прочные нити связывают его с каждым, находящимся в аудитории. В этот торжественный момент он должен и заговорить о чем-то необычном.

Лекция, которую Григорий Иванович заранее, с особой тщательностью подготовил, сейчас в единый миг была им забракована. Вместо вводной части специального разделка химии он решил теперь развернуть все лучшее, самое высокое, чему он посвятил всю собственную жизнь. И сказать об этом ему хочется не в личном плане, а в философском, историческом ракурсе.

Аплодисменты стихли. Овладев собой, с полминуты подумав, Григорий Иванович начал:

— Я не философ. Я только химик. Но в сегодняшний праздничный для меня день я прошу позволить мне поговорить о большой борьбе идей. Большая борьба идет на огромной арене…

Среди студентов, не успевших пробраться в глубь аудитории, стояла, прислонясь к дверному косяку, Лидия Романовна Черкашина. Все смотрели на Григория Ивановича, а Лидия Романовна смотрела особенно пристально; взгляд ее был непроницаемо сложен, радостен и напряжен.

— …столетней с лишком давности учение английского священника Мальтуса, — уже окрепшим голосом, опираясь о стол, говорил Григорий Иванович. — Теория, о которой Маркс и Энгельс писали, что она «гнусная, низкая теория», что она с правдой ничего общего не имеет. Теория, которую подняли сейчас на щит поборники капитализма и фашисты. Так давайте разберемся: в чем суть мальтузианства?

Зберовский вышел из-за стола. Следя за лицами студентов, он принялся бросать вопросы. И сам же, сопровождая свою речь скупыми жестами, отвечал себе. Чему пытаются учить мальтузианцы? А вот чему: будто население Земли слишком велико и угрожающе быстро растет; якобы Земля не может дать столько пищи, сколько надо человечеству. Какие выводы мальтузианцы делают из собственной теории? Их выводы известны каждому из нас: спасение они видят в болезнях и войне — во всем, что может сократить численность человеческого рода. Идея Мальтуса абсурдна. Проповедовать ее выгодно лишь тем, кто желает оправдать новую войну, кто хочет скрыть настоящие причины голода и бедствий в эксплуатируемом мире. Мы знаем: лживость этой бредовой идейки давно доказана и очевидна.

— Но что побудило меня, — продолжал Зберовский, — начать наш первый разговор в нынешнем году именно с мальтузианства?… Я хочу поговорить о вере и неверии в творческие силы человека. Я хочу лишний раз напомнить о гуманизме истинной науки. Мальтузианство становится особенно нелепым, если на него взглянуть с позиций тех возможностей, которые открывает человеку органическая химия…

Лидию Романовну кто-то дернул за рукав. Протиснувшись между стоящими у входа студентами, в дверь всунулась старшая лаборантка Люба. Она в халате. Запыхалась, жарко шепчет:

— Лидия Романовна, в лабораторию скорей идите.

— Что случилось?

— Идите срочно! Петр Васильевич велел.

Лидия Романовна еще послушала Зберовского минуту-две, а потом вышла в коридор. Стараясь так ступать, чтобы не стучали каблуки, она заторопилась к лестнице. Вдогонку ей несся голос Григория Ивановича:

— Они проповедуют смерть, а мы утверждаем жизнь! Открытия сегодняшней науки — корни завтрашнего изобилия!

Когда Лидия Романовна вошла в лабораторию, все сотрудники группы Шаповалова стояли вокруг одного из столов. Было до странного тихо. И она остановилась здесь же; сперва ее словно никто не заметил, но Люба сказала Шаповалову:

— Петр Васильевич, вот она наконец.

Шаповалов поднял голову от небольшой фарфоровой чашечки, которую он держал перед собой обеими руками. Ничего не говоря, протянул эту чашечку Лидии Романовне.

Она схватила чашечку и уже с волнением вглядывалась во влажную массу на ее дне. Масса была белая, пятнистая, тут и там отливала красновато-бурой ржавчиной. Значит, дерзкий опыт, продолжавшийся пять дней, все-таки закончился удачей. Представить даже трудно: первый синтетический крахмал! Пусть реакция, что обеспечила синтез энергией, пока еще несовершенна — по аналогии с бактериями, производилось окисление закиси железа; пусть крахмал еще нечист, а способ чудовищно громоздок…

Да неужели удалось?!

Лидия Романовна порывисто вздохнула. Вся группа смотрит на эти несколько граммов крахмала. В дверях соседнего зала стоит, вытянув шею, Коваль.

А Шаповалов опять взял чашечку.

Он держит ее обеими руками, щурится; мысли его бегут по гигантскому кругу. На спасательной станции жил, упорно трудился штейгер Поярков… И еще Шаповалову вспоминается ночь, бывшая не так-то уж давно, лаборатория угольного треста в Донбассе, слепящее сияние тысячесвечных ламп. В трубке изумрудной зеленью отблескивали загадочные зерна… Их было двое тогда: он и Зберовский. Той ночью шел последний опыт Лисицына. Конец старой цепи, начало новой цепи. И вот — крахмал, который он получил теперь по-своему.

— Ну ладно, товарищи, — как бы очнувшись, сказал Шаповалов. — Не будем времени терять. Давайте продолжим работу!

Глава VI. Переход через Альпы

1

Все время — подчас незаметно для нашего глаза — взаимосвязь явлений в окружающем нас мире изменяется. И в отношениях между Григорием Ивановичем и Шаповаловым тоже постепенно возникали перемены. Каждый месяц вносил в их отношения новые оттенки. Это делалось как-то само собой и им обоим казалось естественным.

Вернувшись к работе после болезни, Григорий Иванович уже не чувствовал себя хозяином лаборатории в той полной мере, как было прежде. Чтобы развить результаты успешного опыта, большая часть лаборатории теперь занята синтезом углеводов, и все, что касается опытов по синтезу, с властной твердостью взял в свои руки Шаповалов.

Григорий Иванович словно вдруг увидел его с неизвестной раньше стороны. Шаповалов оказался упорным человеком, умеющим подчинить своей воле и сплотить вокруг общей задачи людей различного характера. Суждения его порой бывали резкими, безапелляционными, не всегда основывались на глубоком знания предмета. Однако он обладал великолепной интуицией, благодаря которой, как правило, удачно схватывал в запутанном клубке именно нужную сейчас, единственную нить. И, в конце концов, не кто-нибудь другой, а он сделал крупный и реальный шаг к решению проблемы синтеза крахмала.

Приглядываясь к Шаповалову, Григорий Иванович радовался рождению нового ученого, иногда изумлялся ему, всей душой был к нему расположен. Но вместе с тем в их отношениях появились и неуловимые досадные мелочи, чуть-чуть коробившие Григория Ивановича.

Нельзя сказать, чтобы Шаповалов обходил его либо не считался с ним. Наоборот, Шаповалов всячески подчеркивал, что успех в синтезе крахмала стал возможным лишь после многолетних теоретических работ лаборатории Зберовского. Он два-три раза в день докладывал Григорию Ивановичу о текущих опытах, говорил о своих планах, спрашивал совета. Григорий Иванович писал формулы, советовал с горячностью, а в то же время ясно ощущал, что Шаповалов думает, будто он и сам достаточно силен в вопросах химии, будто речь идет не о действительном совете, но только о процедуре вежливости.

Здоровье Григория Ивановича еще не совсем восстановилось; ему позволили начать работать, но после этого еще долго было заметно, что он не так подвижен, как раньше. Сотрудники — и Шаповалов в том числе — всячески оберегали его.

Однажды вечером, когда Григорий Иванович отправился домой, Шаповалов вышел его проводить. Стояла мягкая зимняя погода. Падал снежок. Они медленно пересекали парк, а перед ними в сумраке маячили фигуры двух студентов. Зберовский с Шаповаловым шли молча, студенты впереди громко разговаривали. Один из них размышлял вслух, слегка заикаясь:

— Р-разные бывают члены партии… Есть же слово такое: примазавшиеся. Кто смолоду пришел в партийные ряды… по совести, чтобы т-тяготы взять на плечи… для них и невозможно было жить вне партии, — они вот к-коммунисты настоящие!..

— Ну, как ты все по полочкам раскладываешь! — сказал второй. — По-твоему, и коммунистов надо по сортам делить: сорт высший, сорт пониже…

— Оп-пределенно по сортам! Кто колебался двадцать лет и в партию пришел, когда увидел, б-будто выгоду от этого получит. К-карьеру чтобы строить! Марков тоже был член партии. От роду сорок три года, п-партийный стаж — без году неделя!

Студенты свернули на боковую дорожку, скрылись в темноте. Голоса их перестали быть слышны. Немного погодя Шаповалов притронулся к локтю Зберовского:

— Григорий Иванович, я давно вас спросить собираюсь… А почему вы в партию не вступите?

Они прошли до конца аллеи, и лишь тогда Зберовский ответил:

— Вот этот, который заикается, — у него есть резон: что смолоду не сделано… Теперь уж вроде поздновато! Мне за пятьдесят уже перевалило.

— Ну, это довод плохой! — воскликнул Шаповалов. — Так рассуждать нельзя!

Зберовскому всегда казалось, что решиться пойти в партию — значит рекомендовать себя самого: вот, дескать, я — ценный для партии человек. Между тем, думая о партии, он всю жизнь не находил в себе тех исключительно высоких качеств, которыми, по его убеждению, должен обладать каждый подлинный коммунист.

Ему хотелось сейчас объяснить свое отношение к партии. Однако в восклицании Шаповалова о плохом доводе прозвучало нечто, сказанное хоть и вполне доброжелательно, но все же снисходительно-поучающее. И Зберовский промолчал. А Шаповалову было неприятно отметить, что Григорий Иванович отмалчивается, как бы уклоняется от разговора.

Случаи, когда они оба оставались недовольны друг другом, нет-нет, да проскальзывали порой. Впрочем, у Зберовского в памяти такое не удерживалось долго. Следя за разворотом опытов, он начинал снова любоваться Шаповаловым — видел в нем восходящую звезду. Кроме того, Шаповалов сплошь да рядом был к Зберовскому по-хорошему внимателен, а это приводило Григория Ивановича в состояние благодарной растроганности.

Через полгода после того, как он возвратился к работе, в один из моментов особого расположения к Шаповалову Григорий Иванович заговорил с ним о минувших событиях. Доверительно понизив голос, он сказал: и он и Зоя Степановна — они оба догадываются, кто истинный виновник происшедшего, инициатор фельетона «Путешествие в Лапуту»; к слову говоря, виновник этот живет и здравствует на прежнем месте. И неизвестно еще, какой новый выпад с его стороны может последовать.

Обычно сдержанный в беседе, Шаповалов вдруг проявил теперь острейший интерес. Зберовский замялся, точно у него нет охоты досказать до конца. А Шаповалов уже не просто спрашивал — он требовал ответов на свои вопросы. И Зберовский, уступая, назвал Крестовникова из облисполкома. Далее Шаповалов выяснил, что Крестовников был земляком Григория Ивановича, учился вместе с ним в гимназии и в университете. Чем же вызвана вражда? Как расшифровать слова Григория Ивановича: «У Крестовникова руки нечисты»? Что он: воровал? Убил кого-нибудь?…

Под натиском ребром поставленных вопросов Зберовский, брезгливо кривя губы, принялся обрисовывать неблаговидный облик Крестовникова, факт былой связи прежнего Сеньки с полицией — по свидетельству Осадчего, преданного Сенькой, — факт нынешней его подтасовки биографии. И с нарастающим негодованием Григорий Иванович изложил подробности своих здешних встреч с Крестовниковым, сперва пытавшимся во имя мнимой дружбы пойти на сделку — предлагавшим организовать в газете серию лестных для профессора Зберовского статей.

— Но как же вы могли не заявить об этом человеке своевременно? — возмутился Шаповалов.

— Петр Васильевич, есть какие-то границы чистоплотности! По-вашему, я должен был доносить отправиться? Увольте: эта роль не по мне.

Шаповалов уничтожающе сверкнул глазами. Яростно потряс протянутой к Зберовскому рукой. Закричал, забыв о том, что Григорию Ивановичу опасно волноваться:

— Да подумайте, о чем вы говорите! Доносить — кому и на кого, зачем и при каких обстоятельствах? Вас гипнотизирует пустая оболочка, само слово «доносить». А дело-то не в слове! Дело — в очаге общественного зла, на который вы равнодушно взираете!

Зберовский поднялся и бросил:

— Уж вам-то бы грешно упрекать меня в равнодушии!

— А если так, как вы сейчас представили… Кто виноват в случившемся? Вы сами! И ваш Крестовников, конечно, знает, хорошо учитывает ваши свойства — с комфортом действует исподтишка!..

— И тон и смысл ваших обвинений, Петр Васильевич, я нахожу чрезмерными!..

Никогда еще Шаповалов не позволял себе столько резкости в разговоре со Зберовским. Впервые их отношения приобрели характер ссоры. И они разошлись, сердито посмотрев друг на друга, причем лицо Зберовского выглядело разобиженным.

На следующий день Шаповалов, как обычно придя докладывать о ходе опытов Григорию Ивановичу, начал с того, что холодно извинился: быть может, он вчера выразил свои мысли в грубоватой форме, с излишней экспрессией; теперь он об этом жалеет. Зберовский принял его извинение еле заметным кивком, тотчас же стал говорить о сегодняшней работе.

Состояние, близкое к ссоре, между ними удерживалось с полмесяца.

Вдруг позвонили из прокуратуры: к телефону просят профессора Зберовского. Не согласится ли Григорий Иванович дать свидетельские показания по одному очень важному делу? Нет, утруждать себя и беспокоиться, идти куда-нибудь не надо. Если Григорий Иванович позволит, следователь сам заедет к нему в лабораторию на несколько минут.

Следователь приехал. Когда они сели вдвоем со Зберовским в кабинете, выяснилось, что речь идет об арестованном на прошлой неделе Крестовникове.

Григорий Иванович правдиво и с исчерпывающей полнотой рассказал все то, что он про Крестовникова знает. Ответил на вопросы. Добавил от себя: человека этого следует рассматривать как личность аморальную и как явление в нашем обществе чужеродное, не только принесшее, но и потенциально способное еще принести много вреда.

Уже встав с места чтобы попрощаться, он спросил у следователя, кто же вывел Крестовникова на чистую воду. Следователь улыбнулся. Как правило, такие вещи не подлежат огласке, однако в здешнем случае нет особенной тайны. Крестовников исключен из партии и снят с должности с отдачей под суд по решению областного партийного комитета — по экстренному заявлению первого секретаря обкома.

После ухода следователя Зберовский, крайне возбужденный, принялся шагать из угла в угол по своему кабинету. Он взвешивал в мыслях потрясшую его новость, видел в ней торжество справедливости и чувствовал удовлетворение. Он всегда верил в силы добра, в их неизбежную победу. А эпизод с Крестовниковым лишний раз показывает, что злу не устоять в конце концов ни под какой личиной.

Распахнув дверь, Григорий Иванович вышел в лабораторный зал. Ему хотелось быть на людях. Он прошел между столами, посмотрел немного тут, задержался там. Кипит обычная работа. Коваль и Февралев, усердствуя, трудятся над колбами с фруктозидо-глюкозидной смесью. Свиягин и двое лаборанток орудуют большой бутылью и манометром — испытывают герметичность нового аппарата для синтеза. В другом зале Лида Черкашина, вычисляя на счетной машине, распоряжается опытом — ее помощники регулируют действующую установку. За столом, где тесно от химической посуды, Шаповалов готовит очередной вариант катализатора; в воронке отфильтровывается выпавший осадок.

Григорий Иванович остановился в двух шагах от Шаповалова. Понаблюдал за его работой молча. Потом подошел к нему вплотную.

— Петр Васильевич, — сказал он в неожиданном порыве, очень дружелюбно, — знаете, я восхищен нашим секретарем обкома. Мне еще не случалось видеть такого острого глаза у людей… Например, недавно я получил письмо от одного московского коллеги. Оказывается, когда я был болен, именно наш первый секретарь вместе с уполномоченным советского контроля добились вмешательства в мое дело со стороны самых высоких инстанций. Поэтому и приехала та энергичная комиссия год тому назад!

2

Сережа Шаповалов перешел из первого класса во второй. У него уже давно каникулы. И целыми днями он носится по двору с приятелями. То у них гонка на самокатах, то они строят что-то из обломков кирпичей, то надувают воздухом ветхого резинового крокодила.

А сегодня утром, вскоре после завтрака, у них случилась неприятность. Играя, они забросили мяч на крышу трансформаторной будки. Мяч закатился за желоб и лежит на крыше, на углу — наполовину синий, наполовину красный. Никак его оттуда не достанешь.

Что делать? Пришлось кидать камни. Сережа тоже размахнулся — кинул; мяча не сшиб, однако угодил в фарфоровый электрический изолятор. Изолятор рассыпался осколками.

— Бежим! — посоветовал тогда один из приятелей.

Сережа не двинулся с места. Он стоял с унылым видом и чувствовал, будто вина его ужасна. Остальные мальчики, отступив на шаг, смотрели на него с состраданием. Все они были в майках и трусах. А день выдался безоблачный. Солнце уже высоко на небе и припекает не по-утреннему.

Просто кинуться бежать, скрыв, что он разбил, Сереже было бы стыдно. Мама ему много раз повторяла: если у него случится что-нибудь плохое, надо тотчас же прийти, объяснить все напрямик. Только, может, это взрослым так легко — прийти и объяснить, а Сереже жаль себя до слез. За стекло в окошке, если попадешь мячом, и то иногда ругают. А разбитый изолятор кажется ему бедой непоправимой.

Наконец, подняв с земли фарфоровый осколок, он понуро поплелся домой. Не спеша взошел на свой этаж. Уже на лестничной площадке вспомнил, что сегодня воскресенье, папа дома.

Их новую квартиру Сережа не считает новой: здесь они живут года полтора. Квартира Шаповаловых состоит из двух комнат и кухни. В одной комнате у них книжные шкафы и столы, за которыми они все трое занимаются; в другой комнате кровати, на которых спят; для еды и разговоров на досуге им служит кухня. И именно из кухни теперь доносятся голоса. Сережа слышит, как папа говорит:

— Конечно, старая калоша. Либерал девятнадцатого века.

Мама отвечает папе:

— Ты не имеешь права так называть его.

Сережа боком протиснулся в кухню. С ощущением прыжка в холодную воду сказал:

— Вот я нечаянно… Я бросил камень, — и положил на стол осколок — белый черепок неопределенной формы.

Черепок этот не произвел никакого впечатления. Отвернувшись от стола, папа воскликнул:

— Веруся, без конца мне приходилось уступать! Сколько раз ему в угоду я топтался на ненужных сложностях!

— Сереженька, потом, — сказала мама. — Сейчас поди, погуляй немного во дворе.

Сережа взял злосчастный черепок и, вздохнув, ушел.

А Вера Павловна заговорила укоризненно:

— Ты вспомни свою диссертацию. Если бы не он, ты до сих пор не удосужился бы написать и защитить ее. А как он поздравлял тебя по поводу твоей ученой степени!..

— Что — степень? — перебил Шаповалов. — Пустой бюрократический барьер! Но во всем, что касается работы по синтезу, он теперь занял позицию наблюдателя. Отстранился. Да мало того…

— Да не он отстранился, а ты его оттеснил!

— Придумаешь тоже: оттеснил! Уж я-то!.. А пойми такую вещь: работа движется настолько медленно, что хоть головой об стену бейся. От закиси железа надо отказаться, а заменить ее чем-нибудь — не выходит. Возможности для опытов невелики. Однако же Зберовский взял у меня Свиягина, вернул на свою тему, на клетчатку. Извиняется еще при этом… кругло-приятными фразами.

Вдруг громко постучали во входную дверь. Она была не заперта. Кто-то ее снаружи приоткрыл и крикнул:

— Радио у вас не включено? Включите радио!

За дверью, когда Шаповалов подошел, уже никого не оказалось.

Вера Павловна встала, сделала шаг к простенку между окнами. Протянула руку. Взяла вилочку, висящую на мягком проводе, воткнула в штепсель…

И всему прежнему наступил конец. И спор забыт, и разногласий нет. Перед ними новое и грозное: война.

Все стало томительным и необычным. Вера Павловна и Петр Васильевич без слов смотрели друг на друга. Так могут смотреть друг на друга только очень близкие люди, когда они думают, что должны расстаться навсегда. Сложным был этот взгляд — с тревогой и болью, тоской, гневом и грустью, будто они видят уже годы безмерных тягот впереди, кровь, трупы, дым пожарищ.

И надо не терять времени, а действовать.

Позвали со двора Сережу, зачем-то велели ему, чтобы сидел дома, ждал. Сами торопливо ушли: Шаповалов чувствовал потребность немедленно явиться в университетский партийный комитет, где он останется, готовый выполнить любое поручение; Вера Павловна решила проводить его до университета, оттуда пойти в свою школу.

Им нужно было пересечь половину города. Отправились пешком. А город уже выглядел по-новому. Толпа на улицах росла, встревоженная, возбужденно шумная.

Возле здания военкомата уже собралась очередь. В нее становились средних лет и пожилые мужчины, молодые люди, девушки. Сюда подходили непрерывно. Среди стоящих здесь промелькнуло несколько знакомых лиц: слесарь, который в доме Шаповаловых чинил водопровод, группа студентов, комсомолец-лаборант с биологического факультета.

Через квартал от военкомата, у входа в одну из сберкасс, два-три десятка обывателей тоже образовали подобие очереди.

— Черт знает! Неужели свои деньги брать спешат? — с неприязнью удивился Шаповалов.

В такой день и час эти обыватели у дверей сберкассы казались отвратительными.

— Коваль! — почти с ужасом проговорила Вера Павловна.

Действительно, в числе стремящихся войти в сберкассу был Коваль. Потрясая бородой, он переругивался из-за места в очереди с какой-то крикливой старухой. Шаповалов пристально оглядел его. Коваль был тяжело нагружен: в одной руке он держал пухлый сверток, обвязанный шпагатом, в другой — плетеную хозяйственную сумку, наполненную до отказа стандартными брусочками сливочного масла. От жары масло смялось, таяло; у колена на брюках Коваля лоснилось жирное пятно.

…Спустя неделю после начала войны в городе объявили первую воздушную тревогу. Фашистские самолеты были отогнаны, однако весь город почувствовал, что тысяча с лишком километров от границы — расстояние, досягаемое для противника. И в городе сразу стала ощущаться близость фронта.

Старшая лаборантка Люба слышала, как Февралев, приятель Коваля, сказал: научные работники — цвет интеллигенции, и государству пора позаботиться эвакуировать их в глубочайший, безопасный тыл. Люба со смехом передала это Шаповалову, но Шаповалов не засмеялся.

— В тыл? — помрачнев, переспросил он.

Лаборатория работала еще более напряженно, чем всегда. Война словно торопила людей. Опыты велись в лихорадочном темпе. А однажды в самом разгаре рабочего дня Шаповалов, что было для него вообще несвойственным, оставил все, внезапно ушел из лаборатории, отправился бродить по улицам.

На домах указательные стрелки: «Бомбоубежище». У окон подвальных этажей сложены мешки с песком. Бочки и щипцы, чтобы тушить зажигательные бомбы.

Он шел и думал о Верусе, о Сереже — пытался представить себе, как Сережа вырастет и что ждет сына впереди.

Навстречу тягач провез пушку. По мостовой идет красноармейская колонна. Вчерашние студенты, учителя, рабочие. Поскрипывает кожа выданных вчера сапог, и плечи командиров стянуты новыми желтыми ремнями.

И странно: теперь, смотря на проходящих, Шаповалов уже не испытывает неловкости оттого, что он пока еще в штатской одежде.

Тротуары были накалены июльским солнцем. Он шел по ним и шел, сам не зная куда. Решается вопрос о главном: о синтезе, о судьбе работы, о своем месте во время войны. И порой ему чудится, будто степная трава шелестит под ногами. Рудники вокруг, холм, пятиконечная звезда на камне. Мысли складываются, крепнут, а он словно стоит перед обелиском, склонив голову.

Придя вечером домой, Шаповалов не без страха начал разговор с Верой Павловной. Он боялся, что именно сейчас, движимая импульсом самозащиты, она может вдруг наговорить чего-нибудь о благоразумии, а ему так не хотелось бы услышать от нее приземленные слова. Не заявит ли: сиди, не рыпайся, пока тебя не позовут куда считают нужным?

Нет, Вера Павловна — спасибо ей — все поняла и не сказала ничего похожего на это!

Дальнейшие несколько дней пронеслись, как несколько часов. Партийный комитет к намерению Шаповалова отправиться на фронт отнесся положительно. Областной военкомат назначил Шаповалова в одну из формируемых дивизий. И вот у него уже литер в кармане, и ему надо собираться на поезд. Уже сложен маленький рюкзак с бельем и тонкой связкой книг; к рюкзаку ремешком пристегнута эмалированная кружка.

— Надолго, папа? На неделю? — спросил Сережа.

— Сыночек, нет, — какая там неделя. Война, Сереженька!..

Сережа понимал — война. Но он допытывался упрямо и встревоженно, сознавая вместе с тем, что спрашивает тщетно:

— На месяц? На все лето? На год?…

Желанного ответа он, разумеется, не получил.

Обняв в последний раз, Шаповалов оставил Веру Павловну с Сережей на пороге квартиры. Побежал вниз по лестнице, оглянулся. Такими они ему потом долго вспоминались: стоят, прислонившись друг к другу; Веруся обхватила рукой Сережины плечи.

По дороге на вокзал ему еще нужно было зайти в университет. Когда он появился в лаборатории, все обступили его. Зберовский, размышлявший о чем-то возле приборов для синтеза, увидел Шаповалова — тоже кинулся к нему. Лидия Романовна смотрела умными и грустными глазами.

Все, что касается работы, было обсуждено в подробностях еще накануне. Коллектив обещал Шаповалову: в его отсутствие опыты по синтезу будут продолжаться так же, как при нем. Узнавая результаты опытов из писем, он письмами же сможет давать советы, издалека участвовать в работе, корректировать ее. И вне зависимости от почтовой связи он за свою работу может быть в любой момент спокоен.

Но ему неспокойно сейчас. Он обводит взглядом знакомые лица, лабораторные столы. Ему говорят о скорой победе, желают успеха, здоровья, ни пуха ни пера. На стене прыгнула стрелка электрических часов — прошла еще минута. За окнами квадраты голубого неба и ветер несет растянутое в клочья облако. Шаповалов думает: без него не сумеют сделать того, что сделал бы он сам. Если хоть годик еще поработать бы! Суждено ли вообще ему теперь сюда вернуться?…

Неторопливым движением он взял рюкзак со стула, вскинул на спину. Улыбнулся всем:

— Ну… Счастливо вам, товарищи!..

Со всех сторон наперебой жали ему руку. А Зберовский подошел и порывисто поцеловал его — по старинному обычаю — в обе щеки троекратно.

— Григорий Иванович, еще раз хочется сказать. Передаю вам мой синтез, — тихо произнес Шаповалов. — Верю, что вы это дело не оставите ни при каких условиях, несмотря ни на какие трудности.

Голос Зберовского даже дрогнул от волнения.

— Голубчик, дорогой, все будет в абсолютном порядке!

— Петя, на меня положитесь, — шепотом сказала Лидия Романовна.

С благодарностью, быстро кивнув, Шаповалов повернулся, сделал несколько шагов, исчез за дверью.

В лаборатории стояла тишина. Все молчали. Казалось странным, что его уже нет среди них.

3

В жестоких боях сорок первого года Красная Армия отступала. Врезаясь клиньями и смыкая клещи, враг иногда окружал группы наших войск, полки, бригады; в таком тяжелом положении очутилась дивизия, где был Шаповалов.

Они пытались вырваться, затем оборонялись до последнего. Уцелела лишь небольшая горсточка бойцов, сумевших — после гибели дивизии — вынести знамя и скрыться в развалинах бывшей неподалеку мельницы. Идя ночью, натыкаясь на мертвые тела, эти бойцы подобрали находившегося без сознания раненого Шаповалова. Спустя сутки его передали крестьянам.

Двое стариков в опустевшей деревеньке прятали его от фашистов, кормили, лечили по-своему. А вокруг был уже глубокий гитлеровский тыл. Через деревеньку проезжали немецкие обозы. Зима шла на вторую половину. И Шаповалов, лежа в темноте в подвале, готов был плакать от досады и ярости.

Когда стали послушны руки и ноги, прекратилась тошнота и вообще он начал выздоравливать, старики свели его с тайным представителем ближайшего партизанского отряда. К весне Шаповалова взяли в отряд.

Сперва в лесу насчитывалось всего несколько десятков партизан. Потом Шаповалов — сам не очень твердый в военном деле — обучал вновь приходящих к ним в отряд колхозников, как ставить мины на дорогах и как пользоваться немецким пистолетом-автоматом. Почти все лето они держали в страхе всю фашистскую округу. На шоссе появились предостерегающие таблички: «Partisanen!» И наконец фашисты оцепили лес и бросили на его проческу подкрепленный танками и авиацией батальон пехоты. Живыми выскользнуть из западни сумели только немногие; они ползком ушли по дну оврага, отсиживались в кустах возле дороги.

Вернуться в прежний лес было бессмысленно. По слухам же, за сотню километров отсюда действовал другой партизанский отряд. Кучка уцелевших двинулась туда — с опаской, идя от вечерней до утренней зари. Вожаком был однорукий колхозник, который довел их благополучно до места.

Одежда Шаповалова разорвалась в лохмотья, но надевать трофейное немецкое он принципиально не хотел. В новом месте, участвуя в вылазках и нападениях, он становился все более изобретательным, отличался уже особой дерзкой смелостью.

А кроме их отряда, как постепенно выяснилось, в районе по соседству жгли цистерны с горючим, машины, взрывали рельсовый путь еще какие-то партизанские группы. На розыски этих групп были направлены надежные люди. И между партизанами, шаг за шагом, устанавливались боевые связи. Что самое важное, была установлена связь и с местным партийным подпольем.

Мелкие и разобщенные партизанские отряды множились, крепли в тылу у врага, срастались в мощные соединения. В результате указаний, неожиданно полученных из подпольного райкома партии, отряд, в котором был Шаповалов, перекинулся с севера области на юг для крупной операции совместно с партизанскими силами юга. Пятидневный переход удалось проделать скрытно от противника, а после перехода Шаповалов был прикомандирован к штабу южной группировки. Тут он с удивлением почувствовал вокруг себя обстановку нормальной воинской части, напоминающей регулярную часть Красной Армии.

Радисты отсюда говорили с Москвой: передавали разведывательные данные, записывали приказы и сводки о положении на фронтах. До сих пор Шаповалов только приблизительно, с чужих разноречивых слов представлял себе, где именно пролегает линия фронта. То, что он узнал теперь, было достоверным, но подтверждало худшие из слухов. Бои действительно шли возле Сталинграда, гитлеровцы заняли Ростов, продвигались по Кавказу.

Год с лишком он не видел газет. А сейчас ему предложили просмотреть почти свежие — полумесячной давности — номера «Правды». Как к ним попали газеты?

Оказывается, у здешних партизан в глуши леса был даже свой аэродром. На широкой расчищенной просеке они время от времени принимали самолет с Большой земли. Самолет прилетал ночью; заранее осуществлялись всякие меры предосторожности и охраны; в нужный момент на минуту зажигали костры, чтобы показать площадку для посадки. Самолет не задерживался долго: сгружал корреспонденцию и медикаменты, брал на борт двух-трех раненых и тотчас поднимался вновь в ночное небо — курсом на Большую землю.

Родной Шаповалову мир, где свободно ходят советские люди, о котором он так остро тоскует, до вчерашнего дня ему казался недосягаемо далеким — это было словно на Марсе, на другой планете. А теперь в этот мир будто открылось окошко. И когда Шаповалову сказали, что он может отправить письма на Большую землю и получить ответ на них, Шаповалов изменился в лице от волнения. Он сразу потерял власть над своими мыслями. Всю ночь после этого он думал только о письмах. Не спал, ворочаясь в землянке, ожидая рассвета, когда можно будет приняться писать. Еще с вечера он приготовил бумагу, карандаш; сосед по нарам дал ему фанерную дощечку, заменяющую письменный стол.

И вот — обыденное утро в партизанском лагере. Кто поливает товарищу из фляги — товарищ умывается; одни, заспанные, высовываются из шалашей; другие, вернувшись из ночной засады, идут цепочкой в маскировочных халатах. Тут, расстелив брезент, делят груду сухарей на порции; там уже вьются чуть приметные дымки у котлов.

Всюду выпала обильная холодная роса. Местами видно, что это не роса, а иней. Край солнца поднялся над дальними дубами. Его лучи и здесь озарили вершины деревьев. Листья наверху вспыхнули багрянцем и пронзительной осенней желтизной.

А Шаповалов в накинутой на плечи ватной куртке сидит на пне, ссутулясь. На коленях он держит дощечку и бумагу. Карандаш стремительно выводит дорогие имена.

«Сыночек, да поймешь ли ты, какой дорогой прошел твой папа бесчисленные месяцы войны?… Веруся, милая, припомни тот закат, тот далекий вечер, когда мы шли по улицам — вдвоем в последний раз — и мысленно как бы перекидывали мост через предстоящие испытания, и ты говорила, что не знаешь, как пойдут события, но уверена: все будет хорошо в конце концов…»

Солнце все выше и выше, и ярче становится вокруг желто-красный пейзаж. Уже нет пронизывающей свежести, от которой розовели щеки. Роса кое-где просыхает. На дощечке, на коленях Шаповалова, сменяются листы бумаги. Он пишет:

«Григорий Иванович, за этот огромный промежуток времени Вы, вероятно, достигли многого. Ведь иначе и быть не могло. Друзья мои все вместе взятые, сообщите же скорей о том, как вышло с вспомогательной реакцией и вообще о ваших опытах по синтезу — дайте посмотреть на них хоть издали одним глазком!..»

Наконец готовы два письма: первое — Верусе и Сереже, второе — Зберовскому и всем сотрудникам лаборатории. Такого простенького вида письма-треугольники. Так бережно отдал их Шаповалов помощнику начальника штаба!

Ощущение неслыханного бедствия, острая тревога за судьбу страны в мыслях Шаповалова сейчас были тесно связаны с вестями, приходящими из Сталинграда. Об этом вслух никто пока не говорил, но чувствовалось, что там решается исход войны. И здесь, на правом берегу Днепра, партия теперь призвала партизан повысить до предела боевую активность, громить коммуникации противника, взрывать и останавливать идущие к фронту эшелоны.

Выйдя из лесов, все партизанское соединение двинулось в тяжелый рейд. Партизаны появлялись на железнодорожных станциях, наводили порядок, исчезали, вдруг перекидывались в какой-нибудь дальний населенный пункт, жгли гитлеровские склады, расправлялись с небольшими гарнизонами, опять проваливались словно сквозь землю, и снова в неожиданном для гитлеровцев месте грохотали взрывы и поезда летели под откос.

Когда их начинали преследовать крупными силами, они, как правило, выскальзывали, скрываясь без следа. Лишь несколько раз завязывался арьергардный бой, под прикрытием которого они уходили. Ели впроголодь, спали зачастую на снегу. С тех пор как Шаповалов отправил письма, ни о каком своем аэродроме у них, конечно, уже не было речи. А походный радиоприемник принимал радостные сводки: Сталинград устоял; стотысячная армия фашистов окружена и взята в плен.

Рейд партизанского соединения окончился ранней весной. Людей в строю насчитывалась только половина прежнего, да и те были измучены, ранены, больны. Они вернулись в опустошенный и слабо охраняемый врагом лесной район, строили землянки и укрытия.

Радисты уже посылали в эфир нужные точки и тире, бессменно дежурили в наушниках. Двое партизан вручную крутили самодельную передачу динамо, чтобы заряжать для радио аккумуляторы. И двусторонняя связь с Большой землей была снова установлена.

Первый вызванный ими самолет привез врача взамен погибшего, ящики медикаментов, но почту захватить почему-то не смог. Второй самолет привез газеты и письма, среди которых ничего адресованного Шаповалову не было. На третью ночь, когда опять ожидался самолет, Шаповалов принялся себе внушать, что писем ему нынче не будет. Обходя посты вокруг аэродрома, он волновался, раздраженно говорил с товарищами. Луна поднималась над лесом. Крепкий ледок похрустывал под ногами. Перед самым появлением самолета Шаповалов вдруг ушел в блиндаж стрелков-зенитчиков. Там он снял полушубок и лег, завернувшись в него с головой. Был слышен приближающийся звук мотора. Мотор затих. Потом с посадочной площадки донеслись громкие веселые голоса.

Шаповалов приказывал себе не думать о письмах, а в этот момент его окликнули, подали ему конверт. Он рванулся с места. Тут же в блиндаже, обступив тусклую коптилку, вошедшие сейчас торопливо разбирали содержимое почтовой сумки. Протиснувшись к огню, Шаповалов начал быстро обрывать кромку конверта. Задержался на миг, с беспокойством оглядел адрес: почему письмо не от Веруси, не от Зберовского? Почему не от кого-нибудь другого, а от старшей лаборантки Любы?

Люба пишет: она счастлива, что Петр Васильевич нашелся, — ведь его считали погибшим. Жизнь налаживается, однако большинство зданий в городе разрушено бомбами, с тех пор еще, как фронт был возле города. Первая очередь университета уже вернулась из эвакуации.

Шаповалов в недоумении приподнял брови. Бежит глазами по строчкам. Ага, вот где об этом сказано: Вера Павловна с Сережей, кажется, теперь находятся в Москве. Как будто бы живы, здоровы…

«Что, что? Они — в Москве?»

Лаборатория давно ликвидирована, уже год с лишком, с того времени, как Григорий Иванович покинул университет. За неделю до своего отъезда Зберовский поссорился с Лидией Романовной, которая хотела, чтобы он остался в лаборатории и продолжал работу по синтезу. Спор между ними трагически прервался: Лидия Романовна на следующий день была убита при бомбежке…

Читая, Шаповалов точно захлебнулся воздухом. Взгляд его несколько раз переходил со слов «Лидия Романовна» на слово «убита».

Свиягин призван в армию. А Зберовский теперь, оказывается, в Восточной Сибири. Служит в промышленности — говорят, главным инженером завода. В Восточной же Сибири где-то и Коваль…

Положив письмо в карман, ни на кого не глядя, Шаповалов вышел из блиндажа. Лес был темен, а на поляну луна отбрасывала резкие тени деревьев. Поляна расширялась в перспективе, и впереди чернели развалины сожженной фашистами, мертвой деревни.

У Шаповалова одна мысль обгоняла другую: что привело Верусю с Сережей в Москву? И тут же ему вспоминались лица партизан, товарищей-бойцов, когда-то говоривших, думавших, мечтавших, которых потом пришлось хоронить — часто наспех, с суровыми почестями. Шаповалову они видятся теперь как бы сквозь наплывающее крупным планом лицо Лидии Романовны. До своего последнего дня — до последнего спора со Зберовским — она смотрела в будущее. Ее сердце было честным и горячим. Она боролась и продолжала бы бороться. Она не скинула бы с плеч свой груз, удвоенный, быть может, утроенный тяготами войны, как это малодушно сделал Зберовский!

Подойдя к развалинам среди глухой поляны, Шаповалов остановился. Домов в деревне нет. Вокруг — только изредка русские печи. От них падают странные тени. Местами из-под снега проглядывают обугленные остатки бревен. Видна детская железная кроватка, обгоревшая и смятая.

Он долго, почти с ужасом рассматривал кроватку. Пытался оправдать Зберовского, бросившего в трудный час свою лабораторию, но не находил оправдания. Все ясно: и на тыловых заводах нужны люди. Прописные истины Шаповалову известны. Однако ему кажется теперь: выбрав путь наименьшего сопротивления, Зберовский предал и его и Лидию Романовну, пренебрег судьбой открытия; этого Зберовскому он никогда не простит.

За его спиной взревел мотор самолета. Рев минуту нарастал. Затем крылатая машина вихрем пронеслась над Шаповаловым и словно растворилась в лунном сумраке.

4

Двадцать седьмого мая девятьсот сорок четвертого года в Восточную Сибирь пришла телеграмма Сталина. Приветствуя работников созданных в дни войны гидролизных заводов, Сталин отметил, что заводы эти дают возможность сэкономить государству миллионы пудов хлеба.

Поселок одного из новых заводов раскинулся на берегу реки. Здесь преобладают временные деревянные бараки. Поодаль виднеются производственные корпуса — они высокие бетонные, построены монументально. Над заводскими трубами дым.

По случаю телеграммы Сталина сегодня торжественный митинг. Рабочие свободных смен собрались на площади в центре поселка. Толпа невелика. Женщин в ней гораздо больше, чем мужчин. Но тут и там среди косынок проглядывают то седые бороды, то гимнастерки с пустым рукавом, заложенным за пояс, то кепки, и под кепками совсем юные, мальчишеские лица.

Погода ясная. Воздух как-то особенно прозрачен. Освещенное солнцем, над зданием конторы ослепительно сверкает алое полотнище — плакат с написанными белой краской словами о войне, — о том, что несокрушима сила советского народа, объединившегося под руководством партии.

Трибуной служит кузов поставленного посередине площади грузовика ЗИС-5. На кузов поднялся бывший начальник строительства — теперешний директор нового завода. Когда толпа вокруг него затихла, он громко прочитал текст телеграммы и тотчас же поздравил коллектив завода с освоением полной мощности предприятия. Потом он заговорил о фронте, откатившемся уже к нашей государственной границе. А по железнодорожной ветке, что пересекает улицу возле площади, в этот момент двигался паровоз с длинным составом вагонов и цистерн. Люди в толпе оборачивались на звук поезда — идущий от завода поезд словно воплощал в себе их общую трудовую победу. Люди знали: в вагонах — глюкоза пищевой чистоты, в цистернах — этиловый спирт; все это получено ими здесь своими руками, и все это нужно для фронта, и все это сделано всего лишь из обыкновенной древесины, из бревен, заготовленных в тайге.

Рядом с директором в кузове машины стояли секретарь райкома партии и председатель местного Совета. Директор говорил о днях строительства, оставшихся позади. Он называл имена рабочих, техников, инженеров, усилия которых были беспримерными; большинство из них прошло весь тяжкий путь создания завода.

Обступившие грузовик рабочие прерывали речь директора аплодисментами. И когда директор сказал, что следует особенно отметить роль человека, весьма всеми уважаемого, отдавшего делу стройки дни и ночи, профессора, ради участия в строительстве покинувшего университет и свою научную работу, теперь назначенного главным инженером их завода, — толпа заглушила слова директора новой продолжительной вспышкой аплодисментов.

Многие оглядывались, ища глазами Григория Ивановича.

Но его почему-то на митинге не было.

Еще до начала митинга он шел через лесной склад, задумчиво остановился между штабелями бревен. Постояв, сел на бревно, да так и сидит с тех пор один, не видный никому, обхватив голову ладонями. Вокруг него — бревна, сложенные во много ярусов, а над бревнами — небесная голубизна.

На сердце у Зберовского жестокая обида. Радость, обернувшаяся горечью.

Давно минула первая суровая военная зима. В начале ее на Григория Ивановича, один за другим, обрушились два удара: во-первых, пропал без вести Шаповалов; во-вторых, на ночном дежурстве ПВО была убита Лида Черкашина.

Гибель Лиды по времени совпала с теми днями, когда Григорий Иванович получил из Москвы приглашение отправиться в Сибирь старшим технологом группы гидролизных заводов, — а заводов этих не было еще, их предстояло срочно строить. Мучительно колеблясь, он почти уже решился ехать. Именно тогда Лида Черкашина поспорила с ним, говоря, что как враг бы ни хотел парализовать всю нашу жизнь, научная работа, связанная с перспективными взглядами вперед, у нас в стране ни на минуту не должна прекращаться. Через двое суток, на похоронах Лидии Романовны, Зберовский думал, что Лида была права, а он был неправ и, стоя у ее гроба, корил себя за это. Между тем сводки с фронтов становились все тревожнее. Момент был до предела острый, требовал напряжения, жертв. Все для фронта, все для победы. Грозная опасность нависла над страной. И к концу недели Григорий Иванович опять спрашивал у своей совести, что теперь важнее: тотчас же заняться производством тысяч тонн простейших сахаров на гидролизных заводах, либо безмятежно продолжать прокладывать новые пути получения дисахаридов и полисахаридов — для времен, которые за войной последуют когда-то?

А лаборатория после смерти Лиды казалась такой опустевшей. Григорию Ивановичу вспоминались то Лида, то Шаповалов; «пропал без вести», вероятно, означает, что Петра Васильевича тоже нет в живых. Думая о нем, Григорий Иванович все сильнее чувствовал, как ему дорог был этот большого таланта, прямой и цельный по натуре, немногословный, стремительный в действиях человек. Мысленно обращаясь к Шаповалову, Зберовский точно советовался с ним: ехать в Сибирь или вести прежние опыты? Но ведь и сам Шаповалов пошел с оружием защищать страну, ради чего без раздумья расстался с работой!

Когда Зберовский уехал, небольшой оставшейся при университете группой его сотрудников с полмесяца еще руководил доцент Свиягин. Затем Свиягина как состоящего в запасе командира призвали в армию, и лаборатория тогда была уже окончательно ликвидирована.

В прошлом, сорок третьем году к Зберовскому в Сибирь докатился слух, что Шаповалов жив и находится на фронте. Назвали даже номер полевой почты, откуда Шаповалов кому-то будто бы прислал письмо. Обрадованный, взволнованный, Григорий Иванович тотчас написал Шаповалову, потом снова писал, наконец обратился в воинскую часть по этому номеру полевой почты. Однако письма вернулись к нему, и воинская часть не ответила. Слух о Шаповалове уже начал казаться Григорию Ивановичу неосновательным.

А сегодня сведения о Шаповалове внезапно подтвердились, но подтвердились при обстоятельствах, для Зберовского оскорбительных. Он прочел в официальном бюллетене Академии наук: с января нынешнего года в Москве организована лаборатория по синтезу углеводов; к работам ее привлечены многие московские и иногородние ученые; возглавляет же лабораторию кандидат наук П.В. Шаповалов.

Возможно ли поверить, что Шаповалов еще в прошлом году приехал в Москву, снова взялся за научную работу, не подумав разыскать своего старого учителя и друга? А разыскать его ничего не стоило: лишь позвонить по телефону в наркомат. Не вспомнил, не сообщил, не написал. Случайно? Нет, не могло так выйти случайно. Будто бы проблема синтеза не является их общим делом. Отвернулся, как от постороннего. Кто отвернулся? Да Шаповалов сбросил Зберовского со счета — не нужен Зберовский ему. Невероятно, но — факт!

Издалека доносятся звуки завода. С неба слышится трель жаворонка. Пахнет лесом. Из-под бревен, сложенных в штабеля, вытянулись к свету длинные и бледные травинки. Конец одного бревна возле самой земли на добрый метр выступает из штабеля. Вдруг быстро поднявшись, Григорий Иванович что было силы толкнул ногой этот выступающий конец. Но бревно тяжелое, придавлено всем грузом штабеля, даже и не шелохнулось. И Григорий Иванович опять понуро опустил голову. Почувствовал себя как никогда усталым, потерявшим главное, к чему стремился в жизни, безгранично, незаслуженно обиженным.

Сгорбившись, он побрел по узкому проходу. Справа и слева от него — торцы бревен, образующие стены выше человеческого роста. Проход как бы суживается впереди и ведет к реке.

Лесная гавань. Плоты вдоль берега. Рабочие с баграми стоят у наклонных транспортеров. Цепи транспортеров тянут бревна из воды по желобам наверх.

Зберовский появился на берегу, однако на работы в гавани не смотрит. Идя какой-то нетвердой походкой, он огибает людей стороной. Тем не менее его окликнули:

— Здравствуйте, Григорий Иванович?

Возле моторной лебедки шестнадцатилетний Костя Евдущенко, вытирая руки паклей, чуть застенчиво, но всем лицом улыбается Зберовскому. Костя ждет, что Григорий Иванович, как между ними повелось, уделит минуту ему, подойдет, пошутит в своей мягкой манере, кинет мимоходом что-нибудь о будущем Костином студенчестве, поинтересуется, как идут его занятия по подготовке за девятый класс.

Костины ожидания теперь не оправдались. Зберовский, еле подав рукой приветственный знак, прошел мимо — не то сердитый, не то уж слишком озабоченный. Неловко, почти по-стариковски перешагивал через канаты, протянутые от лебедки к штабелю. Костя провожал Григория Ивановича недоумевающими глазами. Со штабеля, на который сейчас накатывают бревна, закричали:

— Евдущенко, эй! Ты что — заснул? Потрави лебедкой на блоке!

Словно очнувшись, Костя схватился за рукоятку управления мотором.

А Григорий Иванович с чувством все нарастающего неприятного изумления думал о Шаповалове и о новых опытах по синтезу. Непостижимо: опыты где-то идут, а 3беровский впредь уже не будет иметь к ним никакого касательства.

К этой новой фазе опытов он так тщательно готовился! Правда, два с лишком года промелькнули в суете стройки. Голова ломилась на части. То в проекте основных цехов нашли расчетную ошибку, то запаздывали стальные конструкции, то цемента не хватало, либо нужно было обойтись без свинцовых труб для кислоты. Однако почти каждую ночь в часы, отведенные для сна, Григорий Иванович усаживался за свой письменный стол, усилием воли отталкивал от себя все злободневные заботы и погружался в мысли о будущих опытах. Он перелистывал книги и журналы — изучал свежую научную литературу; под углом зрения новейших трудов о расщепленном атоме и радиоактивных изотопах он уже видел, как ему надо будет после войны браться за решение задачи шаповаловского синтеза. Меченые атомы позволят достоверно знать сущность реакций, и дело двинется втрое быстрее, чем прежде. Григорий Иванович уже составил детальные планы будущих опытов, придумал схемы усовершенствованных приборов.

Но его планы, схемы, идеи — все вдруг оказалось карточным домиком. Шаповалов демонстративно обошелся без него. А почему? Чем вызвано такое оскорбительное отношение? Точно и нет совсем Зборовского на свете…

Когда Григорий Иванович вышел с территории лесного склада, он, мысленно обращаясь к Зое Степановне, начал как бы рассказывать ей о чудовищной обиде. А Зоя — единственный человек, который все это поймет с полуслова, оценит всю сложность ситуации. Сейчас Григорий Иванович особенно нуждался в ее внимательном взгляде, в ее будто брошенном вскользь, но тонком и взволнованном суждении. Шаги его становились тверже, убыстрялись. Сегодня он не видел Зою Степановну с раннего утра. О случившемся она еще не подозревает.

Навстречу Зберовскому по улице шла рассыльная из конторы — прыткая бабка, по имени Михеевна. Поравнявшись с ним, Михеевна затараторила: сбилась с ног, ей велено найти Григория Ивановича («Вас, стало быть. А где же вас разыщешь? И дом у вас на замке!»); в цехах нет, нигде нет, а директору, подай и выложь, зачем-то позарез понадобился главный инженер.

— Хорошо, спасибо, — сказал Зберовский, продолжая идти.

Митинг давно кончился, и гости, бывшие на митинге, уехали. На площади перед зданием конторы уже ни людей, ни машин. Он поднялся на крыльцо, вошел в свой кабинет. Постоял минуту. Пожал плечами, словно разговаривая сам с собой. Потом вспомнил, позвонил директору. Сказал: он сейчас зайдет, да, он задержался на лесном складе.

Оказывается, по радио получено срочное предписание наркома. Надо экстренным порядком дать свою наметку о дальнейшем расширении завода.

Сидя у стола директора, Зберовский много раз подряд молча и хмуро перечитывал текст радиограммы, а в тексте не было ничего такого, во что бы следовало вчитываться настолько пристально.

— Григорий Иванович, давайте вечером сегодня соберем начальников отделов и цехов. Сообща подумаем.

— Хорошо. Распоряжусь об этом.

И он снова с сосредоточенным выражением лица разглядывал радиограмму — посмотрел на нее даже с оборотной стороны. Наконец заговорил, вдруг очень оживившись:

— Нам теперь пора создать не совсем обычный экспериментальный цех. Есть у меня одна идея… Мы начнем в маленьких масштабах колоссальное, мировой значимости дело. Расширение нашего завода нужно проектировать именно по этой линии!

Директор покосился на Зберовского:

— Какую линию имеете в виду?

Григорий Иванович, встав, с горячностью ответил:

— Линию предельных трудностей! — И тут же он виновато улыбнулся директору. Сказал, понизив голос: — Нет, кроме шуток. К вечеру я ориентировочно прикину, за что мы можем взяться, за что — не можем. Вечером я доложу вам все, перед заседанием. Надеюсь, мы и здесь во мнениях не разойдемся, и вы согласитесь меня поддержать…

После этого разговора Григорий Иванович отправился в плановый отдел, где — в тесной комнате, среди других плановиков — с утра до ночи работает Зоя Степановна.

А на работу она поступила с того самого дня, когда они приехали в Сибирь. Еще в пути сюда Зоя Степановна чувствовала, что они сознательно идут на жертвы, и жертвы их должны быть велики. Теплушка, в которой они ехали тысячи километров, тайга, зелено-белая, по-зимнему сумрачная, сорок градусов мороза, ее валенки и полушубок — все это для нее было чуть-чуть овеяно романтикой и густо окрашено тревожным ощущением войны. Остаться просто профессорской женой, как раньше, она уже не смогла бы. Ей хотелось небывалого: например, стать монтажницей на стройке. Однако же здоровье ее было слабоватым, ей шел шестой десяток лет; едва она заикнулась о физическом труде, Григорий Иванович ее поднял на смех. И ей пришлось усесться за арифмометр в конторе.

Два года она выписывала столбцы однообразных цифр, крутила ручку арифмометра. Два года это делалось упрямо, без тени жалобы или неудовольствия. И только когда их стройка закончилась, а война уже явно стала клониться к победе, Зоя Степановна начала мечтать: боже мой, как будет хорошо вернуться на прежнее место! Как надоел затерянный в тайге заводской мирок!

По ему присущей скромности, Зберовский избегал разговаривать с женой в служебной обстановке. На людях он вообще держался с ней так, будто они мало знакомы. Поэтому Григорий Иванович нарочито редко заглядывал в плановый отдел. А сегодня он вошел туда, молчаливым поклоном поздоровался с работающими и тотчас, нагнувшись к столу Зои Степановны, вполголоса попросил ее выйти из комнаты: ему надо немедленно с ней побеседовать о чем-то.

Зоя Степановна торопливо вышла. Они вместе спустились с крыльца, пошли бок о бок по площади. Теперь Григорий Иванович сказал:

— Зоечка! Я вот о чем — знаешь, такая неожиданная вещь… Как ты посмотришь на это, если мы решили бы с тобой пожить и поработать здесь еще года три-четыре?

Зоя Степановна ужаснулась:

— Что ты говоришь! Неужели война может так затянуться?

— Нет. Я хочу сказать — война окончится, а нам с тобой остаться на заводе.

— Почему? Гриша, что нас вынудит?

— Ничто не вынудит. А вот сегодня передо мной гамлетовское: «Быть или не быть». Отмерить надо и отрезать.

— Ты скажи прямо: неприятности? Большие?

— Вздор. Скорее, новые обстоятельства.

И почти скороговоркой он сообщил о Шаповалове, стремясь представить дело так, будто ничего особенного не случилось: человек-де вырос из пеленок, и нельзя ему навязывать опеку, если человек в опеке не нуждается. Все естественно. Отцы и дети — к сожалению, закон природы. Удивляться нечему. Но если уж открытие Лисицына, переосмысленное Шаповаловым, отныне будет развиваться без участия Зберовского, то Зберовский с нынешнего дня вплотную примется за прежнюю свою работу над химией клетчатки.

Зоя Степановна смотрела на него с беспокойством. От нее не ускользнуло многое в его душе, чего он не хотел показать. Она остановилась, словно застыв в полуобороте. А Григорий Иванович, стоя рядом с ней, говорил: он намерен предпринять грандиозный промышленный эксперимент. Люди думают, что гидролиз древесины на заводах дает возможность получать из дерева лишь глюкозу и другие моносахариды. Так было до сих пор. Но Зберовский поведет этот процесс дальше. Он попытается практически осуществить свой давний замысел. Он возьмется превращать сотни тысяч тонн клетчатки не в моносахариды, служащие сырьем для перегонки спирта, а в полноценные пищевые сахара сложного состава — в крахмал или хотя бы, скажем, в обыкновенный сахар-рафинад. За плечами у него десятки лет лабораторных поисков. Теперь настало время перешагнуть через не совсем еще доделанные, прерванные войной опыты и сразу перейти к экспериментам в промышленных масштабах. Сегодня он начнет проектировать экспериментальный цех. Позже речь пойдет об изменении всего профиля завода.

— Гриша, но ведь риск невероятный, — тихо сказала Зоя Степановна.

— Знаю, — ответил Григорий Иванович.

Они опять пошли по улице поселка. Под их ногами комья ссохшейся земли, смешанной с грязными щепками. Вдалеке, куда уходит ветка железной дороги, и слева за рекой, и справа за заводом виднеется тайга. В поселке же ни кустика, ни деревца. Разбросанные редко друг от друга унылые бараки, стандартные строения, от которых глазу тоскливо. Бревенчатая башня пожарного депо.

Грохоча и обдавая пылью, переваливаясь на ухабах, по улице проехал грузовик. Зберовские посторонились. Когда пыль отнесло ветром, Зоя Степановна в раздумье заговорила:

— Сколько сил твоих это потребовать может, здоровья — представить страшно. И вместе с тем я тебя понимаю. Согласна с тобой: надо бы сделать решающий ход. Но легко сказать: «Перешагну через незаконченные опыты». А удастся ли? Боязно мне за тебя.

— Не так уж все беспочвенно, Зоечка. Трудно будет, правда. Но вот из-за того, что тебе придется здесь остаться… За тебя сердце болит!

— Я — что? Я — как и ты! Я, Гриша, всегда с тобой рядом!..

Приблизившись на шаг, она будто защищала, хрупкая, готовая стоять плечом к плечу. Григорий Иванович встретился глазами с засветившейся ему улыбкой. И он взял руку Зои Степановны; помедлив, наклонился. Взволнованно поцеловал ее запачканные чернилами пальцы.

5

Вечером самолет шел над облаками. Весь огромный купол неба был ясным, бирюзовым, а внизу расстилалось сплошное облачное поле. Оно лежало, как бескрайная пустыня, засыпанная снегом, где ровная, а где бугристая; все заливало ярким светом солнце, клонившееся к западу, и от облачных сугробов по ослепительно белому полю тянулись длинные полосы теней.

Позже, на закате, словно в глубочайшей пропасти между снежными пластами, пассажиры увидели землю: змейки рек, домики, как песчинки, зеленый бархат лесов. Но вскоре стемнело. Раскачиваясь, крыло самолета теперь то заслоняло часть Большой Медведицы, то проваливалось до нижних звезд у горизонта.

Ночью пошли на посадку. Шаповалов смотрел в окно на приближающийся город. Россыпь электрических огней неслась навстречу, снизу. Когда на фронте еще идут бои, а Москва, откуда Шаповалов вылетел, еще погружена во мрак, странно было видеть мир, не знающий светомаскировки. Было в этом что-то довоенное, патриархальное, праздничное и в то же время неестественное.

Самолет уже на аэродроме. Катится, замедляя бег. Наконец все пассажиры начали сходить по трапу. Торопится и Шаповалов. Он в офицерской форме без погон, с плащом и полевой сумкой в руках.

До центра города все доехали на автобусе. Город ночью безлюден, и трамваи не ходят; автобус возвращается в аэропорт. Поэтому Шаповалову пришлось, расспросив, как идти на вокзал, двинуться дальше по незнакомым улицам пешком. А на вокзале выяснилось, что пассажирских поездов до утра не будет. Поспорив с дежурным по станции, Шаповалов все же вскочил на тормозную площадку проходящего мимо товарного поезда.

Промелькнули светофоры автоблокировки. Огни станции остались позади. Прохватывает резким сквозняком. Стучат колеса, лязгают сцепы, скрипят пружины буферов. Кроме Шаповалова, на площадке этого вагона никого не оказалось. Он натянул фуражку на голову плотнее, накинул плащ, поднял воротник и уселся спиной к ветру, приготовившись так долго просидеть.

Почти семь месяцев уже он заведует своей нынешней лабораторией. А лаборатория его возникла не внезапно: разговор о создании ее начался еще в сорок втором году, когда самого Шаповалова одни считали погибшим, другие — пропавшим без вести.

После отъезда Зберовского в Сибирь и призыва доцента Свиягина в армию их старая лаборатория была ликвидирована. Вскоре же, при тяжелой обстановке на фронтах, университет, в котором они раньше работали, начал спешно эвакуироваться в тыл. Получилось, что в суматохе тех тревожных дней все папки с документами о прежних опытах Зберовского и Шаповалова очутились на руках у старшей лаборантки Любы, а она не знала, куда эти папки девать. Жена Шаповалова попросила у нее все касающееся трудов Петра Васильевича, и Люба со вздохом облегчения взяла из шкафа десяток самых важных папок, отдала их Вере Павловне. О дальнейшем Любе было известно только единственное — а именно, что Вера Павловна вместе с сыном Сережей уехала в Москву.

Пока Шаповалов числился без вести пропавшим, Вера Павловна, упорно думая о нем, ждала его все время. Примириться со страшными догадками она не могла и не хотела, но мрачные мысли теснили ее, и она сопротивлялась им, то изнемогая, то вновь находя в себе силы для того, чтобы надеяться вопреки очевидности. Петя жив, Петя обязательно вернется, — и думать как-нибудь иначе для нее было невозможным. Между тем действия ее противоречили этому, а она сама противоречия не чувствовала. Ей не пришло в голову хранить документы об опытах до Петиного возвращения. Наоборот, что бы ни случилось, его опыты должны идти, идеи должны жить. И Вера Павловна, взяв папки с документами у Любы, увезла их в Москву, отдала в один из институтов Академии наук.

Фронт неумолимо двигался на запад. Орел и Белгород, Харьков, Сумы, Полтава, левый берег Днепра… А в октябре прошлого года Красная Армия, форсировав Днепр, клином наступала в глубь Правобережной Украины. Тогда, пробиваясь навстречу, партизанская часть, в которой был Шаповалов, наконец вышла на Большую землю и соединилась с регулярными войсками.

Для партизан это было днем великой радости. Обнимали каждого солдата на своем пути. Улыбались. Смахивали со щек непрошеные слезы.

Шаповалов наряду с многими другими из недавних партизан был оставлен на этом же участке фронта в моторизованной бригаде, наступающей по направлению на Знаменку. Впрочем, долго здесь ему не пришлось пробыть. Какой-нибудь месяц спустя штаб фронта издал о нем два приказа: одним приказом ему было присвоено новое офицерское звание; во втором приказе говорилось, что он, как научный работник, имеющий ученую степень, подлежит немедленной демобилизации из армии и должен тотчас отправиться в Москву за назначением по специальности.

А в Москве были Веруся и Сережа, от которых он до сих пор успел получить только их первое короткое письмо. Как Шаповалов кинулся в Москву! С каким бьющимся сердцем разыскивал квартиру, спрашивал, где живет Вера Павловна Шаповалова!

И в Москве выяснилось: оказывается, в результате обсуждения довоенных трудов Шаповалова крупными учеными тогда было в принципе уже решено организовать московскую лабораторию по синтезу углеводов. Начали подыскивать энергичного человека, способного взяться за такое сложное дело. А тут чего же лучше если с фронта приехал сам автор идеи.

Под лабораторию отвели одноэтажный флигель, стоявший на задах большого каменного дома; часть флигеля была повреждена бомбой. Сперва Шаповалов даже редко заглядывал в пустые комнаты этого флигеля — он метался по учреждениям и институтам, доставал топливо, оконное стекло, аппаратуру и приборы, химические принадлежности. Знакомясь с людьми, он с особой тщательностью выбирал себе сотрудников. Их появилось двое, трое, пятеро и больше; постепенно лаборатория стала оживать.

Заканчивалась сборка агрегатов. С середины марта наконец пошли первые опыты. Для начала воспроизвели все то, что удавалось Шаповалову перед войной. Синтез сахарозы, мальтозы и более сложных углеводов до крахмала включительно мог пока идти лишь при параллельном окислении закиси железа. Было очевидно, что применение закиси железа уже пройденный этап, — реакцию с закисью железа надо заменить другой вспомогательной реакцией. И лаборатория вплотную принялась за разработку новых вариантов шаповаловского способа.

В итоге опытов они каждый день получают до килограмма крахмала и сахара. Для этого у них расходуется немного электрического тока и ничтожное количество углекислого газа и воды. Но Шаповалов уже теперь думает о временах, когда синтез пищевых продуктов — для нужд всего человечества — потребует миллиардов пудов углекислого газа. Откуда человечество будет брать эти миллиарды?

Углекислый газ можно извлекать из воздуха. Однако проще на первый случай использовать дым, отводя его подземными каналами от всех больших котельных установок. А еще вернее — остановиться сразу на самом мощном из резервов нашей планеты: черпать углекислый газ из земной коры, разлагая известковые горные породы. Запасы же его в земной коре неисчерпаемы, как и запасы воды в океанах.

Была у Шаповалова такая особенность. Стоило ему убедиться в правильности своей мысли, как он стремился тотчас претворить ее в действие, поставить на практические рельсы. Чаще всего это делалось молча, а потом он принимался обсуждать свою мысль с окружающими. Так получилось и с проблемой углекислого газа. Сотрудники лаборатории неожиданно узнали, что где-то далеко за пределами Москвы от имени их лаборатории уже работает группа физиков и геохимиков, решающих задачу о снабжении будущего синтезного производства углекислым газом. Вопрос о добывании огромных масс сырья уже стоит в реальном плане. Так синтезное производство будущих времен впервые начало приобретать конкретный контур.

Вообще говоря, после возвращения с фронта Шаповалов во многом стал не похож на себя прежнего. Отчасти даже внешне изменился: черты лица заострились, смуглый лоб прорезали складки. Он стал гораздо реже улыбаться. Глаза его — темные, с пытливым блеском, как всегда, — теперь будто ушли в глубину и смотрят еще острее и пристальнее.

Не сотрешь из памяти годы партизанской жизни. Чего греха таить, в какие-то минуты все там были обреченными. Сколько раз, обуреваемый тоской, он каждой клеточкой своих нервов обращался на восток. Думал о себе, что он погибнет, но опыты по синтезу идут — Зберовский продолжает их. А сейчас Шаповалову неприятно вспоминать о Зберовском.

Когда еще шли только первые разговоры об организации нынешней лаборатории, Вера Павловна спросила:

— Петя, неужели ты окончательно считаешь, что тебе не следует разыскать Григория Ивановича?

— Да, — ответил Шаповалов с недобрым огоньком. — Считаю. Не следует.

И он яростно взялся создавать лабораторию. Между тем каждый шаг работы напоминал ему о Григории Ивановиче. Преобразование одних форм углеводов в другие делалось по методу профессора Зберовского. Взаимосвязь каталитических цепей была ему объяснена Зберовским. Схема аппарата для отсеивания изомеров была им в свое время найдена вопреки Зберовскому, утверждавшему, будто это невозможно.

Хмурясь, Шаповалов много раз принимался растолковывать Вере Павловне, вследствие каких причин он не желает сотрудничать с Григорием Ивановичем. В голосе Шаповалова звучало раздражение.

— Твое дело, — уклончиво говорила Вера Павловна.

Утром же он опять шел в лабораторию, распоряжался властным тоном. Авторитет его в лаборатории был непререкаемым — он это ощущал; но если раньше это льстило бы его самолюбию, то сейчас только накладывает на него отпечаток постоянной настороженности по отношению к себе самому, утомительную необходимость строго контролировать все свои поступки и слова. И к людям он начал подходить с новой мерой, как раньше к ним не подходил. Глядя на кого-нибудь во время работы, он нередко спрашивает себя: а что у человека на душе? Как выглядит мир с позиций этого человека?

Мысль о Зберовском Шаповалова сердит. Прежний Шаповалов зачеркнул бы ее без колебаний как праздную и возвращаться к ней не стал. Но Шаповалов нынешний перебирает в уме и то, что вся жизнь Григория Ивановича тесно связана с химическим производством углеводов, и то, что Зберовский унаследовал, быть может, лучшие черты интеллигентов своего круга и эпохи, и то, что наряду с его наивной деликатностью Зберовский всегда был несгибаемо честен.

В разговорах с Верой Павловной Шаповалов все резче нападал на Зберовского. Неизвестно зачем он затевал эти разговоры снова и снова. Он настойчиво, упрямо выискивал всяческие доводы, убеждая Веру Павловну и объясняя ей, отчего у него со Зберовским впредь не может быть общего языка.

А однажды он подумал: но почему у них не может быть общего языка? Так ли это?

…Поезд идет под уклон. Вдоль вагонов вьется дым от паровоза. Колеса оглушительно стучат, отбивая пулеметный ритм. Уже светло: на северо-востоке разгорается заря. Держась за поручень, Шаповалов сидит на раскачивающейся тормозной площадке. Перед ним мелькают телеграфные столбы, отступают назад и чуть поодаль, под откосом, вершины хвойного леса.

6

Потемневший дощатый потолок. Голые бревенчатые стены; еще недавно они наполняли комнаты крепким запахом смолы. Комнат две: первая — просторная, вторая — как чулан, в одно окно. Зоя Степановна их назвала комнатой и комнатушкой. Эти названия укоренились в обиходе у Зберовских. В комнатушке обе длинные стены занимают книжные полки, прочно сделанные из толстых, грубо оструганных досок. Книг очень много. Они до потолка на полках, стопками лежат на письменном столе Григория Ивановича, часть их даже на полу. А в большой комнате диван, походная кровать, опять книги, квадратный обеденный стол посередине, и сбоку — хитрого устройства печь, сооруженная лучшим из местных мастеров, с двумя топками и маленькой плитой в глубокой нише, чтобы тут же можно было и варить обед.

Сначала, собираясь с мыслями, Зберовский походил по комнатам. Потом сел в своем рабочем углу, в комнатушке.

Наркомат вернул ему проект экспериментального цеха. Новизна идеи испугала инженеров, сидящих в канцеляриях. Его краткие расчеты оказались сплошь исчерченными вопросительными и восклицательными знаками. А в письме, адресованном ему, было сказано: идея слишком спорна и сыра, для того чтобы ради нее рисковать государственными средствами.

Григорий Иванович сам отлично знает, что древесину никто еще не мог перерабатывать в сахарозу и крахмал, если не считать его собственных незаконченных опытов. Однако он твердо убежден в возможности перейти от незавершенных опытов к большим промышленным экспериментам. За успех он почти поручился бы головой. И, несмотря на полученный отказ, он только еще начинает борьбу. Поставив все, что у него есть — здоровье, доброе имя — на карту, он вопреки всем трудностям намерен добиться такого смелого эксперимента в масштабе цеха и целого завода.

На письменном столе разложены его расчеты и эскизы. По ним видно, куда станет поступать готовая смесь из гидролизных аппаратов. В результате сложной обработки часть смеси должна превратиться в сахарозу. Не все ясно пока, и возможны опять же сбивающие с толку варианты. Вырисовывается цех-лаборатория: придется то таким образом поворачивать процесс, то другим, измерять, исследовать… Пусть исследовать и измерять, а в конечном итоге цех отгрузит первые в мире вагоны сахара-рафинада из дерева!

Как пойдет процесс? Григорий Иванович взял стопку чистой бумаги, принялся набрасывать подробности химических реакций, строго взвешивая в уме каждый их этап.

Час летит за часом. Приходила Зоя и опять ушла в контору. С улицы через окно слышна украинская песня. А Григорий Иванович задумался над исписанными карандашом листами.

Перед ним структурные формулы. Но он сам не заметил, как и когда его мысли сделали прыжок. Теперь он думает не об экспериментальном цехе: в громоздком сплетении химических знаков, в которое он погружен, ему видится синтез углеводов — синтез по преобразованному Шаповаловым принципу Лисицына.

И мысли мчатся дальше. Словно поднявшись в недосягаемую высь, Григорий Иванович оглядывает извечное победоносное движение лучшей части человечества вперед.

Джордано Бруно был сожжен, но победил. По тысячам дорог наука прежних лет дала нашим современникам все прекраснейшее, чем они располагают; по тысячам дорог наука нынешнего дня строит счастье и величие идущих нам на смену поколений.

Зберовский всматривается в даль одной из этих, от нас вперед протянутых дорог.

Перед ним, на столе — структурные формулы. Однако то, что перед ним сейчас, лишь отдаленно походит на опыты по синтезу, которые делались в его лаборатории перед войной. Все написанное здесь теперь выглядит точно стройным зданием, воздвигнутым на фундаменте их прежних опытов.

Зберовский убежден: сегодняшняя техника стоит на рубеже потрясающих событий. Физика атомного ядра вот-вот откроет людям источник небывалого могущества.

Синтез может идти без применения чего-либо вроде закиси железа. Обыкновенный водород и кислород, соединяясь путем катализа, способны дать в момент реакции энергию, необходимую для синтеза крахмала или сахара. Для синтеза понадобится только водород, кислород и углекислый газ. И то, и другое, и третье возможно получить посредством разложения, во-первых, воды, во-вторых, природного известняка либо мела. А оба таких процесса разложения удастся повести энергией атомного ядра. Весь синтез углеводов пойдет на действии атомной энергии. Задача синтеза решится в колоссальных, почти космических масштабах!..

Зберовский уже чувствует близость эпохи, когда человеческий гений станет вмешиваться в стихийный круговорот веществ, — в частности, делать без посредников-растений сколько потребуется новым поколениям людей сахара и хлеба. Резко сократятся площади посевов, без предела вырастет богатство человечества.

Такие возможности открывает человеку коммунизм.

Зберовский сейчас будто охвачен страстным порывом. 3рачки его стали широкими; как бывало прежде, они с искоркой восторга. На лоб упала седеющая прядь.

Да, так. Иначе быть не может: атомная энергия — неисчислимые запасы хлеба будущих времен!

…В дверь квартиры постучали.

— Пожалуйста! — нехотя сказал Григорий Иванович.

Кто-то открывает дверь и входит.

Поднявшись из-за стола, Зберовский сделал несколько шагов к порогу комнатушки.

В большой комнате — человек в военном. Повернулся. Глядит словно нерешительно, с улыбкой.

— Петр Васильевич!.. — воскликнул Зберовский растерянным голосом и протянул к Шаповалову руки.

Эпилог

1

1914 год был переломным в судьбе тогда молодого еще инженера Готфрида Крумрайха.

Вскоре после взрыва на руднике «Святой Андрей», где погиб Лисицын, началась мировая война. Однако Крумрайх — всего лишь за неделю до войны — успел вернуться из России к себе на родину. Война его застигла в отцовском поместье, в Восточной Пруссии, под Кенигсбергом. Крумрайх приехал погостить к родителям, но военные события заставили его тотчас направиться в Любек, в фирму «Дрегер», служащим которой он состоял.

Из Любека его призвали в армию кайзера Вильгельма. Почти четыре года он провел на русском фронте. И все эти четыре года, глядя на восток, неотвязно думал об открытии Пояркова. Сперва еще он временами сомневался, не впал ли в ошибку: точно ли погибший штейгер открыл секрет промышленного фотосинтеза? Но доказательства открытия казались очевидными. Чем больше размышлял Крумрайх, тем крепче верил, что перед ним мелькнула и сгинула на редкость ценная работа. Случись ему владеть секретом фотосинтеза, о, уж он не дал бы маху! Ему мерещился концерн с акционерным капиталом, искусственный крахмал и сахар на рынках Африки и Азии, Америки, Австралии… Сам он, Крумрайх, мог бы подняться до таких вершин, где восседает разве только Фридрих Крупп!..

Сердце обливалось кровью: все ушло из рук. Надо было взять тогда тетрадь штейгера Пояркова, описание его открытия, спрятать в чемодан и скорее с чемоданом — прочь со спасательной станции. Очень скверно получилось: задержался в комнатах Пояркова, пока хозяин не пришел… И вот — плачевный результат.

Так неужели все безнадежно пропало?

Нет, Крумрайх не собирался складывать оружие. Трудно, правда, действовать, но узкие тропинки у него еще остались.

Единственное важное, что он вывез из России и бережно хранит, — это обрывок письма, которое штейгер писал, видимо, Тимирязеву. Из письма явствует: накануне своей гибели Поярков уничтожил все журналы опытов, а формулы открытия, секрет промышленного фотосинтеза, перенес в небольшую карманную книжку. Дальше в письме сказано: с книжкой он не расстается, она всегда при нем, в плотном металлическом футляре.

После взрыва на «Святом Андрее» нашлись свидетели, подтвердившие Крумрайху на месте происшествия, что Поярков, когда готовился спуститься в шахту в последний раз, положил в карман брезентовой рабочей куртки какой-то плоский металлический футляр. Говорили, будто штейгер даже карман заколол английской булавкой.

Шла война. За окопами, за рядами проволочных заграждений, перед Крумрайхом расстилались просторы враждебной земли. Он вглядывался в них. Там, далеко за горизонтом, на глубине нескольких сот метров под степью, скрыта тайна необычайного открытия. Если футляр сделан хорошо, книжка сохранится среди глыб обрушенной породы на десятки лет.

Своими мыслями он ни с кем не делился. А у него зрела такая идея: едва лишь война кончится, он сразу поедет в Россию, добьется концессии на восстановление рудника «Святой Андрей». Найдет себе компаньонов со средствами, прельстит их якобы особой дешевизной угля, которую «Святой Андрей» сулит им в будущем. Чтобы компаньоны поверили ему, он вложит в дело и собственное свое небольшое состояние. В действительности же «Святой Андрей» дешевого угля не даст. Но зато он в глубине подземных галерей отыщет место гибели спасательной команды, добудет драгоценнейшую книжку и станет обладателем секрета фотосинтеза.

Теперь он выглядел замкнутым, угрюмым. Его терзала тревога. А вдруг кто-нибудь, его опередив, уже ведет раскопку на «Святом Андрее»? Вдруг — это казалось страшнее всего — кто-нибудь знает об открытии от самого Пояркова?

Логический анализ обстановки Крумрайха успокаивал. Как он убедился еще будучи на руднике, вокруг Пояркова ни одна душа не подозревала, чем занимается их штейгер. Письмо же Тимирязеву не было отправлено. Оно даже недописано. И тон письма позволяет думать, что Поярков, избрав Тимирязева поверенным, решил впервые выдать людям свою тайну.

Однако чувство тревоги было сильнее логических доводов. Годы тянулись мучительно.

В восемнадцатом году немецкая армия наконец оккупировала Украину. Штаб, при котором Крумрайх ведал газовой службой, оказался севернее, ближе к Петрограду. Лишь осенью ему удалось взять отпуск, чтобы кинуться в Донбасс. Вне себя от волнения — в двуколке, бок о бок с солдатом-кучером — он подъехал к «Святому Андрею».

Еще издали заметил руины надшахтного здания, бурьян на отвалах породы. Степь окружала руины. И только поодаль виднелись поселки других рудников.

Кучер, не сходя с сиденья, равнодушно посасывал трубку, а Крумрайх несколько часов стоял перед развалинами. То снова обойдет их, то опять стоит и смотрит долгим, сверкающим взглядом. Вот он, «Святой Андрей» — его судьба, откуда он поднимется на вершины власти и богатства. Да, можно быть спокойным: никто и не пытался восстанавливать подземные работы.

А в России делалось бог знает что. Мало того, что это делалось в России, — в Германии, в стране порядка тоже грянула революция. Словно весь мир сговорился против Крумрайха. События идут каким-то грозным ходом; жизнь отталкивает его от осуществления мечты.

Крумрайх был еще в отпуску, когда германская армия начала покидать Украину. Все клокотало вокруг. Все сошло с ума. Беспомощные гайдамаки и гетман Скоропадский. Там — банды разбойника Махно, тут — мятежники, называющие себя красными гвардейцами. Находиться здесь было просто-напросто опасно.

Он опомнился, уже очутившись дома, в Германии.

Он думал; такие события не могут тянуться долго. Надо выждать. Он все-таки возьмет свое.

Но время шло своим чередом, а почвы для его надежд не прибавлялось.

В двадцать первом году на Крумрайха обрушился новый удар. Он узнал, что англичанин Бейли успешно получил при опытах синтетические углеводы.

Для ученых всего мира это выглядело неожиданной удачей. Освещая солнцем зеленые растворы, приготовленные из неорганических солей, Бейли якобы сумел создать среду, в которой углекислый газ и вода превращаются в сахар. По словам самого Бейли, его лаборатория получает пока лишь ничтожное количество продукта, но в близком будущем станет получать помногу. Процесс может дать основу крупному промышленному производству.

Для Крумрайха это оборачивалось катастрофой. Ему казалось: кто-то более ловкий, чем он, выхватил у него из-под носа секрет штейгера Пояркова.

Примириться с этим было невозможно. Он заболел от огорчения. Да что же ему остается теперь? Безликое серое место среди серых людей, — а кто-то другой, значит, поднимется над человечеством?

И только десять лет спустя, когда, обзаведясь семьей и унаследовав отцовское поместье, он уже почти забыл о фотосинтезе, его снова окрылила прежняя надежда.

Дело в том, что у Бейли, строго говоря, успехов не было. Слава Бейли, шумно прокатившись по Европе, с годами затихала. Ученые, сперва поверившие в его работы, стали обходить их уклончивым молчанием. А на конференции Фарадеевского общества в Лондоне в тридцать первом году разговорам об опытах Бейли был положен конец. Выяснилось, что здесь, быть может, не намеренная, но несомненная научная ошибка. Один из ученых брезгливо сказал: опыты не удовлетворяют требованиям химической опрятности.

Прочитав о конференции Фарадеевского общества, Крумрайх будто пробудился от спячки. Опять к нему вернулось ощущение козырного туза, который у него в руках и рано или поздно должен выиграть. Очень кстати, в связи с поставками электрических приборов, от фирмы «Сименс — Шуккерт» в Советскую Россию отправился знакомый ему инженер. Через него Крумрайх навел справки: «Святой Андрей» по-прежнему заброшен.

Однако у Крумрайха уже не было такой подвижности, как смолоду. Сейчас он был далек от мысли о безрассудных действиях или поездках. И вновь ожившая мечта, теперь туманная и сладкая, без осязаемой и зримой формы, лишь подогревала в нем глухую неприязнь к большевикам. О чем-либо вроде концессии на Украине пока и речи быть не может. Но долговечен ли колосс на глиняных ногах — советский, большевистский строй?

В Германии началась новая эпоха. Из Берлина разносился голос Гитлера, призывающего к походу на восток. Могущество фюрера крепло. Буквально на глазах страна преображалась. Повсюду выли моторы, шагали солдаты. И вот — уже Австрия подвластна Гитлеру, и вот — Чехословакия и Польша…

Крумрайх совсем воспрянул духом. Да, с Гитлером ему, конечно, по пути!

Светлым праздником для него выглядел день, когда несметные дивизии фашистов по всему огромнейшему фронту вторглись в Советский Союз. Гремят оркестры. Реет свастика на знаменах. Фюрер говорит: блицкриг, молниеносная война.

Крумрайх готовился недели через три поехать на «Святой Андрей».

А дальше было так: он много раз откладывал срок своей поездки, выжидая окончательной победы над большевиками. Война же принимала затяжной характер. Недели превращались в годы. И кто мог бы подумать, что армия большевиков окажется не пустым орешком?

Миллионы немцев падали убитыми. По слухам, и в тылу, на Украине, смерть от партизанской пули таилась за любым углом. Наконец Крумрайх, потеряв терпение, решил не глядя ни на что пуститься в рискованный вояж. Но не успел поехать. В это время вся Германия надела траур по погибшим в Сталинграде. А вскоре фюрер объявил: в целях спрямления линии фронта немецкие войска оставили район Донецкого бассейна.

Взявший меч от меча и погибнет. Пришла зима с сорок четвертого на сорок пятый год. В Восточной Пруссии загрохотали пушки. Семья уже уехала на запад, а Крумрайх все еще метался по своему опустевшему поместью. То без нужды пройдет по комнатам, то прислушается к канонаде, то с ужасом смотрит в окно, за которым, не спросив его согласия, взвод солдат-эсэсовцев проламывает амбразуры в стене кирпичного сарая. За другим окном, прямо посреди двора, солдаты устанавливают неуклюжий шестиствольный миномет. Подтаскивают из автомобиля ящики, очевидно, с минами.

И миномет взревел, извергая дым. Во дворе раздались ружейные выстрелы. Снова плюнул минометный залп. Как бы в ответ ему, внезапно оглушив, где-то совсем близко ударил русский снаряд. Со звоном посыпались стекла; комната наполнилась пыльным и морозным облаком.

Крумрайх выскочил из дома. За его спиной опять от страшного удара точно раскололись небо и земля. Все было позабыто: пальто, мебель, даже деньги в кабинете.

Он бежал по шоссе — задыхающийся, тучный, с сине-черными пятнами на багровом лице. Бежал, нелепо взмахивая руками и ногами. В небе рокотали самолеты. Ветер мел по асфальту мутные волны снежинок. А когда не стало сил бежать, он оглянулся. Увидел вдалеке знакомый бугор, на нем — свою черепичную крышу.

Вдруг блеснуло пламя. От крыши как бы вскинулось вверх чудовищное дерево. Оно распластало в воздухе широкую дымную крону. Оттуда дождем падали какие-то темные куски.

Крумрайх оцепенел. Ни крыши, ни дома под ней на бугре уже не было. Вместо дома теперь дымилась плоская груда камней.

Если не считать нарастающего гула самолетов, все это произошло в безмолвии. Лишь несколько секунд спустя к нему донесся громовой раскат взрыва.

…Что же сталось с Крумрайхом после того, как он потерял поместье? А ничего особенного. Живет сейчас в Мюнхене.

С виду он — ожиревший, страдающий острой одышкой старик, хотя ему едва перевалило за семьдесят пять. Глаза его смотрят на окружающих сердито. Он чувствует себя жестоко обиженным судьбой.

Часто, запершись в комнате, он разглядывает небольшой эмалевый портретик Гитлера, вспоминает о «Святом Андрее» и рухнувших мечтах, о разрушенной усадьбе и бывшей Восточной Пруссии, где даже Кенигсберг у коммунистов называется теперь по-новому.

Иногда, перебирая в памяти ушедшее, он будто видит свой прежний кабинет. Кожаное кресло. Книжные шкафы у стен. Сейф, где его ценные бумаги; на отдельной полке сейфа в клеенчатом чехле остались аккуратнейшие выписки, которые он делал из газет и журналов. Там и результаты конференции Фарадеевского общества и все другое важное по части фотосинтеза. О, когда-то он за этим пристально следил!

Нередко его мысли обращаются к Пояркову. Таинственный и непонятный человек, возможный разве лишь в России. Штейгер, загадочным путем перешагнувший от горной техники к открытию синтеза углеводов.

Теперь Крумрайху кажется: вся его жизнь прошла в каком-то незримом присутствии Пояркова. Поярков злобной тенью вел его от неудачи к неудаче.

И Крумрайх испытывает мстительное удовольствие, думая, что он заранее — еще тогда, перед войной четырнадцатого года, — расквитался с рыжим штейгером за свои последующие беды и провалы. Встреча, видимо, была обоюдно роковой. Даже не совсем и обоюдно. Поярков сжег тетради, уничтожил все следы открытия. Ни от него самого, ни от его открытия ничего на земле не осталось. И это сейчас приятно Крумрайху.

Пусть так, размышляет он: о тех, кто был, не помнит никто; дела человеческие и сами люди приходят и уходят, как появилась и исчезла прошлогодняя трава.

2

Моря не видно, однако оно здесь, рядом. Теплый воздух влажен. Пахнет водорослями, рыбой, морской солью. Слышно, как шелестит волна у берега.

Керчь жарко, по-летнему, залита солнцем.

В музее несколько прохладнее.

Один из его самых больших залов расположен параллельно улице. По стене, уходя в перспективу, тянется ряд окон. На них приспущены шторы, но солнце пробивается сквозь ткань. А каждый подоконник в ослепительном свету. И желтый пол и белый потолок сияют. И в зале не найти такого уголка, куда не проникали бы солнечные отблески.

По всему простору зала — будто плечом к плечу, застывшими шеренгами, оставляя только узкие проходы, — стоят высокие тесаные камни. Их много сотен. На лицевой их стороне высечены изображения людей, портреты, группы, скульптурные орнаменты, и всюду надписи, как правило, по-гречески.

Тут самая значительная в мире коллекция древних надгробий. Все это — осколки города Пантикапея, который был когда-то на месте нынешней Керчи.

В музейном зале они расставлены по векам: вот — шестой век до нашей эры, здесь — пятый и за ним четвертый, там — третий, второй, дальше — первый.

Проходишь, вглядываясь в человеческие лица и фигуры на камнях, и начинаешь чувствовать, как, отшумев, уходили века, как менялся облик древних жителей и уклад их жизни. Проходишь и видишь господ, окруженных рабами, их одежду, мебель, бытовые мелочи. Узнаешь профессии пантикапейцев: судостроитель, купец, учитель гимназии, флейтистка, ученый-грамматик, воин, писатель. Ясно можно различить то эпоху мирного труда и расцвет искусства, то беспокойное время военных набегов, когда искусство падало и каждый мало-мальски состоятельный становился всадником. Смотришь — ощущаешь, как на смену выходцам из Греции приходила скифская знать. Нередко имена разноплеменны, пестры. Кое-где заметны памятники, сделанные мастерами-скифами, с трудом, с ошибками чертившими на камне греческие буквы.

— Смотри! — воскликнул Сережа Шаповалов.

Он звал к себе отца. Петр Васильевич подошел к Сереже. В огромном зале, кроме них двоих, сейчас нет никого. Оба они в одинаковых белых брюках и рубашках, оба одинакового роста. Но Петр Васильевич куда плотнее. Ему под пятьдесят, а сыну только исполняется двадцать четыре.

Каменная стела, к которой позвал Сережа, украшена орнаментами и двумя скульптурными рисунками. Снизу изображен человек верхом на коне. Перед ним раб, протянувший чашу; между рабом и всадником, знаменуя дружбу, — собака. А на верхнем рисунке тот же человек стоит возле стола, где сложены рукописи, свернутые в трубки, и чуть поодаль — опять скромная фигура раба.

— Писатель, по имени Стратоник, — объяснил Сережа.

Окинув взглядом барельефы, Петр Васильевич посмотрел на надпись. Сказал:

— Прочти давай.

Видно было, что Сережа Шаповалов теперь в своей стихии. Блеснув улыбкой, он без запинки — бегло, как бы декламируя, — прочитал всю надпись вслух сперва по-древнегречески и тотчас перевел ее на русский:

– «…Божественный друг, дорогой прежним! Будущие века узнают из твоих книг твою прелестную мудрость. Стратонику, сыну Зенона, своему господину, воздвиг это надгробие, памяти ради, вольноотпущенник Сосий».

Петр Васильевич спросил:

— А сохранились его книги?

— Ну, где там сохранились! — ответил Сережа. — Пыли не осталось от его «прелестной мудрости».

— М-м-да! — вздохнул Петр Васильевич. И, внимательно разглядывая камень, бросил: — Нет, это ты напрасно…

— Что — напрасно?

— Да вот, что пыли не осталось.

— Почему?

— Как, знаешь, посмотреть. Ты мне скажи: а с чьих позиций мудрость неведомого нам Стратоника названа прелестной?

— С позиций вольноотпущенника Сосия.

— С позиций бывшего раба! Так вот, каким же могло быть мировоззрение Стратоника?

— Ну, папа, ты, пожалуй, слишком скор на выводы.

— Скор? Нет, все-таки подумай. Будем верить фактам: с кем дружил Стратоник? Реально, на деле — кого отпускал на свободу? Значит, видел социальную несправедливость?

— Предположим, был хороший человек. Но что отсюда следует?

— А следует вопрос, за что он мог бороться в своих книгах. Какие мог гуманные идеи утверждать. Разве не в недрах прошлого рождались отдаленные предпосылки настоящего? — И Петр Васильевич кивнул на памятник: — А это с пылью не сравнишь. Здесь я ощущаю принципы живые и поныне. Нет, это не забыто!..

Сережа снисходительно заметил:

— Тебе, папа, быть бы историком!

…Влияние матери на Сережу оказалось сильнее, чем влияние отца. Оно понятно: он вырос на глазах у Веры Павловны, а с Петром Васильевичем даже виделся не каждый день. Кроме того, когда учился в старших классах, Сережа с матерью два раза ездил на летние каникулы в гости к дедушке. А дед — завзятый археолог. Вся Керчь знает этого старика пенсионера, влюбленного в боспорские древности, «активиста при музее», как он называет себя. И между дедом и внуком завязалась такая дружба — водой не разольешь.

В пятьдесят втором году Сережа поступил на исторический факультет Московского университета. Нынешней весной его окончил.

Еще будучи студентом-практикантом, он участвовал в раскопке находящегося возле Керчи древнего города Тиритака. А при распределении молодых специалистов попросил себе путевку на работу в Керченский музей, где, кстати, и Вера Павловна когда-то была научным сотрудником.

Уже три недели, как, приехав в Керчь, он поселился в доме деда, к великой радости больного старика. Как раз и Петр Васильевич в Москве взял отпуск. И следом за Сережей сюда приехали его родители: нагрянули вчера внезапно, даже не предупредив о том, что едут.

С утра отец и сын отправились на новые раскопки. Днем Сережа показывал Петру Васильевичу свои музейные сокровища. Затем, собравшись всей семьей, обедали. Вечером же Сереже надо было бежать на комсомольское собрание. Дед и Вера Павловна сидели разговаривали во дворе, а Петр Васильевич пошел часик погулять по городу.

Много лет он не был здесь — с тех пор как приезжал к Верусе в студенческое время. Тогда Сережа — маленький, забавный — только лепетал какие-то первые слова.

Местами, смотришь, Керчь та же, что и прежде, а местами она очень теперь изменилась. Много новых зданий. Но кое-где еще зияют пустыри с остатками военных разрушений; на пустырях играют дети, родившиеся, выросшие после войны, которые лишь от взрослых слышали, откуда эти кучи щебня.

Старейшая часть города. Улицы вьются друг над другом узкими террасами. Каждая улица на новой высоте, и над каждой вздымается отвесная подпорная стена. Наконец склон горы становится слишком крутым для домов. Дальше вверх ведет только каменная лестница. Петр Васильевич поднялся по сотням ее грубо сложенных ступеней. И вот он на самой вершине горы Митридат.

Обвеваемый ветром, будто стрела, обращенная к небу, на вершине стоит гигантский памятник. Его построили недавно — в честь воинов Советской Армии, отдавших жизнь в боях с фашистами за Керчь.

Чуть пониже площадки, на которой памятник, рассыпаны развалины одного из бывших зданий музея. До войны оно виднелось над городом, белое, как античный храм, окруженное колоннами. Четыре раза через Керчь прокатывался фронт…

Петр Васильевич оглянулся.

Синее-синее море. Рукой подать — вся Керченская бухта, от Еникале до Павловского мыса; темнея вдалеке, на юге, беспредельно расстилается вода, и высокой кажется отсюда линия морского горизонта.

Внизу, опоясывая бухту, панорамой развернулся город, словно раскрашенный макет, сделанный в крохотном масштабе. Отдельные дома, дворы. Корпуса заводов. Бульвары, площади и улицы. Автобусы на улицах. Порт с его постройками; у причалов многочисленные мачты: здесь главным образом траулеры, сейнеры — большие рыболовецкие суда.

На первый взгляд ни за что не скажешь, что городу уже около трех тысячелетий. А сколько жизней прошло на этом берегу! Сколько поколений сменилось!

Петра Васильевича внезапно охватило чувство, будто человечество — это мощный и бурный поток, мчащийся по векам, разделенный на струи отдельных народов. Струи то сливаются друг с другом, то расходятся по разным руслам, чтобы снова где-нибудь сойтись; они с веками все крупнее и крупнее. Поток мчится, выходя из общинно-родового строя, пробивая путь через рабовладельческие формы, через феодальную и буржуазную эпоху — к просторам коммунизма. Мчится, движимый трудом, передовыми устремлениями, взаимодействием своих частиц. А частицы его — это миллиарды людей, живших прежде или живущих позже.

И не было и не бывает жизни человеческой вне общего потока. Но одни цепляются за дно, пытаются противодействовать, другие же способствуют движению. Мечты, дела и подвиги вот этих, что способствуют, бессмертны. Передаваясь эстафетой в поколениях, преобразуясь, поднимаясь в невозможное для вчерашних дней, часть сознания людей, давно умерших, вечно продолжает жить.

Все, на чем стоит наша культура, все мысли, которые мы усвоили с детства и считаем очевидными, — все это и есть неумирающая часть души предшественников наших.

Глядя вниз с горы, Петр Васильевич думает: пусть мы не знаем множества имен. Но тот, кто в результате трудных поисков нашел, что из руды можно выплавить железо, жив в этом принципе всегда. А разве не продолжают жить стремления несчетных миллиардов, во все прежние века по-своему мечтавших о социальной справедливости? И что же говорить о тех, кто бросился на подвиг, жертвуя собой и ясно сознавая цель?

Когда Ленин приехал в Петроград в семнадцатом году, в апреле, он ночью, во дворце Кшесинской, сказал о захвативших власть: «Самое большее, что они могут, — это нас убить. Но ведь идеи-то останутся!..»

Вспомнив это, Шаповалов посмотрел на памятник погибшим воинам.

Половина города была уже в вечернем полумраке. Берег бухты еще озаряли лучи заходящего солнца; там и дома и улицы, прорезанные тенями, теперь казались красноватыми. А море потеряло дневную синеву. Лишь со стороны Павловского мыса, справа, у городской окраины, оно еще чуть искрилось червонным золотом.

Ветер стих. По водной глади под горой, пересекая бухту, к порту подходит грузовой теплоход.

Вот так и он когда-то, матрос Петр Шаповалов, шел в Керченский порт на «Тавриде». В Керчи он встретился с Верусей — с девушкой в зеленом платье. На «Тавриде», в кубрике, им были прочитаны первые химические книги…

Тогда его заботили розыски потерянных на руднике предметов из лаборатории, казавшейся ему такой значительной. Ну что ж, не зря это казалось!

Сейчас перед Петром Васильевичем, всплыв из глубоких недр памяти, — волевого склада, тонкое, с высоким лбом лицо. Глаза карие. В них — упорная мысль. Одна бровь приподнимается, как бы в недоумении. Рука подпирает щеку, скользит вверх по виску, рассеянным движением теребит рыжие волосы.

Да, физически Лисицын умер. Но отделял ли он свою судьбу от судьбы открытия? Не вкладывал ли всю душу в труд на благо людям? И разве выстраданное им и дорогое для него не развивается, не крепнет, не живет — хотя бы и за пределами видения самого Лисицына?

3

После войны Зберовские переехали в Москву. Григорий Иванович стал работать снова вместе с Шаповаловым. Чтобы предупредить возможность каких-либо взаимных недовольств, Григорий Иванович заранее твердо обусловил, что он отнюдь не претендует на роль руководителя лаборатории. И вышло, будто они поменялись местами: главная роль в лаборатории теперь принадлежит Шаповалову, а Зберовский наблюдает за всей экспериментальной частью.

С приездом Зберовского лаборатория расширила свой профиль. Кроме синтеза углеводов, составляющего центр тяжести работ, здесь начались исследования по химии древесины. В свое время Григорий Иванович не добился разрешения построить для опытов специальный цех завода. Тогда он еще не располагал лабораторным обоснованием некоторых фаз будущего производства. А сейчас, уже в здешней лаборатории, вся необходимая подготовка у него близится к концу.

Лаборатория быстро выросла в крупную научную единицу. Лет через пять-шесть после ее организации для нее под Москвой построили особо оборудованный корпус. В отдельном его крыле, за непроницаемой стеной, сооружен атомный реактор. Тут группа физиков ищет самый совершенный способ разложения известняка и воды — исходного сырья для синтеза. Разложение под воздействием ядерной энергии в принципе сразу удалось, но в то же время требует еще, вероятно, долгих поисков. Получаемые при разложении в реакторе углекислый газ, водород и кислород пока обладают радиоактивными свойствами, а это нежелательно, этого надо избежать.

Опыты по синтезу, которые они ведут, становятся с каждым годом все более похожими на производство. А что касается переработки древесины по методу Зберовского, то один из московских институтов уже кончает проектировать первый небольшой завод, где древесные отходы будут превращаться в полноценные продукты: в обыкновенный сахарный песок, в солодовый сахар, в пищевой крахмал.

Профессору Зберовскому — седому как лунь человеку — прислали приглашение приехать на закладку завода.

Лишь сейчас, окинув мысленно весь путь своей идеи, он изумился пройденному.

Он вспомнил, как думал о химии древесины еще в грязном блиндаже, в войну четырнадцатого года. Вспомнил непрерывную цепь опытов, длившуюся более двух десятилетий. И вот затем попытка проектировать рафинадный цех в Сибири… Давно ли это было?

Григорий Иванович принялся отсчитывать год за годом, загибая пальцы. И не хватило пальцев рук.

Мысль о возможности использовать клетчатку для получения крахмала у него возникла из мечты об утраченном лисицынском открытии. Тогда он только-только приехал в Яропольск.

С тех пор прошло ровно полвека.

Половина века!

И вот председатель одного из дальних совнархозов пишет: «Дорогой Григорий Иванович! Просим Вас пожаловать на торжество по закладке завода, которое состоится…»

Считаешь — сам не веришь. Неужели так? Позади полвека напряженных исканий!..

В тот день, когда для Григория Ивановича уже было заказано место на пассажирском реактивном самолете, в семье Шаповаловых произошло значительное событие. Они получили телеграмму из Керчи. У Сережи и его молодой жены родилась дочь. Вера Павловна все не могла прийти в себя:

— Петя, нет, представь: мы с тобой — дед и бабушка!

Сегодняшний рабочий день Петр Васильевич начал с какой-то внутренней улыбкой, с теплой мыслью о внучке.

Сперва он просматривал бумаги. Потом у него был час приема посетителей. Наконец он пошел к Зберовскому. Григорий Иванович оказался не у себя в кабинете, а на другом этаже — в центральных комнатах лаборатории.

Еще вчера закончили готовить катализаторы нового состава. Теперь приступили к испытанию их — к очередному опыту по синтезу. Опыт делается в больших, почти промышленного типа аппаратах; эти аппараты занимают несколько смежных комнат и сообщаются между собой стеклянными трубами.

У общего пульта управления, видимо волнуясь, сидят два аспиранта. Молодой руководитель опыта, ученик Петра Васильевича, защищающий на днях диссертацию на докторскую степень, обходит аппараты. Он просматривает всю систему перед опытом.

Всюду во множестве — циферблаты, стрелки, контрольные лампочки. Вдоль всей линии пощелкивают счетчики радиоактивных, заряженных частиц.

— Убрать радиоактивные изотопы! — тихо говорит руководитель.

Один из аспирантов толкает рычажок у пульта.

— Повысить давление на шесть атмосфер!..

Не вмешиваясь в ход работ, Григорий Иванович и Петр Васильевич стоят сейчас в первой комнате, где от потолка свешивается бункер с дробленым известняком. Здесь же два устройства, действующие электричеством: одно — для разложения известняка, второе — для разложения воды.

Если фотосинтез требовал огромного количества световой энергии, то теперь энергетические затраты в десятки раз меньше. Водород и кислород, полученные от разложения воды, идут по трубам в аппараты синтеза. Там они снова образуют воду, при своем соединении — вместо света — обеспечивая синтез углеводов энергией.

Всем в лаборатории хочется, чтобы скорее можно было отказаться от электрического тока для разложения сырья. Водород и кислород, так же как и углекислый газ, должны прийти сюда прямо из атомного реактора; лаборатория непременно достигнет этого через год-другой. Не зря же здесь атомный реактор и группа талантливых физиков!

Притронувшись к локтю Зберовского, Петр Васильевич в шутку сказал, что все уже, по существу, на месте. Их энергосеть в какой-то части питается током атомных электростанций. В конце концов, значит, синтез все-таки уже идет за счет ядерных сил.

Григорий Иванович, чуть улыбнувшись, ответил легким кивком.

А опыт начинался.

Из соседней комнаты донесся голос:

— Включите воду.

Видно — у пульта управления рука аспиранта поднялась к кнопкам. И тотчас, едва слышные, зашелестели моторы.

— Известняк! — проговорил руководитель.

Транспортер у бункера откликнулся вибрирующим звуком.

— Какие показания?

— Ноль семь, ноль пятнадцать, три, два, пять…

Стоящий в стороне, Петр Васильевич оглянулся. Сколько раз он повторял, что запрещает приходить к нему с делами, когда он наблюдает за опытом! А сейчас в двери — секретарша. Тихо окликнув его, она протягивает небольшую пачку бумаг.

— Ну, что там? — спросил Шаповалов и неохотно взял у нее бумаги.

Первый лист был напечатан на машинке, со штампом какого-то совхоза. На нем надписи: надо думать, эти бумаги долго блуждали, их переадресовывали из института в институт.

Дальше, — вероятно, некогда пострадавшая от плесени, неопрятного вида тетрадка, исписанная от руки по-немецки. Почерк острый, готический, мелкий.

Напоследок — совсем поблекший лист бумаги, где, однако, можно разобрать размашистые, торопливые, местами даже с кляксами, строчки русского текста.

Взгляд Петра Васильевича сначала остановился именно на ветхом последнем листе. Он побежал глазами по строчкам. И вдруг…

«Глубокоуважаемый, высокочтимый Климент Аркадьевич! — прочел он. — Пишет вам человек, всю жизнь посвятивший изучению процессов, сходных с теми, что протекают в листьях растений. Мне удалось многое. Я воспроизвел синтез углеводов на катализаторах, приготовленных из неорганических веществ. Я разработал способы промышленного синтеза сахарозы и крахмала. Эти продукты могут быть получены искусственным путем в большом количестве и станут очень дешевыми…»

Откуда такое письмо?!

— Григорий Иванович!.. — с неожиданным волнением воскликнул Шаповалов, а сам быстро перелистал бумаги.

В первом документе, который напечатан на машинке, говорилось: один из совхозов под Калининградом, расчищая место для новых построек, предпринял разборку немецких руин еще военного времени.

Под грудами камней был найден сейф, снаружи ржавый, но все же уцелевший. Сейф вскрыли. И так как часть бумаг, сохранившихся в нем, вероятно, имеет научное значение…

«Глубокоуважаемый, высокочтимый Климент Аркадьевич! Пишет вам человек, всю жизнь посвятивший…»

Зберовский и Шаповалов теперь читают вместе. Стоят рядом. Две головы — одна с яркой сединой, вторая с легкой проседью — склонились над письмом.

«Главное, я не хочу, чтобы мое открытие служило обогащению предпринимателей. Оно предназначено не для чьих-то барышей, а всем, кто нуждается в хлебе. Как это сделать, мне еще не вполне ясно. Но обязательно надо так сделать. Думаю, не после успешного ли повторения событий девятьсот пятого это станет возможным? Надеюсь, они повторятся еще, такие события, и приведут к немалым переменам».

— Лисицын… — громким шепотом проговорил Зберовский.

И, словно подтверждая мысли каждого из них, выцветшие строчки рассказывают о трагической судьбе. Участь одинокого искателя счастья для людей, когда у власти — искатели наживы. Слова текут, как струйка крови:

«Меня, Климент Аркадьевич, преследуют. Я уничтожил одну лабораторию, долго был на каторге; потом, спасаясь, уничтожил другую лабораторию; полчаса назад, опять вынужденный скрыться, я разрушил третью свою лабораторию. Даже журналы опытов мне пришлось сжечь…»

Пропасть легла между эпохами — между той и этой. Преодолев пороги, по руслу, которое прокладывают миллионы, поток мчится вперед. Давно осталась в прошлом царская Россия. Но вот они встретились — трое ученых, три человека разных поколений.

Шаповалов и Зберовский посмотрели друг на друга, оба думая об эстафете, о судьбе открытия.

А опыт тем временем шел.

— Сжать еще на двадцать атмосфер! — говорит руководитель.

У пульта поворачивают небольшой штурвальчик.

— Еще повысить скорость!

На стене, над пультом управления, в массивных рамах — Тимирязев, Менделеев, Бутлеров. Тут же Лидия Романовна Черкашина.

Руководитель обходит цепь. Оглядывает аппараты, работающие теперь быстрее, чем когда-либо.

В последней комнате, где кончается линия аппаратов, он увидел многих из лаборатории, собравшихся и обступивших высокочастотную сушилку.

Готовый, превосходный по чистоте и качеству крахмал отсюда падает на ленту транспортера. Высыпается, точно льется сияющим, белым каскадом.

Сколько его: сотни килограммов? Тонны?

Такого каскада здесь еще не бывало.

Если опыт повести без остановок, выйдет, будто вместо их лаборатории на каких-то землях зеленели всходы, наливались соками, будто где-то по желтеющим гектарам двигались комбайны…

Лента стремительно скользит, уносит на себе белое богатство. Внимание всех приковано к ней.

Среди других у транспортера стоит известный физик. Он говорит вполголоса соседу, — но так, что его слышат остальные:

— А то ли будет, когда весь процесс пойдет только под действием ядерных сил!

Аппараты в комнатах шелестят, звенят, гудят по-разному.

А руководитель опыта уже, щурясь, приглядывается к пульту управления. Сам положил руку на штурвальчик, молча повернул.

Гул аппаратов нарастает.

Стрелки измерительных приборов продолжают подниматься.

Николай Лукин. Судьба открытия.

Серия: Библиотека научной фантастики.

Издательство: Издательство Детской литературы, 1951 г.

Твердый переплет, 576 стр.

Тираж: 30000 экз.

Формат: 70x108/32

Прижизненное издание. Москва-Ленинград, 1951 год. Государственное издательство детской литературы. Издательский переплет. С рисунками Н. Кочергина.

В книгу вошел научно-фантастический роман Николая Лукина «Судьба открытия».

Загрузка...