Я припомнил слова матери и недобро усмехнулся. Оскорбление! А не то ли самое делают эльфы, плодя таких вот, как я, полукровок?
– Эльфы никогда такого не делали, – отрезал знахарь, покраснев до корней волос. – Эльфы никогда не брали наших женщин силой. Твоя мать лжет тебе, мальчик. Это её грех. Она любила твоего отца, любила, и ради неё он не стал уничтожать эту деревню.
– Отчего же она теперь ненавидит его?
– Оттого что глупа и горда, – знахарь усмехнулся. – Она вообразила, что имеет какую-то власть над ним, она думала, что может играть его сердцем, как жонглер – яблоком. И будто сердце это всегда вернется к ней после того, как она подкинет его. Но она позабыла, с кем имеет дело. Она прогнала его и он больше не вернулся, и с собою не позвал. Он не дал ей играть с ним. За это она его ненавидит.
– А ты откуда все это знаешь?
Знахарь вздохнул еще раз.
– Я мог бы быть твоим отцом, – тяжело ответил он, и желваки заиграли на его скулах. – В то лето, когда твоя мать понесла, в селе были пришлые. Люди из другого поселка, очень далекого. Узнав, что она беременна от другого, я даже обрадовался, дурак. Новая кровь в поселке, в замкнутой общине – это всегда хорошо. Это давало ей привилегии; община выделила бы нам хороший дом, а ты был бы завидным женихом, если б родился человеком.
Но она в гордыне своей отвергла меня. Тогда она еще жила с твоим отцом; он приходил к ней тайно, ночами, и поэтому его никто не видел. С гордостью она рассказывала мне, что её избрал эльф, смеялась, и рассказывала, как он красив, не то что я, деревенский увалень, у которого руки кривые, как корни деревьев. Она говорила, что с ним уйдет, что станет важной персоной, не то что мы, жалкие грязные животные. И вместо всего этого получила одиночество и позор.За это она ненавидит тебя.
Знахарь долго еще молчал, вспоминая былое.
Потом, видимо какая-то мысль пришла ему в голову.
– Знаешь что, – сказал он. – Уходить тебе отсюда надо. Тебе только б раз услышать Зов, и никто не удержит проснувшегося в тебе эльфа.
Гурка встрепенулась и придвинулась ближе. Обычно она была немногословна, и за неё говорили её глаза, черные, как ночь. Теперь они умоляли знахаря сказать, что и ей, и ей пора убираться отсюда!
Он не мог не заметить её молчаливой отчаянной просьбы; положив ладонь на её лохматую макушку, он глянул ей в лицо и произнес:
– Да. Время пришло. Вам обоим пора уходить. Её с собой заберешь, когда пойдешь. Ей тоже здесь не жизнь.
Я лишь усмехнулся.
– Посмотри на меня, – сказал я глухо. – Я болен и слаб. Я и себя-то еле таскаю на своих трясущихся ногах. Ей-то как я могу помочь?
– Сможешь, – ответил знахарь уверенно. – Я сумел усыпить в ней зов вашей крови, но лишь усыпить. Вечером постарайся быть здесь, я пришлю её, – знахарь кивнул на Гурку, – с лекарством для тебя. Оба выпьете его; это пробудит в вас ваше начало, которое я так долго пытался усыпить. Но главное – это не лекарство, нет. Главное – ты должен хотеть вспомнить, кем ты рожден, и хотеть стать им. И знать, что достоин своего места на этой земле. Знать и желать этого всем своим сердцем! Тебе придется крепко пострадать! Но в обмен за твои муки ты получишь свободу.
Мне было все равно; я уже давно не ощущал ни радости, ни счастья, да и просто хорошо себя не чувствовал уже не помню сколько времени. Обычный мой день состоял из боли во всем теле, вечной тошноте и головокружении, так что я безразлично отнесся к вести о еще одном неудобстве.
– Я согласен, – ответил я. – Лучше я сдохну от твоего лекарства, чем стану и дальше превращаться в животное здесь, и жить еще долго в таком состоянии. Я согласен вспомнить Зов Крови и уйти в лес, чем бы это мне ни грозило.
– А потом?! – выпалила Гурка. – Что потом?
– Потом уйдете в лес, – ответил знахарь. – В лесу не пропадете! Ни один Эльф не пропадал.
Весь день я думал о том, что мне предстоит, и о том, что принесет мне обещанная знахарем свобода. Быть достойным… что это значит? Как я могу почувствовать сердцем то, чего не постиг разумом? Что я должен чувствовать? Я не знал ответов на эти вопросы. Но даже это зыбкое, неопределенное положение не могло отвернуть меня от той мысли, от той идеи, что внес в мою голову знахарь.
Я больше не хотел быть с людьми. Я не хотел быть среди тех, кто закрывает глаза на свои грехи и топит плоды этого греха, стараясь оттереть в этом же пруду грязь их. Я хотел быть честным.
Вечером старуха снова заставила меня пить её яд. Я не хотел ничем выдать своих приготовлений и даже сопротивлялся для приличия, и мою спину украсила пара длинных синяков – след от её палки.
– Пей, эльфийский ублюдок, – рычала старуха, тиская своими костлявыми жесткими пальцами мой рот и вливая вонючую обжигающую жидкость мне в глотку. – Пей, грязная скотина! Скоро ты сдохнешь, и на твоей могилке я посажу тыквы!
Я кашлял от дерущего мое горло зелья, а старуха все лила и лила, пока голова моя не закружилась от хмеля.
Опьянение наступило быстро. Помню, я отпихнул старуху – какая она, оказывается, легкая и слабая! – и выхватил из её руки чашку. Что есть силы треснул я её об пол, и глиняные грубые черепки разлетелись в разные стороны, а я захохотал – странно, страшно, даже для самого себя.
Старуха, глядя на меня, хохочущего, вдруг замолкла. Задом наперед она отползла от меня, трясясь от ужаса. А в моих глазах все кругом окрасилось в зеленый цвет, и я все хохотал и хохотал, глядя на жалкую ведьму, скорчившуюся у моих ног, и кричал:
– Ты думаешь, глупая женщина, что можешь меня победить при помощи этого?! Ты правда так думаешь?
Не понимая, зачем, я рванул со стола скатерть и на пол посыпались мисочки с толчеными солями, резанными корешками, вдребезги разлетелся кувшин с отваром ландышей.
– Ты больше никого не погубишь, старая сволочь! – прокричал я, наподдав ногой по жбану с готовым варевом, и пол залила целая река яда.
Старуха, увидев, что плоды её стараний погублены, взвилась. Слишком резво для своего возраста она подскочила на ноги и замахнулась на меня своей палкой:
– Поганый ублюдок! Да я вырежу твое сердце и скормлю его твоей матери-шлюхе!
Озверев, я влепил ей пощечину, разбив её губы, и одной рукой, стиснув, переломал её палку. Горсть деревяшек посыпалась из моей ладони на пол, а старуха с нудным воем возилась на полу, в луже водки.
– Не смей так говорить о моей матери! – выпалил я. Странная мысль посетила мою голову впервые, и я удивился ей, так необычна и чужда она была для меня. – Она в ответе только передо мной, но не перед вами, и уж тем более – не перед тобой, убийца!
Я схватил обломок её палки, с концом, окованным железом. Этот наконечник сковал для неё кузнец, чтоб палка, привычная для руки старухи, не стачивалась так быстро о камни. Этот острый тяжелый наконечник не раз оставлял на боках моих кроваво-синие отметины, а то и рассекал кожу до крови.
А теперь он смотрел в грудь старухи.
Я знал, что я смогу пробить им её тщедушное, хилое тело и проткнуть её черное злое сердце и даже пригвоздить старую ведьму к полу её же палкой, как поганую муху лучинкой, но…
"Эльфы не чинят насилия над женщинами!"
Эта странная фраза, прозвучавшая в моей голове, остановила мою руку, и я, рыча, оскалившись, как зверь, отбросил прочь обломок.
Я не хотел быть с этими людьми, которые легко убивают тех, кто им чужд и не нужен.
Значит, я не должен им уподобляться ни в чем.
– Живи, старая ведьма, – произнес я.
Затем я вывалился во двор. Яд давал о себе знать – я не мог стоять на ногах, и до кустов, в которых хотел укрыться, я полз на брюхе, как ящерица или змея. Старуха, боязливо выглядывающая из дверей и наблюдающая за мной, все так же молчала, но мне казалось, что весь мир грохочет, орет, шумит, и смех, мой страшный чужой смех, наполнял его и катался по небу, как камень по железной крыше.
Я дополз; в кустах сидела Гурка – в моих глазах образ её раскачивался, трясся, двоился и расплывался. Она нетерпеливо вертелась, но опасалась выдать себя, выйти из своего укрытия, помочь мне. Иначе старуха могла б посадить меня на цепь, и тогда побег отодвинулся бы на неопределенное время, если не на всегда.
С трудом я вполз под ветки, укрывающие её и меня от взгляда старухи. Меня страшно мутило от выпитого, но я четко помнил, зачем я здесь и понимал, что за склянку сжимает в руке Гурка.
– Давай, – велел я, протянув руку. – Сейчас или никогда.
От лекарств знахаря рот мой потрескался, и живот словно обожгло.
Я кричал так, что глаза мои кровью налились, так, словно с меня живьем кожу сдирали и поджаривали одновременно, и меня рвало, страшно рвало. Та боль, что причинял мне колючий кустарник, в котором я катался, не шла ни в какое сравнение с тем, что творилось со мной от его зелья. Гурка в ужасе шарахнулась прочь, не то я зашиб бы её в своем помешательстве.
Старуха на пороге своего дома зашлась в хохоте.
Не знаю, была ли она юродивой или просто душа её была чернее ночи, и она действительно получала радость от страданий других существ; однажды, давно, я видел, как она точно так же злорадно смеялась, когда одному из её пьяных рабов капканом отрубило руку, и он, визжа, как подстреленный кролик, валился в пыли, сжимая кровоточащую культю.
Только Гурка этого не вынесла.
Она выскочила из-под кустов, в которых пряталась, и встала во весь рост.
Ночной ветер трепал её обкромсанные, изрезанные волосы и грубую рубаху, но она стояла так гордо и прямо, что казалось, будто она королева.
– Замолчи! – крикнула она, и её слов прозвучали, как приказ. Из её руки, протянутой в сторону ведьмы, вырвался яркий свет, зеленое пламя, и тотчас языки его заплясали на одежде старухи, насквозь промокшей в разлитом мной зелье.
Старуха запоздало спохватилась, стала прибивать расцветающие на её тряпье зеленые языки пламени, но тщетно. Огонь охватил её всю, взобрался на её голову, и среди его зеленых бьющихся лент её кричащий рот разевался, как черный провал.
Зеленое пламя, карабкаясь по лужам водки вверх по ступеням, охватило её дом, и она, подобно факелу, носилась перед ним, размахивая руками. Свет от этого пожарища поднялся высоко к небу, и изумрудные искры летели к самой луне.
Это означало, что Эльфы посетили поселок и выжгли пятно скверны, что несли люди этим землям.