В высоком, роскошном покое Вартбургского замка сидели за дружеской беседой ландграф Герман с Клингзором. Клингзор еще раз подтвердил прочтенное им прошлой ночью в сочетании звезд предсказание о рождении Елизаветы и советовал ландграфу немедленно послать к венгерскому королю посольство с просьбой о руке новорожденной принцессы для своего одиннадцатилетнего сына Людвига. Мысль эта понравилась ландграфу, и он не мог удержаться, чтобы не выразить своего глубокого уважения к познаниям великого астролога, на что в ответ Клингзор тут же повел речь о тайнах природы, микрокосме, макрокосме и о многих тому подобных, мудреных вещах, так что ландграф, и сам не совершенно чуждый познаниям, был еще более изумлен и сказал своему собеседнику:
— О, как бы мне хотелось, почтенный мейстер Клингзор, постоянно пользоваться вашими умными советами и разговором! Послушайте меня: оставьте вашу неприветливую Трансильванию и переселитесь навсегда к моему двору, где, как вы сами видите, науки и искусства ценятся гораздо выше, чем где бы то ни было. Мои мейстерзингеры, безусловно, признают вас своим главой, потому что в искусстве пения вы стоите так же высоко, как в астрологии и других науках. Повторяю вам, оставайтесь здесь и не думайте больше о Трансильвании.
— Достопочтимый граф! — отвечал на это Клингзор. — В настоящее время я просил бы вас позволить мне возвратиться в Эйзенах и затем в Трансильванию. Земля эта вовсе не так неприветлива, как вы полагаете, и кроме того, я уже привык заниматься своим делом там. За мои открытия по горной части, доставившие моему повелителю королю Андрею уже немалое количество благородных металлов, получаю я ежегодное вознаграждение в три тысячи серебряных марок, что дает мне возможность жить без нужды и посвящать все мое время наукам и искусству. Здесь же я рискую лишиться этого дохода, а кроме того, могу поселить только раздор между вашими мейстерзингерами. Мое и их искусство стоит на совершенно разных основаниях и выражаются совершенно иначе как во внутренней, так и в наружной формах. Если благочестивый взгляд на жизнь и чистый нрав — как они его называют — служат для них единственным исходным пунктом их творческого дара и если они, как трусливые дети, страшатся перешагнуть за эту черту, чтобы расширить поле своего вдохновения, то я не буду их за это упрекать, но в то же время не намерен и сам становиться в их ряд. Это для меня невозможно.
— Если так, — сказал ландграф, — то, по крайней мере, вы не откажетесь быть судьей в споре, возникшем между вашим учеником Генрихом Офтердингеном и прочими певцами?
— Никогда! — возразил Клингзор. — Во-первых, я не могу этого сделать, а во-вторых, не захотел бы, если бы даже мог. Вы сами, благородный граф, должны разрешить этот спор, и это не будет вам трудно сделать, так как вам придется подтвердить лишь голос народа, который, без сомнения, выскажется довольно громко. К тому же вы совершенно напрасно называете Генриха Офтердингена моим учеником. Он сначала точно казался мне полным сил и мужества, но потом, как оказалось, испугался горькой скорлупы ореха, не добравшись до сладкого ядра. Назначайте же день состязания, а я устрою, чтобы Генрих Офтердинген непременно явился в назначенный час.
Никакие просьбы ландграфа не могли поколебать упорного мейстера. Он остался при своем решении и покинул Вартбург с богатыми подарками ландграфа.
Роковой день состязания наконец наступил. На дворе замка выстроили подмостки для зрителей, как будто дело шло о настоящем турнире. Посередине возвышались два покрытых черным сукном сидения для состязающихся певцов. Позади был поставлен высокий эшафот. Ландграф избрал судьями тех самых дворян своего двора, которые сопровождали Клингзора в Вартбург — графа Мейнгарда фон Мюльберг и графа Вальтера фон Варгель. Для них и для ландграфа был воздвигнут недалеко от места состязающихся высокий трон, к которому примыкали места для дам и для прочих зрителей. Остальным певцам предназначалась покрытая черным сукном скамья, поставленная возле эшафота рядом с местами для судей.
Множество зрителей с раннего утра заняли приготовленные места. Окна и крыши Вартбурга были усеяны тысячами голов любопытных. При звуке труб и литавр из ворот замка вышел ландграф Герман, сопровождаемый судьями состязания, и сел на подготовленное место. Мейстерзингеры в торжественной процессии с Вальтером Фогельвейде во главе заняли назначенную им скамью. Возле эшафота встал с двумя помощниками эйзенахский палач Стемпель — страшного вида гигант, завернутый в широкий красный плащ, из-под складок которого выглядывала ручка огромного меча. Патер Леонгард, духовник ландграфа, был тут же, готовый напутствовать на казнь побежденного в состязании.
Боязливое молчание господствовало во всей несметной толпе, так что, казалось, можно было услышать дыхание каждого. Ожидаемое зрелище вселяло в души присутствовавших ужас. Наконец Франц фон Вальдштромер, маршал двора ландграфа, украшенный знаками своего достоинства, вышел на середину круга и громко объявил причину проведения настоящего состязания, а также неотмененное решение ландграфа Германа, по которому побежденный в состязании немедленно умрет от меча. Патер Леонгард поднял распятие, и все певцы, преклонившись перед ним с обнаженными головами, поклялись добровольно подчиниться этому решению. Тогда Стемпель, трижды взмахнув в воздухе обнаженным мечом, крикнул что-то угрожающее, чтобы всякий знал и видел, что он добросовестно исполнит свою обязанность. Снова раздался звук труб, и Франц фон Вальдштромер, выйдя опять на середину круга, громко и выразительно воскликнул три раза:
— Генрих Офтердинген! Генрих Офтердинген! Генрих Офтердинген!
Офтердинген, стоявший за выстроенными подмостками, мгновенно вышел на этот зов и при третьем клике стоял уже посередине круга, как раз возле маршала. Преклонясь перед ландграфом, он твердым голосом объявил, что прибыл сюда по его, ландграфа, желанию для состязания с тем из певцов, который для того будет назначен, и что готов безусловно подчиняться решению судей.
Тогда маршал подошел к певцам с серебряным сосудом, из которого каждый вынул приготовленный жребий. Развернув свой, Вольфрам фон Эшенбах нашел на нем знак, означавший, что на состязание должен выйти он. Ужас объял его сердце при мысли, что ему предстояло быть противником дорогого друга, но тут же мелькнуло в его голове, что, может быть, этот приговор будет величайшей милостью неба. Побежденный, он готов был погибнуть с радостью, а оставшись победителем, дал слово скорее умереть сам, чем видеть Генриха Офтердингена казненным рукой палача. Потому с радостным лицом вышел он на арену. Но, приблизившись к другу и взглянув ему в лицо. Вольфрам почувствовал, как страх сжал его сердце. Лицо Офтердингена было бледным, как у покойника, глаза сверкали странным, неприветливым блеском, так что Эшенбах невольно вспомнил Назиаса.
Ужас Вольфрама удвоился, когда он услышал, что Генрих, начавший между тем петь, запел те же самые песни, которые пел Назиас в минувшую роковую ночь. Он, однако, успел овладеть собой и ответил противнику такой чудесной песней, что восторг присутствовавших, выразившийся тысячами потрясших воздух голосов, уже заранее обеспечил ему победу. Но Генрих по приказанию ландграфа должен был петь еще. Он исполнил на этот раз песню, в которой выражалась такая жажда наслаждений и страсти, что огненные ее звуки, принесшиеся, казалось, из-под раскаленного неба далекой Индии и навеянные одурманивающим запахом ее цветов, невольно очаровали всех слушателей. Даже сам Вольфрам почувствовал неотразимое, чужеродное влияние этого голоса страсти и не мог так скоро собраться с мыслями для ответа.
Вдруг в эту минуту толпа, окружавшая арену, заколыхалась, раздвинулась, чтобы дать кому-то пройти. Вольфрам почувствовал, будто электрическая искра пробежала по его телу и, взглянув в ту сторону, он увидел — о Боже! — графиню Матильду, с чудным, кротко сиявшим взором, совершенно такую, какой он ее увидел в первый раз в саду Вартбурга. Она приближалась, пройдя сквозь толпу, к кругу и бросила на него полный искренней любви взгляд. В одно мгновение Вольфрам вспомнил и запел в священном восторге ту небесную песню, которой он сумел прогнать в роковую ночь дьявола.
Крики восторженного народа единодушно признали его победителем. Ландграф и судьи поднялись со своих мест; трубы загремели; маршал взял из рук ландграфа венец, чтобы передать его победителю. Стемпель приготовился исполнить свою обязанность, но едва помощники его приблизились, чтобы схватить побежденного, как вдруг облако удушливого черного дыма, внезапно поднявшись от земли, обволокло, шипя и клубясь, как их, так и Офтердингена. Когда же оно рассеялось, все присутствовавшие увидели, что Офтердингена более не было; он исчез непонятным образом. Ужас объял толпу, все с бледными от страха лицами кинулись бежать кто куда мог, крича о страшных призраках, почудившихся то одному, то другому.
Ландграф собрал певцов вокруг себя и обратился к ним со словами:
— Теперь я понимаю отказ Клингзора быть судьей состязания, равно как и все то, что он о нем говорил. Слава Богу, что все кончилось таким образом. Для нашего дела все равно, был ли это сам Генрих Офтердинген или кто-либо иной, посланный Клингзором вместо своего ученика. Состязание решено в вашу пользу, доблестные певцы, и теперь мы можем спокойно и смело идти по пути прославления высокого искусства пения.
Некоторые из слуг ландграфа, стоявшие на страже у городских ворот, уверяли, что в тот самый миг, как Вольфрам фон Эшенбах победил подставного Офтердингена, кто-то, закутанный в черный плащ, верхом на свирепо храпевшем вороном коне стремительно проскакал через ворота; фигура всадника, по словам видевших, очень напоминала ростом и сложением Клингзора.