Страстный, нервный характер Офтердингена начал с некоторого времени выказываться с особенной силой. Лицо его сделалось бледно, взгляд мрачен. В то время как прочие мейстерзингеры выбирали содержанием для своих песен события из священного писания или восхваляли подвиги рыцарей и красоту дам, в песнях Офтердингена звучало выражение одной томительной муки, похожей на стоны тяжелораненого, напрасно умоляющего смерть покончить с его страданиями. Окружающие объясняли это несчастной любовью, и напрасен остался всякий труд проникнуть его тайну. Сам ландграф, искренно любивший Генриха, предпринял в минуты откровенной беседы выведать причину его страданий и обещал своим княжеским словом сделать все от него зависящее, чтобы удалить угрожавшее ему зло или помочь исполнить мучившее его желание, но и он сумел не более других выяснить причину скорби бедного молодого человека. «О мой благородный повелитель! — воскликнул в ответ Офтердинген, не будучи в состоянии удержать горячих слез, катившихся по его щекам. — Поверьте, я сам не могу понять, что за адское чудовище мучит и гложет мне душу, порвав мою связь и с небом, и с землей, которой я больше не принадлежу и не могу найти ни минуты покоя! Языческие поэты рассказывают о существовании теней умерших, отвергнутых и раем, и Орком. Там, на берегу Ахерона, бродят они, наполняя жалобами на свою ужасную судьбу мрачный воздух, недоступный ни одному лучу надежды. Но напрасны их стоны! Суровый перевозчик безжалостно отталкивает их от своей лодки! Вот то состояние, в каком нахожусь я!»
Скоро после разговора своего с ландграфом Офтердинген, серьезно заболев, должен был оставить Вартбург и поселится в Эйзенахе. Мейстерзингеры глубоко сожалели о безвременной потере лучшего цветка из их поэтической гирлянды, отравленного непонятным ядовитым влиянием. Вольфрам Эшенбах, однако, не отчаивался и даже полагал, что переход душевной болезни Офтердингена в телесное страдание может служить знаком скорого выздоровления. Ведь бывает же, думал он, что душа иногда таинственно предчувствует зарождающуюся в теле болезнь. Может быть, это случилось и с Офтердингеном, которому он в будущем намеревался посвятить все свои заботы и попечения.
Вольфрам отправился в Эйзенах. Придя к Офтердингену, застал он его лежавшим на постели с мертвенно-бледным лицом и полузакрытыми глазами. Расстроенная, с наполовину оборванными струнами лютня висела на стене. Увидев друга, Генрих приподнялся на постели и протянул с грустной улыбкой руку. Вольфрам передал ему полное сердечных пожеланий приветствие ландграфа и прочих мейстерзингеров. Офтердинген выслушал и затем сказал слабым голосом:
— Я много перенес в это время. Знаю, что вы с полным правом можете называть меня безумцем или подозревать, что какая-нибудь страшная тайна тяготит мое сердце. Но, увы! Тайна эта была скрыта от меня самого. Какое-то неведомое горе терзало мне грудь, и напрасны были все мои попытки узнать его причину. Все, чтобы я ни предпринимал, казалось мне до того пустым и ничтожным, что сами мои песни звучали в моих ушах какой-то ложью и фальшью, достойными начинающего ученика. И при все этом, я, ослепленный какой-то дерзкой уверенностью, думал победить тебя и других на состязании. Счастье и радость, к которым я простирал руки, стояли где-то там, недосягаемо высоко, сияя, как золотые звезды, и я чувствовал, что мне следовало или достичь их, или погибнуть. Я сделал попытку достигнуть; я простер к ним руки, но тут точно какой-то ледяной ветер прогудел мне с насмешкой: «Чего ты ищешь? на что надеешься?… Ты! слабый и больной слепец!.. Ты не в состоянии перенести даже вида твоих надежд и счастья, а не только что их достигнуть!» Таким образом, тайна опять сомкнулась перед моими глазами. Я чувствую, что умру и утешаюсь мыслью, что смерть даст мне блаженство покоя. Раз как-то, лежа в постели, я почувствовал, что порыв мучившей меня лихорадки как будто смягчился. Приятная теплота разлилась по моим членам. Мне чудилось, что я несся в каком-то голубом просторе, над грядой темных, грозовых облаков. Вдруг молния сверкнула под моими ногами, и я, сам не зная как, невольно вскрикнул: «Матильда!» Все исчезло в один миг, и я проснулся. Сердце во мне стучало точно от какого-то страха и в то же время неизъяснимого блаженства. Матильда! — звучало еще в моих ушах, и мне казалось, что лес, горы и скалы еще гудели отголоском сладкого имени, что тысяча голосов передавали ей самой, как безумно люблю я ее! Ее — звезду, горевшую в моем сердце, пробудившую в нем все муки безнадежной любви и заставившую забыть все, кроме мысли о ней и ее совершенстве!
Теперь, Вольфрам, ты знаешь мою тайну, и я умоляю похоронить ее в твоем сердце. Ты видишь, я успокоился и конечно, поверишь моему слову, что я скорее погибну, чем решусь упасть в вашем общем мнении, обнаружив мою безумную страсть. Тебе, тебе одному, также любящему Матильду, кому она отвечает тем же, должен был я во всем сознаться! Едва выздоровев, я унесу мои муки далеко, в чужую землю, и тогда только можешь ты открыть Матильде, что я…
Тут молодой человек не выдержал и, упав на постель, спрятал голову в подушки, оборотясь к стене лицом. Громкие рыдания выдавали борьбу, кипевшую в его сердце.
Вольфрам был глубоко поражен признанием, которое сделал ему Генрих. С опущенной головой сидел он возле его ложа, погруженный в глубокое раздумье о том, как как спасти друга от его безумной страсти, которая влекла его к неизбежной гибели.
Он употребил все свое красноречие, чтобы убедить бедного юношу возвратиться вновь в Вартбург и сделать смелую попытку приобрести благосклонность Матильды. Он говорил, что сам приобрел ее расположение песнями, а потому и Офтердинген при его замечательном таланте мог надеяться на то же самое. Но Генрих только печально покачал ему в ответ головой и сказал:
— Никогда не увидите вы меня в Вартбурге! Для чего лететь в огонь на верную погибель? Я могу умереть тихой смертью и здесь!
Вольфрам удалился, а Генрих остался в Эйзенахе.