Другие мастера-певцы поначалу восхищались песнями гордого Генриха, превознося их до небес, но потом все же начали поговаривать о ложных напевах, о суетном тщеславии и даже о порочности песен, исполняемых Генрихом. И лишь дама Матильда льнула к певцу, который прелесть и красоту ее воспевал так, что все мастера за исключением Вольфрамба, который не брался ни о чем судить, считали это богомерзким язычеством. Долго ли, коротко ли, характер дамы Матильды словно подменили. С нескрываемым презрением смотрела она сверху вниз на остальных мастеров, и даже несчастный Вольфрамб фон Эшинбах совершенно утратил ее расположение. Дело дошло даже до того, что Генрих фон Офтердинген начал давать уроки пения благородной графине, и она сама сочиняла песни, которые звучать должны были точь-в-точь так, как песни Офтердингена. Однако с той поры всю прелесть и грацию этой дамы словно сдуло — так, как если бы ее кто-то околдовал. Позабыв обо всем, что служит украшением милых дам, отрекшись от женственности, она обратилась в страшное существо, не мужчину, не женщину, — дамы ее ненавидели, мужчины потешались над ней. Ландграф же стал опасаться, как бы безумие графини не оказалось заразительным для других придворных дам, а потому издал строжайший приказ чтобы ни одна дама и не думала заниматься виршеплетством под страхом вечного изгнания. Мужья, на которых судьба Матильды нагнала страху, были весьма благодарны за это ландграфу. Графиня Матильда перебралась из Вартбурга в замок неподалеку от Эйзенаха, куда за нею немедленно последовал бы и Генрих Офтердинген, если бы только ландграф не предписал ему сначала участвовать в бое, на какой вызвали его мастера-певцы.
— Вы, — сказал ландграф высокомерному певцу, — вы вашими странными и опасными манерами нарушили, притом весьма безобразно, красоту собравшегося при моем дворе круга. Меня вы не могли соблазнить своими песнопениями, потому что я с первого же мгновения понимал, что песни ваши не могут идти из глубины души дельного и здравого певца, но являются лишь плодом уроков, взятых у какого-нибудь лжеучителя, а более ничем. К чему пышность, и блеск, и яркость красок, если украшать всем этим мертвое тело, труп? Вы рассуждаете о высоких материях, о тайнах природы, но только не так, как постигает их, предвкушая высшую жизнь, душа человеческая, а так, как рассчитывает и измеряет их с помощью циркуля и линейки дерзкий астролог. Так устыдитесь же, Генрих фон Офтердинген, того, что вы сделались подобным человеком, устыдитесь того, что бодрый дух ваш согнулся под ферулою недостойного наставника.
— Не ведаю, — отвечал ему Генрих, — не ведаю того, в какой мере, высокий мой повелитель, заслужил я ваш гнев, ваши упреки. Быть может, вы перемените свое мнение, когда узнаете, кто из мастеров отверз предо мною царство пения, царство, в котором подлинное отечество моего наставника. В глубоком унынии оставил я ваш двор, но ведь вполне могло быть так, что боль, которая почти уже сгубила тогда мою жизнь, служила лишь предвестием великолепного расцвета. Цветок, заключенный внутри моей души, жаждал оплодотворяющего дыхания высшей природы. Загадочным образом в руки мои попала книжечка, в которой величайший мастер песнопений, какой только есть на земле, с небывалой ученостью изложил правила искусства, присовокупив к ним также и образцы своих песнопений. Чем больше вчитывался я в эту книжечку, тем более понимал: скудна и жалка песнь, если песнопевец способен выразить словами лишь то, что, как представляется ему, чувствует он вот в эту самую минуту в своем сердце, в своей душе. Мало того — со временем я все яснее и отчетливее ощущал некую связь свою с невидимыми силами. Нередко это они пели во мне вместо меня, и все же певцом был и оставался я. Я не мог долее противостоять стремлению узреть самого мастера, услышать из уст его глубокую мудрость, рассудительные приговоры знатока. Я оставил свой дом и пустился в путь — в Семигорье. Внемлите же, мой повелитель! Знайте — то был сам мастер Клингзор. Это его я разыскал в Семигорье, это ему я обязан дерзким, неземным подъемом, какой царит в моих песнях. Теперь вы уже не будете судить о моих устремлениях столь сурово.
— Герцог Австрийский, — отвечал ландграф, — немало говорил и писал мне во славу вашего наставника. Мастер Клингзор многоопытен в глубоких тайных науках. Он рассчитывает движение планет, он познает удивительное сплетение их пути и жизненных судеб каждого из нас. Ему открыты тайны металлов, растений, камней. Притом он весьма опытен и в мирских сварах и поддерживает герцога Австрийского советом и делом. Но до какой степени совместимо все это с чистою душою истинного певца, этого я не знаю и только предполагаю, что именно по той самой причине меня никогда и не трогали песни мастера Клингзора, сколь бы искусными, и замечательно продуманными, и прекрасными по форме они ни были. Что же, Генрих фон Офтердинген, твои гордость и высокомерие, надо полагать, вызвали гнев моих мастеров, и они желают петь с тобой за награду, петь несколько дней кряду. Да будет так.
И началось состязание певцов. То ли дух Генриха, смущенный ложным учением, уже не мог собраться в единый чистый луч правдивости, то ли особое вдохновение удвоило силы других мастеров, — короче говоря, награды удостаивался всякий, кто только ни выступал против Офтердингена, каждый брал над ним верх, и напрасно жаждал Генрих победы. Озлобленный позорным поражением, Офтердинген начал тогда сочинять песни, полные глумливых намеков на ландграфа Германа; он стал до небес превозносить герцога Австрийского Леопольда VII, называя его ярким солнцем, единственным светочем искусств и художеств. Мало того, он в выражениях дерзких стал нападать на придворных дам и с языческой гнусностью продолжал восхвалять прелесть и красоту дамы Матильды. Все это должно было закончиться одним — все мастера, не исключая даже и кротчайшего Вольфрамба фон Эшинбаха, загорелись справедливым гневом на Офтердингена и стали попирать его достоинство певца в крайне резких по тону, безжалостных песнях. Генрих Шрейбер и Иоганнес Биттерольфф, снимая с песен Генриха ложный налет пышности, доказывали, что на самом деле они немощны и худы. Однако Вальтер Фогельвейд и Рейнхард Цвекштейн пошли куда дальше. Они утверждали, что наглое поведение Офтердингена заслуживает тяжкого наказания, и готовы были мстить ему с мечом в руках.
Итак, Генрих увидел: достоинство его как певца попрано и растоптано, самой жизни его грозит опасность. В ярости и отчаянии он воззвал к благородству ландграфа Германа — пусть ландграф защитит его и пусть ландграф предоставит решение спора о том, кто есть подлинный мастер пения, на усмотрение самого знаменитого из ныне здравствующих певцов, мастера Клингзора.
— Вот ведь до чего дело дошло в ваших спорах с мастерами, — отвечал ландграф. — Тут уж не о том речь, кто мастер, а кто нет, речь идет о большем. Своими безумными песнями вы нанесли оскорбление мне, нанесли оскорбление милым дамам моего двора. Так что состязание ваше будет касаться не одних наград в пении, в нем затронута моя честь, затронута честь дам. Однако пусть все решится в состязании певцов, и я дозволяю, чтобы вас рассудил ваш наставник, мастер Клингзор. Пусть одного из моих певцов-мастеров назовет жребий, пусть тот, на кого падет жребий, выступит против вас, а предмет песнопений выберете вы оба сами. Однако за плечами вашими встанет палач с мечом наголо, и тот, кто проиграет, будет казнен на месте. Итак, идите — и глядите, чтобы ровно через год мастер Клингзор был в Вартбурге. Ему предстоит решать спор не на жизнь, а на смерть.
Генрих фон Офтердинген поспешил удалиться, и на время мир и тишина воцарились в замке.
Песни, какие пели мастера-певцы, что выступили о ту пору против Генриха Офтердингена, получили тогда же наименование «Войны в Вартбурге».