В юности Маня была писаной красавицей. Ее прочили в актрисы, а она поступила в медицинский и стала лечить человеческие души. Многие удивлялись – почему? Но Маня никому не признавалась в том, что пытается вылечить и саму себя. От страха. Людей она боялась так, как некоторые дамочки боятся мышей – визжат, прыгают на стол и дрыгают ногами, как будто бедная, перепуганная мышь норовит забраться в первопричинное место. Разумеется, при виде людей наша перепуганная красавица на стол не прыгала, но внутри у нее все леденело. Она подозревала всех во всем и прежде всего в том, что люди, которые ее окружают, на самом деле грызуны. Либо другие животные или птицы. В одном знакомом ей мерещился осел – ослиная челюсть, да и мысли челюсти под стать… В другом – кролик, в третьем – курица. Человек-курица был всеми уважаем, но Мане его бесконечные разговоры представлялись куриным кудахтаньем и она с ужасом смотрела на него, ожидая, что он вот-вот начнет хлопать крыльями. В некоторых людях она узнавала персонажей мультфильмов, которые вечно норовили что-нибудь сожрать или кого-нибудь обмануть. А вот настоящих людей она никак не могла вокруг себя обнаружить. Но самое неприятное, что в очень многих людях ей мерещились мыши и крысы. У приятельницы, как ей казалось, был совершенно крысиный зад. А другая знакомая – ну, настоящая мышь, только что ест не при помощи лапок, а посредством ложки и вилки. Одним словом, Мане казалось, что грызуны заполонили все и вся и норовят и к ней подобраться, чтобы превратить ее в такое же существо, что и они. И когда она послушала откровения Тоскливца, то сразу же решила броситься в Горенку, чтобы все увидеть своими глазами.
Для поездки Маня решила немного замаскироваться, хотя нужды в этом особой не было – во-первых, в Горенке ее никто не знал, во-вторых, из-за того, что она почти постоянно находилась на работе, одевалась она безвкусно, прическа, если можно назвать прической давно устаревший начес, и уродливые очки в сочетании с совершенно невозможным, купленным по случаю платьем надежно скрывали ее красоту от человечества, которое со все большими основаниями усматривало в ней скорее погрязшую в научных трактатах старую деву, чем миленькую девушку на выданье. И в самом деле всем казалось, что волосы она красит, хотя они у нее от рождения были цвета созревшей пшеницы, а в ее голубые, как озера, глаза никто из представителей сильного пола так по-настоящему и не заглянул. Ибо сначала, пока она училась в школе, мальчишек отпугивала ее завораживающая красота, а когда она поступила в институт, то быстро превратилась в нечто среднее между женщиной и потрепанным медицинским справочником. А для маскировки она надела на себя цветастый платок, на котором горе-дизайнер изобразил россыпи сочных клубничных ягод на ядовитом зеленом фоне.
И в свой первый же выходной она, чуть похрамывая из-за туфель на высоких каблуках, которые носила, почти не снимая, потому что привыкла терпеть эту пытку как часть своей многострадальной жизни, ринулась к тому злополучному трамваю, который соединял Горенку с городом. А дело было в субботу утром, и в открытые окна трамвая залетали бесстыдные соловьиные трели и запахи раскрывшихся на зоре лесных цветов, от которых у нормального, живущего в городе человека начинает кружиться голова и появляется навязчивое желание прийти в себя возле уютного экрана компьютера. На гномов она, потому что в жизни ей, как правило, везло, не нарвалась, да и вообще доехала до конечной остановки без происшествий. Постояла рассеянно возле лотков с книгами, на которых была разложена, в надежде на дачников, всякая дрянь – детективы, от которых сразу же клонит в сон, романы, способные навести тоску даже на самого закоренелого жизнелюба, стишата, появившиеся на свет не в самую добрую годину для потенциального читателя, и всякое прочее чтиво, словно кто-то невидимый, но злой решил в зародыше погубить литературный вкус жителей Горенки. И спасти их, горемычных, от этой участи могло только то, что даже отъявленный злопыхатель не многих из них мог бы обвинить в библиофилии. Тем и спасались.
Так вот, постояв немного возле киоска, Маня по незнакомой для нее дорожке, между вековыми соснами зашагала в сторону села. Она шла и сама себя ругала за то, что понапрасну тратит время, поверив россказням психопата. Идти в туфлях на каблуках ей было трудно, потому что каблуки то и дело натыкались на корни деревьев, которые, подобно змеям, извивались на тропинке, норовя подставить ножку зазевавшемуся путнику. И она сняла туфли и понесла их в руках, и так стало ей вдруг привольно и удобно, что она, босоногая, поклялась, что вышвырнет это орудие пытки на первую же помойку и заживет весело и беспечно, когда купит себе кроссовки и будет, как и все, ходить в них на работу. «Нигде ведь не записано, что врач-психиатр не имеет права ходить на роботу в кроссовках», – думала Маня. Неожиданно она подумала, что как плохо, что Уткин (Тоскливей, был известен ей под своей настоящей фамилией, которая в селе почти никому известна не была) остался в больнице и не может ее сопроводить, чтобы все объяснить и показать. «Придется до всего доходить своим умом», – подумала она.
Но вот и село. Солнце давно уже выглянуло из-за пышных, как хорошо взбитые перины, облаков и с любопытством рассматривало хорошо ему известную Горенку, стараясь понять, не начудили ли этой ночью ее жители или все обошлось. И тут-то оно и заприметило странный зеленый в клубниках платок, который медленно, но решительно надвигался на погрязшее в глубоком, почти коматозном сне село. Дело в том, что ночью соседи возились в своих норах и совершенно не давали спать измученным от такой напасти сельчанам. Хозяйки то и дело проверяли, надежно ли застегнут известный пояс, мужики чертыхались во сне и поругивали тех, кто испортил их безмятежную жизнь, то есть чертову санэпидемстанцию, Голову и прочих бюрократов, которые не в состоянии избавить их от этой нечисти. Соседи затихали только под утро, потому как всю ночь норовили что-то слямзить из погреба или холодильника, а то и подобраться к хозяйке, и потому всю ночь измученным бессонницей горенчанам приходилось во сне проявлять бдительность и осторожность. То есть то, что им меньше всего было свойственно. Чего это ради они должны проявлять бдительность в собственном доме? Слыханное ли это дело? И вслушиваться всю ночь в шорохи у холодильника и в подполе. Некоторые, правда, стали пускать собак в дом, чтобы натравить тех на нечисть, но собаки, как оказалось, на соседей не реагировали и все норовили тоже что-нибудь сожрать, чтобы опередить тех, от кого они должны были охранять дом. Кончилось тем, что псов вернули во двор, а на холодильники стали накидывать цепь. Выглядело это все довольно мрачно, потому что вследствие подлого нашествия доступ к еде и любви существенно затруднился. Прекращалось все это мельтешение только под утро, и тогда сельчане забывались тяжелым, угрюмым сном, от которого вместо отдохновения – тоска, и потому просыпались злые и невыспавшиеся и сразу же принимались хаять Грицька и, понятное дело, Голову за то, что они ничего не предпринимают. Некоторые видели единственное спасение в Гапке – мол, она нашла дудку и только она может спасти село от пришельцев. Были даже такие, кто предлагали поставить возле сельсовета памятник Гапке, а потом всем селом упросить ее взяться за дудку, которая только в ее умелых руках сыграет то, что нужно, и завороженные грызуны как один отправятся в бездонные, неизведанные глубины грозного озера и никогда больше сельчане, измученные наглостью соседей, их не увидят. Но в последнее верилось с трудом, потому что скорее походило на красивую сказку и на дососедские времена, которые воспринимались теперь как легенда. Дваждырожденный, например, в местном Гайд-парке, то бишь на ступеньках сельпо, прилюдно произнес речь, в которой доказывал, что соседи жили в Горенке всегда, просто их раньше не замечали, а теперь тайное стало явным, ведь шило в мешке не утаишь и не нужно стесняться перед дачниками – нужно их честно предупредить, правда, не каждый готов тратиться на пояс целомудрия для супружницы во время отпуска, да и купаться в озере в нем не так-то просто – ко дну тянет и, кроме того, купальник на нем смотрится несколько странно, но ведь нужно смотреть правде в глаза и нельзя обманывать дачников и особенно дачниц, потому что после отпуска, проведенного в Горенке, могут народиться гибриды и тогда конец всему человеческому роду. Справедливости ради следует заметить, что Дваждырожденному никто не поверил. Во-первых, гибридов никто не видел, во-вторых, как общеизвестно, не приемлют пророка в своем селении, в-третьих, и это, пожалуй, было основной причиной неудачи первой и последней публичной проповеди Дваждырожденного – главным для селян было лупить с дачников деньги. А потом хоть потоп. Все равно из-за соседей жизни нет.
Вот в каком состоянии была Горенка, когда врачевательница людских душ, Маня, босиком подбиралась к этому святому для нее Иерусалиму, она надеялась, что все прояснится, ее страх перед грызунами пройдет и она внешне преобразится, снова станет хорошенькой, как кукла, и, может быть, даже уступит настойчивой мамочке и снимется в кино. Лестно тешить себя несбыточными надеждами, господа! Надежды, они, как манная каша с клубничным вареньем, которой вас накормили в детстве на всю оставшуюся жизнь, – сладкие и бело-розовые. Они ласкают вас, согревают, а потом потихоньку смываются, пока им не надавали по шее, и оставляют вас тет-а-тет с тем, что раньше назвали бы соцреализмом. И вы, без всяких уже надежд, сами вытаскиваете себя из дерьма, в которое вас упорно подталкивают так называемые обстоятельства. Маня не без причины полагала, и правильно делала, что обстоятельства – это дьявольские личины в современной упаковке, свиные хари, которые хохочут вам в спину из-за угла, норовя над вами произдеваться и столкнуть вас в пропасть повседневности, в которой, толкаясь у корыта, вы забудете и про свою душу, и про стихи, которые вам настойчиво вдалбливали в школе желавшие вам добра учителя, и про свою первую любовь, которая скорее напоминала корь с высокой температурой, чем то, что у людей ассоциируется с этим словом. Маня боролась с обстоятельствами, как могла. Она разоблачала их в длинных беседах с пациентами, благо обе стороны никуда не спешили – больные не спешили возвратиться в палату, а Маню никто не ждал дома, кроме мамочки, которую интересовало только одно – когда она наконец выйдет замуж. Как будто брак является панацеей от всех бед. У Мани, например, от одной только мысли о том, что ей, быть может, придется выйти замуж, по всему телу распространялись аллергические, розовые, как лишай, пятна. Понятное дело, даже те немногие претенденты на ее руку, которые периодически появлялись, как правило, довольно скоро растворялись в окружающей Маню среде и больше никогда не показывались. Был, правда, один, настырный, рекомендованный мамочкой, который уверял, что влюблен без памяти, но Маня через знакомых в милиции выяснила, что у него судимость за многоженство и аферизм и что, вероятно, его интересует ее просторная квартира в центре Киева, а не тщательно скрываемые прелести.
Но не будем отвлекаться от предмета нашего повествования, потому что Маня уже подошла к Горенке и заковыляла – с непривычки ей трудно было ходить босиком – по ее песчаным, как Сахара, улицам. Дома, как положено, было тщательно заперты, потому что большинство сельчан ни свет, ни заря утащились на рынки, а те, кто остались дома, заперлись на все запоры и старательно спали, наверстывая упущенное. Никаких крыс на улице не было и в помине, и Маня даже пожалела, что погубила выходной и поверила параноику, отягощенному множеством странных, неизвестных науке синдромов. Из одного, довольно внушительного дома, вдруг повалил дым и запахло домашним хлебом. Бесцельно ходить по улицам Мане было ни к чему, и она постучалась в тот дом, надеясь на то, что приветливые крестьяне радостно примут городскую гостью, накормят, усадят в красном углу под иконами и доверчиво расскажут про все то, что творится в селе, и самое главное про крыс-оборотней, которые заполонили село и не дают прохода молодицам и при этом пожирают все, что мало-мальски напоминает съестное. Никто, однако, не бросился радостно открывать дверь, чтобы поскорее впустить гостью, и Маня даже было засомневалась в том, не перевелись ли в этой местности традиции гостеприимства, как вдруг услышала настороженный женский голос.
Мане не было известно, что она напрашивается в гости к красавице Гапке, которая как раз заседала за столом вместе со Светулей и готовилась насладиться кофе неизвестного, может быть, даже внеземного происхождения, потому что этикетка на нем изображала даму в шлеме космонавта, которая так радостно улыбалась, словно только что, по выражению Гапки, снесла яйцо, и свежеиспеченным хлебом с домашним маслом, которое Гапке, втайне от Параськи, преподнес Хорек, который вовсе не был меценатом, а просто все еще на что-то надеялся. И в этот момент назойливый стук в дверь прозвучал как отвратительный диссонанс уютному запаху кофе и хлеба и напомнил, что там, за дверью, обитают двуногие, мало предсказуемые существа – мужчины, которые могут в любое время нарушить мир и тишину и начать что-то клянчить или требовать, одним словом, вносить беспокойство в размеренную жизнь будущих монахинь, которые после дурно проведенной ночи – сосед непрерывно возился под полом и мешал спать – рассупонились, то есть сняли с себя злополучные пояса, которые под утро превращались в орудия пытки, и уселись за стол с твердым намерением тихо и мирно позавтракать. Некоторое время Гапка на стук не реагировала, ожидая, что вот-вот раздастся рык Головы, который опять что-то забыл в доме, который грабил в течение тридцати лет, или разглагольствования Хорька, который пришел помочь по хозяйству, чтобы забесплатно полюбоваться ее красотой и наговорить ей кучу тошнотворных комплиментов, которые он лучше бы изливал на Параську. Но за дверью молчали, и молчание это стало тяготить Гапку, и она со свойственными ей строгостью и благоразумием закричала в сторону двери:
– Кого это там принесло?
К ее удивлению, из-за двери раздался нежный девичий голосок, никак не напоминающий бас Головы или блудливые хорьковские рулады.
– Это я, Маня.
И Гапка была вынуждена открыть, и босоногая врачица с туфлями в руке прошествовала через комнату и уселась за стол. Делать было нечего, и гостье налили в чашку кипятка, пододвинули баночку с улыбающейся дамочкой, чтобы она положила себе кофе, и отрезали краюху домашнего, ароматного хлеба. Когда ритуал гостеприимства был соблюден, Светуля, а со сна она мало напоминала модель, потому что была одета в затасканный свитер, а нерасчесанное богатство белейших волос было запрятано под уродливый, экспроприированный у Гапки платок, осведомилась у загадочной пришелицы:
– И для чего же вы к нам пожаловали?
Разумеется, Мане трудно было ответить что-либо вразумительное. В конце концов, ее могут принять за сумасшедшую и запроторить в ту же лечебницу, в которой она работала. Только уже как пациентку. И поэтому она осторожно так осведомилась:
– Слухи до нас дошли, что в селе вашем развелись какие-то необычные грызуны, которые якобы даже чем-то напоминают людей.
Сказав это, Маня замолчала, потому что боялась сказать что-то лишнее, что могло бы испугать ее собеседниц. Но не на тех она напала. Испугать этих двух после всего, что с ними произошло, было нелегко.
Гапка на всякий случай поинтересовалась:
– И кто вам эту новость рассказал?
Но Маня не могла сослаться на пациента, потому что свято соблюдала клятву Гиппократа.
– Люди болтают, – ответила она. – Вот я и приехала, чтобы проверить.
Гапка несколько минут сосредоточенно пила кофе, соображая, выгодно ей или нет рассказывать про соседей. Ничего так и не решив, она кинула пытливый взгляд на Светулю. Но и та сидела, словно воды набрала в рот. Оно, впрочем, и понятно – чужаков в Горенке не любят, потому как от них, кроме дачников, один вред.
– А может быть, ты у меня комнату на лето снимешь? – как бы невзначай поинтересовалась Гапка. – Поживешь, обвыкнешь, а если повезет, найдешь себе грызуна…
Светуля прикрыла рот носовым платком, чтобы не расхохотаться. Человек ушлый сразу бы заподозрил Гапку в коварстве, но Маня, хотя и лечила души других, отличалась чудовищной наивностью и сразу же ухватилась за предложение Гапки, как утопающий хватается за соломинку.
– Конечно, сниму, если недорого, – сказала она, – отчего же не снять? Место здесь замечательное, спокойное, дышится легко, и после работы я буду здесь отдыхать, а не выслушивать нотации мамочки о том, что мне давно пора замуж.
На этом и порешили. Маня обосновалась в спальне, а Гапка и Светуля решили, что будут спать на тахте в гостиной. И Маня получила запасной ключ и отправилась прогуляться по селу перед тем, как возвратиться в город, чтобы взять деньги и вещи.
А день и вправду был чудесный, и Маня гуляла по Горенке и ругала себя за то, что вместо того, чтобы обнаружить грызунов и избавиться от мучившего ее с детства страха, она сняла ненужную ей дачу, если можно назвать дачей спальню в одном доме с двумя малознакомыми, хотя и симпатичными девушками. Она подошла к сельсовету, но тот был надежно заперт по причине выходного дня, потому как центр общественной жизни и мысли перемещается в такие часы в сельпо, чтобы к вечеру переместиться в заведение Хорька и в корчму. Но в эту субботу на майдане возле присутственного места собралась небольшая, но возбужденная толпа, которая требовала призвать к ответственности Грицька и Голову, которые забросили родное село, а сами волындаются неизвестно где, хотя какие могут быть выходные, если жить в селе нет никакой возможности. И как аргумент приводили недавний слух о том, что Дваждырожденный был вынужден схватиться врукопашную с двумя крепышами-соседями, которые попытались забраться под утро в супружеское ложе, чтобы воспользоваться тем, что он крепко, после чтения философской литературы смоченной бутылкой известного напитка для скорейшего усвоения идей, спит, а Мотря не носит известный пояс, поскольку Назар утверждает, что такой размер он может изготовить только за особую плату, которую Мотре как рачительной хозяйке отдавать жаль. Вот и случился скандал, и Дваждырожденный набил соседям то, что у них было вместо морды, и пообещал немедленно взорвать в подполе взрывпакет, если они немедленно не уберутся, но те уже прониклись духом Горенки – упрямство оно передается, вероятно, капельным путем, как вирус, – и они отказались, и Дваждырожденный стал искать взрывпакет, а Мотря заголосила на всю улицу, что не позволит взрывать родной дом из-за пары обнаглевших грызунов, а тут в разбор полетов вмешались дачники, которые возвращались из корчмы, и тайное стало явным. И к утру стало понятно, что если не избавиться от соседей, то дачники съедут и дополнительный, совсем не лишний заработок будет потерян. Кинулись к Грицьку, но дверь открыла Наталка, утверждавшая, что своего муженька она уже два дня в глаза не видывала и что он, наверное, в командировке. Ей прямо сказали, что это вранье, но она даже глазом не моргнула и отказалась пускать в дом любопытствующих, которые хотели убедиться в том, что след бравого милиционера и в самом деле простыл. Поведение Наталки показалось им вызывающим и даже оскорбительным, и тогда ей было сообщено, что если Грицька и в самом деле нет дома, то они тогда обратятся по телефону в районный участок и поинтересуются, в какой командировке находится ее благоверный, и пусть районное начальство тогда ответит, для чего оно отправляет единственного стража порядка в командировку, когда в селе распоясалась нечистая сила и норовит лишить женщин чести, а мужиков – заработка. И тогда Наталка сразу припомнила, что где-то в доме видела что-то похожее на Грицька и, может быть, она его найдет. И она закрыла за собой дверь, и через некоторое время из нее появился Грицько, одетый в цивильное и с такой же улыбкой под длинными усами, и озабоченно стал расспрашивать о том, что случилось, потому что нужно составить протокол. Но Грицьку объяснили, что ему сейчас расквасят харю, и это и будет протоколом, если он немедленно не примет меры для уничтожения грызунов. На вопрос, какие меры они хотят, чтобы он принял, ничего вразумительного он не услышал, кроме обычных стенаний на ту тему, что жить так дальше невозможно и что нужно вызывать Голову из города и собирать сход, чтобы всем гуртом бороться с нечистью. И то, что увидела Маня возле присутственного места, было как раз продолжением этих дебатов. Ждали Голову, который не задержался и подкатил на лоснящемся, как откормленная свинья, «мерседесе». Злосчастная машина сразу же подлила масла в огонь, потому что некоторые из сельчан при виде чужого счастья испытали нечто вроде удушья и принялись клеветать про то, что пока некоторые ездят на иномарках, народ терпит издевательства от крыс, войска не вводят, санэпидемстанция бессильна, Грицько спит даже тогда, когда не спит, и поэтому ему начхать на все то, что происходит, супружницы теперь все под замком и скоро село на радость крысам вымрет, и, понятное дело, Голове от этого одна радость, потому что ему не нужно будет выдавать справки – выдавать их уже будет некому, разве что самому себе о том, что он козел.
От такой черной неблагодарности Голова побагровел и кожа на его лице стала цвета вишневой наливки, которой так любила угощать его виновница этого переполоха Мотря до того, как ее преступно, по мнению Головы, обольстил Дваждырожденный. И он стал доказывать, что любит всех сельчан, как своих родных детей, и что если Дваждырожденный сэкономил на поясе целомудрия и оттого его половина оказалась в опасности, то кто ему виноват? Они, то есть пояса, сейчас все равно как гигиеническое средство, пояснял Голова. Одел его и спишь спокойно, и за супружницу спокоен, и за самого себя. Но его слова, в которых, как он полагал, сквозила государственная мудрость, приправленная жизненным опытом, не вызвали и тени радости у неблагодарной аудитории. С задних рядов доносились особо оскорбительные для чести Головы инсинуации – его обвиняли в том, что он хапанул у грызунов и поэтому бездействует, как труп, а то, что он красный как рак, так это не от стыда, а от избытка крови, которую пьет у народа вместе с упырями, которые бесчинствуют по ночам, и что он, наверное, тоже упырь. «Упырь и есть, – гудел народ, – нормальный Голова уже что-нибудь бы придумал».
– Вы придумайте! – то ли визжал, то ли хрипел Голова. – И я все сделаю, но только сами скажите – что делать будем? Гапкина дудка помогать перестала, крестный ход вокруг деревни совершали, санэпидемстанция вместо борьбы с крысами облапила Гапку и уехала, войска Акафей не ввел, потому как нет оснований – противник невидим, отсиживается по погребам, да и кто вызывает войска для борьбы с крысами? А то, что они превращаются в людей, еще надо доказать. Фотографий ведь нет. Болтовня. А то, что в постели у Дваждырожденного оказались какие-то парни, так глупо утверждать, что рога людям ставят только крысы (Голова хотел уколоть того за Мотрю). Надавал им по шее, и дело с концом. Все просто. Нет никаких проблем, и можно отдыхать и наслаждаться теплым летним днем.
В ответ ему было сказано, что его сейчас линчуют, если он не прекратит демагогию.
И Голова замолчал.
А Мане казалось, что она попала в театр. Причем не в простой, а театр абсурда. И Уткин, значит, говорил ей правду. Ведь не мог же массовый психоз охватить всех этих людей с обветренными от крестьянского труда лицами и мозолистыми руками? На нее, к счастью, никто не обращал внимания, и она, затерявшись в толпе, лихорадочно анализировала то, что перед ней происходило. Но прийти к какому-нибудь выводу не могла и мечтала о следующей встрече с Уткиным, чтобы он ей все объяснил.
А тем временем на площади появились известные уже Мане Светуля и Гапка, которые предложили за умеренную цену дать коллективу возможность попользоваться заветной дудочкой – авось она опять заработает и выведет проклятую нечисть из села. За дудку Гапка запросила всего сотню гривен в час, и сельчане решили, что дудка – единственное проверенное средство и сказали Гапке, что обязательно заплатят, но только потом, когда крысы окажутся в озере. Но наша красавица пожала хорошенькими остренькими плечиками и сказала, что и дудку они получат потом, когда крысы сожрут все, что у них лежит в погребах, и примутся за скаредных хозяев. Пришлось присутствующим вытащить потрепанные кошельки и скинуться Гапке, как говорили, на ее жадность, хотя любой из них поступил бы точно так же, окажись дудка у него. И Гапка получила заветные бумажки и принесла дудку, и Грицько прокашлялся, и присосался к дудке, и стал в нее гудеть, и вдруг улица ожила, потому что гигантские крысы стали вылазить из-за каждого забора и печально выстраиваться в колону, проклиная тот час и ту минуту, когда Голова из-за своего донжуанства провалился в подвал и обнаружил там ненавистный им музыкальный инструмент. А Грицько повел их к озеру, но споткнулся и упал, проклиная напиток, который накануне раскрепостил его уставшее воображение. А крысы, мохнатые и страшные, разбежались, к ужасу сельчан, кто куда, и когда Грицько встал, потирая ушибленное колено и отчаянно чертыхаясь, то окружали его уже не соседи, а озлобленные односельчане. Хотели надавать ему по шее, но он быстренько сориентировался и заявил, что он при исполнении. И всем вдруг как-то все надоело, и сообщество отправилось в корчму промочить горло, пока там не закончилась драгоценная влага.
И Маня, потрясенная всем увиденным, потому что ее худшие опасения подтвердились – ее окружали крысы, которые ей отнюдь не мерещились, – уехала в город за деньгами, которые были ей нужны, чтобы рассчитаться с Гапкой. В трамвае ей было очень скучно – пейзаж ее не развлекал. И она думала о том, о чем большинство людей думает всегда – как жить дальше. А так как ответа на этот вопрос нет, то и получается, что умственная энергия в больших количествах расходуется совершенно понапрасну. И рассеивается в окружающей среде. Безвозвратно. Ей захотелось было поехать не домой, а в больницу к Уткину, но она прогнала эту мысль и решила, что во всем разберется сама.
И к вечеру она возвратилась в Горенку, на которую из космоса опускался сладостный летний вечер. Сладостный для тех, кто запасся поясом, терпением, и крепкими нервами да еще пропустил стаканчик для уверенности в себе, лег спать на хорошо взбитую перину и приготовил на всякий случай что-то тяжелое и недорогое, что можно запустить сгоряча в распоясавшегося соседа. Но Маня еще не полностью вошла в курс дела и сразу же решила улечься спать. Спросила, где можно помыться, и хозяйки предложили, что согреют воды и нальют в балию и мочалку дадут, да и спинку потрут, если нужно. Дело такое.
И они действительно позаботились о Мане, как о собственной сестре, удивляясь, какой она оказалась красивой. Вместе с ними сквозь щели в полу удивлялся и сосед, который рассматривал Маню, как гурман рассматривает в ресторане меню. «И пояса у нее нету», – думал сосед, сладострастно пуская слюни и виляя хвостом. Он рассчитывал, что как только разомлевшая в балие Маня уляжется в Гапкину постель и выключат свет, он немедленно заберется к ней и попробует ее разжалобить длинными разговорами о том, как ему одиноко, и что их встреча, как он полагает, была предначертана на небесах, и так заговорить ее, чтобы она крепко уснула, и тогда… Но бдительная Гапка уловила какие-то тревожные флюиды и на всякий случай посоветовала Мане крепко не спать.
– Оно, конечно, – вещала Гапка, – под свежий ветер да после баньки спать хочется, но в селе нашем, ты же видела днем, что происходит. Так что держи ухо востро, и как только сунется к тебе, туфлей его глуши или еще чем-нибудь. Они ведь наглые, соседи. И все время мельтешат. Я даже подозреваю, что поселка городского типа Удавлюсь-За-Грош на самом деле не существует. Его придумали выжившие из ума бабки, чтобы пугать внуков. А эти поналезли просто из канализации, в которой мутировали из-за химикатов, которыми их травят, или из-за Чернобыля. Нормальный мужчина не превращается то и дело в крысу, когда его лупят туфлей по голове. Да и заметь, что своих баб они к нам не приводят. А это что означает? Ведь размножаются они каким-то образом. Почкованием, может быть. Но ничего, утром я сама возьмусь за дудку и попробую их всех, гамузом, утопить.
Сосед при этих словах встревоженно вздрогнул и решил, что ночью обязательно сгрызет ненавистную дудку, потому что злобная Гапка, хотя она и красавица, может заманить его с сотоварищами в холодную воду, которую он ненавидел больше всего на свете, и тогда столь милый ему запах погребов, в которых запасливые хозяева сберегают колбаску и буженинку, ему только приснится. На том свете. Но тут Гапка и Светуля наконец улеглись на тахту, утешая себя тем, что Манины деньги помогут им продержаться на плаву и пристойно питаться в течение всего лета, а уж осенью будь что будет. И сосед отправился на поиски дудки. При этом он, стараясь не шуметь, разбил несколько тарелок и вынужден был наслушаться Гапкиных инсинуаций, которая сразу же обвинила его в том, что у него руки растут не из того места, что надо, а из задницы, вонючей, как и он сам, и поэтому он не в состоянии мирно спать в подполе и мечтать, как порядочные крысы, о кусочке сыра. А он, непутевый, шляется, как неприкаянный, и бьет тарелки, которые она покупала на свою пенсию (Маня, которая выслушивала этот монолог из соседней комнаты, удивилась – пенсия у такой молоденькой девушки?), лучше бы он их сожрал и сдох, и тогда в доме можно было бы спокойно спать, а не слушать, как тупая, общем-то, крыса, таскается туда-сюда. Гапка не знала, что сосед ей попался поэтически настроенный и легко ранимый и что от ее слов он внутренне сжался и чуть было не решил покинуть навсегда этот негостеприимный дом, где его оскорбляют и где на холодильнике висит издевательский замок. Но в последний момент он передумал и решил остаться у Гапки навсегда, чтобы ее перевоспитывать. Он даже посмел сказать что-то в темноте в свою защиту, но Гапка и слушать ничего не захотела и сообщила ему, что его она видела в гробу, потому что из-за его хамства она вынуждена, как рыцарь, спать в железных трусах, от которых у нее может начаться радикулит. И где это видано, чтобы под полом обитала такая мерзость, и что она призовет привидение кота Васьки, чтобы он с ним боролся, и отважный Васька ее защитит. Ей не было известно, однако, что у Васьки, пока он обретался в подлунном мире в качестве привидения, вкусы стали совершенно аристократическими и крысы, и мыши вызывали у него теперь только омерзение. И он, Васька, примостившись потихоньку у нее в ногах, только улыбался себе в усы, удивляясь ее наивности. Крыса-сосед ему лично опасен не был, а если у других есть проблемы, так пусть они решают их сами.
– Васька у тебя в ногах, – доверительно сказал сосед Гапке. – И все, о чем он мечтает, так это о том, чтобы встретить гнома, чтобы опять воскреснуть и приняться за воровство. Других мыслей, если можно назвать мыслями то, что происходит с ними весной, у котов не бывает. Воры и все.
– От вора слышу, – спокойно ответил ему уверенный в своем интеллектуальном превосходстве Васька. – Если всякая крыса примется рассуждать, жить станет совершенно невозможно.
Сообразив, что у них в постели привидение, Гапка и Светуля с воплем вскочили и принялись гоняться за Васькой, который и не вздумал от них убегать, потому что ему было приятно, что они пробегают сквозь него – он тогда ощущал нечто вроде щекотки.
До Мани постепенно стало доходить, почему обе хозяйки были такие заспанные, когда она заявилась к ним в субботу, – спать в этом доме не удавалось. Впрочем, сон ее мало интересовал – она собирала материал, подобно тому, как этнограф записывает где-нибудь в тьмутаракани чудом сохранившиеся легенды. «Нельзя вести кабинетный образ жизни, – думала она. – Если бы не Уткин, я так ничего бы об этом и не узнала. А ведь это так интересно, даже захватывающе». Впрочем, последняя мысль чуть не оказалась ее последней, потому что откуда-то с потолка на нее упал сосед, решивший, что замок надо брать сразу и штурмом, а не пытаться взять его измором после долгой осады. За Маней последние годы вообще никто не ухаживал, кроме ее собственных пациентов, и поэтому пируэт соседа вызвал у нее смешанные чувства. С одной стороны, она боялась его как крысу, но в то же время хотела познать его природу.
– Ты кто? – спросила Маня здоровенного, небрежно одетого парня, который уселся возле нее и на всякий случай крепко обнял ее за талию.
– Сосед, – ответил тот, несколько насупившись, потому что не любил, когда ему задавали вопросы.
Маня тем временем напряженно его рассматривала в скудном свете луны, который с трудом пробивался сквозь тюлевую, пыльную по причине Гапкиного нерадения занавеску. Лицо, если можно назвать лицом то, что скорее напоминает вытесанную наспех из колоды морду, не выражало ничего, кроме желания взять штурмом не защищенную броней крепость, к чему Маня, разумеется, была совершенно не готова. Он был для нее всего лишь подопытным кроликом, точнее крысой, и она уже предвкушала, какой фурор произведет в научном обществе ее доклад о психологических аберрациях крыс-оборотней. Если только ее саму не упекут, чего она опасалась больше всего, в палату с зарешеченными окнами и не примутся задавать ей надоедливые вопросы. Но поговорить с соседом ей не удалось, потому что в комнату ворвались разгневанные Гапка со Светулей и, увидев, что Маня мирно сидит рядом с соседом на кровати и тот деловито обнимает ее за талию, разразились ужасной бранью. Корифеем хора была, как это было ей и свойственно, Гапка. Она кричала, что городская мымра приехала в село не отдыхать, а любезничать с соседями, и квартиру они ей сдавали не для этого, и что теперь точно ни одну ночь поспать не удастся, потому что кровать, на которой она привыкла мирно и скромно, а не как приезжая блудница, спать, будет скрипеть во время создания новых крыс, которые то ли отпочкуются, то ли вылупятся из яиц и заполонят весь дом, а пришелица смоется обратно в город и весь этот ужасный выводок останется у Гапки на шее и сведет ее с ума. И поэтому эти любезности с соседом лучше немедленно прекратить, а для этого ударить его чем-нибудь потяжелее, чтобы он залез в свою нору и не мешал им наслаждаться дарами ночи. Сосед от Гапкиного буйства затоскливел, насупился и, не дожидаясь пока в него чем-нибудь бросят, незаметно так, бочком, ретировался из спальни и скоро действительно зашуршал под полом. Маня попыталась запереться, но оказалось, что замок или щеколда в двери напрочь отсутствуют – дверь когда-то выломал Голова, Гапка с большим трудом водворила ее на место, но щеколду так и не поставила, какая щеколда, если жизнь испохаблена подлым мужланом, который не умел ничего, кроме того, чтобы продавливать тахту. Так вот, запереться Мане не удалось, и остаток ночи она провела в полудреме, опасаясь, что сосед может опять свалиться на нее с потолка или вылезти из-под кровати, а в соседней комнате тетка с племянницей блаженствовали в объятиях Морфея, потому что у них теперь появился бесплатный часовой – дачница, которая к тому же платит им деньги. Кроме того, у них была определенная надежда на Ваську, который из ненависти к соседу, может того выдать, если он начнет к ним спящим приставать. «И привидение кота может быть чем-то полезно, если его использовать по назначению», – думала, засыпая, хозяйственная Гапка.
В общем-то все вернулось на круги своя, кроме Тоскливца, который уже почти неделю сидел в известном заведении, лишенный компании Клары и своей книги. Россказни соседей по палате его мало интересовали. В селе было намного интереснее. Во всех смыслах. Но им только скажи – приедут и сядут на шею. И Тоскливец молчал и ждал того момента, когда появится симпатичная докторша и отпустит его на все четыре стороны, и он тогда уедет на трамвае в Горенку, придет в сельсовет, где его радостно бросятся все обнимать – Маринка, паспортистка и даже подлый Голова, и он вытрет со своего любимого стула пыль, поправит антигеморроидальную подушечку и заживет, как всегда. Но пока это были только мечты. А день за зарешеченным окном опять превратился в ночь, и Клара не спешила его проведать, и докторша тоже не показывалась. И Тоскливец улегся на казенную постель и стал мечтать о своем стуле, о Кларе, о книге, одним словом, о своем привычном мирке.
Но пока они спали, Горенка жила своей обычной ночной жизнью. Оставив супружниц под надежной охраной цепных псов и поясов, мужики собрались в корчме, чтобы остудить кружкой пива перегревшиеся в течение жаркого дня головы. Павлик тоже притащился в корчму – не потому, что хотел выпить, а потому, что хотел подслушать что-нибудь интересное, что можно было бы использовать с выгодой для себя. Но ему не везло, потому что народ изо всех сил ругал грызунов, начальство, которое таскается с топорами по лесу, но не для того, чтобы усмирить нечистую силу, а с какими-то пакостными целями. Особенно кляли Голову и Грицька, которые, видать, спелись с нечистой силой и палец о палец не ударят, чтобы от нее избавить родное село. Никто, правда, не предлагал какого-нибудь надежного способа по избавлению села от соседей, поскольку все были уверены в том, что это должно быть известно начальству, которому за это деньги платят. Начальство, оно и есть начальство, гудел народ. Петро Нетудыхата заседал вместе со всеми, хотя соседи его пока не донимали: просто ему хотелось побыть с народом. Даже Хорек, изменив своему заведению, в котором из-за наплыва дачников негде было яблоку упасть, притащился в корчму и натирал до блеска отчаявшуюся увидеть что-либо приличное скамью вельветовыми штанами. Он молчал, потому что сказать ему было нечего, – соседи сожрали в погребе его заведения все, что нашли, и когда Параська, которая советовала ему купить металлические ящики для припасов, которые он так и не купил, потому что пожалел трудовых денег, узнает об этом, то ему придется приобрести ей путевку на какой-нибудь далекий остров, чтобы она не съела его заживо. Надо бы выяснить, где еще существует каннибализм, думал Хорек. И почем туда путевки. Авось повезет. А потом жениться на Гапке и поставить ее за стойкой. Чтобы такой красотой полюбоваться, посетители набегут, как тараканы. И денежки поплывут к нему рекой. А характер у Гапки уже почти ангельский, Голова ее хорошо обломал. А я научу ее стаканы мыть, и жизнь пойдет своим чередом, а по ночам… Но тут Параськина голова в очипке, как несостоявшийся персонаж фильма про распоясавшихся динозавров, показалась в приоткрывшейся двери и Хорек был вынужден соскользнуть вниз и оказался среди множества грязных, пыльных туфель и штиблет, которые, дразня, принялись пинать его по ребрам, чтобы позабавиться, а он, горемыка, лишенный возможности подать голос, был вынужден сносить это издевательство над остатками мужского достоинства, которое вследствие длительного проживания под одной крышей с Параськой почти сошло на нет. «Ушла, ушла!» – услышал он наконец голоса доброхотов и вылез, как заново на свет народившись, из-под стола и сразу же присосался, как младенец к груди матери, к стакану с живительной влагой, но тут чуть слышно скрипнула дверь, лица собутыльников окаменели, как длинноносые статуи с острова Пасхи, и шестым чувством Хорек почувствовал, что за ним стоит его половина, которая, если не принять решительных мер, вцепится в остатки его оселедца, да так, что тому будет нанесен значительный ущерб. И Хорек быстро сказал:
– Друзья, выпьем за Параську, за мою верную и горячо любимую половину, которая всегда и во всем поддерживает меня, окаянного…
Хорек всхлипнул, потому что слишком уж глубоко вошел в образ, но Параське показалось, что в его монологе слишком мало искренности, и она – нет, интуиция Хорька не подвела – молча, как Немезида, вцепилась в остатки его шевелюры. Хорек не долго думая сунул ей локтем под ребром, но попал не в Параську, а в широко раскрытую от хохота пасть соседа по лавке, и через мгновение в корчме разразился ужасный мордобой, да такой, что невозможно было отличить, где у человека морда, а где задница, потому что все переплелось, как в гадюшнике, и норовило быстренько и без потерь оттузить всех остальных, чтобы они наконец признали свою неправоту и уселись на лавке для степенного обсуждения ситуации.
Длился мордобой каких-нибудь десять минут, за которые все, что они ели и пили, оказалось у них же, но только не внутри, а снаружи. Запыхавшись, они угомонились и действительно чинно уселись и опять заказали горилочки и жаренной, как водится, колбаски, чтобы унять разбушевавшийся от возни аппетит. Больше всех досталось Павлику, который отчаянно вопил, что с ним поступили не по справедливости, но его никто не слушал, потому что о какой справедливости может идти речь, если супружниц нельзя оставить в собственном доме без пояса целомудрия, который те, как кажется, вообще разучились снимать, дачники напуганы и, возможно, съедут и только дачницы проявляют к соседям некоторый, в присутствии посторонних, умеренный интерес. Но разве хорошо будет, если Горенка превратится в место свиданий городских жительниц и соседей? Это, конечно, проще, чем торговать на рынке овощами. Приманил в дом соседа, а для этого нужен всего лишь погреб да круг колбасы, сдал квартиру дачнице и лежи под грушами на раскладушке и созерцай роскошные, летние небеса. А денежки будут течь рекой. Вот гадость-то, до чего дожили!
Нет, ничем не угодишь жителям славной нашей Горенки! Все им не так! Но положение и вправду было трагическое. А тут кто-то подлил масла в огонь и сообщил, что Гапка, невзирая на наличие у нее в погребе здоровенного соседа, сдала собственную спальню одинокой, к тому же очкастой блондинке, которая возвращалась в город за деньгами. Так что Гапка уже обогащается и только делает вид, что дудка ее не помогает, а вот если поискать в подземельях у нее под домом, то, может быть, там и не одна дудка сыщется, надо только для этого снести змеиное гнездо – Гапкин дом. Идея сразу же нашла множество восторженных почитателей, которые вывалили на улицу и с криками, которыми подбадривали сами себя, ринулись к источнику вселенского зла – Гапке. А Гапка тем временем сладостно дрыхла и наслаждалась, как выразился бы Голова, дарами сна. Дачнице, то есть Мане, не спалось, и она рассматривала сквозь занавеску бледный свет луны и размышляла о том, что как только насобирает достаточно материала, то сразу же уедет в город, потому что от хронического недосыпания у нее могут появиться галлюцинации, что исключительно опасно ввиду ее постоянного общения с людьми, которые живут в мире собственных фантазий. Шум толпы, напоминавший издалека морской прибой, она поначалу сочла наваждением – откуда вдруг в Горенке взялось море? Но шум усилился и море, только не настоящее, а человеческое, вдруг заплескалось у Гапкиного дома. «Выходи, подлая ведьма, выходи, – кричали в толпе. – Ты прячешь в подвалах настоящие дудки, и потому мы снесем твою хибару!» Надо сказать, что к этому времени Светуля и Гапка окончательно проснулись и, завернувшись в одеяла, выползли на крыльцо, чтобы взглянуть в лицо своим обидчикам. Надо честно признать, что когда Гапкины глаза уставились на толпу, то крики постепенно затихли и тревожная тишина распространилась на улице перед Гапкиным домом. – Вурдалаки, – сказала Гапка, обращаясь к Светуле. – Просто вурдалаки. Ты только посмотри на них – ни одного человеческого лица, словно их выродили не женщины, а каменные глыбы. Они оживают, да и то ненадолго, только когда нахлещутся горилки с перцем. Только она способна немного разогнать ту жидкость, которую они называют своей кровью. А на самом деле в жилах у них текут помои. А сейчас они пришли искать дудку у меня под домом! Днем они, понимаешь ли, загорали, а ночью решили нас разбудить, чтобы заняться археологическими раскопками! Да им нужно вызвать бригаду из «Павловской» (Маня вздрогнула), чтобы их одели в смирительные рубашки и поставили по клизме, чтобы пары алкоголя побыстрее выветрились и они пришли в себя. Стадо возомнивших о себе баранов! Хоть бы одно слово сказали толковое, а то блеют и все!
Но Гапка по обыкновению перестаралась. Они пришли не для того, чтобы выслушивать ее попреки, а для того, чтобы найти в подвалах у нее под домом, там, где Голова и его сотоварищи нашли клад, другие средства борьбы с обнаглевшими грызунами. И грубые мужские руки отодвинули от дверей ее и Светулю, и бесчисленные кладоискатели, основательно попахивая алкоголем и козлом, ворвались к ней в комнату и стали искать вход в подземелье. Опытные руки разобрали доски пола, и толпа сообразила, что нужны фонари или факелы. Почему-то их стали искать в спальне, но обнаружили там только перепуганную Маню, которая сидела на постели и тревожно посматривала по сторонам. Сначала ее из-за темноты чуть не приняли за соседа, но потом признали в ней женщину и не стали ее обижать, а только поинтересовались, нет ли у нее лишнего фонарика. Маня ответила, что у нее нет привычки брать в кровать фонарик, и мужики вздохнули, поражаясь женской беспечности, и ретировались на поиски факелов, без которых спускаться в страшное, пахнущее сыростью подземелье у них не было никакого желания. Гапка, которая уже возвратилась в дом, почти беззвучно ругалась на тахте, потому что подозревала, что когда они уберутся из подземелья, то не прибьют доски, как положено, и сквозь дыру к ней будет проникать всякая незваная гадость, как то: гномы, соседи и тому подобные обличности, от которых толку нет никакого, а одни убытки. А мужики вернулись с факелами и фонарями и полезли, матерясь, в подземелье, хотя почему они решили, что там имеются дополнительные дудки, Гапка никак не могла сообразить. Через некоторое время из подземелья донесся истошный вопль, который перерос в злорадный смех, – кладоискатели наткнулись на привидение кота Васьки и поначалу испугались, но потом сообразили, что оно им сделать ничего не может и принялись с ним ругаться. Каждый припоминал, что тот у него украл, и Ваську поносили почем зря, но тот категорически все отрицал и всю вину переводил на Голову, который завел его для охраны от мышей, но при этом, по рассеянности, забывал кормить, даже если он, Васька, истошно мяукал и судорожно терся о его ногу, напоминая о себе. У Павлика, который в надежде на клад (дудка его мало интересовала) затесался в толпу, тоже были претензии к Ваське. Он явственно помнил, как много лет назад он, скажем так, позаимствовал у приятеля добрый кусок копченой свиной грудинки и бутылочку пива с иностранной этикеткой, и намеревался неплохо провести вечер в компании безотказной супружницы и телевизора, и пошел в ванную, чтобы вымыть перед ужином руки – за день ему приходилось пожимать множество рук, чтобы по-подхалимски втираться в нужные круги, а пожимать руки он на самом деле брезговал, потому что ему казалось, что его могут заразить чесоткой или лишаем и тогда ему придется тратить деньги на врача, а раскошеливаться он, как и все местные жители, совершенно не любил. Так вот, он отправился в ванную, чтобы вымыть руки, но воды в кране не оказалось, и ему пришлось выйти во двор к рукомойнику, в котором, на свое счастье, он обнаружил теплую, нагретую солнцем воду, и он стал тщательно мыть руки, и тут ему показалось, что запахло чем-то вкусным – он повернулся и увидел, как из окна кухни выдвигается облюбованная им грудинка и что перемещается она по воздуху не сама по себе, а тащит ее наглый Васька, который, увидев его, взлетел на забор и был таков. И ужин, и вечер были погублены, и он отправился выяснять отношения к Голове, но тот открещивался от Васьки, как от черта, и доказывал, что никакого кота не знает и что ночью все коты серы, и какой именно кот украл мясо у Павлика, никому не известно, а кроме того, хозяева не несут ответственности за действия котов – закона такого нету, и поэтому пусть Павлик уйдет восвояси и не нервирует его, Голову, дурацкими разговорами о несуществующей свиной грудинке.
– Но ведь она существовала, – доказывал Павлик, брызгая слюной и чуть не плача от жалости к самому себе. – Существовала. Целый килограмм. А ваш Васька…
– Но, повторяю тебе, – возражал ему Голова. – Мой кот – это благонамеренное и воспитанное существо. Никто не может обвинить его в краже съестного, потому как Гапка кормит его как на убой, и поэтому он мирно спит весь день, а ночью, как ему и положено, ловит мышей. Как ты можешь доказать, что именно он украл у тебя грудинку? Он разве может дать показания на допросе, если, скажем, Грицько и вправду его арестует?
Любой другой человек давно уже сдался бы и забыл про свой ужин, опасаясь, что может тронуться разумом из-за рассуждений Головы о котах. Но Павлик был не из тех, кто легко сдается. И он продолжал канючить о том, что Голова должен выплатить ему компенсацию за мясо, и за моральный ущерб, и за то, что кот мог занести микробы на кухню, на которой поддерживается исключительная чистота. И Голова стал тогда понемножку уставать, и рука его, хотя и нехотя, но потянулась к бумажнику, чтобы ценой двух-трех «портретов» купить возможность пожить немного в тишине. Но это поползновение вызвало тогда бешенство Гапки (трудно, однако, сказать, что не вызывало у нее бешенство на четвертом десятке проживания под одной крышей с Головой), и она выставила Павлика вон, и он ушел несолоно хлебавши, а дома к тому же обнаружил, что Васька скинул на пол бутылку пива, которое растеклось по полу и быстро испарялось, угрожая превратиться в мираж. И Павлик стал тогда на четвереньки и принялся вылизывать пиво, надеясь на то, что супруга не застанет его за этим занятием, потому что выглядел он при этом мало романтично. Но надеялся он зря, потому что супружница вошла в горницу и увидела Павлика с высунутым, как у собаки, и пересохшим за утомительный день и от перебранки с Головой языком, которым он жадно вылизывал остатки пива с выскобленного дощатого пола. И впервые за долгие годы молчаливая его половина разразилась гомерическим хохотом, который она, сирота, никогда не позволяла себе в отношении своего супруга, хотя многие его проделки не могли не вызывать смеха у нормального (если такие существуют) человека. А Павлик свою супружницу по-своему любил. Цветы он, правда, дарил ей только краденные и уже бывшие в употреблении, но зато она никогда не голодала, как Гапка у Тоскливца, и хотя ее одежонка была явно не от «Версаче», но зато была добротная, без дыр и надежно скрывала от постороннего глаза то, чем Павлик любил любоваться без свидетелей. И он даже как-то забыл, что она умеет смеяться – настолько однообразной была их жизнь, в которой не было места путешествиям и приключениям, и ее звонкий, как серебряный колокольчик, смех, от которого заколыхались тщательно замаскированные от постороннего глаза возвышенности, пронзил раскаленной иглой его самолюбие, и он гордо встал, и ничего не сказал, и даже не выругал ее за то, что ужин у нее был без деликатесов – вареники с мясом, грибной суп и пирог к чаю, приправленному ягодами малины, – Павлик любил чай как раз с малиной, от которой он обильно потел и расслаблялся до беспамятства, забывая о том, что утром опять идти на службу, с которой его неизменно выгоняли, и тогда нужно идти в бухгалтерию, чтобы получать расчет, и так без конца, потому что трудовых книжек у Павлика было, как звезд на небе.
Вот о чем припомнил Павлик, когда в темноте подземелья кладоискатели наткнулись на зеленое пятно – привидение кота Васьки. И присоединился к хору мужиков, которые припомнили Ваське все его проделки.
– Ты только оживи, – угрожали ему мужики. – Закуем в кандалы и отдадим Грицьку. А тот тебя как малонадежного обязательно приговорит к кастрации, потому что такие воры, как ты, не должны размножаться. Коты-воры хуже саранчи. И украсть норовят самое вкусненькое. Так что лучше убирайся ты, Васька, с глаз долой, пока не поздно. А то мы тебя и в таком виде кастрируем, вот увидишь.
Но они не на того напали. И, кроме того, он их совершенно не боялся, потому что ему было известно про них намного больше, чем им про него.
– Бабам они пояса целомудрия купили, ослы, – издевался над ними Васька. – Лучше бы вы вообще зашили у них все или поставили латку, чтобы соседи, которых вы приманили собственной тупостью и разгильдяйством, не могли добраться туда, где находится поле, обрабатывать которое вы или ленитесь, или вам некогда, или жена соседа вам краше, чем собственная, потому что всех вас по одиночке и всех вместе давит известное, я бы сказал, национальное животное – жаба. И поэтому от супружницы вы уже не знаете, чего ждать, – и в огороде пусть работает, и на базаре стоит, и при этом выглядит, как кинозвезда, и причем без косметики, на которую денег жалко, и лучше в национальном наряде, то есть нагишом, потому что вам и на одежду денег жаль. Я сколько к вам в гости не заходил, ни разу не слышал, чтобы хоть одна супружница сказала: «Мне есть, что надеть». Наоборот, как не зайду, слышу: «Одеть на себя нечего, а он из корчмы приперся и чесноком воняет на всю комнату!». И все потому, что вы – алкоголики и лежебоки! Вот соседи и занимают ваши рабочие места на супружеском ложе, и никакие пояса тут не помогут – посмотрите на себя в зеркало, а? У нас, у котов, везде аккуратная ровная шерстка, которую мы тщательно вылизываем, а у вас? Вы думаете, ваши лысины и животы вызывают у ваших супружниц известный аппетит? Понятно, что им больше нравятся статные, молчаливые соседи, которые не задают лишних вопросов и чуть что скрываются в норе и послушно ожидают своего часа… Так что пояса вам помогут, как мертвому припарки. Потому как вы все равно, что трупы, только дергаетесь, как паяцы на ниточках, которые водит нечистая сила…
Но это Васька сказал уже зря. Но язык в этих местах никто никогда не мог удержать за зубами, и мужики стали напирать на Ваську, который не знал, что за первым же поворотом его ожидает счастье, то есть гном Мефодий, который жадно вслушивался в разгоревшуюся перебранку и напряженно размышлял, как ситуацию эту можно использовать с выгодой для себя. И не придумал Мефодий ничего более подлого, как высунуться из-за угла и тихонечко так позвать: «Васька!». И простодушный Васька оглянулся, и увидел Мефодия, и превратился в живого кота, которого сразу же словили за шиворот, и как он ни шипел, как ни изворачивался, обрести желанную свободу ему не удалось. Правда, он сразу же утратил дар речи или притворился, что утратил, и только жалобно мяукал, но ему никто не верил и все на время забыли даже о том, для чего они сюда пришли, и совещались только о том, каким образом прикончить Ваську, чтобы он опять не превратился в привидение, но ничего придумать не могли и, решив, что утро вечера мудренее, постановили отнести его к Грицьку, чтобы тот запер его, как положено, а уже поутру… И Павлик дрожащими от ненависти к коварному вору руками вцепился в Ваську и вызвался отнести его Грицьку. Никто возражать не стал, и Павлуша полез сквозь разобранный пол в Гапкину комнату – Гапка и Свету ля только ругались, лежа на тахте, но вставать демонстративно не пытались, словно это не к ним пришли гости, которые, как муравьи, копошились под полом в поисках средства против непрошеных соседей. И Павлик отправился к Грицьку по ночной, вымершей улице, и никто не видел его, и никто не любовался его подвигом, кроме хохотуньи-луны, которая не могла вволю насмотреться на подвиги жителей славной нашей Горенки, потому как неумолимая сила заставляла ее двигаться по ночному небосводу все дальше и дальше, чтобы нести сладостную ночь и забвение, которые даруют сны, на другую сторону Земли. Так вот, луна, сдерживая хохот, рассматривала Павлика, который нес Ваську Грицьку, словно у Грицька других дел не было, как заниматься бесполезными котами, когда над родным селом нависла грозная опасность, которая могла привести к пресечению рода местных жителей, и все из-за соседей и всякой прочей нечисти, которая развелась в окружающих Горенку непроходимых лесах и откуда она то и дело совершала дерзкие набеги.
А Мане тем временем лежать в постели стало скучно, и она потихоньку оделась и полезла в подземелье, чтобы посмотреть на то, что там происходит. А происходило там сейчас вот что: все вдруг как-то протрезвели и до них вдруг дошло, что вряд ли они смогут найти что-либо путное в этих мрачных, запутанных коридорах, созданных, вполне вероятно, врагом рода человеческого на погибель простодушным горенчанам. Ведь не зря вход в подземелье обнаружился под полом у Гапки, которая известная авантюристка и ведьма (Маня встревожено моргнула), и поэтому лучше отправиться по домам, чтобы отдохнуть, а уж поутру всем миром подумать, как действительно избавиться от навязчивых пришельцев.
И все это воинство промаршировало мимо Гапки, и Гапка в очередной раз оказалась права, потому что никто не подумал прибить доски на место, и растворилось в ночной тьме.
А Павлик тем временем добрался до дома Грицька и стал ногой и левой рукой (потому что правая судорожно вцепилась в загривок Васьки, который уже устал жалобно мяукать и поэтому молчал) барабанить в калитку, которая не подавала признаков жизни и не издавала никаких звуков – Грицько специально, чтобы его не беспокоили, не вешал у входа колокольчик и не проводил к забору звонок. А тем временем на улице стало совсем темно, и единственное, что хоть как-то освещало калитку Грицька, было зеленые глаза Васьки, который злобно посматривал на Павлика, и от этого пристального взгляда умолкнувшего кота, который еще недавно был привидением, Павлику стало страшно, да и себя ему, как всегда, было жаль. И чего это он себе в ущерб вызвался тащить это подлое животное к милиционеру, который дрыхнет и которому наплевать на то, что село заполонила нечистая сила? И Павлик так двинул по забору ногой, что выломал доску и та с глухим шумом упала на песок. И тогда дверь дома отворилась и из нее скорее выплыл, чем вышел Грицько, который после ужина почему-то колыхался, как медуза на отмели, и совершенно не спешил приступить к исполнению своих обязанностей. Когда он приблизился наконец к калитке, он удивленно, как на ископаемое чудовище, уставился на Павлика с Васькой.
– Ты чего хулиганишь? – поинтересовался он. – Кота словил и забор ломаешь… А если ему больно? Что тогда скажет Общество охраны животных? А?
– Так это же Васька! Он полсела обокрал, а потом притворился привидением, чтобы уйти от ответственности. А у меня он однажды…
– Ты мне зубы не заговаривай! Забор почему поломал?
– Стучал, потому что звонка нету!
– Если мне забор будут ломать все, кому не сидится дома по ночам и кто таскается с котами, как с писаной торбой, то тогда у меня от забора вообще ничего не останется. Уразумел?
Павлик, однако, был не из тех, кто пускается в бесполезные разговоры, выгоды от которых ожидать не приходится. Он и так злился на себя за то, что только зря потерял время, ничего интересного не узнал и ничего не нашел, а сейчас вместо того, чтобы давать мудрые указания жене, вынужден унижаться, объясняясь с заспанным, как сурок, Грицьком.
– Кота прими, и я уйду, – сказал Павлик. – Все решили, что ты должен запереть его до утра, а утром народ решит, что с ним делать.
– Чтобы я запер эту тварь? – Грицько взвился, как необъезженный конь. – У меня, что, ветлечебница?
– Так ведь он же вор.
– Послушай, Павлик, ты меня, это, не зли. Смотри, чтобы я тобой не занялся, потому что и на тебя сигналы есть. Каков хозяин, таков и. кот.
– Это кот Головы.
– Вот я и говорю. Так что убирайся отсюда вместе с этой тварью. Потому что, если я и арестую кого-то из вас, так это тебя – за дебош, нанесение мне материального урона и морального ущерба. Понял?
Павлик понял, что никто его от нечистой силы защищать не собирается, кивнул и зашагал по улице. Таскать Ваську на вытянутой руке он уже основательно устал, а держать того поближе, как держат нормальных котов, не было никакой возможности, потому что тот его располосовал бы. Кроме того, Павлик этого кота боялся. Шутка сказать, то кот, то привидение… А если это, как заразная болезнь, и он, Павлик, тоже превратится в привидение, и будет неприкаянно скитаться по Горенке, и жена его не признает, и бойкие отпрыски будут от него открещиваться как от чумы, и бояться его, и прогонять, и он, обреченный на целую вечность одиночества, будет зимой и летом блуждать в потемках, печальный, и нагой, и всеми забытый. От таких горестных мыслей обильные слезы потекли из его глаз, он отвлекся, и в этот момент у него появилась настоящая, а не вымышленная причина для печали – Васька изловчился и изо всех сил ударил когтистой лапой по запястью Павлика. Павлик взвыл и швырнул Ваську все о тот же забор, окружавший усадьбу Грицька, но то ли он не рассчитал своих сил, то ли забор прогнил, но несколько досок обломились и упали по ту сторону забора, из-за которой сразу же раздались непереводимые идиоматические выражения, которыми раздосадованный Грицько. пытался себя успокоить. Павлик было приналег на ноги, но уйти от погони ему не удалось, потому что за ним послышалось хриплое дыхание Грицька и его рука вцепилась в воротник Павлика, и Павлик вдруг оторвался от земли, словно внезапно обрел дар левитации, но длилось это блаженство всего несколько секунд, потому что его купленная по случаю одежонка не была предназначена для показательных полетов и воротник рубашки не выдержал издевательств и вместе со всей задней ее частью оказался в кулаке у Грицька, а Павлик совершил посадку на пятую точку и стал вопить о том, что его обидели не по справедливости, ибо он выполнял волю коллектива, а Грицько не только не арестовал прокравшееся животное, но и накинулся на ни в чем неповинного вестника.
Но Грицька, когда дело касалось его личных интересов, утихомирить было не так-то просто.
– Ты мне зубы не заговаривай! – кричал он. – Забор поломал, жизнь испоганил! Арестован! И я буду просить, чтобы тебя приговорили к пожизненному заключению за то, что ты кинул привидение на мой участок, а это, может быть, опасно для меня и Наталки! У нас никогда не было привидений, и если они появятся, то я самолично отправлю тебя к праотцам или, по крайней мере, на галеры!
Павлик не хотел на галеры, хотя с трудом представлял себе, что это такое, и тут, на его счастье, из дома раздался истошный вопль Наталки, которая призывала своего Грицька спасти ее от неведомой пока еще для Грицька опасности. И Грицько на время позабыл про Павлика, который бросился бежать и уже через несколько минут насквозь мокрый от пота и запыхавшийся задвигал надежный засов на калитке, толстой и прочной, как ворота крепости.
А Грицько ворвался в дом и не поверил своим глазам – двое здоровенных соседей невозмутимо тащили Наталку в опочивальню. Увидев Грицька, они не стали дожидаться, пока он вытащит из кобуры флягу и швырнет в них – им было известно, что револьвер он держит на работе, – и юркнули в подпол, прошептав на ушко Наталке, что навестят ее в другой раз. И Грицько сразу понял, что злая судьбина не обошла и его, и побежал на работу за оружием, но не успел он выбежать на улицу, как Наталка опять принялась кричать о том, что на нее напали, и ему пришлось возвратиться без оружия, и он бросился в подпол, но проклятые крысы замаскировались и он никак не мог их найти. В довершение всех бед они шуршали всю ночь, и Грицько понял, что беспокойные твари пустят под откос его супружескую жизнь, если он от них не избавится.
А Тоскливец все больше вживался в сумеречную жизнь дома скорби. Воскресенье началось с того, что где-то вдалеке кто-то невидимый стал бить в колокола и сон, в который под утро погрузились все обитатели палаты, был бесцеремонно нарушен. И перед Тоскливцем замаячила все та же перспектива – любоваться весь день трещинами на потолке, гулять на площадке под присмотром здоровенных санитаров, которые категорически отказывались выслушивать его пояснения, что здесь он по ошибке, и питаться едой крайне сомнительной в смысле содержания калорий и вкусовых качеств. Клара к нему не приходила, и хотя Тоскливец именно этого и ожидал, но ему все равно было обидно. А симпатичная врачица не появится в больнице раньше понедельника. А это означает, что шансов выйти на свободу у него пока нет никаких. И все из-за подлого Головы, который первый произдевался над его деревом, а когда он попытался взять реванш, так лесники…
Но тут сосед по палате принялся рассказывать Тоскливцу историю настолько удивительную, что время вдруг перестало тянуться мучительно, как бинт, который прилип к открытой ране и который никак не получается снять. А рассказал сосед, его, кстати, звали Хомой, вот что. Шел он как-то по Подолу в свою квартиру и вдруг смотрит – бежит шляпа-цилиндр на двух ногах. Да не просто бежит, а удирает вовсю от дебелой дамочки, прелести которой колыхались, как простыня на ветру. А за ними гонится бравый милиционер. От такого зрелища голова у Хомы закружилась и он вынужден был остановиться, чтобы не упасть. И тогда к нему подошла худенькая эдакая девчушка со светлыми, тщательно завитыми в мелкие кудряшки волосами, которые казались драгоценной рамой, из которой ее юное и словно светящееся изнутри личико радостно рассматривало окружающий ее пейзаж.
– Вам плохо? – поинтересовалась хорошенькая девушка, и Хома не смог признаться, что находится на грани обморока.
– Ну что вы, – ответил он. – Просто отдыхаю.
– Ну, тогда я пойду, – кокетливо сказала девушка и своими миленькими ножками, которые крошечные туфельки и затейливая семенящая походка делали еще более хорошенькими, стала уходить по раскаленному асфальту, чтобы возвратиться в тот, свой мир, в котором ему, Хоме, места не было, ибо раньше он никогда ее не встречал, и каждая клетка в его теле воспротивилась такому ходу событий, и он попросил:
– Не уходите.
– Но почему же? – спросила девушка и лукаво посмотрела на Хому, который был рыжим до такой степени, что на солнце его волосы казались почти красными и резко контрастировали с бледным лицом, к которому никогда не прилипал загар.
– Мне плохо, – признался вдруг Хома, и добрая самаритянка взяла его за руку, и отвела в тень, и усадила на скамеечку возле фонтана в беседке, в которой под успокаивающий, журчащий звук воды Самсон методично душил льва.
И Хома пришел в себя и купил мороженое у веселой мороженщицы для себя и своей новой знакомой, и они сидели и наслаждались крем-брюле, летом и своей молодостью, с которой вольны были делать что угодно. А над ними летали неутомимые заморские гостьи – ласточки, и небо было голубое-голубое, словно располагающее к тому, чтобы два горячих молодых сердца забились в унисон и поверили в то, что это навсегда. И чудо свершилось. Хома, который ничего в своей жизни не видел, кроме внутренностей компьютера – он работал мастером по их ремонту, – вдруг увидел перед собой мир совсем в другом свете. Оказалось, что виртуальный мир – не единственно возможный и девичьи лица бывают привлекательными не только на экране или в рекламе.
– Как вас зовут? – осмелился спросить Хома незнакомку, но та попросила, чтобы тот угадал, причем с закрытыми глазами.
И он назвал двадцать имен, но она молчала, и когда он глаза наконец открыл, то увидел, что сидит на скамейке один и солнце уже заходит за горизонт, и выходит, что он просидел на скамейке весь день. Он попробовал было ее найти и исходил всю площадь, но девушку не нашел. Бродячий философ с котомкой за плечами смотрел на него с пьедестала, словно разделяя его печаль, но знака ему не подавал. А тут ему показалось, что возле входа в метро мелькнуло похожее платье, и он побежал, и догнал какую-то девушку, когда она уже входила в вагон, но оказалось, что он обознался. И он, запыхавшийся, теперь куда-то ехал, а возле двери стоял красивый старик с оливково-смуглым продолговатым лицом, окаймленным седой, кудлатой бородой. Его черные глаза, казалось, горели черным огнем, и мальчишка, стоявший возле него, смотрел на него с обожанием и восхищением. Старик длинными бледными пальцами с давно не стриженными, грязными ногтями вынимал из бокового кармана старого драпового пальто клочки бумаги, прочитывал то, что на них было написано, и отдавал мальчишке, а тот тоже читал, а потом аккуратно засовывал их в нагрудный карман. Все это происходило молча, и было понятно, что они давно знакомы и! слова им не нужны – они и так прекрасно понимают друг друга. «Вот бы прочитать, что там написано, – подумал Хома, и попытался заглянуть через плечо мальчишке, но тот его сразу раскусил и бумажки теперь засовывал в карман, не читая, чтобы Хома не подсмотрел. „Странное дело, – думалХома. – Стоило один раз опоздать на работу и познакомиться, точнее, попытаться познакомиться с хорошенькой девушкой, и я словно попал в другое измерение, в котором живут странные, непонятные мне люди, внезапно исчезающие и загадочные“. Тем временем старик и мальчишка собрались выходить, и Хома решил увязаться за ними, надеясь, что они каким-то образом связаны с прекрасной незнакомкой и приведут его к ней. И он пошел за ними. Сначала по бесконечной, как путь на Голгофу, станции метро с длиннющими подземными переходами, в которых бездумно толкался обезумевший от летний жары люд и продавали всякую дребедень, потом по незнакомой Хоме улице, сплошь застроенной новыми домами. Пешеходов на улице почти не было видно, и Хоме это показалось подозрительным. Подозрительным было и то, что старик оказался подвижным, как белка, и то ли шел, то ли прыгал, но угнаться за ним и мальчишкой было просто невозможно. Хома был покрыт толстым слоем пота и сильно устал. Кроме того, ему приходилось идти на расстоянии за подозрительной парочкой, чтобы не попасться им на глаза, и то и дело рискуя потерять их из виду. Но вот наконец старик, которому зимняя одежда в летнюю жару была не помехой, остановился возле желтой цистерны с квасом. Мальчишка что-то сказал продавцу, и тот налил им две большие кружки, в которых пенился забористый напиток. Хоме тоже захотелось пить, и он подошел к ним и заказал кружечку кваса. И ошибся, потому что мальчишка встревожен-но взглянул на него, что-то сказал старику и они, взявшись за руки, исчезли, бросив на Хому долгий взгляд/ превратившийся в пустоту на том месте, на котором они только что стояли. Их кружки с квасом исчезли вместе с ними, но когда Хома указал на это продавцу, тот проворчал, что бездельники суются не в свое дело и мешают ему работать, и Хома побрел обратно к метро, то и дело оборачиваясь, но старик и мальчишка так и не появились. А улица была пыльной и пустынной, и порыв ветра поднял облако пыли, в котором, к удивлению Хомы, просматривалась фигура его утренней знакомой. Она звала его за собой, и он из последних сил ринулся к ней, но ветер улегся, пыль опустилась на проезжую часть и незнакомка исчезла. Хома решил сэкономить и на метро не поехал, а побрел в сторону Подола по незнакомым переулкам, потом подошел к какому-то старому, чудом сохранившемуся особняку и с удивлением увидел, что на балконе сидят старик и мальчишка и пьют освежающий квас все из тех же кружек, которые они прихватили с собой. Хому, который притаился за толстой липой, они не заметили. Старик продолжал читать что-то на клочках бумаги, и один из них, подхваченный порывом ветра, плавно приземлился у ног Хомы. Хома пристально посмотрел на отдыхающих на балконе людей, но те, вероятно, ничего не заметили, и тогда он нагнулся и схватил трепыхающийся под порывами ветра клочок бумаги, готовый унестись куда-то вдаль, надеясь, что перед ним отроются великие тайны. Но, к его глубокому разочарованию, на бумаге бисерным почерком были выписаны какие-то совершенно ему неизвестные и непонятные значки. Если бы они были написаны менее аккуратно, он подумал бы даже, что его разыграли. Он опять посмотрел на балкон, но старик продолжал вынимать из кармана то квадратики, то клочки, то обрывки бумаги, прочитывал текст, а потом отдавал мальчишке, который бережно складывал бумажку вчетверо и все так же клал к себе в нагрудный карман. Хоме все это было настолько странно, что он потер глаза, надеясь, что он спит и странный, почти кошмарный сон исчезнет, как наваждение, и он отправится в мастерскую, где можно будет усесться за стол, придвинуть к себе очередной загнувшийся компьютер и, переругиваясь и одновременно обмениваясь шуточками с коллегами, приняться за его ремонт. Но не тут-то было. Наваждение не исчезало. И что еще хуже – на улице вдруг появилась процессия: великолепно одетые дамы в пышных, до земли, платьях и кавалеры в затейливых костюмах и невиданных в этих местах головных уборах. Хома было решил рассмотреть их лица, но не смог – все они были в масках, причем маски лоснились, словно были отлиты из светлого металла, и эти застывшие, серого цвета, неживые лица вызвали у Хомы панический ужас – он всегда боялся маскарадов, потому что они попахивали чем-то дьявольским, ведь и сам враг рода человеческого мог затесаться в компанию людей, под прикрытием такой вот маски. Кроме того, процессия двигалась молча и бесшумно: ни говор, ни топот, ни шарканье не доносились до Хомы, который навострил уши, поражаясь тому, что он видит. И густой, обильный пот заструился по и без того измученному подмастерью. Хома даже подумал, что пришел его смертный час, что сердце его не выдержит этого зрелища, и тут процессия поравнялась с липой, за которой он скрывался, и Хома вдруг увидел, что на одной даме, которая шагала в третьей шеренге с его стороны, надета маска с лицом его матушки, а рядом с ней – он опять потер глаза кулаками – шествует рыцарь, маска на котором изображает его, Хомы, отца, который, ясное дело, остался вместе с маменькой в далеком селе. Пока Хома пытался отдышаться, процессия завернула за угол и исчезла.
Забыв про то, что ему нельзя показываться на глаза подозрительной парочке, Хома выскочил из своего укрытия и с криком: «Маменька! Папенька!» бросился вслед за процессией. Но улица, на которую свернули дамы и кавалеры, была пуста. Пуста, как торричеллиева пустота. Ветер гнал по ней пыль и обрывки газет. И это все. Хома понял, что себя выдал, но тем не менее возвратился к старинному особняку и посмотрел на балкон. Балкон был пуст. Пустота, пустота со всех сторон, как припадок, надвигалась на Хому, и тот сообразил, что оставаться здесь ему нет никакой возможности. И он заковылял по той улице, по которой ушла процессия, и длилось это довольно долго, потому что улицы в Киеве стали строить какие-то бесконечные да и дома тоже – длинной в целый километр. Хома с отвращением рассматривал эти длинные, однообразные сооружения и, к своему удивлению, заметил в одном из окон свою прекрасную незнакомку. Почему-то Хома решил, что ее зовут Наталией, и выкрикивая ее имя, благо окно было на первом этаже, ринулся к своей путеводной звезде, которая, как он решил, выведет его из того тупика, в котором он оказался. Но хорошенькое, смеющееся личико исчезло, и вместо него в окне показалась бульдожья морда хозяина квартиры, который пригрозил позвать консьержей, если тот немедленно не уберется. И Хома отошел от этого зловредного человеческого существа на безопасное расстояние, и снова посмотрел на дом, и тут же с благоговейным ужасом заметил, что Наталья смотрит на него изо всех окон. Смотрит и хохочет, словно шутка, которую она придумала, очень смешная. И Хома, влюбленный до беспамятства в эту насмешницу и хохотушку, ворвался в дом, разбросав консьержей, как мусор, и стал стучать во все двери, разыскивая свою красавицу, которая пряталась от него, ибо из-за дверей пропахших дремучими супами квартир высовывались заспанные и злые хари, совершенно не напоминающие неугомонную, шаловливую красавицу. И все кончилось тем, что его в конце концов словили завистливые, жалкие личности, которые не хотели, чтобы свершился его мистический союз с Наталией, и «скорая» увезла его в дом скорби, в котором его и держит Маня, не поверившая ни одному его слову, хотя он и рассказывал ей чистую правду. Ведь подобные истории никогда прежде с ним, с Хомой, не случались, да, вероятно, никогда и не случатся, потому что девушка про него забыла – никто его в больнице не навестил, с работы его, наверное, давно выгнали, и когда он выйдет на свободу, то ему придется искать и новую работу, и новое жилье, потому что наивно рассчитывать на то, что хозяин комнатушки, которую он снимал на Подоле, будет хранить его вещи как реликвию и, скорей всего, вышвырнет их на улицу.
Тоскливца рассказ Хомы почти не удивил, и он посоветовал ему попытать счастья в Горенке – комнату там снять нетрудно, правда, бывает трудно заснуть, но зато опять же недорого. Хома как бы невзначай поинтересовался, почему находится в лечебнице его собеседник, и Тоскливец подробно рассказал ему про подлость Головы, который первым, неизвестно за что, добрался до его дерева и над ним надругался, а он, Уткин, в результате весь покрылся синяками, и когда он попытался сквитаться, то осатаневшие от безделья и подозрительности лесники связали его и привезли сюда. Рассказ Тоскливца показался Хоме подозрительным (правда ведь зачастую больше похожа на ложь, чем самое отъявленное вранье), но он благоразумно промолчал, потому что был по-своему человеком деликатным. И посоветовал Тоскливцу не упорствовать, а признать, что ошибся и действительно хотел припасти елочку на Новый год, даром что на дворе еще лето в самом разгаре. Ошибся и все. И Тоскливец задумался. Человек, если можно так его назвать, он был нерешительный и легко подавался влиянию. И решил последовать совету своего нового знакомого. И пожалел, что рассказал тому про Горенку, потому что если он действительно там поселится и расскажет кому-то о том, где они познакомились, то все село сразу же заговорит о том, что он, Тоскливец, псих, и поэтому его надо освободить от занимаемой должности и посадить на нее кого-нибудь из своих. А ведь должность ему нужна как воздух. Подумав об этом, Тоскливец затоскливел и замолчал. И молчал все воскресенье, поджидая Маню и мысленно репетируя ответы на ее каверзные вопросы.
И понедельник наступил. И Маня, чуть загорелая и уже не на высоких каблуках, а в кроссовках, обошла с утра все палаты. Тоскливцу она ласково, как давнему другу, улыбнулась, и назначила ему свидание у себя в кабинет. И тот, еле дождавшись назначенного времени и умастив лицо заискивающей улыбочкой, направился к Мане, чтобы добиться освобождения. И поначалу Маня была приветлива, как гейша, и все время улыбалась и все расспрашивала, а Тоскливец пропел ей свою песню о том, что в лесу с топором он оказался случайно, потому что хотел припасти елочку к новогоднему празднику, а вовсе не для того, чтобы найти дерево Головы, на которое ему начхать, а на вопрос Мани о так называемых соседях он бойко солгал, что ошибся, когда о них рассказывал, и что их на самом деле не существует. И Маня поняла, что он не расскажет ей правды, но что он на самом деле вменяемый и его лучше отпустить. И она сделала вид, что он ее убедил, и подписала какую-то бумаженцию, и дюжие санитары мигом содрали с него казенный халат и вытолкали его взашей на залитую солнечным светом улицу, по которой шло множество мужчин и женщин, таких радостных, что можно было подумать, что их тоже выписали из психиатрической лечебницы.
А потом Мане позвонила ее мамочка, которая стала требовать, чтобы та явилась наконец домой и прекратила разыгрывать комедию с несуществующей дачей, потому как ей и так понятно, что у Мани завелся хахаль, и пусть она его с ней познакомит и все будет как у людей. От этих разговоров у Мани начала болеть голова, и она положила трубку, не прощаясь. Более того, ей показалось, что здоровенная крыса шмыгнула ей под стол из коридора, и на ее визг прибежали санитары, решившие, что на нее напал один из ее пациентов. Тщательный обыск кабинета не выявил наличия крысы, и санитары, поругиваясь и покачивая головами, в недоумении ретировались на исходные позиции.
С работы Маня отправилась в Горенку: оправдываться перед мамочкой ей не хотелось и, кроме того, она надеялась, что на свежем воздухе у нее перестанет болеть голова. Можно было, конечно, принять таблетку, но принимать лекарства Маня с детства не любила. По дороге в Горенку, и это было совсем некстати, рядом с ней уселся небезызвестный читателю пиит, который, как на Манин вкус, был больше похож на крысу, чем настоящая крыса: лицо у него было вытянутым, словно с обеих его сторон по нему прошлись кувалдой, а над верхней губой топорщились совершенно крысиные усики. И когда он заговорил с Маней, а он не мог с ней не заговорить, поскольку считал трамвай территорией, предназначенной для знакомств, с ней чуть не сделался обморок и она пожалела, что рядом нет верных санитаров, готовых в любой момент вмешаться в разговор. Пиит, которого никто раньше не обвинял в схожести с крысой, поначалу не понял, что происходит со смазливой блондинкой в уродливом платье, которую он решил осчастливить знакомством с собой. Многим, разумеется, не нравились его стихи, а одна деревенщина, видать ведьма, даже начала летать по салону – такое они оказали на нее влияние, но, как правило, его внешность и обходительность делали свое дело и ему удавалось знакомиться со множеством женщин, большинство из которых сразу же теряли к нему всякий интерес, когда узнавали, что мелкий служащий и к тому же поэт. И последней соломинкой были всегда его стишата, которые в некоторых случаях вызывали у его знакомых горловые спазмы или аллергические пятна на лице, но чтобы так сразу… И пиит решил, что постарел и действительно уже пришло время найти себе пару, увлеченную литературой и книгами по кулинарии, и тогда он сможет, сидя на диване, читать ей (потому что деться ей будет некуда) свои стихи и поглощать вкуснейшие борщи и вареники в сметане. При воспоминаниях о варениках он судорожно глотнул и пустой его желудок запищал, как неизвестный науке музыкальный инструмент. Но этот звук вызвал у Мани приступ гадливости, и она встала с сиденья и прошла вперед, чтобы избавиться от навязчивого ловеласа. Но раздосадованный пиит, самолюбие которого было ущемлено, бросился вслед за ней, чтобы засвидетельствовать этой гордячке свое почтение и продолжить знакомство, которое стало казаться ему заманчивым. «Если ее приодеть, – лихорадочно размышлял он, – и купить (за ее счет) ей другие очки, то она будет очень даже недурна собой, и если отправить ее на курсы кулинарии для завершения образования, а потом приковать цепями Гименея к вечному огню, то из нее выйдет жена то, что надо». Так быстренько решив за умницу и красавицу Маню ее судьбу, он опять придвинулся к ней и громким шепотом, который отлично был слышен и другим пассажирам, которые за неимением другого занятия внимательно прислушивались к тому, что он говорил, зашептал ей:
– Я думаю, что ты моя судьба и мы созданы друг для друга. Наша встреча была предначертана на небесах…
Маня уже было собралась поставить ему сложнейший диагноз, который почти не оставлял ему надежды на жизнь на воле, но тут небеса, которые обычно проявляют олимпийское спокойствие, даже когда слышат ужасную ложь, взбунтовались, нахмурились и с голубых их просторов вырвалась молния, которая влетела в открытое окно трамвая и ударила пиита в лицо, и он осел на пол трамвая и замолчал. Запахло озоном, но запах этот вскоре прошел и только сидящий на полу человек напоминал о происшествии. А тут трамвай подкатил к конечной остановке, и все вышли, и Маня осталась один на один с человеком-крысой, который к тому же сидел на полу и пристально смотрел на стену трамвая, на которой реклама с жизнерадостной тещей призывала отметиться на Гавайях. Маня могла бы просто уйти, но она давала клятву Гиппократа и была добросовестным врачом. И она взяла пиита за руку, и тот встал и покорно, как ребенок, пошел за ней. Маня хотела вызвать «скорую помощь», но в телефонной будке телефона не было и в помине – трубку оторвал радиотехник-аматор, а сам аппарат, естественно, сдали в металлолом. Бросить его, зная, что тот временно утратил память, она не могла, и ей пришлось повести его с собой к Гапке. Прохожие женщины неодобрительно посматривали на Маню, поскольку пиит в этих краях был хорошо известен – не было, наверное, существа женского пола, с которым он не пытался подружиться.
А Гапка и Светуля, когда увидели, кого она привела, сразу же заявили, что они сдали комнату одинокой и добропорядочной дачнице, причем сдали как дачу, а не как филиал публичного дома, в котором Маня, как они начинают подозревать, подвизается. И Мане пришлось унижаться и долго объяснять им, что именно произошло в трамвае, а пиит молчал и только улыбался, когда они просили его назвать свой адрес – он не знал, что это такое. И тогда будущие монахини решили сменить гнев на милость и пустили неожиданную парочку в дом, и Маня отправилась к Грицьку, чтобы тот вызвал машину и пиита увезли в лечебницу для тех, кто страдает амнезией, но Грицька дома не оказалось, по крайней мере, так утверждала Наталка, уставшая за последние дни от беспокойных посетителей, накидывавшихся на нее, по ее выражению, как дети на родную матерь.
Пока Маня ходила к Грицьку, пиит мирно заснул на ее постели, и ей теперь спать было негде, а в город возвратиться она тоже не могла – ее не поняли бы Гапка и Светуля, которым она подбросила незнакомого человека. И ночь накатилась, но тревожная, а не радостная и дарующая отдохновение, и Мане пришлось устроиться на полу на старом матраце, который откуда-то вытащила Гапка, а под полом возился сосед, а так как известный пояс Маня себе еще не приобрела, то и расслабиться во сне шансов у нее было немного. И она лежала, широко раскрыв глаза и всматриваясь в темноту, откуда на нее в любой момент мог свалиться сосед, и вслушиваясь в малопонятный разговор Светули с Гапкой – те решили спать по очереди, чтобы упредить поползновения соседа, но только никак не могли договориться о том, кто будет дежурить первой. Гапка считала, что она имеет право отдохнуть, а потом уже сменить Светулю на дежурстве, но та упорствовала, и все кончилось тем, что они вдруг почти синхронно захрапели. «Вместо супружеской жизни – полный бред, – думала Маня. – Повсюду крысы и успокаивает только то, что они, как оказалось, мне не мерещились. Люди – крысы, и наоборот». На этом она заснула и проснулась только тогда, когда оказалась в объятиях соседа, который делал вид, что ничего особенного не происходит. И Маня долго била его кроссовкой, чтобы убедить, что это не так, и он наконец, кряхтя и поругиваясь, залез в подпол и принялся там обиженно шуршать. И Маня тогда решила, что такая дача ей не нужна и нужно бежать, пока не поздно, а пиита все равно поутру Гапка сдаст Грицьку и все будет в ажуре, и Маня встала и попыталась открыть дверь на волю, но та была надежно заперта и охраняла хозяек, по крайней мере от опасностей извне, и Маня с большим трудом отодвинула засов и вышла на темную улицу. Где-то вдалеке слышались голоса запоздалых гуляк, луна совсем низко нависла над Горенкой (Маня не знала, что та любит подсматривать за жителями села). Ей встретилась черная свинья с зелеными, как прожектора, глазищами, рыло которой при виде Мани расплылось в почти приветливой ухмылке. Маня, однако, решила, что ей показалось, и пошла по улице, рассчитывая, что выйдет к конечной остановке и уедет в город на первом трамвае. Но она заблудилась и не видела, что свинюка идет за ней, напряженно размышляя о том, как ее подкузьмить. Она вышла на главную улицу, на которой фонари с их желтым светом вели непрестанную борьбу с ночным мраком, и увидела впереди себя девушку в таком длинном белом платье, что подол его тащился по сырому песку.
– Девушка! – окликнула ее Маня.
Но та не оглянулась и быстро продолжала идти, и Маня побежала за ней, понимая, что перед ней лунатик, которому нужно помочь, но догнать девушку ей не удавалось – та вроде бы и не бежала, но передвигалась как-то плавно и бесшумно и так быстро, что запыхавшаяся Маня не приблизилась к той даже на метр. И вдруг до Мани дошло. «Привидение, – подумала она. – Привидение». И Гапкин домик, пусть с соседом и пиитом, сразу представился ей оазисом мира и спокойствия среди ужасов, которые окружают Горенку. И теперь она уже бежала в противоположную сторону на радость свинье, которая хоть чем-то развлеклась, а привидение гналось за ней и вскоре сровнялось с Маней и стало перед ней, и Маня увидела, что платье и капюшон над ним пусты, если не считать золотых локонов, которые выбивались из под пустого капюшона и поблескивали в призрачном свете луны. «Напугать хочет, – подумала Маня. – А я вот не боюсь и все. Я ведь психолог».
– Убирайся, – сказала Маня строгим голосом, который приберегала для особо неприятных ситуаций.
Но в ответ раздался нежный вздох и детский голосок сказал ей:
– Положи мне руку на сердце, согрей меня, замерзаю…
Маня как человек городской не знала, что прикасаться к привидениям опасно, и уже хотела было помочь милой, невидимой девочке, как кот Васька (нет, все-таки в нем жила душа рыцаря!) вцепился ей в ногу сразу четырьмя лапами, чтобы ее отвлечь.
И Маня принялась сражаться с одуревшим котом, а привидение стояло перед ней и нудило о том, что ему холодно и Маня сказала:
– Ну конечно, холодно, если вы в таком легком платье. Может быть, принести вам кофту?
Но в ответ раздались причитания о том, что над ним, привидением, издеваются и ему не хотят помочь так называемые люди, то есть те, кто временно живы, а оно ведь перманентно мертво и неизвестно, что хуже, и поэтому торг неуместен и пусть Маня немедленно к ней прикоснется, но Маня уже сообразила, что здесь что-то не так, да и Васька злобно мяукал на привидение, и это подтверждало самые худшие опасения насмерть перепуганной врачицы. Трудно сказать, чем бы закончилась эта сцена, если бы на улице не показалась знакомая всем и унылая, как конец света, обличность – усталый Тоскливец, наконец-то добравшийся до родного села, шкандыбал к себе домой, чтобы проверить, чем так занята Клара, что не удосужилась навестить его в доме скорби. Увидев Маню, Тоскливец расцвел, как цветок, который обильно унавозили, и стал доказывать ей, что она ему нужна как понятая, чтобы уличить подлую Клару в супружеской неверности, воровстве, женской логике, желании модно за его счет одеваться и по утрам, опять же за его счет, распивать кофий и тому подобных преступлениях и смертных грехах. Маня вообще-то избегала как огня общения с бывшими пациентами, но на ночной улице выбора у нее не было – или нудное привидение, которое, наверное, из-за его занудства и отправили на тот свет, или Тоскливец с его сожительницей, но у них она хотя бы пересидит до, рассвета, а затем уже уедет из этого села, которое запросто даст фору сумасшедшему дому, чтобы никогда больше сюда не возвратиться. Никогда. Это слово Маню испугало. Подсознательно она избегала всего того, что напоминало ей о том, что наше время – всего лишь узор на вечности, которая даже не догадывается о том, что некие микробы придумали себе часы и минуты… И она пошла за Тоскливцем и через несколько минут оказалась перед высоким, добротным забором, из-за которого стыдливо виднелся раздавшийся в ширину и высоту дом, как выразился бы классик, гражданской архитектуры. Тоскливец поплевал на ключ, чтобы тот не скрипел, собак Тоскливец по известным причинам (чтобы не тратиться на их корм) не держал, и они бесшумно, как заговорщики, проникли на территорию усадьбы. Дверь в дом сдалась им почти без боя, и Тоскливец смерчем ворвался в дом и обнаружил, что молоденькая Клара в легком домашнем халатике, почти прозрачном, но почти, а не совсем, играет с соседями в карты за тем столом, за которым Тоскливец любил не спеша обедать и ужинать, при этом попрекая Клару за расточительность и объясняя ей, как именно она должна его ублажить, чтобы он в конце концов соизволил связать себя с ней супружескими узами. От гнева Тоскливец покрылся синюшными пятнами, и Клара уже было понадеялась, что возмущенная душа его побрезгует далее оставаться в темнице тела и воспарит куда-нибудь ввысь и она, Клара, такая молодая и хорошенькая, наконец овдовеет, и продаст этот курятник, и купит миленькую квартирку в городе, и сразу же сыграет свой гамбит с теми, кому посчастливится оказаться ее соседями. Но, увы… Тоскливец умирать не собирался. Более того, он принялся вытаскивать из брюк пояс, но они, так как он похудел в казенном доме, сразу же сползли с его чресл, обнажив бледные бедра с темно-синими прожилками. Соседи попробовали было расхохотаться, но Тоскливец на них замахнулся и они неохотно слезли со стульев, поглядывая на тарелку с крупными ломтями домашней колбасы, которая явно была похищена из неприкосновенного запаса хозяина, и залезли в нору. А Тоскливец решил проучить Клару как следует, потому что она вместо того, чтобы носить ему в больницу горячий супчик, любезничала с подлыми тварями. И тут до него дошло. «Пояс! Носит ли она пояс!?» И он подскочил к ней и схватил ее за зад, но тот был округлым и теплым и ничто под халатиком не напоминало суровый металл, за который Тоскливец выложил Назару не один десяток «портретов». И тогда он перевел свой взгляд на Маню и голосом, который более всего напоминал шекспировскую драму, сообщил ей как своему доверенному лицу:
– Без пояса она подлая и с соседями в карты играет!
Выгоню, ох, выгоню! И пусть до конца своих дней она скитается в юдоли печали, опозоренная и одинокая, и стыдится смотреть в глаза людям!
Но Клара, бунт в горячей крови которой зрел долгие годы, безапелляционно ответствовала ему:
– Это ты подлый проходимец притащил ночью в дом свою полюбовницу и предлог ищешь, чтобы меня, свою верную жену, которая долгие годы пестовала тебя, как любящая мать дитятю свою, лишить крыши над головой в угоду пароксизму низкой страсти. А домашних животных я кормлю для того, чтобы они не сожрали мебель, да и меня саму… Но вместо благодарности от тебя одни попреки.
От такой наглости даже видавший виды Тоскливец поперхнулся и чуть не захлебнулся собственной слюной.
– Это мой врач! – закричал он, наступая на Клару, размахивая при этом ремнем и придерживая предательские, сползающие брюки. – Она меня лечит!
– Я тоже тебя лечила долгие годы, – ответила Клара. – Сам знаешь от чего.
Под полом раздался унизительный для достоинства Тоскливца хохот соседей.
Маня, которая вдруг ощутила страшную усталость, опустилась на стул за пустым столом.
– Я была бы благодарна за чашку чая, – сказала она. – Я в самом деле врач.
Но она не на ту напала. Клара ведь все эти дни отдыхала и была в отличной спортивной форме. И Маня узнала про себя, что такие, как она, должны ходить, согнувшись вдвое, чтобы люди не оскверняли себя созерцанием их лиц, которые не выражают ничего, кроме смертных грехов, и совершенно понятно, почему Тоскливец притащил с собой эту дикую козу, – может быть, он надеется на то, что она пройдет курс одомашнивания под Клариным руководством, но пусть он на это не рассчитывает, потому что ее терпение давно иссякло, как вода на Марсе, и все, что она может для нее сделать, так это выставить ее вон туда, откуда народилась на свет Божий, то есть в канаву, чтобы она в ней и пыталась очиститься от той скверны, которая неумолимо накапливается в ней – в гнусном, греховном, управляемом низменными инстинктами сосуде.
Маня, которая молча и терпеливо выслушивала этот монолог, только диву давалась, откуда в таком захолустье берутся такие блестящие ораторы. Гапка, по ее мнению, не уступала Кларе в этом искусстве, но остается только поражаться выносливости Тоскливца, который действительно не спятил, выслушивая столь замысловатые для нетренированного уха монологи.
Но Тоскливец, которого всю жизнь волновали не только еда и амуры, но, как оказалось, и чувство собственного достоинства, не собирался попустительствовать разбушевавшейся, как океан, супружнице, которая к тому же преступно заседала за столом с соседями и пожирала вместе с ними столь ценимую им домашнюю колбаску, которую он припас на черный день, надеясь на то, что подлый Васька и ворюги-гномы до нее не доберутся. И он открыл свой рот, и Клара сразу была поставлена на место, потому как ей было указано на то, что она тут на птичьих правах, а точнее, как птица, и что ей могут в любой момент дать пинок под зад, чтобы она летела туда, куда ей угодно, и развратничала с соседями и там же поедала заработанную кем-то другим в поте лица колбасу, потому что только его в больнице никто не наведывал и, если бы не милосердная докторша, которая спасла его от издевательств Головы и выпустила на волю-вольную, чтобы свершилась святая месть, то он бы погиб от несварения желудка, лишенный домашнего супчика, который в казенном доме был ему нужен как воздух. А она забесплатно, видать, ублажала соседей и кормила их на дармовщину, так пусть она, важенка, чтобы не сказать хуже, укатывается на Крайний Север и там развлекает оленей, потому что ей все равно, с кем, так сказать, общаться, и тогда олени от блуда покроются рогами с ног и до головы, и эта кошмарная картина станет лучшим памятником внутреннему состоянию отпетой дряни, которая смеет называть козой благородного, самопожертвенного врача.
– Так ты думаешь, что она принесет себя тебе в жертву? – грубо расхохоталась Клара, которая увидела, что карта ее бита и заморочить голову Тоскливцу длинным монологом ей не удалось. Она надеялась, что от попреков он ретируется в спальню, залезет под одеяло и заснет. – Не надейся! Она…
– Не надо меня оскорблять, – спокойно и решительно сказала Маня. – Лучше сделайте мне стакан чая, и утром я уеду в город, чтобы никогда сюда не возвращаться, потому что то, что я здесь увидела, намного больше напоминает сумасшедший дом, чем та больница, в которой я работаю.
Клара попыталась усмотреть в ее словах какой-то подвох или выпад против своей особы, но не усмотрела и, недовольно ворча, как каторжанин, которого загоняют обратно в камеру, принялась греть на газовой плите замызганную кастрюлю, заменявшую ей и Тоскливцу чайник.
А потом они долго-долго пили чай, так долго, что даже соседи уморились и перестали возиться под полом, и бледные лучи утреннего светила в конце концов пробились сквозь толстые занавески, которыми Тоскливец, опасаясь сглаза, завесил все окна, и Маня встала и почти вежливо ушла, оставив тоскливую парочку выяснять отношения, что, как общеизвестно, могло продолжаться до скончания времен.
Но самое главное – виноват ли тут свежий воздух или те особые флюиды, на которые щедра летняя Горенка, но Маня вдруг перестала замечать в людях кур, крыс и всяких прочих тварей и с удивлением поняла, что у большинства из них лица действительно напоминают лица, а не задницы и встречаются даже красивые. Почему-то вспомнила она про Хому, рыжего и безнадежно влюбленного, и вдруг догадалась, что он говорил ей правду: и карнавал он видел на Подоле, и красавица, кокетничая, улыбалась ему из всех окон, и что надо его побыстрее выписать, пусть он ее разыщет и тогда, кто знает, может быть, на Земле хоть на чуть-чуть воцарятся мир и тишина, и женская красота, украшенная цветами, сольется с летом и солнцем, и люди станут добрее и умнее. И с этими благородными мыслями наша врачица вскочила на подножку отправляющегося в город трамвая, чтобы поехать, понятное дело, в «Павловскую» и незамедлительно выпустить Хому на волю.