…Это про́клятое место, сказал герой. Стоя над костром — в огненных бликах. Здесь одна за другой, на протяжении столетий случались беды — и давние создавали предпосылки для новых, потому что отрицательная энергия все накапливалась… Я не знаю, с чего и когда это началось, говорил он. Наверно, все-таки случайно. Наверно, сначала было просто несколько случайных совпадений, — а потом… Мне представить страшно, какая здесь аура, сказал он. Здесь же дышать невозможно, неужели вы не чувствуете?
Мы смеялись, я помню. У нас вяли уши. Мы все время смеялись над ним… блин, ну как тут не смеяться?
Мы же не знали, что он станет героем.
…Долговязая жердь, увенчанная очками. Смешной и где-то милый. Страшненький. Широкая улыбка — а зубы вкривь и вкось. Он так искренне радовался мне, — а я…
Кажется, я ему нравилась. Кажется.
Меня мучает совесть, вот.
Его звали Ваня, и до своего шестнадцатого дня рождения он не дожил ровно месяц. Смешно?
Родинка на носу. Желтая футболка и модные огромные джинсы — ширинка чуть не у колен… Младший брат моей подруги Галки Пичакчи — и во всех компаниях, куда ей случалось его привести, к ней вскоре начинали относиться с сочувствием, переходящим в соболезнование. Последний раз фанфары и литавры громкой славы в узких кругах грянули, когда братец заявил страдающей в тяжком похмелье Машке Никоновой, что из нее сосут энергию космические вампиры — и в качестве способа лечения предложил ловить вампиров в космосе. Несчастная старшая сестра прилюдно разрыдалась — а потом с криками, от Машкиной квартиры до самого метро гналась за Ваней по ночной улице и лупила его сумкой…
Бывает.
Мне он не нравился. Мне вообще нравился Эдик. Тот самый отсутствовавший в ночь знаменитого бегства участник экспедиции — темная личность, бывший десантник и по совместительству бывший жених нашей Пикачу.
Бывает…
Был август. В знойном мареве настаивались цветочные запахи; мы жарили шашлыки на месте бывшей стоянки археологов.
Нас было пятеро. Плюс к самой Пикачу — ее, так сказать, преемник на боевом посту Эдиковой личной жизни. Русые волосы до плеч, внешность фотомодели и имечко — Рогволд. Типа старославянская экзотика. Как это сокращать, никто не знает — потому и не сокращают.
Насколько я поняла, именно сменой сексуальной ориентации Эдик нанес Пикачу самую крупную в ее жизни моральную травму.
…Помню. Бутылки на разостланных салфетках. Вино льется в пластиковые стаканчики. Шампуры с кусками мяса, которое Пикачу за неимением уксуса замариновала в кефире. «Это про́клятое место! Эти беды все… это как цепь! Одно за одним… Надо разорвать…» — «Так выпьем же за то, что счастье есть!»
Так получилось — у всех нас было, что отмечать. Мы с Пикачу закончили институты: я — журфак, она — свой дизайн в своей Мухе. Получили дипломы (я — на две недели позже). Пикачу вдобавок выиграла конкурс на рекламный плакат для фирмы «Ливайс» — ее дизайн, ею же снятые фотографии; за все это — сколько-то в серо-зеленой валюте и контракт на работу в Канаде. Пикачу вообще талант, при всех своих многочисленных недостатках.
Рогволду вставили два передних зуба, выбитых в какой-то давней драке. Эдик, надо думать, отмечал ущерб семейному бюджету. А школьник Ваня прошел до конца какую-то навороченную компьютерную «стрелялку» — тоже повод.
…Гудело пламя. На сучьях в костре кипела смола и сворачивалась кора; крючились, сгорая, мелкие веточки, летели по ветру искры… Вещающему братцу Пикачу сунула бутерброд. Не помогло — жестикулируя надкушенным бутербродом, Ваня поведал, что в подобных местах («зонах концентрации потусторонней энергии») непременно должны случаться чудеса (пример — почитаемые храмы: там тоже веками копится энергия молящихся, и ведь происходят же чудесные исцеления, исполняются желания и все такое), и неважно, что здешняя потусторонняя энергия отрицательна…
Бывают ораторы, перебить которых можно только кирпичом по черепу.
…Бродили в золе огненные отсветы. Мы сидели на поваленном стволе — голом, без коры, сухом, выбеленном временем, похожем на гигантскую кость… Помню камни, которыми было обложено кострище — обугленные, присыпанные седым пеплом. Помню, как Эдик смотрел в огонь — сцепленные на коленях загорелые, жилисто-мускулистые руки и застывшее, с каким-то очень странным выражением лицо.
— Ты меня даже не проводишь? — спросила Пикачу.
Он ей и понадобился в качестве проводника. Это ведь она, Пикачу, сначала рвалась ехать непременно под Новгород — фотографировать древнерусские церкви и прочую архитектуру, — а потом оказалось, что церкви ей, в общем-то, ни к чему, а неймется ей лицезреть главную достопримечательность здешних окрестностей…
— Я тебя провожу. (Ухмылка.) До края луга. А дальше — на твой страх и риск. (Развел руками.) Это же тебе надо, а не мне. Я за твое любопытство головой рисковать не буду.
— Злой ты, — капризно заявила Пикачу.
— Да, я очень злой, — ухмылялся Эдик.
…Похожее ощущение у меня было только раз в жизни — когда та же Пикачу вытащила меня погулять на мухинскую крышу (не ту, что стеклянный купол, а в другом корпусе). Я глянула вниз, села на гребне, вцепилась и сказала, что с этого места не сойду. И обратно до чердачного окна пробиралась на четвереньках. Главное, помню, как обидно мне показалось погибнуть: ну что, спрашивается, я забыла на этой крыше?
Ну что мы забыли на этом лугу?
(Мятая тетрадь лежит на столе — придавленная локтем; размашистые строчки синей пастой. Отложим ручку. Надо подумать.
…Дальше… Дальше полагается описывать внешность. Я… ну, сами понимаете: ноги от ушей, темные кудри ниже пояса, голубые глаза, голубые шорты… (Нос вот только… ну ладно. Про нос ведь никто не заставляет. Не протокол. И вообще, копишь на пластическую операцию? Вот и молчи.)
…Пикачу. Они с Ваней прикольно вместе смотрелись: такой он и она — маленькая, крепенькая, шустрая… Живчик. Пикачу, одним словом. В носу серьга, в пупке серьга, в ушах — по нескольку. Розовые волосы. Цвета некрепкого раствора марганцовки. И такое же розовое — один в один — в тот день было на ней платье.
Эдик когда-то любил таскать ее на плечах. Еще так и отплясывал на всяких концертах-фестивалях. Ему что — он амбал, а она — вся такая пуся, метр с кепкой, тридцать четвертый размер обуви.
…Эдик. Кто не знает, тот сроду не подумает. Метр девяносто, на мышцах футболка лопается… Симпатичный, несмотря на слегка перебитый нос. Темные волосы — очень густые, видно даже по ежику. И, когда улыбается, — продолговатые ямочки на щеках… Любимое словечко — «типа». По-моему, он так прикалывается. «Ну, типа с добрым утром, что ли?» Он все время прикалывается.
В общем, когда они с Рогволдом обжимаются, даже мне грустно смотреть в широченную спинищу.)
…Из-под русых прядей — не по-европейски раскосые зеленоватые глаза. (А по паспорту он русский, кстати. Сама видела. Рогволд Игоревич.) Распахнутая рубаха, голая грудь под Эдиковой обнимающей рукой… Видны все ребра и все, по-моему, даже самые мелкие мышцы. Чуть ли не как каждая мышца крепится к кости. Рельеф. Можно анатомию изучать. Между прочим, это его Пикачу фотографировала для своей рекламы штанов — и вначале все решили, что она нанимала профессионального манекенщика…
И совершенно детское недоумение, с каким он слушал Эдика на раскопе, куда они в конце концов убрели, — Эдиковы исторические, надо думать, объяснения… У него вообще есть такая черта — он себя ведет временами, будто ему не двадцать один, а лет шесть. Что впору усомниться, все ли у него дома.
А временами — будто он такого в этой жизни навидался, что ему теперь все нипочем.
…Ваня плюнул — громко. «Натурал», да плюс подростковый максимализм… Пикачу мигом услала его за водой — заливать костер. Во избежание.
Он упал в речку.
Были крики и плеск. Темная вода, зеленые ломкие стебли тростников; Ваня выбирался, неумело ругаясь, — весь обвешанный какими-то водорослями… Сбежались зрители. Рогволд, по-моему, решил, что ему показывают шоу. Фиг ли ему, у него великолепная координация. Человек, который идеально в ладах с пространством.
…Какое счастье, что воду больше не носят в глиняных кувшинах. Иначе, боюсь, мы не залили бы костра.
Шипели и дымили поливаемые угли — босой, в одних трусах Ваня прыгал вокруг костра с пепсикольной пластиковой бутылкой. Незагорелый, нескладный, узкоплечий, несуразный до изумления, — плеснет и отскочит, плеснет и отскочит… Пикачу давилась смехом, зажимая рот.
Помню, как он взглянул на меня — и жалобно улыбнулся.
А я смеялась — над ним. Тоже.
…Карие глаза. Нос с горбинкой. Скулы… Почему я не помню, как Эдик был одет? Что-то темное, кажется. Темно-синее?..
Помню, как он шел — первым. У него своеобразная походка — все-таки видно, что он рукопашник или как там это называется. Очень точные движения. Скупые и точные. Чуть косолапит, чуть слишком широко расставляет ноги…
Был ветер, и гнулись травы, и раскачивались-мотались в небе верхушки берез. Над лесом белопенными горами громоздились облака. Ветер странно менял направление — широкое платье Пикачу заносило то вперед, то назад, то вбок, я видела перед собой то облепленную розовым спину, то плещущие розовые складки. Ветер трепал мои волосы — самые длинные волосы во всей нашей компании. Ветер казался одновременно теплым и холодным — в нем будто смешались разнотемпературные потоки воздуха. Как течения в воде.
Эдик слово сдержал. И на опушке, когда расступились деревья, сделал широкий жест в открывшийся простор.
Рогволд промолчал; он вообще молчаливый. Замкнутый. Пикачу моргнула. Обернулась ко мне.
— Я тоже не пойду, — сказала я.
Не знаю. То ли это Эдик на меня так подействовал… Ведь есть же на свете и любители, скажем, гулять по двускатным крышам, или исследовать заброшенные катакомбы, или кидать в костер патроны, — но я-то тут при чем? Не пойду я туда, куда мне ни за чем не нужно и куда идти, по всему видать, опасно. Ей надо — пусть она и идет.
И она пошла. Засеменила, поводя плечиками. И Ваня — за ней. Как был — в трусах.
А луг был белым от цветущей кашки. Жутковатой, между нами говоря, кашки, — если это была она, а то вовсе я не уверена в породе этого растения — высотой с хороший куст и с соцветиями размером в ладонь. Двое пробирались, раздвигая стебли, — Пикачу болезненно шипела, оберегая подол. На стриженом розовом затылке болталась алая косичка с привязанным фиолетовым помпоном.
— Би-и-ип, — сказал сзади Эдик, отстраняя меня.
Обзор я ему, что ли, загораживала… Я не могла загородить ему обзор, он на голову длиннее. Может, он все-таки хотел иметь возможность кинуться на помощь?
И я ответила какую-то соответствующую глупость — что, мол, надо не просто говорить «бип», а показывать поворот, а то я не знаю, в какую сторону отступать… И в этот момент Пикачу закричала.
И я рванулась. Эдик подставил мне ножку и поймал в полете.
Наверно, он все-таки лучше всех нас ориентировался в ситуации. И знал, что бросаться ТУДА не глядя — все равно, что нырять за утопающим в болото. Наверно.
Там было…
(Хм. Чтоб я знала, как это описать. Там…)
Пикачу сидела на земле и голосила. Ее и видно не было в этой, с позволения сказать, траве, у ног остолбеневшего Вани, — когда мы таки подбежали, я едва не налетела на нее.
А перед ними…
Если принять пейзаж за полусферу — плоскость, накрытую куполом неба, — то внутри этой полусферы появилась еще одна. Вспучилась, как пузырь на воде. Нехилый такой пузырь — метров двадцать в диаметре. И метров десять в высоту. И в нем…
…Как спецэффект в кино. Кадр в кадре. И на границе между воздух дрожал знойным маревом. А там, внутри, тоже был луг — но другой. То есть географически, видимо, этот же самый, но…
Там ежилась осенняя жухлая трава. Стыло осеннее яркое небо. Оттуда, из сферы, «граница между мирами» не читалась — там открывались какие-то свои перспективы, там желтел и трепетал остатками листвы лес — только рос он гораздо ближе, чем «по нашу сторону», а сам луг был меньше, и торчали какие-то незнакомые кусты… А главное, там была — собственно, сфера «сидела» как раз на ней — и уходила в тамошнюю даль железная дорога. Та самая дореволюционная одноколейка, от которой давным-давно не осталось даже насыпи, даже следов, даже памяти.
— Это прошлое! — громко зашептал Ваня. — Мы смотрим в прошлое! Как эти… что слухи ходили… про Древнюю Русь…
— Заткнись, — сказал Эдик, и я испытала благодарность.
Бывают ситуации, когда лучше молчать. Жаль, что не все это понимают.
Пикачу завозилась и захрустела травой — поднимаясь, вцепилась в мой локоть. Кто-то из парней охнул, и в тот же момент меня сзади схватили за шиворот и швырнули на землю.
ТАМ, в сфере, были люди. Двое. Оба с какими-то ящиками в руках. Взялись откуда-то из тамошних перспектив.
Между прочим, бедная маленькая Юка так и не покрыла Эдика матом — исключительно ввиду понимания, что действовал он из лучших побуждений. Но ссадину на локте я тогда заработала.
…Мы все лежали. Как потом оказалось, напрасно — они не видели нас. Ни нас, ни «границы между мирами», ни нашего мира за этой границей. Смотрели сквозь. Мы их видели, а они нас — нет.
Трепетали на ветру застрявшие между шпалами палые листья. Деревянные шпалы — растрескавшиеся, почерневшие от сырости, в навеки въевшейся ржавой пыли… Помню ногу в кирзаче, наступившую на торчащую головку ржавого болта. По крайней мере, Древней Русью от этих двоих не пахло. Впрочем, в Древней Руси не было железных дорог.
…Шинели. С двумя рядами пуговиц, с пуговицами на воротниках. С невыцветшими прямоугольниками на плечах — следами споротых погон. Двое одновременно грохнули ящики в траву — рядом с рельсами. Один присел над ними на корточки — замызганный, в коросте свежей и застарелой грязи край шинели лег на задники кирзачей. На плече, на месте погона виднелись даже следы швов — с торчащими нитками.
Рукой дотянуться.
— Чего это он? — растерянно спросила вставшая на четвереньки Пикачу.
Вдалеке — в ИХ далеке — раскатисто загремело. Канонада. Кажется. Не гроза же под конец осени?
Эдик поднялся. Рогволда я, вздрогнув, обнаружила за своей спиной — только что его там не было… Заикой сделает, черт бы его побрал.
Он смотрел. У людей с таким взглядом не спрашивают дорогу. Не просят уступить место в транспорте. Это у Эдика он сидит на коленях, а так — не дай Бог встретить в темном углу.
…Ящики.
Неструганный, в заусенцах, забрызганный грязью дощатый бок. Движущиеся пальцы — короткие, волосатые, с чернотой под ногтями и сами черные от въевшейся грязи. Что-то тот тип там делал, у ящиков. Вот полез в карман шинели — за цепочку вытащил круглые часы, посмотрел…
Его времени я не разглядела.
Под распахнутой шинелью — защитная гимнастерка и галифе. С красными лампасами; теперь, когда вспоминаю, мне кажется, что даже лица у них были не такие, как у нас. Грубые черты. Не мужественные, а именно топорные. У того, что остался стоять, веснушчатый шелушащийся нос такой картошкой — куда там мне…
(Задумалась, подперев голову.
…Это не просто мое впечатление. Вот, например, этот старинный совет — беременная женщина, вздумавшая загодя связать шапочку киндеру, должна примерять ее себе на кулак — тогда, мол, не промахнетесь с размером… Какую шапочку можно связать на мой кулак? Или на кулак любой из моих знакомых? Даже не кукольную — на пупса… При том, что мы в среднем головы на полторы повыше, чем наши бабушки, к которым такие советы бывали обращены…
Изменились люди, чего там.
…У Рогволда, кстати, очень красивые руки, — вспомнилось к слову.)
…черты. И чуб из-под мятой фуражки — как в старом советском фильме. Рыжеватые усы — здоровущие, чуть не ушей, закрученные, как у Буденного… Зато вместо сапог ботинки — и от ботинок до колен ноги обмотаны грязными портянками. А шинель перетянута ремнем — тусклый блеск желтой латунной пряжки. А на пряжке — двуглавый орел. И красная повязка на рукаве. И…
Переступив на корточках, сидящий оказался ко мне спиной — и еще ближе. Синевато отливала обритая голова, на одной пуговице болтался оторванный хлястик. Я ощутила даже запах — табачищем перло от мужика, по́том и еще чем-то, вроде как псиной…
Гром. Теперь где-то слышались еще и выстрелы; под насыпью фыркнула привязанная лошадь, запряженная в телегу. С телеги криво свешивался брезент — им, видимо, были укрыты эти самые ящики, пока их везли сюда на этой самой телеге. Зачем?
— Типа гражданская война, похоже, — сказал Эдик — спокойно.
Зубчатый осиновый листок, рыжеватый в точку, замер в воздухе, прибитый ветром к невидимой преграде — к стенке «пузыря», границе между временами… Повисел, отвалился и ускользнул куда-то.
— Тимоха, — хрипло позвал другого тот, что стоял, вглядываясь вдаль.
Змеился по ржавому гравию белый шнур с разлохмаченным концом — другой конец уходил куда-то между ящиками. Возник спичечный коробок — маленький в черных заскорузлых пальцах; спички задувало ветром, шнур занялся не с первой и не со второй.
Потянуло гарью.
— Динамит! — ахнул Ваня за моей спиной. — Это ж они дорогу взрывают! Теракт!
Я хотела спросить — почему непременно теракт? Может, они ее при отступлении взрывают. И еще подумала — надо бежать. Если ОТТУДА доносятся запахи, то и взрывом может шарахнуть так, что мало не покажется.
Хрустя гравием, двое сбежали с насыпи…
(Сходила на кухню. Скипятила, заварила и напилась чаю; соорудила и потребила бутерброд с сыром, колбасой, майонезом и соленым огурцом.
Я всегда замечаю, как кто двигается. Поживи до восемнадцати лет, до операции, со зрением минус восемь на один глаз и минус пять с половиной — на другой, когда над очками в школе смеются, а без очков вместо людей только смутные пятна, — поневоле начнешь замечать.)
…Не знаю. Рогволд, в принципе, тоже чуть вразвалочку ходит — он верховой ездой занимался, Эдик сказал. Так вот эти, судя по походке, были кавалеристы со стажем.
…Поезд возник, когда один уже прыгнул в телегу, а второй отвязывал лошадь от куста. Вечная беда железнодорожных аварий — поезда являются ниоткуда. По крайней мере, почему-то всегда так кажется.
Паровоз. Черный цилиндр на колесах — с какими-то непонятными выступами, с дымом из трубы… Я оглянулась. Наши глядели завороженно — все, кроме Рогволда, который вообще тянул за рукав Эдика — явно собирался что-то спросить. А Ваня, не отрывая взгляда от паровоза, вдруг шагнул вперед. Обернулся, прощально махнул нам рукой…
Я вцепилась в него.
— Куда?
— Теракт! — крикнул Ваня, вырываясь. — Там люди!
Я висела на нем. Шнур тлел. Дымил. Вонял. Паровоз, приближаясь, тоже дымил — а еще гремел и лязгал. За ним шлейфом летели подхваченные ветром палые листья.
— Уходим, — сказал Эдик.
А дальше…
— Там люди! — отбивался Ваня. — Там… Пусти, я остановлю! Пус-сти… ты…
Слетели очки; он стряхнул мою руку. Эдик был от него дальше всех; с ног Ваню сбил Рогволд — как-то, мне показалось, даже профессионально. И в тот же момент опомнившаяся Пикачу прыгнула брату на спину.
Любой из них в отдельности свалил бы его в сторону. Но результат незапланированных совместных действий оказался парадоксальным — Ваня рухнул прямо в сферу. Провалился. Упал на четвереньки в полуметре от ящиков с взрывчаткой.
Двое в телеге скакали к лесу, нахлестывая лошадь.
Он перепрыгнул через ящики. Размахивая руками, бежал по рельсам — навстречу поезду. Его заметили — паровоз засвистел. Высунулся, неслышно в грохоте крича, машинист в фуражке.
И был плачущий голос Пикачу:
— Кретин! Вернись! Жертва аборта!
А ведь он слепой без очков, поняла я. Он не сумеет оценить расстояние до поезда…
Эдик держал Рогволда за плечи. И, увидев его лицо, я поняла — он НЕ ПОЙДЕТ. И Рогволда не пустит. И если нам с Пикачу вздумается совершать подвиги, нам придется заняться этим самим.
Мне нечем гордиться. А Пикачу, наверно, просто остолбенела от ужаса… Но мы бы все равно не успели. Никто бы не успел.
Грохот налетел с ветром. Черная клепаная морда — с чем-то, как мне показалось, вроде дверцы спереди, с какими-то железяками, смахивающими на поручни… Вой, свист, лязг, дым — черный, едкий… Дорога летела под колеса. Машинист кричал, срывая голос. Он тормозил изо всех сил, состав останавливался за десяток метров до взрывчатки, — но…
— Ваня! — тонко закричала Пикачу. — Ванечка!
Наверно, в последний момент Ваня сообразил, что затормозить перед ним машинист не успеет. Что давно покойных (с нашей точки зрения) людей он спасает ценой собственной жизни. И шарахнулся в сторону. Но тоже уже…
…Был удар. Был вопль Пикачу. Последнее, что я помню: догорающий шнур и брызги крови на невидимой стенке «границы». И как они медленно стекали — по воздуху, как по стеклу…
И как полусфера исчезла. Вдруг. Будто лопнул пузырь на воде.
Пикачу упала в обморок.
…Эдик бил ее по щекам. Пикачу открыла глаза — и мне показалось, что она сейчас даст сдачи. Но она просто смотрела на него. А он смотрел на нее — и угрызений совести не было у него ни в одном глазу. Он, видать, просто не считает, что подвиги должен совершать непременно мужчина. В конце концов, это ведь не его брат, верно?
Шум идущего поезда донесся из-за леса — мы все обалдело завертели головами. Там, за рощицей, была, конечно, железная дорога — та самая обходная, построенная после войны и заброшенная в семидесятые…
Мы снова бежали через луг. И впереди, спотыкаясь, мчалась Пикачу, и легкое платье ее рвалось, цепляясь за траву. Там, за перелеском, электричка вопила, тормозя; электричка явно собиралась на кого-то или на что-то наехать…
Когда мы выскочили из-за деревьев, состав уже стоял. Обыкновенная современная электричка, зеленая с красными полосами — черт знает, как ее занесло на этот путь, по которому не ездили тридцать лет… где провода, правда, сохранились, но рельсы проржавели, должно быть, насквозь…
От состава, надрываясь матом, бежали люди в форме. А в нескольких метрах перед ними лежало то, что еще недавно было человеком в серых плавках — и рельсы, и бетонные шпалы, и проросшая между ними трава были залиты кровью.
(Бедная, бедная я… и так далее по тексту.)
Он просто был маленький. Глупый. Он еще не знал, что совершать подвиги — страшно и больно…
Мне нечем хвастаться. Но и стыдиться я отказываюсь. В конце концов, вздумай Ваня прыгнуть с крыши головою вниз — неужели моим человеческим долгом было бы сигануть следом и ловить его в полете? Уж если у Эдика ни в одном глазу — у Эдика, который МОГ с ним справиться и вытащить силой, чего обо мне, между прочим, сказать нельзя…
День веселого пикника с грустным финалом завершился в милиции.
…Электричка шла из Новгорода в Лугу. Как и зачем она попала на заброшенную ветку, машинист объяснить затруднялся. Нет, он помнил, как ехал, помнил, как ругал ржавые рельсы, — но зачем свернул на развилке (а автоматическая стрелка почему-то оказалась переведена именно так, что свернуть было можно, и виновных не нашли) сказать не мог. Пассажиры и вовсе ничего не поняли — только проклинали тряскую дорогу.
Тело лежало в шести с лишним метрах от головы состава. И состав не подъезжал к нему — на таких рельсах скрыть следы невозможно, да и пассажиры не помнили, чтобы электричка шла задним ходом. И труп не перетаскивали из-под колес. И машинист клялся, что заметил Ваню уже лежащим — а никакие другие поезда здесь в последние почти тридцать лет не проходили. А человека явно сбило поездом. И все тут.
И были еще мы, вравшие путано и вразнобой (шли все вместе, а он отстал и заблудился, а мы услышали шум поезда, прибежали — а он лежит…) На фоне общей невообразимости ситуации — сошло. В милицейском коридоре рыдающая Пикачу зашептала было, что расскажет правду, — Эдик холодно заявил ей, что она едва ли облегчит родителям горе от потери сына, поставив их перед необходимостью навещать дочь в сумасшедшем доме.
Правды никто не сказал. Рогволд, тот вообще держался так, словно развороченных железными колесами трупов на своем веку видал-перевидал. Сказано врать — врал. Да так, что ему в кино бы играть с такими способностями. А меня рвало в милицейском сортире, и пожилой мент отпаивал меня минералкой.
Выпустили нас только на рассвете. Пикачовская «девятка» катила по утреннему шоссе — сохнущая после ночного дождя дорога стелилась под колеса, рябила под солнцем и ветром лесная листва, и солнечные огоньки, как с горки, катались по давней трещине на ветровом стекле. Все боковые стекла были опущены, салон продувало насквозь; на переднем сиденье, рядом с Эдиком, плакала Пикачу. А на заднем, рядом со мной, спал себе Рогволд, подсунув под голову Пикачовскую джинсовку.