Лиза Белоусова

Красный сейд

Все началось весной; та подкралась, как зверь на мягких лапах. Снег таял, капеґль барабанила по окну, а в воздухе витало обещание чего-то – мокрого, тягучего, мучительного, – словно что-то вот-вот произошло бы. Что-то огромное, что-то вроде судьбы. Хотелось метаться из угла в угол, выть, скулить, кусать себя за хвост, а еще – бежать, как бездомная и безродная собака. Просто так, без припасов, без плана, дальше и дальше, пока пейзаж не станет таким плоским, что небо коснется земли.

Я представляла себя посреди ничего, отсыревшей от измороси статуей во мхе, на которую никто не смотрит. И каждое утро думала, как кто-нибудь зайдет в мою квартиру, оставленную позади, затянутую паутиной и пылью, с воздухом, пропахшим клеем, – пока я стою, стою, стою там. Ни живая ни мертвая. В тишине, совершенной и хрупкой, как озерная гладь.

Мама говорила, это у меня от отца. Его тоже вечно манило куда-то – только в отличие от меня он всегда уходил… пока в конце концов не пропал совсем. Из воспоминаний о нем остались лишь каштановые кудри и то, как он мурлыкал что-то, меряя комнату шагами. Точь-в-точь как я иногда. Мать вообще часто повторяла: «Ты совсем как он», – с нежностью, потому что хотела, чтобы я любила его, а я не замечала, как слой за слоем лепила из себя кого-то другого. Лишь бы не как отец, лишь бы не выгрызть в ком-то то же пустое пространство, что и он во мне.

Однажды, еще в начальных классах, я собрала рюкзак со спичками, чипсами, газировкой и геймбоем. Кинула его в прихожей, пока зашнуровывала кроссовки; мама еще не вернулась с работы, в коридоре кружила книжная пыль. Отличный момент, чтобы улизнуть, – в карманах даже наскреблись монеты на электричку. Я уже почти перешагнула порог, когда перед глазами встала картина: поворот ключа, мама, вешающая куртку в прихожей. Она крикнула бы: «Я дома!» – но встретили бы ее лишь молчание да немытая тарелка в раковине. Она окликнула бы, как в лесу: «Дина! Дина!» Громко тикали бы настенные часы, а я бы все не возвращалась, и она сидела бы на диване одна, со своим любимым журналом, который не могла читать, уставившись в никуда.

Кроссовки я отшвырнула и никогда больше не надевала, однако это не означало, что дорога не сводила меня с ума. Напротив: пела еще настойчивее, как сирена, разгневанная тем, что моряк отверг ее дар. Но я знала – отпусти я себя, остановиться не получилось бы: какие-то силы носили бы меня, пока не забрали окончательно, и на маминой прикроватной тумбочке появилась бы еще одна фотография. Мы с отцом встали бы в ряд, два ее любимых призрака, и она оглаживала бы наши лица уставшей рукой, одинокая женщина, запертая в некогда счастливом доме, откуда все ушли, не проронив ни слова.

К сожалению, заткнуть уши воском я не могла, зато вполне успешно притворялась, будто никаких голосов нет. Однако рано или поздно сломалась бы, как ломается каждый, кому знаком зов – приключения ли, бездны или охоты. Есть вещи, перед которыми плавится самая стальная воля, вещи, в которых мы растворяемся.

Неудивительно, что это случилось весной: в этом году она наступила слишком рано и разлилась, словно ртуть. Таблетки, что я пила, не успели подействовать, и реальность зыбилась, так что на нее было никак не опереться, и я тонула, соскальзывала, захлебывалась. Хохот детей, лай собак, музыка из колонок и пролетающих мимо автомобилей нарастали так, что гудело в висках. Я запирала окна, распластывалась на полу и судорожно включала медитацию на наручных часах – трель индийских колокольчиков, в такт которым нужно вдыхать и выдыхать, изгоняя хаос в дальние области сознания. Только он не исчезал совсем – клубился вулканическим дымом, обещая просочиться сквозь расщелины.

Я твердила себе: будь здесь. Будь здесь – и держала демонов на цепи. В этом не было ничего нового; я давно научилась, как с этим справляться. По крайней мере, так казалось… Пока в гости не приехала мама.

Она улыбалась, когда я открыла ей дверь, но улыбка угасла, едва она ступила на коврик при входе. Я вдруг осознала, что в квартире сгущается наждачная духота, на полках копятся блистеры из-под таблеток, а стол завален пакетами из доставки. Стены, выкрашенные в персиковый цвет, казались блеклыми; и без того тусклые солнечные зайчики меркли, будто канув в тину. Сопротивляясь тяге к побегу, я опять парализовала себя, и тернии опутали мой дом. Нашептывали: двинешься – и пропадешь, и никогда не найдешь путь обратно или не захочешь искать.

Мама несмело шагнула в зал. В своем задорном «пчелином» пальто и фиолетовых гольфах она казалась лишней здесь; ее хотелось вытолкать прочь, уберечь от меланхолии, пока она не заразилась. Стыд уколол и заныл, и я прижалась к дверной раме, нервно прикусив ноготь мизинца. Мама коснулась сушеной лаванды в вазе, поморщилась, когда отогнула шторы и обнаружила разводы на подоконнике. Лучше бы она ткнула лицом в грязь, но она никогда так не делала – лишь скинула одежду на диван, сказав:

– Давай-ка освежим атмосферу, – и распахнула балкон, засуетилась, выметая и выгребая все ненужное. По полу гулял еще по-зимнему морозный сквозняк, но чем холоднее становилось, тем легче было двигаться, и я увязывалась за ней: сливала из ведра черную воду, отжимала и меняла тряпки, вытирала зеркала. Вскоре все благоухало сиренью и лимоном; тюль колыхался на ветру, щебетали птицы. Поясницу приятно ломило, и я, несмотря на то что продрогла насквозь, упиралась в кухонный кафель босыми стопами, чтобы чувствовать остро и ярко. Не только прохладу, но и пар от кружки с чаем, вьющийся на тонком, будто пряжа, свету – солнце за прозрачными окнами клонилось к закату.

Впервые за долгое время мне было почти хорошо. Мы пили чай, окуная в кипяток задубевшие баранки, и, не включая лампы, ловили тот миг, когда сумеречная лазурь вылиняет в ночную серость. Вечерело по-прежнему быстро – мартовские дни еще не окрепли – но, когда мама встрепенулась в кресле и я оторвала взгляд от неба, оказалось, что в комнате совсем темно. Что-то тревожное – громадное, но бесшумное – заскреблось в затылке.

– Тебе нужно что-то решать, – мягко, но настойчиво сказала мама. – Так нельзя.

– Я в курсе, – хмыкнула я. Мы повторяли одно и то же, одно и то же, по кругу, уже много лет.

– Дина, тебе скоро двадцать восемь. Не уступай страху свою жизнь. То, что случилось с папой, тебе не грозит. Ты просто жрешь саму себя.

Если бы тебе угрожало что-то родовое, оно бы настигло тебя давным-давно. Но я не считала, что меня гложет проклятие; скорее кто-то, у кого нет имени. Кто-то, с кем отец заигрывал, давая повод украсть его, – а я, спасаясь, играла в прятки.

– Возможно, стоит попробовать что-то новое, – продолжила мама. – Чаще всего дурные предчувствия не сбываются, дорогая.

С той лишь разницей, что сбываются. Редко, но всегда – когда расслабляешься и допускаешь, будто все может сложиться просто замечательно.

Я не могла сказать, почему позволила поводку выскользнуть из пальцев. Может, у мамы получилось убедить меня; может, я поверила, что в самом деле нуждаюсь в глотке свежего воздуха. Но скорее всего, хищник, что крался за мной, тот, кто забрал отца и вынюхивал запах его крови, наконец нашел и его дочь. Переплел дороги, чтобы каждая вела к нему.

Едва ли у меня был выбор, поддаваться или нет, но я винила весну. То, как она стекала по небесному полотну, словно дождь-слезы по церковным витражам, пульсирующая, всеобъемлющая. Распускалась, звала. Какая-то часть меня билась в клетке, мечтая – нет, умирая – причаститься чему-то, испытать что-то, с чем соединены остальные, но не я. Просто выйти на улицу, раскинуть руки и почувствовать, как солнце осеняет меня, греет изнутри; и если ринуться со всех ног, можно будет перегнать коршуна или орла.

Все решилось прозаично. Наверное, я повернулась к форточке, из-за которой веяло пьянящей сладостью. Что-то вонзилось под ребра, дернуло беспощадно, как если бы то, что рвалось на свободу во мне, натянуло цепь. И мама заметила; не могла не заметить, ведь трещина в моей защите зазмеилась, точно скол по фарфору – не нужно и стараться, чтобы разбить.

– Предложу кое-что, – заговорщицки подмигнула она. – Вариант, с чего начать.

* * *

Вариантом оказалась ее коллега, улетающая в Дубай. Я о ней слышала: молодая, дерзкая, амбициозная. Они с мамой обедали вместе, когда та приезжала из Питера. Мне она представлялась высокой леди с обманчиво-небрежным блондом и почему-то с красной помадой; одной из тех женщин, что в одной руке взбалтывают в бокале просекко, а второй гневно печатают что-то на макбуке. Какая она, я, впрочем, так и не узнала: ей нужен был кто-то, кто позаботился бы о ее даче в Карелии с июня по октябрь, и, когда мама предложила меня, она сразу отдала ей ключ – мы даже не созванивались. Пока я пересекала границу Ленинградской области, коллега-с-красной-помадой-а-может-и-без обустраивалась в апартаментах с видом на «Бурдж-Халифа».

Список того, за чем нужно проследить, она направила через мессенджер, с аккаунта без аватарки, заодно с: «Ни в чем себе не отказывай». Там не было ничего сложного: от меня требовалось лишь занимать место, создавая иллюзию, будто в доме кто-то есть. Словно так она обхитрила бы его, и он не покосился бы и не скукожился, как часто случается с избами, где никто не живет.

Совесть не давала покоя: его могла бы снять семья с двумя детьми и собакой или айти-специалист с выгоранием. Кто-то, кто заплатил бы. Но она пустила туда меня, потому что мама наверняка рассказала, как мне трудно, но она борется – ей бы отдохнуть на природе… это бы ей очень помогло… Однако грех был жаловаться: фотографии дачи словно скопировали из каталога элитной недвижимости. Два этажа, просторная веранда с подвесным креслом; внутри – дерево, шкуры, отполированная черная посуда. Идеальная, дорогая простота – и все это прилегало к озеру с островками, рассыпанными, точно ягоды.

– Кстати, – обмолвилась мама, – к ее участку относится кусочек леса. Можно собирать чернику. Морошку вряд ли, но может, и повезет.

И я представляла себя на опушке – на заре, пока спят даже птицы, так что, если постараться, можно выпить их сны, смешанные с росой. С низин крался бы туман, и ели в нем казались бы великанами; я брела бы сквозь мглу, исчезая во тьме, разлитой между стволами.

Приятная фантазия. Она вертелась в мыслях, пока я запихивала в сумку репелленты, несколько пауэрбанков и протеиновые батончики; заманивала дальше, глубже. Нашептывала соблазнительное: там тебе станет лучше. Тебе это нужно.

Я никогда не думала настолько оптимистично; настолько, что подозревала – те мысли вовсе не мои. Стоило извиниться и вернуть ключ, но я устала. Наверное, волк, даже сытый, все равно смотрит в лес. Не то чтобы я считала себя диким зверем, и тем более волком, однако, ожидая июнь, сгрызла ногти под корень; в путь, в путь — билось в венах, как адреналин в ком-то, кто балансирует над обрывом и убежден, что бессмертен. Карелия снилась каждую ночь: будто я лежала на берегу реки, извивающейся в каньоне, и все вокруг сверкало и серебрилось, залитое солнцем – столь ярким, что свет исходил будто бы отовсюду и ничто не отбрасывало тени.

Лето проклюнулось из весны, точно древо из праха. Мама меня не провожала: уезжала я до рассвета, по пустой Ленинградке, подернутой апокалиптичной вуалью. Только обнимая меня на прощание, зачем-то предложила:

– Может, перенесешь на другой день? Дом не рухнет, если приехать чуть позже.

– Почему? – изумилась я.

– Солнцестояние, – поджала губы она.

Отец исчез, а его самолет взлетал как раз на солнцестояние. Мама запомнила, потому что это его позабавило, а она, пока ждала его звонка после приземления, сидела у окна и смотрела на солнце. Подстерегала тот миг, когда оно встанет в высшую точку. Но он так и не позвонил.

– Ты же в такое не веришь, – упрекнула я. И из чувства противоречия заправила полный бак накануне мидсоммара, поставила пункт назначения на карте, а к моменту, как проехала через пропускной пункт на платную дорогу, – почувствовала, как уступила. В животе развернулась невесомость; сжимая руль, я расхохоталась, безумно даже для самой себя. Белое солнце сияло впереди, будто вело меня лишь оно – пылающее, торжествующее око. От весны ничего не осталось; лето застыло оплавленным воском: нет ничего, кроме него, и никогда не будет.

Сдаваться было приятно. Удовольствие портил лишь едва уловимый голос, напоминающий о последствиях.

* * *

Путь выдался легким; рокотал мотор, ревели мчащиеся мимо фуры, а на горизонте, словно мираж, колыхались города. Я опустила окна, щурясь встречному ветру, и не сомневалась, что, если провести ладонью по очертаниям высоток, они размажутся, как пар по стеклу. Время от времени я тормозила, чтобы перекусить – сэндвичем, шоколадом или пирожком из «Точки». Прислонялась к бамперу, горячему, словно лошадиный бок, и никуда не спешила: путешествие так и так заняло бы двое суток. Первые – до северной столицы и чуть дальше, а вторые, после ночевки в мотеле, – через лес, скалы и костелы. Я добралась бы затемно, если бы нигде не ошиблась.

Но я ошиблась. Сворачивать с широкой дороги, ответвляющейся от шоссе, нужно было лишь в конце пути – полтора несчастных часа по тропе сквозь лес, да и то – по хорошо раскатанной местными, утрамбованной уазиками и «газелями». Я даже не нервничала, хотя должна была бы известись, как и всякий раз, когда попадала в непривычную ситуацию. Но шоссе ровно стелилось сквозь болота и поля, над которыми, а затем и среди мраморных выступов, поднимающихся из-под земли, словно вот-вот застонала бы метель. К третьему часу, наматываясь на колеса престарелой «мазды», оно стало добрым другом – усыпило бдительность, как проводник, подливающий яд в мед, и когда я спохватилась, что что-то не так, было уже слишком поздно.

Хотя, если честно, слишком поздно было, едва я вжала педаль газа, удаляясь от Москвы, – тогда и рассеялась подлинная реальность.

Я будто погрузилась в сон. Дорога завернулась петлей, так, что порой меня одолевала приглушенная паника – насколько она длинна? Как долго я кружу так? Не смеются ли надо мной березы и сосны, зубами-шипами обрамляющие шоссе? Природа менялась, как меняется ткань сновидения – пока тебя не осеняет, что все здесь абсолютно иное, не такое, как было в начале, и не такое, как будет в конце. И чем дальше я продвигалась, тем более хищной она становилась, словно духи, обитающие здесь, отделялись от стволов и пней, мелькали над низинами, тысячелетние, могущественные, не собирающиеся никуда уходить.

Когда я регистрировалась в мотеле – в фойе с пыльными коврами, где за стеной, в ресторане, грохотал чей-то праздник, – мир утратил осязаемость. Как когда стоишь во сне, гадая, спишь или бодрствуешь, но тут же проваливаешься в илистую топь и ни до чего не можешь дотронуться. Истинным было лишь солнце, необъятное, жгучее в пронзительно-голубом небе. Даже когда я и впрямь заснула – беспокойно из-за рева грузовиков, – мне снилось оно. В самом его центре трепетал алый зрачок, скользящий по всему, что есть и дышит, и когда он скользнул по мне, сузившись, как у кошки, я почувствовала, что он избирает меня. И, стоя на коленях, простерла к нему руки, чтобы оно вытеснило боль и грусть; пустило по жилам жидкий целительный свет.

Наутро, когда я сдавала ключи угрюмой девушке за стойкой, солнце горело, заглядывая в окно. Будто из другой вселенной или оборотной ее стороны, качающееся среди облаков, точно талисман, пригвожденный к картону. Я тряслась под его взором, и кто-то другой уточнил бы, нет ли у меня температуры, но девушка за стойкой ничего не сказала. Лишь вручила подписанные бумаги:

– Осторожнее на дороге, – и, пока я направлялась к выходу, не отводила от меня глаз. Ее взор упирался в спину; прежде чем сесть в машину, я повернулась к ней, едва ли не бросая вызов. Та не стушевалась, не потупилась; только смотрела. Черными-черными глазами. Солнце стояло выше, чем положено, и тени графитными штрихами очерчивали ее мраморное лицо так, что оно казалось бледной твердой маской на силуэте, похожем на человеческий.

Спустя минут сорок меня стошнило. Я даже не успела остановиться как следует – резко затормозила посреди единственной полосы и согнулась над раскрошившимся, в проплешинах, асфальтом. Вывернуло меня вчерашним рыбным пирогом, заказанным в номер. Отерев остатки еды с губ, я глотнула отвратительно теплой воды из литровой бутылки, а в бутылке поменьше развела лекарство. Кожа слиплась и пылала; никто не ехал ни туда, ни обратно, и я расплылась по водительскому сидению посреди проезда, даже не захлопнув дверь.

Можно было развернуться. Мотель полупуст, вопреки отпускному сезону; угрюмая девушка нашла бы номер – я отлежалась бы, пришла в себя, а матери соврала бы, что машина сломалась или меня укусил клещ и я возвратилась в питерский травмпункт. Однако впереди замедлились чьи-то «жигули», и я поспешно сдала вбок. Тошнота унималась; ущипнув себя за запястье, я включила на часах мелодию с колокольчиками: будь здесь. Будь здесь – и поехала дальше.

Идея, что есть места, завлекающие жертву, как венерина мухоловка, даже не приходила мне в голову. Я просто отравилась, отмахивалась я. Приеду на дачу Анжелы – Ангелины – или как там ее – и все наладится.

Скорее всего, тогда это и произошло. Поворотный момент, роковое ответвление. Налево пойдешь – коня потеряешь, направо пойдешь – голову потеряешь. Даже на прямом – вперед или назад – пути я умудрилась решить неправильно.

* * *

К старушке, торгующей у обочины, я вышла, когда солнце уже клонилось вниз. Поблизости не стояло ни единой деревни, а последнюю хижину-руину я миновала еще до полудня, и тем не менее старушка устроилась на тряпичном стульчике, разложив перед собой кульки и банки. В иных обстоятельствах я бы поежилась: пожилая женщина в глуши, подстерегающая у поворота, – жутко — и добавила бы скорости. Но на раскладном столе, на белоснежной скатерти, наливалась цветом земляника; язык защекотало кремовым вкусом из детства – как когда ложкой загребаешь толченые ягоды со сливками. И я не устояла. Иногда мама покупала у таких бабушек лисички, клюкву или семечки – вряд ли что-то пошло бы не так.

Когда мотор заглох, в воздухе повисла плотная тишина. Нарушал ее лишь шелест ветра, вкрадчивый, как если бы сама чаща затаила дыхание, да хруст моих шагов. Женщина улыбнулась; в чуть слезящихся глазах сверкала доброта – смешливая, свойственная людям, к кому судьба отнюдь не ласкова. Загрубевшие, в мозолях, пальцы почернели от тяжелой работы, и, когда я встала перед ее незатейливым прилавком, она огладила ими крышки солений. Мне вдруг страшно захотелось прильнуть к ее груди, чтобы она убаюкала в объятиях и пообещала, что все будет в порядке.

– Можно земляники, пожалуйста?

Прозвучало хрипло, как по наждачке.

– Свежая, луговая, – сказала женщина, – только на заре собрала, – и принялась ловко сгибать «рожок» из пожелтевшей газеты. Затем щедро зачерпнула ягоды лопаткой, какой обычно забавляются дети в песочницах, и насыпала в «рожок», пока не образовалась горстка. Раскиснет, определила я; надо бы попросить банку, но я не стала. Только улыбнулась, вымученно, будто в щеках порвались какие-то нити.

– Сколько?

Старушка цыкнула и пошлепала меня по тыльной стороне ладони, едва касаясь.

– Нисколько, милая. Тебе это нужно – сразу видно, недомогаешь.

Испарина въелась в лоб; захотелось соскрести ее, смыть, содрать. Я смутилась, полезла в задний карман за наличкой.

– Нет, бабушка, я так не могу. – Но она перехватила мое запястье; не то чтобы крепко, скорее внезапно. Как-то глупо подумалось, что она могла бы сломать кость. Словно уловив мои мысли, она отпустила, с сочувствием подталкивая «рожок» ближе: бери, бери, к самой груди бери.

– Тебе еще пригодится. Заплутаешь – ничего не ешь, а земляники тебе на сколько-то хватит.

Странно. Очень странно. И неловко.

– Плутать не планирую. Но мне нужно съезд найти, вот к этому озеру… – Я показала ей скрин из карт, параллельно подкладывая пятьсот рублей под скатерть, так, чтобы их не сдуло, но и чтобы она заметила, когда будет складывать свои пожитки. – Не подскажете, где он? Сеть совсем не ловит.

– Как не знать, – фыркнула старушка. – Скверный этот съезд, много машин разбилось, туристы терялись – кого вывели, а кто сгинул. Тебе зачем туда?

– В гости пригласили. Друзья с работы.

Она кивнула:

– Славно, славно. Но ехать осторожно надо, – и бесцеремонно взяла смартфон: – Вот.

Нестриженый ноготь застучал по экрану, прочерчивая незримую линию. Она разъяснила подробно: от шоссе отделится тропа, а от нее еще несколько троп, каждая уґже предыдущей – держаться нужно самой широкой. Я поблагодарила ее и уже направилась к «Мазде», когда она зачем-то окликнула: «Девушка! Девушка!» Донеслось словно издалека; верхушки елей раскачивались, как морские гребни, если смотреть из-под воды. Женщина с шутливым упреком погрозила купюрой:

– Отвечу честностью на добро. Та дорога пролегает через Красный Сейд [1] – сила его влечет духов, а они любят красть людей, особенно тех, кого считают своими. Завтра большой праздник, солнцестояние, и все духи этой земли будут плясать подле него. Не смотри по сторонам и помни: все, что видишь, – неправда. Не сворачивай с тропы, и никто тебя не тронет.

Во рту появился привкус гнили, но я сглотнула его, стараясь не коситься на кулек с земляникой; отчего-то я была уверена, что в нем копошатся черви и мошкара. На негнущихся ногах вернулась в салон, завела машину и лишь двести или триста метров спустя осознала, что не дышу. Ягоды рассыпались по пассажирскому сиденью, пухлые, румяные, совершенно обычные; выругавшись, я поправила зеркало заднего вида – пожилая женщина должна была отразиться в нем, крошечная фигура, маленькая история, которая позже, возле камина, покажется мистической и забавной. Но в нем не проглядывало ничего, кроме пыли из-под колес, будто я говорила сама с собой.

* * *

На тропу я съехала там, где подсказала старушка, – возле дерева, помеченного синей лентой. «Мазду» подбросило, что-то ухнуло под капотом, мелкие камни застучали под шинами; солнечный диск размазывался по краям, насаживаясь на ели-пики. Я опаздывала, но сохраняла спокойствие: отсюда до дачи Анфисы – Агафьи – или как там ее – не больше полутора часов. А летом в Карелии закат наступает позже, если наступает вообще. Но, как бы я ни увещевала себя, сердце билось заполошно, а колени ныли, словно готовясь к тому, чтобы бежать. Это глупо, разъяренно тыкала в наручные часы я, тут все прямо, прямо и прямо, никто не заблудится в двух соснах. Индийские колокольчики звенели непрерывно, но вскоре их едва ли можно было различить сквозь лязганье машины, мотающейся по колдобинам.

Возможно, я специально не обращала внимания на время, будто стремилась отстрочить момент осознания, что это все-таки произошло. И заволновалась по-настоящему, лишь когда ориентиры, намеченные заранее, все не вырастали и не вырастали. Лес длился, точно лабиринт, сгущались сизые сумерки. Я вжимала педаль газа, но тропа будто не двигалась с места. Батарейка часов иссякала, бензин – не очень, и я похвалила себя, что наполнила бак на последней заправке, а вдобавок еще и пару канистр в багажнике.

Впрочем, они едва ли потребуются, гнула свою линию я, я доберусь – чуть позже, но какая разница? Лишь когда свет в вышине погас, будто лепесток свечи, проглоченный парафином, я достала из кармана телефон. Руки ощущались закоснелыми, чужими. Как вообще можно заблудиться на прямой полосе от пункта А к пункту Б? Где я повернула – или не повернула – не туда? И где я теперь? Представились съемки с дрона: беспредельные лесные массивы, хвойные дебри, покрывающие квадратный километр за квадратным километром, словно кордицепс, пожирающий нервную систему этой земли, зарывающийся в почву голодными древними корнями; куда ни ступи, они почуют тебя – сигнал передастся по грибницам, по щупальцам лишайника, и тебя настигнут, осушат до дна.

Телефон не разрядился, но столбики связи исчезли. Я упрямо нажала на кнопку вызова – не раздалось ни единого гудка. Ладони так вспотели, что смартфон едва не выскользнул, провалившись под кресло; я судорожно задышала, как учил терапевт, – просто паническая атака, воздух проходит в легкие, легкие качают воздух, ты не упадешь в обморок. Нужно было остановиться, но сама мысль об этом сковывала леденящим ужасом – нельзя стоять, когда вокруг лес, лес, лес на километры окрест. Тем более такой лес – старый, в котором царствует то, что в городах даже не водится.

Я включила фары, но стало еще хуже: тьма опустилась резко, убила свет, заняла собой все пространство. Не было видно ничего дальше вытянутой руки, как если бы я не ехала за рулем, а шла пешком, продираясь сквозь мрак. Иногда вдоль тонкой грани, где истаивал электрический ореол, выныривали зловещие формы: кривые остовы берез и осин, унизанные лентами, похожие на шаманов, выкапывающихся из могил; пирамиды из камней, сидящие на гранитно-мраморных выступах и подле оврагов, словно стражи-тролли. Я закрыла окна, но даже так внутрь проникало гортанное угуканье, будто что-то устроилось среди кроны.

Незадолго до сумерек я фотографировала ленты, пирамидки и спирали, выложенные галькой, как обыкновенная туристка. Но теперь они пугали, как в пасмурный день пугают соломенные чучела в кукурузном поле, облепленные воронами, или символы, вырезанные на дубовой коре. Геолокация не работала, и как бы я ни звонила матери, телефон оставался бесполезен – только неумолимо убывала зарядка. Смятение и отрицание перезревали в отчаяние: что делать? что вообще можно сделать?

Вспомнился урок английского в школе: для нас решили провести игру – будто мы потерпели авиакатастрофу и самолет упал в пустыне. Учительница раздала опросники – что вы предпримете в критической ситуации? – где за каждый верный ответ присваивалось три балла. Первый вопрос был: «Будете ли вы ждать на месте или отправитесь на поиски спасения?» Я увидела не себя, а отца: с раной на предплечье, в запыленной рубахе, с горящим взором, точно знающего, как привести команду домой – герой, принц Персии. И написала: отправлюсь на поиски спасения. Неверный ответ – минус три балла.

Только вот я не могла припарковаться у кромки леса, наводненного чем-то, что не хотелось осознавать. Не могла и подумать о том, чтобы забиться под заднее сиденье и слышать шепот, рычание, хихиканье, свист, подкрадывающиеся к стеклу… заглядывающие внутрь… Едва ли что-то напрыгнуло бы на автомобиль, гонящий так быстро, как только возможно, чтобы не разбиться. А если ждать на месте, несколько суток спустя кто-нибудь нашел бы мою «Мазду» с дверьми, раскуроченными чьими-то когтями; в салоне пахло бы мятой и трухой, но меня бы в нем не было. Меня бы не было нигде.

Я не смотрела по сторонам. Старалась сосредоточиться на трели колокольчиков, хотя они затихли бы совсем скоро – часы уже начинали мигать. Нечисть отступает с первым криком петуха – бензина хватит; его придется переливать из канистры, но не в полночь и даже не в ведьмин час, это займет лишь минуту – пережить минуту вполне реально, так?..

А затем сбоку, в мерцании фар, мелькнул человек. Я промчалась мимо, но успела уловить каштановые кудри, дождевик, пухлый рюкзак за спиной – и ботинки; массивные берцы. Такие же стояли у нас в прихожей, и мама шутливо хлестала отца тряпкой, если они вдруг оказывались где-то еще.

По инерции я проехала чуть дальше – и жестко ударила по тормозам; в машине что-то скрипнуло. Дрожащей рукой наклонила зеркало заднего вида, но оно показало лишь алчную темноту и березу-арку, свесившуюся над тропой, точно чья-то длинная шея без головы. Часы, жалобно всхлипнув, разрядились; собственное дыхание раздулось, как воздушный шар или газовый баллон. Только щелкни зажигалкой, и рванет.

Невозможно – невероятно, – чтобы отец был здесь. Но если он тоже заблудился… если выжил в какой-нибудь сторожке со Второй мировой… Он охотился и ставил силки, отличал ядовитое от съедобного. Быть может, его даже нашли, но он отказался возвращаться; говорят же, что в людях, потерявших дом, что-то ломается и им становится нужна лишь свобода – настолько, что они не смогли бы вернуться, даже если бы захотели.

Старушка предупреждала ничему не верить, и, вопреки проклевывающемуся припадку, я намеревалась внять ее совету: я чем-то отравилась, мне плохо, возможно, у меня жар, и я потерялась в одном из самых таинственных лесов России, неудивительно, что меня одолели галлюцинации. Однако когда я уже почти завела мотор, меня позвали:

– Дина! Дина!

Я не могла узнать его голос – он ушел слишком рано, настолько, что, если бы не снимки на тумбочке в маминой спальне, я бы забыла его лицо. Но что-то откликнулось, наивное, детское – и предательское. Потому что, конечно, он не мог быть здесь, как бы я ни убеждала себя в обратном. Неожиданно отчетливо возникла сцена из какого-то сериала, где москвичам разъясняли: «Нас так водят. Леший дороги путает» и «Аука озорничает – притворись, что не слышишь, не то заморочит». И: «Чтобы дороги расплелись, надо одежду наизнанку вывернуть, правый сапог на левую ногу надеть, а левый на правую».

Я не усомнилась ни на секунду, стаскивая свитер с футболкой и надевая их наоборот. Но едва потянулась к ключу зажигания, как «Мазду» ощутимо метнуло. Что-то взбрыкнуло под ней, зарокотало, заворчало. Она накренилась, а затем затряслась; я влетела лбом в приборную панель – что-то вязкое, соленое, кровь, обожгло нёбо. От металлического привкуса замутило еще сильнее, но страх перевесил тошноту, и, едва зазвенели стекла, я вытолкнула себя наружу, обдирая ладони и локти. В тот же миг окна лопнули, осыпаясь мелкими осколками. Всхлипнув, я поднялась и ринулась прочь – замирать было нельзя: машина скрежетала, будто вопила, и ходила ходуном. Где-то рядом кто-то хохотал – истерически, надрывая связки.

Надеясь, что рано или поздно тропа приведет хоть куда-нибудь, я бросилась бежать по самому центру, словно, если бы соскользнула на обочину, меня тут же утащили бы. Однако очень быстро поняла, что идти, никуда не сворачивая, не получится: здесь не было ни единого фонарного столба, и, стоило отдалиться от машины, темнота стала кромешной – настолько, что не определить, где верх, а где низ. В попытке сориентироваться я обернулась; фары «Мазды» скакали, вертелись вдали, точно спятившие болотные огни. Что-то хрустнуло под стопой, укололо, и, ахнув, я рухнула куда-то – по острым камням, сучьям и кочкам.

Превозмогая ноющую боль в щиколотке, я встала, но вскарабкаться на холм уже не смогла. Овраги не должны были быть такими крутыми, но теперь вздымались мокрой стеной, с которой соскальзывали пальцы. Я загребала ее, едва чувствуя, как под ногтями застревает каменная крошка и как сырость пропитывает одежду; скулила:

– Нет, нет, пожалуйста, нет… – и что-то во мне дребезжало, как струна перед тем, как оборваться. Этого не могло происходить на самом деле. Я не героиня страшной сказки. Но кто-то смеялся, захлебывался весельем, топотал, а я взбиралась и скатывалась по склону, взбиралась и скатывалась, пока не выбилась из сил. Позади угрюмо молчала громадная чаща. Фонарик, компас, веревка, нож – все, что я взяла с собой «перестраховки ради», осталось в багажнике – даже с ними мои шансы не были велики, но теперь…

Я уткнулась лицом в траву и заплакала.

А затем подул ветер. Легкий, теплый – наверное, южный – и принес настойчивый шепот:

– Дина! Дина, сюда!

Следовать за ним было бы глупо. Я не хотела быть жертвой, спотыкающейся о бурелом и кричащей чье-то имя в тишине, что ненавидит быть нарушенной – только чтобы чудовище с длинными лапами освежевало и распяло меня между соснами. Но нужно было идти хоть куда-то: что бы ни сыграло со мной эту шутку, оно едва ли закончило – никакая нечисть не отпускает людей так просто, – а сталкиваться с ним лицом к лицу я горела желанием еще меньше, чем углубляться в чащу. И, припав на ногу, то ли вывихнутую, то ли раненную веткой, заковыляла в лес. Не к голосу и не от него; просто – подальше от визгливого хохота, звучащего так, будто стая бешеных птиц с человеческими гортанями слетелась на вальс.

* * *

Не могу сказать, как долго блуждала, утратив зрение, без цели и чувства направления. Днем небо было ясным, но теперь сквозь плотную крону не брезжило ни единой звезды. В конце концов, зрачки привыкли к темноте, но даже так я то и дело натыкалась на стволы, падала и ни за что не указала бы, откуда пришла. Икала, вытирала слезы, периодически останавливалась, чтобы проглотить всхлипы, но продолжала хромать, утешая себя: Здесь должно быть много деревень. Мама говорила, на озере не будет одиноко, ведь там есть соседи. Я к кому-нибудь да выйду — хотя не видела деревень уже очень давно.

Я словно погрузилась в безмятежный пруд, только вода в нем была черная, а в непроницаемых безднах таилось нечто древнее и гибкое. Дремлющее, пока не тревожить его и не задевать его хвост. Из уважения к нему я старалась не шуметь, хотя не умела ходить, не ломая сучкиґ и не ахая, когда мшистая почва проседала под подошвами. Может, и к лучшему, что фонарь остался в машине: если бы луч проредил тьму, та ощерилась бы, и что-то непременно наказало бы меня за дерзость.

Голос – «Дина! Дина! Сюда!» – преследовал, точно ворон, который хотел, чтобы я шла за ним: улетал вперед, а обнаружив, что я отстаю, возмущенно прилетал обратно, но никогда не приближался так, чтобы его можно было разглядеть. Я брела, брела и брела, молясь, чтобы случайно не угодить в топь; долго, будто даже дольше, чем ехала сюда. И «Дина! Куда ты? За мной!» стало почти привычным, как хлопанье крыльев ночных охотников. В какой-то момент, зацепившись штаниной за бревно, я прошипела:

– Заткнись! Тебе меня не обмануть.

В голосе послышалась обида:

– Дина! Дина!

Но мне сказали не верить ничему, и я положилась на удачу, хотя та не то чтобы когда-либо мне сопутствовала. Впрочем, удача или нет, солнце должно было взойти рано или поздно, и тогда я поняла бы, где восток, а где запад, прочитала север и юг по мху. Оперлась бы о координаты мира, как о посох. Однако время текло, а небеса все не окрашивались полосами зари, будто ночь бесконечно бежала из одной части песочных часов в другую. Желудок, и без того пустой, пронзала требовательная боль, но я не наткнулась даже на ручей, чтобы заполнить его хоть чем-то.

В конце концов – спустя час, или два, или пять – ноги отказались подчиняться, и, привалившись к дереву, я сползла в его корни. Те бугрились, словно предлагая защиту, и я калачиком свернулась между ними, обняв колени. От стресса и броска по пересеченной местности я взмокла и тряслась от холода; к тому же ночь не была теплой. Зуб не попадал на зуб, бедра сводило судорогами. Я сняла свитер, зарылась в ворох листьев, но это не помогло – озноб устраивался в мышцах, прорастая, словно плесень. Как в той глупой фантазии, которой я развлекалась весной: будто, стоя в поле с мокрыми волосами и по-русалочьи бледной кожей, обрету единство с чем-то. Только единства не было; была лишь смерть.

Говорят, те, кто погибает от гипотермии, просто засыпают, но надо мной сон не смилостивился. Я лежала то в сознании, то вне его, и существовала для меня лишь дрожь, дрожь, дрожь, жажда, голод, жажда, жажда, дрожь. И это не заканчивалось. Только нечто, что не было моим отцом, каркало:

– Дина! Дина, вставай!

– Нет, – вяло огрызнулась я.

И сомкнула веки. Я была уверена, что не засну, но дрема – поверхностная, лихорадочная – все же сморила. Полуночный лес проступал сквозь нее акварельными пятнами; наверное, спала я чутко, как дикий зверь, вернувшийся туда, где ему положено быть. Мерещилось, будто я вижу каждый лист в кроне, слышу, как вытягиваются цветочные стебли и наслаиваются друг на друга древесные кольца. И все это – в солнечном свете, в том эфемерном его ореоле, что бывает лишь в детстве, ранним июньским утром. Я лежала в корнях дерева, и вокруг благоухали ландыши; кто-то смеялся вдали, но по-хорошему, как резвящиеся «лесные юноши и девы». Хотелось пойти к ним, но я устала – настолько, что уже почти не чувствовала голода. И не заметила черные глаза, вперившиеся на меня откуда-то – не из этого сна, а из другого, темного, места; мудрые и безумные, как у коршуна.

* * *

Разбудили меня мелодичный соловьиный щебет и свет, яркий, будто над лугом, а не в дремучей чаще.

В дремучей чаще, спохватилась я и взвилась, но тут же рухнула обратно, в колыбель из палой листвы, вскрикнув от боли. День отвоевал свое первенство, но во мне по-прежнему плескалась ночь: я едва выпрямила руки и разогнула скованную поясницу; стесанные ладони, локти и колени раздулись и ныли. Холод, пусть и не убил меня, оставил кое-что после себя – мигренью вреза`лся в вискиґ, ломил кости и, быть может, все еще убивал, просто медленно. Но по крайней мере, я могла оглядеться – и заозиралась, тут же понимая, отчего мне было так тяжело.

Я взбиралась в гору: деревья лавиной спускались по скалистому холму, цепляясь за его покатый бок; тут и там, точно дельфиньи спины, торчали валуны. Лес простирался во все стороны, и ландшафт кренился вниз, как если бы ровная земля была где-то очень далеко. Сквозь крону не виднелось ни единой дороги; ни один столбик дыма не вился из поселка. С курса я сбилась окончательно – бесполезно определять восток и запад, юг и север; я ни за что не вернулась бы к шоссе – не то что к нужному, а хотя бы к какому-то.

В иных обстоятельствах я блаженно потягивалась бы в постели в приозерном домике; уселась бы на крыльце и ела землянику со сливками огромной деревянной ложкой. У Аллы – Алины – или как-там ее – наверняка должна быть сувенирная ложка. Но я отключилась в грязи, к штанам налип мох, и когда я опять попробовала встать, тот раскрошился на пестрые ошметки. Быть может, по заветам учительницы английского, тут и стоило остаться, поставить шалаш, дождаться спасателей. Только вот едва ли меня нашли бы так далеко от брошенной машины, а воспаление в ранах и простуда разделались бы со мной быстрее. Сидеть сложа руки было нельзя.

Неподалеку как раз змеилась узкая тропинка. Протоптали ее совершенно точно не люди, а скорее олени и кабаны, и я не лелеяла надежд, будто она выведет к кому-то, и все же ходили по ней явно много и часто – на том ее конце наверняка бил родник. А пить хотелось нестерпимо.

Едва я оттолкнулась от дуба, приютившего меня, и сделала шаг, второй, третий, подволакивая ногу, как услышала смех. Тот же, что и вчера, – не истерический гогот, а лучистый, серебряный. Так смеются юноши и девушки, перепрыгивающие через костер. Солнцестояние, сказала старуха у обочины; вдруг там такие же приезжие, решившие устроить праздник, и они заберут меня домой?

Только вот нутром, на уровне инстинкта, я знала, что это не так. Первое время я ковыляла по тропинке так резво, как могла, но чем выше, тем более искаженным выглядел мир вокруг – словно в зеркале, отражающем реальность идеальнее, чем она есть. Птицы, пусть и пели прямо над головой, не показывались на глаза, а пчелы, опылявшие цветок за цветком, расплывались золотым пухом; здесь не пищали комары, а впереди стелилась прозрачная дымка, будто скрывающая что-то важное. Слишком прекрасно, слишком благостно. В мифах смертные порой случайно видят запретное – охотник, осквернивший своим взором богиню и ее спутниц, женщина, подсмотревшая за таинством посвящения юноши в мужчину. Я бы отвернулась, но у меня не было выбора, и в конце концов тропинка вывела меня на плато, выдающееся над пропастью.

Добраться до него можно было лишь путем, которым пришла я: другие его стороны круто обрывались вниз. Деревья здесь почти не росли – лишь обрамляли площадку, на которой, словно кладбищенские насыпи, балансировали пирамиды из камней: из гранита и песчаника, из мрамора и, кажется, кварца. А на самом краю, на отполированном валуне, парящем над бездной, громоздился сейд.

Красный Сейд, подсказал голос пожилой незнакомки. Неистово-багровый, словно кровь, сочащаяся изо рта идола. На плоском валуне, похожем на алтарь, лежали три небольших камня, а на них – еще один исполинский валун. Что-то во мне завибрировало от натяжения, от безмолвного, но властного приказа приблизиться. На секунду померещилось, будто он трепещет, как живое сердце, сильное, влажное. Теплое. Почти против воли я представила, как приникаю к нему, вгрызаюсь в него зубами, глотаю скользкий кусок. Насыщаю себя. Заполняю дыру внутри.

Завороженная, я не сразу обратила внимание, что поляна отнюдь не пуста, и среди сооружений из камней и у подножия сейда собрались люди. Все – в белых платьях и рубахах, подпоясанных алыми и золотыми лентами, такими же, как те, что повязывали на древесные ветви. Кто-то играл на гуслях, кто-то – на флейте, но, едва я ступила на плато, музыка и смех смолкли, и все они обернулись ко мне, резко, будто чья-то ладонь дернула марионеток за нити.

Я закричала бы, если бы не сухое горло: за людей их можно было принять лишь издалека, но, если на самом деле посмотреть, становилось очевидным, что их тела – просто форма. Они не двигались, но не так, как не двигаются люди; застыли вплоть до складок на одежде, и мерещилось, будто их челюсти раскроются и обнажат сокращающийся зев, или стоит смежить веки, как они вырастут прямо перед тобой, заглотив твое лицо. Своих лиц у них не было: их скрывали маски, выструганные из дерева, вырезанные из горных пород, сплетенные из соломы, сложенные из бумаги, – и все без щелей для глаз. Но меня они видели. Несколько мучительных мгновений я ждала, пока кто-то принюхается и ринется, заулюлюкает, созывая охоту. Однако они лишь кивнули – одновременно, с жутким шелестом ткани – и музыка полилась вновь. Не-человек с длинными когтями заиграл на свирели, просунув ее в пустоту под капюшоном; девушка с коровьим хвостом, чья кисточка дергалась под подолом, перебирала струны арфы.

Все духи этой земли будут плясать подле него. Солнце – слишком крупное, занимающее треть неба, – пожаром осеняло долины и каньоны, простирающиеся внизу, а духи водили хороводы, пока Красный Сейд источал кровь. Неужели они ее не замечают, поразилась я – струи, окропляющие алтарь, капающие на почву; духи ходили босиком, и бордовые следы отпечатывались на их стопах. Но затем один из них подставил кубок под вязкую жидкость, наполнил его до краев и, опустившись на четвереньки, припал к нему, жадно лакая. Позвонки из его спины торчали, словно у горгульи.

Я пошатнулась, внезапно обессиленная, и упала бы, если бы меня не подхватили под локти.

– Идем. Идем за стол, идем.

Я трепыхнулась еще прежде, чем взглянула на того, кто держал меня, и держал крепко, – рванулась, но он не позволил отстраниться. Повторил:

– Идем. Идем, – и только тогда я обернулась к нему. Больше по случайности – не хотелось видеть вообще ничего, разве что очнуться в собственной постели, но руки юноши, говорящего как ворон, никуда не делись. Он и сам походил на ворона: высокий, по-птичьи несуразный, с копной каштановых кудрей, торчащих из-под вороньей же маски. Разум вопил бей и беги, бей и беги, но нечто темное, бархатное, чужое сглаживало остроту, увещевало – оставайся. Бежать все равно некуда. И я разрешила юноше-ворону усадить меня за стол, ломящийся от яств.

Тот располагался под еловыми лапами, в приятной тени, так, что отсюда открывалась вся поляна целиком. Но мой взор приковывал лишь Красный Сейд; с углами, ограненными так, как не смогли бы отполировать человеческие инструменты, оплетенный тугими жилами. И он пульсировал, как если бы что-то толкалось в нем… дитя в утробе или зверь в яйце. Меня передернуло, и я почти вскочила, чтобы броситься прочь, но чья-то ладонь сжала мое предплечье и утянула обратно.

Девушка в маске-росомахе, тяжелой, выпиленной из мрамора, – единственная маска со щелями, сквозь которые горели черные пронзительные глаза, – поставила передо мной похлебку и протянула рог с пивом. Сочное мясо плавало в бульоне, припорошенное луковыми кольцами; пивная пена лопалась и шипела, и я едва не влила его в себя залпом – так ужасно хотелось пить, заполнить живительной влагой трещины от засухи. Но руки не поднялись: здесь ничего нельзя брать. Заплутаешь – ничего не ешь. Однако голод и жажда мучили, как если бы я скиталась по лесу месяц, а не день. Трое суток без воды, несколько недель без еды, если повезет набрести на орешник, – вот сколько мне отпущено, если не принять угощение. Медовые окорока, рыбные калитки, пирожки с капустой, ягодные горсти, наливные яблоки и груши, плошки с ухой, соленые грибы… на белой скатерти, будто на самобранке, ничего не иссякало.

Музыка завивалась нотным кружевом. Духи вокруг болтали, смеялись, подшучивали друг над другом, чокались рогами с хмелем, нахваливали стряпух и не обращали внимания на меня. Лишь юноша-ворон, заметив, что я не притрагиваюсь к трапезе, клювом подвинул вилку ближе к тарелке:

– Ешь. Ешь.

– Надо поесть, – вторила ему девушка-росомаха. – Это только кажется, что солнце высоко, а не успеешь оглянуться, уже вечер. До заката надо поесть обязательно.

– Что будет, если не успеть?

Она усмехнулась:

– Останешься тут. Одна. А в наших лесах всегда лучше ходить с кем-то, – и заговорщицки наклонилась ближе: – Одинокие призраки самые несчастные, и твари покрупнее часто ими закусывают.

– Я не должна быть здесь.

Она передернула плечом:

– В солнцестояние колесо для каждого поворачивается так, как он того достоин, и если Красный Сейд избрал тебя, значит, тебе предначертано быть здесь.

– Меня ждет мама. Я должна вернуться.

– Врата открываются лишь один раз. Ешь.

– Ешь! Ешь!

Живот вывернуло болью, закружилась голова. От роскошной пищи стелился чарующий аромат, и от желания затряслись руки, но я сглотнула слюну: отчего-то я была уверена, что не смогу остановиться. Буду жрать, жрать, пока стол не опустеет – только он не опустеет никогда. Ото всего – и от оленины, и от кабанины, и от крольчатины, и от грибов, и от ягод, и от трав – тонко, едва уловимо пахло падалью. Быть может, по подносам, мискам и супницам были разложены шматы этого живого заразного камня, что будто бы наблюдал за мной – и ждал, когда я приму его в себя.

На ломтик лука в тарелке приземлилась муха, зашевелила лапками. В воздухе висела илистая духота, и в ней колыхался раскаленный солнечный свет. Вспомнилась книжная пыль, кружащая в коридоре, и кроссовки, с яростью затолканные подальше в гардероб; отцовская фотография на прикроватной полке. И мама, моя неунывающая, несгибаемая мама, порой молчаливо глядящая в окно, пока за ним не начнет смеркаться… будто кто-то вот-вот пройдет по дорожке к подъезду и нажмет на дверной звонок.

Интересно, танцует ли мой отец с духами, просто в другом месте, с созданиями иной земли?

Девушка-росомаха, словно ощутив мою тоску, погладила меня по запястью:

– Ты привыкнешь. Путь к Сейду находят лишь те, кто не создан для людского мира, кому в нем плохо. А с нами тебе будет хорошо. Нам всегда весело, и мы никому ничего не должны, кроме леса.

– Мне не было плохо, – возразила я и повернулась к красному камню. Солнце почти вошло в зенит, сияя точно над Сейдом – хитро прищуренное кошачье око, созерцающее своих детей.

Я не намеревалась сдаваться так просто. Честно. Представила, как переворачиваю тарелку, разбрызгивая гнилой бульон по скатерти, встаю и иду прочь. Но тут же, как наяву, услышала пронзительный визг ярящихся духов, скрежет когтей по скалам, топот и гогот и увидела, как они скидывают свои маски, а под ними – пасти, морды, челюсти, нашинкованные клыками. Нет ничего ужаснее, чем неуважение. За него могут и растерзать – заживо, со спины, вытягивая лопающиеся куски мышц и жира.

Умирать я не хотела. И подумала: возможно, кому-то просто суждено исчезнуть. Пропа`сть – если не здесь, то где-то еще. Возможно, здесь – не самый худший вариант: среди опушек и лощин, среди ручьев и озер, под кристально голубым небом. У меня не будет дома, но будет трава, прохладная от росы, в которой можно лежать, любуясь рассветом; будет тропа, по которой научусь ходить, как лань или лиса. Смогу, как мечтала, бежать без усталости, наперегонки с ястребом в вышине, и хватать путников за ноги, уволакивая в омут или нору, где утоплю или защекочу до смерти. Сольюсь с тьмой между деревьями – и никто меня не найдет. Кроме ворона, что сядет мне на плечо или на макушку, пока я выслеживаю добычу – или стою посреди ничего, наслаждаясь тем, как солнечные огни танцуют на цветочных бутонах. А ближе к зиме я босиком ходила бы по льду, слушала его песни и спала под сугробами. Зов дороги стал бы моим спутником; и будучи духом этой земли, я исходила бы ее вдоль и поперек. Быть может, мне даже положена своя шкура, новая кожа сильного зверя.

Ты ведь сама хотела исчезнуть, упрекнул голос внутри, так зачем бороться? Теперь, когда у тебя нет ничего – и есть все.

– Я буду скучать по матери, – сказала я. – Если останусь, я смогу ее позвать?

– Да, – ответила росомаха. – Со временем, когда окрепнешь.

Я кивнула:

– Хорошо, – и нерешительно зачерпнула мясную похлебку.

Загрузка...