Глава 5

Иван Анненков родился в Воронеже, в семье железнодорожника и библиотекаря. В детстве он не дрался, не прятался, не рисовался перед другими – просто слушал. Позже именно это умение не раз спасало его. В столицу он перебрался после юридического колледжа и сразу ушёл в службу: сначала в уголовный розыск, затем – в Следственный комитет. Анненков жил один. Не потому, что любил одиночество, а потому, что после смерти родителей и развода с женой рядом не осталось никого, с кем хотелось бы разделить дом или даже просто поговорить.

В квартире стояла тишина, которую не нарушало даже тиканье часов – они были электронными. Шторы неподвижно свисали перед плотно закрытыми окнами. Из мебели – только стол, два стула и шкаф с документами. Кровать была заправлена с жёсткой аккуратностью казармы.

На подоконнике второй день стояла кружка с недопитым чаем. Обычно следователь не терпел запаха застоя, но этот чай не раздражал: его аромат казался не неприятным, а просто чужим, словно в напитке отстоялось нечто более глубокое, чем вкус – само время.

Обувь в прихожей стояла ровно, носками к стене. Рядом расположился телефон экраном вниз. На столе ручка лежала поперёк тетради, хотя обычно хозяин квартиры клал её вдоль. Иван замечал это, но ничего не исправлял. Он проверял себя: хватит ли выдержки, чтобы оставить всё как есть, и сохранится ли порядок, если его ненароком нарушить.

Анненков был точным человеком. Его не интересовали причины – только момент и обстоятельства, при которых привычное вдруг менялось. Остальное он считал лишь логическим продолжением.

Сны следователь не записывал и символам не верил: всё, что нельзя было проверить, для него теряло значение. Он признавал только ясность чисел и дат, повторяемость событий и закономерности поведения. Особенно ценил несоответствия: если человек говорил одно, а пальцы нервно теребили платок, он врал. Иван считывал это мгновенно и безошибочно.

Он не хранил писем, не вешал фотографии на стены и почти никогда не говорил о прошлом, разве что в случае необходимости. Тогда речь его была сухой и бесстрастной, похожей на чтение протокола – без имён, оценок и интонаций.

Анненков курил много – пачку в день, иногда больше. Не от зависимости или удовольствия, а потому что сигарета помогала структурировать тишину, разделяя события на короткие, горькие промежутки. Алкоголь он не принимал совсем.

Однажды Иван женился – почти по инерции, без особого желания, и спустя год так же спокойно развёлся. Она много говорила, порой о важном; ему хватало одного взгляда и тишины. В итоге женщина собрала вещи и ушла молча. Так оказалось проще обоим.

Анненков жил в новой многоэтажке, в которой все двери были одинаковыми, а коридоры глухи к шагам жильцов. Его квартира находилась на пятом этаже. Лифт работал исправно, но Иван всегда предпочитал лестницу – не из принципа, а чтобы ощутить, как утром просыпается тело. Соседей он почти не видел и не знал их имён. Подъезд с годами словно пустел, будто здание постепенно забывало своих жильцов.

Каждое утро Иван просыпался ровно в 6:20 – без будильника, просто по привычке. Он вставал сразу, заваривал растворимый кофе без сахара и раскрывал свежую газету, моментально отбрасывая всё лишнее, пока не находил нужную колонку – «происшествия». Погоду и внешние новости он пропускал: их реальность его не интересовала.

Одежду Иван выбирал просто: синяя рубашка, брюки, куртка – всё висело на отдельных вешалках. Вещи были чистыми и аккуратно сложенными, но неглажеными. Он не стремился к показной идеальности, предпочитая порядок без лишнего лоска.

Документы в его кабинете были разложены по алфавиту, а дела – по степени неопределённости. Ивана не интересовали виновные; его манили провалы и пустоты, те моменты, где привычная логика давала сбой.

На работе его прозвали «пластиной» – не за плоскость, а за способность выдерживать давление. Он никогда не вступал в споры, не раздавал ненужных советов, только внимательно слушал и делал заметки – даже когда казалось, что записывать нечего.

Говорил Иван тихо, но так, чтобы его всегда слышали. Смотрел прямо и спокойно, не подавляя. Не приказывал, а просто был рядом – с уверенностью, которой всегда хватало.

Он не верил в случайности. Не потому, что их не бывает, а потому, что они редки. Всё остальное – последовательность. Если же в последовательности образовывалась пустота, значит, кто—то её создал.

Вечерами Анненков сидел за столом и читал. Не художественную прозу, а служебные протоколы, порой даже пятилетней давности. Он пересматривал их не по необходимости, а на случай, если когда—то упустил что—то важное.

Он не называл это страхом, хотя его поведение говорило именно об этом. В последнее время в делах появилась какая—то лишняя, неясная деталь, нарушающая привычную структуру, словно тонкий волос на белом листе или расплывчатое пятно на идеальной геометрии логики.

Анненков не мог обозначить это словами, но внутренне ясно ощущал: момент приближается. Не через месяц, не абстрактно – буквально вот—вот.

Cпал он так, как спят те, кто слишком долго бодрствовал. Во сне не было лиц – только силуэты, размытые, будто нарисованные на стекле, запотевшем от чужих воспоминаний. Стук каблуков по мрамору превращался в далёкий гул; лица оборачивались, оставаясь безглазыми. Следователь шёл по коридору, где время текло вспять, и на стенах висели фотографии людей, которых он никогда не знал, но чьё исчезновение отзывалось почти физической болью. Анненков чувствовал: он что—то забыл, что—то упустил, и это что—то уже не вернуть.

Резкий звонок телефона разбил ночную тишину, прозвучав слишком громко и резко для позднего часа. Иван проснулся резко, вынырнув из сна, как из ледяной воды. Комната была погружена в темноту, лишь уличные фары лениво скользнули по стене, очертив на мгновение книжный стеллаж и кресло. Пыль висела неподвижно, словно боялась пошевелиться.

Телефон продолжал звонить – настойчиво и глухо, почти издевательски нарушая ночную тишину. Анненков, не включая света, потянулся к аппарату, экран которого отбрасывал на стены чужой, безжизненный свет. Вызов был из дома Рикошетникова.

В груди неприятно сжалось.

– Да, – голос сорвался на хрип.

В трубке звучало нервное, прерывистое дыхание, а затем голос, надломленный, словно у старого радио. Говорившая почти шептала, будто боясь, что её подслушают:

– Иван Сергеевич… приезжайте срочно.

Это была Оксана, сестра покойной жены Рикошетникова, и сейчас в её голосе звучало нечто новое: страх, тревога, граничащая с истерикой, словно женщина увидела что—то, чего видеть не должна была.

– Здесь произошло нечто необъяснимое…

Между ними на мгновение повисла напряжённая тишина, похожая на паузу перед выстрелом.

– Скоро буду, – произнёс Анненков, и разговор резко оборвался, оставив после себя сухой щелчок молчания.

Иван сел на край кровати и замер в полусогнутом положении, будто тело ещё не решилось окончательно принять пробуждение. Простыня под ним была холодной, ровной и твёрдой, как кафель. Он провёл ладонью по бедру, этим простым движением проведя границу между миром сна, ещё живущим внутри, и реальностью, грубо вторгшейся в ночь. Мысли текли медленно, как звук гудка в тоннеле, а в груди уже нарастало тяжёлое, вязкое ощущение, которое невозможно было спутать ни с чем другим – предчувствие.

Анненков встал. Он не стал включать свет, предпочитая сохранить ночь такой, какая она есть, нетронутой и плотной, словно защитный покров. В полумраке каждое его движение приобрело точность и ритуальную сосредоточенность. Открыл шкаф, достал пальто, затем аккуратно взял папку с документами, протоколами, заметками – всем, что могло понадобиться.

Потянувшись к верхней полке, он на мгновение задержался: металл пистолета холодно отозвался в ладони. Иван взвесил его, проверил предохранитель и, принимая нечто большее, чем просто оружие, положил его в карман пальто. Пистолет он почти никогда не брал, но сегодня всё было иначе. Сегодня изменилось всё.

Анненков одевался молча, стараясь не издавать лишних звуков. Казалось, любое движение, любое неосторожное шуршание ткани могло потревожить некое невидимое присутствие, укрывшееся в стенах. Эта тишина словно наблюдала за ним, дышала в унисон и могла исчезнуть от малейшего неверного жеста.

Запах ночи давно просочился сквозь щели старых окон и осел в комнате тяжёлым влажным присутствием. Пахло сырой землёй, как на кладбищенской аллее после дождя, дымом от далёкого костра или, возможно, горящего мусора, а ещё чем—то безымянным и тревожным. Анненков задержался на пороге и повернул ключ в замке с осторожностью хирурга, будто не запирал дверь, а отсекал прошлое. Внутри квартиры осталась лишь тишина и слабое тепло сна, всё ещё живущего в складках подушки – не воспоминанием, а пульсом, сбившимся от дыхания.

Во дворе было темно. Слишком темно. Ночь в городе всегда казалась ему немного искусственной, но сегодня в ней ощущалось что—то древнее и настоящее, как в заплесневелой книге, случайно открывшейся на странице с заклинанием. Он шагнул вперёд, миновал подъездный проём и направился к машине, стоявшей в тени старого тополя.

Завёл двигатель с первого раза – звук оказался приглушённым, будто автомобиль тоже боялся нарушить тишину. Фары мягко вспыхнули, и он медленно тронулся с места, не включая радио и даже обогрев. Город сонно расступался перед машиной, улицы струились за боковым стеклом, а огни светофоров казались единственными живыми существами в забытом мире. Анненков ехал быстро, но без суеты, как человек, уверенный, что главное уже произошло, и сейчас остаётся лишь добраться до сути ночи.

Дорога до особняка оказалась короче, чем он помнил, но длиннее, чем позволяла тревога. Машина замерла у ворот, словно сама почувствовала, что дальше начиналось другое пространство с иными правилами. Анненков не сразу заглушил двигатель, коротко прислушался к себе, будто к пустому дому: тишина внутри оказалась глубже, чем он ожидал. Открыв дверцу, он вышел, и ночной холод встретил его равнодушно.

Тонкая изморось повисла в воздухе, оставляя ощущение влажных пальцев на лице. Над особняком, прижавшимся к холму, дрожало слабое, тревожное свечение, будто свет не исходил из окон, а пытался прорваться наружу. Лампы горели неравномерно: одно окно оставалось тёмным, другое было затянуто желтоватым светом, третье мигало, словно больной глаз. Здание будто стеснялось самого себя, отчего становилось лишь очевиднее: оно жило. Или делало вид.

Следователь нажал на звонок, но звука не услышал. Дверь открылась бесшумно, будто его давно ждали. На пороге стояла Милена Робертовна. Обычно собранная и невозмутимая, сейчас она казалась тусклой, как старая фарфоровая маска. Её взгляд не поднимался выше пуговицы на его пальто. Не произнеся ни слова, экономка коротко кивнула и отступила в сторону.

Коридор встретил его густым полумраком, в котором, казалось, застыло дыхание дома. Тени от редких ламп медленно сползали по стенам, вытягиваясь в призрачные силуэты. Всё здесь находилось на своих местах, но Анненков чувствовал, что произошло нечто необратимое, и даже мебель теперь знала больше, чем должна была. Его шаги гасли в коврах, запахи терялись в тяжёлых шторах. Дом молчал, но в этом молчании читалось напряжение, словно его вот—вот должны были разоблачить.

Из соседнего зала донеслось движение – не звук, а лёгкое колыхание воздуха. Появилась Оксана. Она шла медленно, осторожно, словно ноги не слушались или пол стал скользким. Обычно уверенная и даже строгая, сейчас она выглядела растерянной и испуганной: руки были скрещены на груди, плечи поджаты, а в глазах читалась растерянность и неуверенность в собственной реальности.

Остановившись в нескольких шагах, она не сразу заговорила. Лицо её было бледным, губы пересохли, а глаза потускнели, будто за последние сутки она слишком долго смотрела в бездну и ожидала, что та моргнёт первой.

– Спасибо, что приехали, – прошептала она едва слышно. – Здесь… что—то не так.

Анненков промолчал. Его взгляд скользнул по потемневшим картинам, по стенам, по зеркалу, в котором отражение Оксаны будто слегка запаздывало – возможно, от усталости, возможно, от чего—то иного.

– Пойдёмте, я всё покажу, – тихо сказала она.

Он кивнул, и они направились вглубь дома. Шли медленно, будто дом сам решал, что им откроется, а что нет. В воздухе ощущалась вязкость, словно невидимая паутина замедляла движения. Дом впитывал их присутствие, и в этом поглощении было нечто болезненно—живое.

Они шли по коридору, в котором даже свет казался приглушённым, а шаги исчезали, словно ковры из жалости впитывали каждый звук. В особняке всё хранило воспоминания – не только стены, но и мебель, тяжёлые шторы, пыльные люстры и трещины в паркете. Оксана вела медленно, временами будто забывая, куда направлялась, и лишь настойчивый взгляд Анненкова удерживал её в настоящем.

На ней был тёмный домашний халат, небрежно завязанный поясом, со слегка замятыми рукавами – одежда человека, разбуженного среди ночи. Волосы, обычно строго собранные, сейчас падали прядями на лицо, словно она недавно проснулась от тревожного сна. Во всём её облике чувствовался надлом – не запущенность, а утрата контроля, когда внешность становится последним, о чём думаешь. Лицо её казалось осунувшимся, с тёмными кругами под глазами и влажным блеском на лбу – следом бессонной ночи.

На повороте к малой гостиной Оксана остановилась, опёрлась рукой о стену и, не поднимая глаз, заговорила:

– Это случилось прошлой ночью. Я не могла заснуть, пошла за водой, как обычно. Проходила мимо гостиной, и вдруг увидела там свет, – голос её дрожал и звучал приглушённо, почти без интонаций, словно она пересказывала кошмар, ещё не уверенная, происходил ли он наяву.

Она замолчала на мгновение, будто пытаясь проглотить слова, которые с трудом поддавались произнесению.

– Свет был тусклым, тёплым, но каким—то неестественным. Будто исходил не от лампы, а изнутри комнаты – из самих стен.

Она сделала шаг, повернулась боком, будто взглядом возвращаясь к тому месту.

– Софья сидела у окна в кресле. Совершенно спокойно, словно никуда не исчезала, словно всё произошедшее – ошибка. Свет падал так, что её лицо казалось… не размытым, нет – напротив, слишком чётким. Будто она не здесь, но гораздо реальнее нас самих. Как во сне, когда понимаешь, что спишь, но проснуться невозможно, потому что всё слишком ярко и ясно.

Анненков стоял рядом, не перебивая и не задавая вопросов. Он знал, что нарушить рассказ сейчас – значит разрушить хрупкую границу между возможным и тем, что ещё способно принять сознание.

– Напротив неё сидел профессор. Он молчал, просто смотрел, словно заворожённый. Слов я не слышала, но видела, как Софья шевелила губами. Говорила уверенно и спокойно, с такой собранностью, будто давно примирилась с неизбежным. Интонация её напоминала объяснение чего—то очень важного, почти нежного – или, возможно, прощание навсегда.

Оксана вдруг сжалась, будто от внезапного холода.

– Я не могла сдвинуться с места. Просто стояла в дверях. Потом Софья повернула голову и посмотрела прямо на меня. И улыбнулась – не пугающе, а именно так, как улыбалась прежде, когда всё было просто и понятно. В её улыбке было что—то неожиданно ясное, почти бытовое, но оттого ещё более страшное. Она казалась живой – даже слишком живой, прозрачной, чистой, словно образ, застывший между двумя мирами. В её взгляде не было страха или упрёка – только тихое знание и глубокий покой, приходящий после окончательного прощания.

Дыхание её участилось, руки мелко дрожали.

– А дальше… не помню. Всё оборвалось внезапно, как нить. Следующее, что я почувствовала – холодный пол под спиной и онемение во всём теле. Когда очнулась, рядом была Милена, а за ней стоял он… профессор Рикошетников. Я рассказала, что видела. Он молчал. Потом устало сказал, что я перегрелась, что это нервы, галлюцинация, что он был в гостиной один. Он повторил это несколько раз, словно хотел убедить не только меня, но и себя. Но я знаю, что видела, и никакие слова не сотрут это из памяти.

В её голосе не звучало истерики, только усталость – усталость человека, которому не поверили в самое главное. Она посмотрела на Анненкова, и в её взгляде было не прошение и не сомнение, а ожидание: не просто реакции, а чего—то ясного, человеческого, живого слова, способного вернуть хотя бы на миг ощущение реальности или хотя бы подтвердить, что она не сошла с ума.

Следователь не ответил сразу. Он стоял молча, прислушиваясь не столько к её словам, сколько к теням вокруг, будто ожидая, что и они могут заговорить. Его взгляд медленно скользил по затенённым сводам коридора и задержался на дверном косяке, где пыль, возможно, ещё хранила касание той, кого здесь уже не должно было быть. В воздухе чувствовалось лёгкое дрожание – едва ощутимое дыхание, принадлежавшее никому. Это была не обычная тишина, а сгусток напряжения и постороннего присутствия, которое не исчезло, а лишь затаилось.

Анненков ощутил внутри тревогу – не страх, а чёткое понимание, что здесь произошло нечто значительное. Это не походило на вспышку памяти или игру воображения, и уж точно не было следом сна. Что—то прорвалось наружу – или, напротив, вернулось обратно, заняв прежнее место, словно никогда и не уходило.

Иван не торопился нарушать затянувшуюся паузу. Его молчание было не безразличием, а попыткой собрать услышанное в ясную, допустимую для разума конструкцию. Он знал: каждый человек верит в свою память, даже если она трещит по швам. Особенно тогда, когда душа истощена, а ночь кажется бесконечной.

Тогда он чуть наклонился вперёд, и голос его прозвучал сдержанно и мягко – так разговаривают с очевидцами катастроф, стараясь не разрушить их хрупкое равновесие.

– Вы уверены, что не спали? Не задремали хотя бы на мгновение, пока шли по коридору? Возможно, это был очень яркий сон, перешедший в реальность. Такое бывает при сильной усталости.

Оксана покачала головой – не резко, а словно заранее отвергая даже саму возможность этого. Взгляд её не метался, напротив, был твёрдым, прямым, с неподвижной глубиной, за которой угадывалось уже не чувство, а убеждение.

– Нет, – сказала она твёрдо. – Я не спала. Я шла за водой. Помню каждый шаг, каждый скрип половиц. Помню, как дрогнула тень на стене и как скрипнуло кресло, когда Софья повернулась.

Анненков внимательно наблюдал за её лицом, мимикой, дыханием. Это была не истерика, не растерянность и не попытка привлечь внимание. Женщина перед ним верила в то, что говорила, и эта вера тревожила.

– Вы раньше страдали бессонницей? Принимали препараты – снотворные, успокоительные или любые другие, способные повлиять на восприятие?

– Нет, – ответила она быстро и спокойно. В её голосе не было обиды, лишь твёрдая ясность. – Я не пью таблеток. Ни снотворных, ни успокоительных, даже травяные чаи – только вода.

Анненков коротко выдохнул, отмечая про себя спокойствие ответа, его простоту и прямоту. Значит, она не лгала – по крайней мере, сознательно.

– Возможно, это был кто—то другой, – осторожно предложил он. – Кто—то мог случайно или в шутку надеть платье Софьи, сделать похожую прическу. Это не редкость в доме, где её вещи в свободном доступе. Могло показаться…

– Это была не игра, – голос её стал жёстче, но без надрыва. – Это была именно она. Не кто—то похожий, не переодетый – она. Я знаю её лицо, голос, жесты. Она смотрела на меня, как живая. Не из другого мира, не из сна – просто была. Словно всё произошедшее – ошибка, и она вернулась, чтобы её исправить.

Следователь чуть приподнял бровь. Последняя фраза прозвучала почти театрально, но в голосе Оксаны не было пафоса – только искренность, детская и упрямая, способная сломить любое сомнение.

– Вы понимаете, – медленно сказал он, тщательно подбирая слова, – что всё описанное вами выходит за рамки возможного. Умерший человек не может появиться в гостиной, в окне, в чьём—то присутствии. Это не скепсис – это закон. Закон жизни и смерти.

– Я понимаю, – сказала она после короткой паузы. – Но это не отменяет того, что я видела. Я не прошу вас верить – я лишь говорю, что это произошло.

В этих словах звучало всё: и усталость от борьбы, и внутренняя уверенность, и то, что Анненков всегда называл «хребтом свидетеля» – состояние, когда человек уже не может отступить, потому что за спиной у него не предположение, а то, что он видел и пережил лично.

Следователь опустил взгляд на собственные руки, сложенные перед ним. Ногти были коротко подстрижены, кожа сухая, чуть потрескавшаяся от частого мытья. Он всегда смотрел на свои руки, когда не мог принять услышанное, но и отвергнуть его было невозможно.

Он снова посмотрел на Оксану.

– Вы боитесь?

Она взглянула в ответ – долго, прямо, без стеснения.

– Да. Но не того, что вы подумали.

– А чего?

– Что это повторится. Что я снова её увижу. Или хуже – не увижу, но почувствую, что она рядом.

Фраза повисла в воздухе, словно тень без источника. Анненков не знал, что на это ответить, и промолчал.

Дверь в гостиную открылась бесшумно – слишком плавно, будто не сопротивляясь, а сама приглашая войти. Следователь шагнул первым. Свет из коридора лёг узкой полосой на пол, не достигая дальнего угла. Остальная часть комнаты оставалась в густом полумраке, в котором предметы выглядели неопределённо, словно чуть смещёнными от привычных мест.

Он замер у порога, давая глазам привыкнуть. Просторное кресло у окна, старое и потёртое, было покрыто пледом в тон обивке. Плед оказался сложен неровно, один угол соскользнул на пол, будто кто—то действительно недавно сидел здесь и не поправил его. Однако в этой детали не было определённости – такое могло произойти и раньше, могло – и нет.

Комната застыла в состоянии заброшенности. Всё лежало на своих местах и молчало, словно сохраняя нейтралитет. Камин давно не топили, его чёрная пасть казалась бездонной. На решётке был серый пепел, словно копившийся веками. Над камином висело небольшое зеркало, отражавшее потолок и край окна. Его поверхность потускнела и помутнела местами – зеркало многое видело, но больше не могло отражать с прежней ясностью.

Анненков медленно прошёл вглубь комнаты, рассматривая привычные детали, которые теперь воспринимались с осторожностью: старинные часы, давно замершие, настольную лампу с абажуром, едва освещавшим столешницу, книги в небрежной стопке – как будто кто—то читал, но не дочитал, не успел или просто потерял интерес.

Он подошёл к креслу и замер над ним, изучая складки ткани и мелкую пыль на спинке. Осторожно протянул руку, словно в музее, где экспонаты запрещено трогать, но можно почувствовать их близость. Ткань была холодной – не просто остывшей, а словно впитавшей отсутствие тепла.

– Здесь, – сказала за его спиной Оксана. Её голос звучал тише, почти извиняющимся шёпотом, словно она боялась потревожить само место, позволив ему говорить за себя.

Анненков не обернулся, продолжая смотреть на кресло и на окно, за которым темнота казалась гуще, чем снаружи. Рядом с подоконником стояла пустая хрустальная ваза, в которой отражался свет из коридора, распадаясь на живой, почти неуместный спектр в этой мрачной комнате.

Он повернулся и ещё раз быстро окинул помещение взглядом, как делают опытные следователи, фиксируя не детали, а общую картину. И в этой картине не было ничего необычного – всё слишком правильно, слишком аккуратно лежало на своих местах.

Анненков обошёл комнату по периметру, задержавшись у камина. Подошёл ближе, провёл пальцем по мраморной полке, на которой лежала сухая, старая пыль – без следов недавнего вмешательства. Затем вернулся к креслу, снова осмотрев пространство, в котором даже воздух, казалось, старался оставаться неподвижным. И всё же его не покидало ощущение, что воздух здесь плотнее обычного. Словно кто—то недавно покинул это место, но след его ещё не успел исчезнуть. Это было не запахом и не звуком, а едва уловимым ощущением постороннего присутствия.

Иван присел рядом с креслом, положив ладонь на пол – паркет был гладким, старым, натёртым до блеска, без единой царапины. Поверхность была холодной – не ледяной, но такой, что прохладу ощущаешь не кожей, а глубже. Он медленно выпрямился, чувствуя, как позвоночник слегка хрустит от напряжения, и, не отрывая взгляда от кресла, шагнул назад, словно стараясь держать дистанцию с тем, что ощутил, но не мог объяснить.

– Здесь ничего нет, – произнёс он, глядя перед собой. – И всё—таки…

Он не закончил мысль – она не сложилась в слова, осталась на уровне интуиции, которая не любит, когда её ловят.

Кабинет профессора встретил Анненкова тишиной – не той, что бывает в пустых помещениях, а выстроенной и натянутой, словно ткань на раме. Всё здесь говорило о строгом контроле: книги стояли идеально ровно, ни одна не выступала из ряда, чернильница блестела чистотой, кресло перед письменным столом было строго параллельно ковру. Но даже в этой безупречности ощущалась едва заметная дрожь, словно геометрия пространства здесь незаметно дала трещину.

Профессор сидел за столом, не вставая. Его руки лежали на столешнице ладонями вниз, и поза эта казалась неестественно напряжённой, словно он что—то удерживал или, наоборот, сам с трудом удерживался. Лицо его осунулось, лоб, обычно подвижный и живой, сейчас был гладким и неподвижным, словно фарфоровая маска. Он выглядел не встревоженным, а вымотанным – не физически, а изнутри, будто последние дни не оставили ему ничего, кроме молчания.

– Иван Сергеевич, – произнёс он тихо и твёрдо, без лишней вежливости, но и без враждебности. – Вы что—то выяснили?

– Возможно, – Анненков присел напротив, не спеша доставать блокнот. – Мне нужна ясность. Особенно насчёт вчерашнего вечера. Мне сообщили, что вы были в гостиной.

Профессор едва заметно кивнул. Его взгляд ушёл в сторону, за плечо следователя, словно там находился кто—то третий.

– Да. Я был там. Не спалось, просто… сидел.

– Один?

– Конечно, – ответ прозвучал слишком быстро, и в голосе мелькнуло раздражение – такое возникает у людей, вынужденных защищать очевидное.

Анненков внимательно наблюдал за лицом собеседника. Тот избегал прямого взгляда, разглядывая края стола, словно искал потерянную мысль.

– Простите, что уточняю, – спокойно продолжил следователь, – но Оксана утверждает, что видела вас не одного. Она описала довольно подробно – и вас, и…

– Нет, – резко перебил Рикошетников, не повышая тона. – Этого не было. Я был один. Оксана… – он запнулся, будто испугавшись продолжать, затем выдохнул и сказал почти бесцветно: – Она подавлена, это очевидно. Ей чудится. Стресс, утрата… Психика иногда выходит из—под контроля.

Последние слова прозвучали сухо и отстранённо, как медицинское заключение. Анненков отметил, что профессор ни разу не назвал имени Софьи. Ни вслух, ни даже намёком.

Следователь откинулся на спинку кресла и сцепил руки.

– Вы точно уверены, что были одни? – спросил он негромко, но с напором, который не зависел от громкости.

Профессор не сразу ответил. Лицо оставалось неподвижным, но веки едва заметно дрогнули. Было видно, что он что—то вспомнил – не образ, а ощущение, как запах или еле слышный звук. В этом мгновении колебания появилась слабая, но настоящая неуверенность, которую Анненков раньше не замечал за ним.

– Да, – наконец произнёс профессор. – Один.

Повисло тяжёлое молчание. Оно не было агрессивным, но скрывало внутреннюю борьбу: один понимал, что правда не полна, другой старательно делал вид, что этого нет.

Анненков встал первым и секунду молча смотрел на собеседника. Затем коротко и формально кивнул.

– Я задам ещё вопросы. Позже.

Рикошетников промолчал, только вернул взгляд на поверхность стола, словно видел там то, чего лучше не видеть.

Следователь вернулся в гостиную один. Дверь за его спиной закрылась с мягким щелчком, который прозвучал окончательно, будто отделив его не просто от коридора, а от прежнего состояния. Свет Иван включать не стал. Полоса от уличного фонаря делила комнату на две неравные части: одну обжитую, другую – чужую, и на границе этих двух миров он остановился.

Анненков присел в кресло, о котором говорила Оксана, сложил руки перед собой и посмотрел в окно. За стеклом была ночь, похожая на воду, в которую погружаешь взгляд. Она не отвечала, только медленно дышала.

В комнате ничего не изменилось: та же лампа, та же ваза, те же книги. Всё казалось на месте – и в то же время было не на своём.

Он попытался запустить привычную цепочку анализа, вспоминая голос Оксаны – взволнованный, но без надрыва, её глаза – усталые, но ясные. Она не лгала, по крайней мере, сознательно. Оксана верила в увиденное, и именно это было опаснее всего.

Затем всплыло лицо Рикошетникова – не испуганное, не напряжённое, а словно обесточенное. В коротком, мимолётном взгляде мелькнуло нечто, прежде немыслимое для профессора: неуверенность. Рикошетников не был из тех, кто сомневается или путается в собственных словах. А сегодня он сбился – незначительно, едва заметно, но сбился.

Анненков скрестил руки на груди и закрыл глаза. Не для отдыха, а чтобы отгородиться от внешнего и лучше услышать внутреннее. Память принесла еле уловимые детали: холод кресла, тишину, слишком густую для жилого дома, почти неслышное потрескивание в воздухе – не звук, а скорее напряжение перед грозой. Тогда он отмахнулся от этого, не желая преждевременных выводов. Но теперь всё это вернулось.

Он привык работать с фактами. Свидетель – источник, вещдок – подтверждение, поведение – ключ. Но здесь всё было сдвинуто. Улики казались подвешенными в воздухе, не касаясь земли и не оставляя следов, которые можно измерить и задокументировать.

И всё же что—то происходило. Нечто неназываемое, но слишком ощутимое, чтобы игнорировать. Тяжесть комнаты не рассеивалась, будто пространство знало о себе больше, чем мог сказать любой человек.

Следователь открыл глаза. На мгновение его взгляд остановился на зеркале над камином. В нём отражался угол потолка и кусок стены, но отражение было странно пустым – не физически, а словно лишенным смысла. Казалось, зеркало показывало не саму реальность, а лишь её бесцветный отпечаток.

Он встал и прошёлся по комнате, ни к чему не прикасаясь. Всё выглядело слишком привычно, чтобы считаться нормальным. Пространство казалось застывшим в бездействии так долго, что начало накапливать чужое присутствие.

Анненков остановился посреди гостиной и взглянул на кресло. Представил Софью, сидящую в нём. Молчащую, улыбающуюся. Представил, как она поворачивает голову и смотрит прямо на него.

Страха не было, но дыхание стало короче.

В призраков Анненков не верил, но уже не мог уверенно отвергнуть возможность чего—то иного – того, что нельзя объяснить законами, но что могло объяснить страх.

Пауза затянулась. Казалось, следователь ждал, что комната заговорит сама, но она продолжала молчать – тишиной, в которой угадывалось дыхание.

Когда Анненков вышел из гостиной, особняк показался ещё тише, словно дом слушал происходящее за стенами и теперь дышал осторожно, экономя каждый звук. У дверного проёма стояла Милена с прямой спиной и сдержанным лицом.

– Я останусь здесь до утра, – спокойно произнёс следователь.

Женщина кивнула, будто ожидала этих слов.

– Хорошо, я приготовлю вам комнату.

Она бесшумно шагнула вперёд и повела его наверх, в старое крыло, где раньше размещали гостей. Коридор был длинным и скрипучим, с тёмными картинами и молчаливыми часами.

Выделенная комната оказалась угловой, с большим зеркалом, тумбой и аккуратно застеленной кроватью. Из окна открывался вид на сад, но за стеклом виднелось только отражение комнаты. Кровать была непривычно широкой, одеяло идеально ровным, а подушка пахла свежим крахмалом. Анненков сел на край, провёл рукой по покрывалу и прислушался – в доме стояла всё та же настороженная тишина.

– Если что—то понадобится… – негромко сказала Милена, избегая его взгляда. – Моя комната прямо под вами.

Анненков кивнул, не желая продолжать разговор и нарушать тонкую грань недосказанности.

Закрыв дверь, он снял пиджак и осторожно положил табельный пистолет на тумбочку. Всё выглядело привычно и правильно, однако чувство чужеродности не отпускало. Пространство не принимало его – не агрессивно, а равнодушно, словно произошёл временный сбой в координатах. Здесь время не шло, а будто замерло, оставив только напряжённую пульсацию в висках.

Иван лёг на спину, сложил руки на груди. Затем повернулся набок, чтобы не слышать своего дыхания в замкнутом пространстве. Сон не шёл. Глаза закрывались, но разум отказывался отпускать контроль, будто кто—то в полутьме ждал: замри – и я приду.

Он не запомнил момент, когда сознание отпустило его. Всё произошло мгновенно: только что слышал собственные мысли, а в следующий миг уже проваливался в густую тёмную воду сна, у которой не было дна.

Проснулся он внезапно – не от звука и не от движения, а словно кто—то мягко позвал из глубины сна. Первое, что увидел Анненков, была Софья, спокойно сидевшая на краю его кровати.

Она сидела совершенно неподвижно, не издавая ни звука, не делая ни единого лишнего движения. На её лице не читалось ни страха, ни упрёка – лишь тишина, от которой становилось тесно в груди. И усталость, похожая на ту, что он уже замечал в глазах Оксаны, но здесь она была другой – прозрачной, будто прожитая боль оставила после себя лишь тихий шелест.

На её плечах лежала шаль, тонкая и полупрозрачная, словно сотканная из утреннего тумана. Свет, проникающий сквозь окно, мягко выделял её силуэт из темноты, и казалось, даже воздух боялся потревожить очертания этой невозможной гостьи.

Софья медленно наклонилась к нему, словно проверяя, поверит ли он происходящему. Её пальцы легко коснулись его щеки – прикосновение было невесомым, как дуновение, но холодом отозвалось вдоль позвоночника.

Резко поднявшись, Иван сел на кровати и ощутил, как от неожиданности перехватило дыхание. Он огляделся в полумраке комнаты и убедился: всё по—прежнему, пространство пусто, и ничто не нарушало привычной, тяжёлой тишины.

Сердце билось учащённо. Анненков провёл рукой по лицу, коснувшись места, где только что чувствовал её пальцы. Кожа горела, хотя в комнате было прохладно.

– Сон, – произнёс он тихо, будто убеждая себя. – Всего лишь сон.

И всё же взгляд его невольно опустился к краю кровати, словно подсознательно ища подтверждение виденному.

На покрывале, сложенная так, будто её аккуратно сняли перед сном, лежала шаль – белая, почти невесомая, как дыхание, оставленное на прощание. От неё исходил лёгкий запах лаванды и ещё чего—то – слишком живого и знакомого, чтобы это можно было забыть.

Рассвет наступил незаметно, не золотым приливом, а прозрачной серостью, медленно просачивающейся сквозь щели ставен и старые, исцарапанные стёкла. Дом просыпался постепенно: внизу щёлкнул выключатель, где—то скрипнула дверь, затем раздались осторожные, утренние шаги ещё не совсем проснувшихся людей.

Анненков уже был на ногах, собранный и выбритый, с привычной сумкой, куда всё было сложено без излишеств. Ночь ушла из комнаты, но осталась в мыслях и теле, как след прошедшей лихорадки, – когда ты уже встал, говоришь и действуешь, но где—то глубоко внутри ещё пульсирует жар.

Он оглядел комнату. Всё было на своих местах: одеяло ровно, подушка взбита, пистолет лежал в кобуре. Всё – кроме одного. Шали не было. Ни на покрывале, ни на полу, ни на спинке кресла. Она исчезла, словно растворилась вместе со сном, случайно проникшим в реальность.

Следователь машинально обыскал комнату. Милена не могла бы убрать вещь, о существовании которой он сам ещё не успел до конца задуматься. Но ткань исчезла, как исчезают тени, когда перестаёшь на них смотреть.

Спустившись вниз, он ощутил, как дом ожил: в кухне звякала посуда, кто—то торопливо открывал окна, в холле переговаривались двое сотрудников – вероятно, из технической экспертизы. Всё возвращалось в норму. Почти.

На крыльце Анненков остановился, будто решая что—то. Машина стояла у ворот, покрытая утренней влагой, словно терпеливо дожидаясь его возвращения. Медленно приблизившись, он открыл дверцу и завёл двигатель – тот отозвался глухо, словно нехотя, вторя тревоге, поселившейся в душе. Но взгляд его задержался на фасаде дома – на окнах, карнизах, чуть выцветшей лепнине под крышей, которые казались уставшими, будто у старика, лишившегося тайны, но сохранившего её боль.

Анненков хотел покинуть это место – не только физически, но и всеми силами души, которых обычно хватало, чтобы не оглядываться. Машина тронулась с места, но он чувствовал: случившееся не закончилось, лишь свернулось глубоко внутрь, как инстинкт, ожидая своего часа.

Автомобиль медленно проехал по гравийной дорожке между старыми липами. Шины тихо хрустели по влажному камню, и кузов чуть дрогнул, проезжая неровность у ворот. За спиной остался дом, а впереди начинался день – будто менее настоящий, чем всё, что осталось позади.

Если бы кто—то в эту минуту взглянул на окно кабинета профессора – второе слева на углу, – он увидел бы Софью. Она стояла неподвижно, словно боялась нарушить тонкую грань между присутствием и исчезновением.

Это была не копия, не отражение в стекле и не иллюзия – перед окном стояло нечто, чего невозможно было спутать ни с чем известным. Софья находилась там, реальная и в то же время отстранённая, почти растворённая в утреннем свете, словно уже принадлежала не этому миру, а чему—то иному – трудноопределимому и ещё не названному.

Её лёгкая улыбка была едва заметна, но в ней теплилось нечто живое – выражение, остающееся в памяти надолго, как неоконченная фраза или несказанное слово, обещающее не конец, а продолжение.

Загрузка...