1. Черные корабли

Москва — Ленинград, февраль 1931, (восьмой месяц с р.н.м.)

Мы поднимаемся по черной лестнице, парадное не про нас. Перила марают рукавицу застарелой ржой, в потемках я этого не вижу, но знаю точно — буржуйки освобожденного пролетариата сожрали деревянные поручни еще в девятнадцатом. Пятый… осталось два.

— Осторожнее! — заранее предупреждаю я Сашу.

— Помню, — задорно смеется в ответ она.

Окна на шестом этаже нет, неделю назад пьяный в хлам идиот с разбега вынес раму вон. Теперь в щербатом проеме среди серебряного тумана звезд плавает Луна. Ее ленивый свет неторопливо гаснет во тьме колодца мрачных стен. Воздух мертв — голуби и вороны покинули голодную Москву. Ругнувшись, я сплюнул вниз, в далекую смердящую кучу вываренных лошадиных ребер, селедочных хвостов и картофельной шелухи. Негодяи, проживающие поблизости от звезд, теперь выворачивают мусор прямо сюда.

— Пойдем скорее, — торопит меня девушка. — Дверь верно опять примерзла, мне одной не отворить.

— А в Берхтесгадене сейчас скийорингом[1] балуются, — невпопад отзываюсь я. — Самый сезон.

Дверь в квартиру и правда не поддается, влажный теплый воздух человеческого жилья нарастил на ней тяжелую шубу из белых ледяных иголок. Но я сильнее.

— Посвети…

Мог бы не торопить — Саша уже зажгла трепетный огонек стеаринового огарка. В его неровном свет мы продираемся к своей двери через заваленный соседским хламом коридорчик. Обидно — электричество в доме есть, но вкручивать исправную лампочку бесполезно — всенепременно сопрут и пропьют. И ладно бы только это! Недоглядишь — инспектор с электростанции увидит пустой, не оклеенный бумажкой с печатью патрон, впаяет немалый штраф. Логика советская — обязанность платить по счетчику сама по себе, категорический запрет подключать мощные устройства, типа утюгов и плиток — сам по себе. Меня, как электрика, потуги контролеров смешат, но покуда население боится темных сил электричества — они с грехом пополам действуют.

Комната за двумя замками. Noblesse oblige — по местным меркам мы богачи. Ключи, три поворота на одном, два на другом. Еще один поворот, но уже бакелитовой крутилки выключателя, и в глаза бьет ослепительный свет двадцати пяти ваттной лампочки. Мы наконец-то дома! Осталось только скинуть и засунуть в специальную коробку смердящие конским навозом калоши.

Дом. Странное название для десятиметровой клетушки без всяких удобств, пусть даже она расположена в самом центре столицы СССР. Странное время — февраль 1931 года. Неформального лидера ВКП(б) называют странной фамилией — Сырцов. Странные зарплаты — за первую неделю текущего месяца я получил на «Электрозаводе» чуть более десяти тысяч рублей ассигнациями. Странные цены — залитые сургучем поллитровки рыковки изредка «выкидывают» в госмагах по тысяче. Газеты трубят про странную опасность энтризма,[2] поливают площадной бранью странный французский «Народный фронт»[3]; как будто более опасных врагов у социализма не нашлось.

Хотя о чем я? Для двух миллиардов жителей планеты Земля история течет своими неспешным чередом. Странным все перечисленное кажется одному лишь мне. Алексею Коршунову, обычному студенту, родившемуся двадцать пять лет назад в Екатеринбурге. Один важный нюанс — не том городе, что остался в счастливом имперском прошлом, а наоборот — том, что когда-нибудь случится в будущем. Кто виноват? Выбор широк: дурацкая шутка провидения, игра непостижимых сил природы, демоническая магия или вмешательство высшей технологии. Обычный вечер энергичного 21-го века, обычная прогулка, обычный подъезд обычного дома… секундная потеря сознания. И вот вместо сияющего огнями Петербурга 2014-го года вокруг меня неласковый Ленинград 1926-го.

Четыре года я кутенком барахтался в старом мире. Не скучал, напротив, приключения вышли на зависть режиссерам Болливуда. Отсидка в камере Шпалерки, побег с Соловков в Финляндию через карельские болота, добыча сокровищ Коминтерна из недр банковской ячейки франкфуртского банка, шальные дни и ночи с Мартой, авантюрная турпоездка из Берлина в Ленинград за оставленным в тайнике смартфоном, безнадежные уговоры изгнанного из СССР Троцкого на правый поворот, медвежья игра на бирже. Говоря проще, есть про что диктовать мемуар.

Четыре долгих года под чудовищным грузом ответственности за десятки миллионов до срока оборванных жизней. Голодомор, Великий террор, Отечественная война — не простые слова. Именно за ними история старого мира прячет непостижимые, абсолютно запредельные гекатомбы. У них нет права на существование — у меня нет права выбора. Нельзя спрятаться, нельзя отойти в сторону, нельзя наблюдать. Только действовать.

Четыре бесконечных года ушло на понимание старой как пятый элемент истины: хочешь сделать хорошо — сделай сам. Своим умом. Своими руками. Своей жизнью.

Два фунта лучшего в мире британского тротила, добрая пригоршня пиленых гвоздей, детонатор — и результат неоспорим. Товарищ Сталин лежит в Мавзолее, Киров закопан под газоном у кремлевской стены, Молотов — безуспешно пытается вернуть здоровье на баден-баденских водах. А люди… они по-прежнему работают, пьют горькую; радуются, любят и ненавидят друг-друга. Никто из них не подозревает, что старый мир стерт из реальности. Я верю, новый будет лучше.

Пока я думал о великом, Саша успела скинуть цигейку. Поежилась:

— Бр-р-р! Опять холодрыга!

— Так я ж с утра тебя предупреждал! — Коротко дохнул в сторону: — Видишь? Пара еще нет! Так что не жмись!

— А мне все равно холодно! — упрямо топнула ножкой девушка.

Скользнула ко мне под расстегнутое пальто, зарылась лицом в колючую шерсть свитера, но тут же передумала, потянулась на цыпочках своими губами к моим. Напрасная игра, я знаю прием получше. Подхватить любимую на руки, плотно прижать к груди, так чтобы каждой клеточкой тела слышать стук ее сердца, закружить, захватить жаркое дыхание, и только потом слиться в беспамятстве поцелуя.

Чудесное мгновение тянулось, тянулось, тянулось… пока разум не взял верх над страстью. Встреченная мной в окрестностях города Глухова дочь профессора-археолога Бенешевича и внучка профессора-филолога Зелинского питает нездоровую слабость ко всему чистому. Чистым чувствам, конечно, в первую очередь. Но еще простыням, белью, рубашкам, волосам и шеям. Ей бы жить в благословенном двадцать первом веке, где после трех проведенных на катке часов так легко закинуть шмотки в стиралку и залезть под душ. Увы, здесь вам не там.

Простым поворотом крана горячую воду не добыть. Хорошо хоть холодная есть, и то — лишь потому, что за стенкой — бывшая кухня, теперь разделенная на три условно жилых комнатушечки. Проживающие там граждане и слышать ничего не хотят про собственные рукомойники, мне пришлось тайно выпилить кусок паркета, чтобы без их ведома врезаться в стояки воды и канализации. Жаль с туалетом такая афера не прошла, он, к сожалению, тут один и с противоположной стороны общего коридора.

Весело у нас и с отоплением. В теории дом имеет собственную котельную[4]. На практике она едва удерживает батареи от замерзания. Спасибо за это надо сказать родному жилкому. Осенью, в разгар первого кризиса снабжения, они вместо дров, или всем знакомого подмосковного бурого угля, купили ворованный кокс. Идея в высшей степени здравая, уж лучше иметь нестандартное топливо, чем никакого. Однако проинструктировать истопников никто из ответственных домоуправителей не удосужился. Результат не заставил себя долго ждать — от чрезмерной температуры котел, или что там заместо него, буквально стек вниз, заузив топку до смешного размера. Теперь окна топорщатся трубами персональных буржуек.

Радости данный факт не вызывает — цена дров, истраченных по первому морозу, повергла меня в ступор. В воздух, и надо заметить совершенно буквально, враз вылетела недельная получка квалифицированного специалиста. Хотя надо признать, с деньгами тут вообще все сложно.

Безрассудно энергичную, но абсолютно беспомощную по части экономической науки Яковлеву, невесть каким ветром занесенную прошлой зимой в наркомфины РСФСР, сырцовско-рыковское Политбюро оперативно задвинуло обратно, в вечные замы-по-административной-работе. В свое собственное, насиженное аж с двадцать четвертого года кресло вернулся товарищ Милютин. Профессиональный дореволюционный большевик, участник штурма Зимнего, верный соратник предсовмина Рыкова. По официальной биографии — сын крестьянина-рыбака и кулацкой дочки. По факту новый-старый нарком финансов прекрасно говорит по-французски, по-немецки, и не сильно скрывает своего родства с древним графским родом.

При всемерной поддержке союзного коллеги Брюханова, сей двуличный господин не замедлил провернуть фарш назад, благо, официально НЭП в СССР отменить не успели[5]. Логику финансистов понять не трудно. Совсем недавно, еще буквально вчера, пролетариат не голодал, нивы колосились, гиганты индустрии послушно вздымали к небу стены и трубы. Всего-то претензий да желаний было — назло буржуям ускорить процесс. Не вышло — что ж, не повод унывать. Под старым лозунгом «эмиссия — опиум для народного хозяйства» большевики вернули коммерческий кредит и вексельное обращение. В рамках борьбы с головокружением от успехов обнулили дополнительный «антикулацкий» налог, срезали план обязательных госпоставок и разрешили торговлю продуктами на рынках[6]. В попытке удержать курс закупили за границей серебро и нашлепали новеньких монет[7]. Довели до разумных величин процент подоходного грабежа частников. И уж совсем невесть зачем, разукрупнили главки обратно в хозрасчетные тресты[8].

Ложечки нашлись, но осадочек остался; в смысле, доведенные до полного разорения нэпачи и крестьяне возвращаться на рынки, в лавки и мастерские не спешили. Тем более что о компенсации понесенных убытков и возврате разворованного гэпэушниками имущества никто из партийных сановников не побеспокоился. В результате даже самое простое и жизненно необходимое, то есть продовольственное снабжение городов,[9] налаживаться само по себе не пожелало.

Впрочем, до продотрядов, как в девятнадцатом, дело не дошло. Рекордный урожай зерна[10] позволил увеличить рабочие пайки, до нового года поговаривали даже об отмене карточек; и отменили бы, верно, да побоялись, что дешевый хлеб сразу пойдет на прокорм скота. Так что нэпачам-спекулянтам приходится отрываться на «роскоши»: дровах, мясе, яйцах, самогоне.

Цены беспощадны, но горожане не ропщут.

Благодаря газетам и радио каждый знает наверняка: просочившиеся на ключевые руководящие посты троцкисты решили бросить молодую Советскую республику в глад и хлад новой войны. Не просто так — а для захвата власти через дискредитацию настоящих большевиков. Сложная задача, однако злодеи измыслили хитроумную комбинацию: под прикрытием левацких лозунгов растратить все ресурсы народного хозяйства на вредительский план сверхфорсированной коллективизации и индустриализации. Осталось совсем чуть-чуть… но тут товарищ Сталин, великий вождь пролетариата, распознал суть нависшей над страной угрозы. За что и был убит, прямо перед обличительным выступлением с трибуны съезда. Страшная утрата должна была сломить волю партии, но коварные враги просчитались. Чекисты недрогнувшей рукой вскрыли заговор предателей коммунизма, напряглись, и с помощью трудящихся масс таки вырвали наполненное ядом жало из гидры мирового троцкизма. То есть вычистили из рядов ВКП(б) двести тысяч пособников и соглашателей.[11] Теперь же — и в этом нет ни малейших сомнений — коммунисты под мудрым руководством ЦК уверенно ведут народ к победе. Надо только чуть-чуть потерпеть. Хотя бы до весны.

Хорошо что никто не догадывается спросить: до какой именно?

Чуда не случилось, инфляцию в новой версии мира большевикам удержать не удалось. Годом бы раньше… тогда, осенью двадцать девятого, имелись все шансы восстановить доверие к ассигнациям: залить рынок серебром по твердому курсу, пустить по миру спекулянтов цветметом. Вовремя не успели, а запоздавшие полумеры больше походили на тушение пожара керосином. К рождеству осознавший всю глубину падения наркомфин призвал зайти с козырей, то есть провести интервенцию золотом, но был резко осажен с высот Политбюро. Подорванная безудержным импортом станков кубышка госрезервов показала дно.

Сегодня за один серебряный целковый дают порядка пяти сотен бумажных, к лету, судя по взятому темпу, дойдет тысяч до десяти. Граждане принимают происходящее со стоическим спокойствием: «пережили романовки, керенки, пятаковки, совзнаки трех мастей,[12] переживем и червонцы». Главное что снова, совсем как пять лет назад, работают биржи, публикуется официальный курс к золоту и серебру. «Все, как было, только хуже» — написал в двадцать пятом году Василий Шульгин. Сегодня, из тридцать первого, впору рекурсировать его слова на зарождающийся НЭП версии 2.0.

… За размышлением о природе денег я не забывал про растопку нашей чудо-печки.[13] В двадцать первом веке такие агрегаты называют буржуйками длительного горения и втихую, сторожась рейдов пожарнадзора, продают на оптовках. В Москве 30-х годов ничего похожего мне найти не удалось, хотя сама по себе конструкция необычайно примитивна. Последнее легко понять по цене: заводской слесарь справился с халтурой за три бутылки казенки, материалы с доставкой обошлись в червонец серебром.

Основа — толстобрюхий ацетиленовый баллон со срезанной верхушкой, чуть меньше метра в высоту, в диаметре сантиметров сорок. Внутри — главный и единственный секрет, подвижный поршень. Он делит топку на две части; внизу под ним горят дрова, над ним — догорают пиролизные газы. Воздух поступает сверху через трубу, которая заодно служит штоком для поршня. По мере выгорания топлива, очаг горения неторопливо ползет вниз. Одной загрузки с запасом хватает на целый день. КПД — заметно выше среднебуржуечного. Золы практически нет, вытряхивать остатки приходится не чаще, чем раз в две недели. Но самое важное достоинство в условиях пораженного кризисом индустриального города — вместо дров можно использовать любой горючий мусор. Как правило — условно бесплатный, то есть честно скоммунизженный с «родного» завода.

Минус один — процесс запуска выходит уж больно мешкотный. Нельзя просто так взять и свалить в топку старые, пропитанные маслом трансформаторные обмотки, отходы тарного цеха и кипу непроданных газет. Приходится чередовать слои, по возможности перемешивая их друг с другом. Ведь печь в спальне вообще штука опасная, а кустарная, да еще длительного горения — опасна втройне. Попадется в небрежной укладке насквозь пропитанная водой чурка, остановит поршень, как результат — обратная тяга и полная комната дыма. Это в лучшем случае, в худшем — можно серьезно, а то и до смерти, угореть.

Огонь ровно загудел в трубе минут через двадцать.

— Ну вот, теперь можно и… бодро начал я, но обернувшись, враз осекся.

Александра спала, свернувшись клубочком под пуховым одеялом. Тазик с ледяной водой оставлен на видном месте, рядом расплывшееся в брусок шоколадного цвета мыло. Бессловесный намек на нелегкий выбор — моржевать прямо сейчас, или подождать часик, пока прогреется комната.

Выбрал первое. Надо успеть получше выспаться, и непременно, на зависть соседям, «доделать» с утра то, что мы не успели сегодня. Следующую пару дней будет не до любви — завтра вечером, сразу после работы, мы едем в Ленинград за спрятанным пять лет назад паспортом 21-го века. Не потому, что он нам позарез понадобился — просто я боюсь, что фантастический документ случайно найдет кто-то другой.

* * *

Привокзальная рюмочная уравнивает граждан не хуже бани. В едком махорочном дыме мерно колеблются крепкие кепки рабочих. Испуганные интеллигентские шляпы жмутся к задорным каракулевым пирожкам мелкоранговых совбуров. В бурую массу сливаются сочащиеся клочьями ваты телогрейки, вытертый дореволюционный рубчик, новый английский драп. Все как один запивают собственный пайковый хлеб торопливым белесым самогоном. Отдельно тут подают только жидкий чай и отвратительные, изготовленные из соевых бобов с сахарином сладости; каждый недовешенный фунт этого добра стоит дневного заработка.

Живительная волна второй версии НЭПа не успела докатиться до массового общепита, кое-как возродились лишь первоклассные космополитические рестораны. То есть «Метрополь» вполне доступен и как всегда великолепен, говорят, нежная молодая стерлядь вновь заполнила стоящий прямо в центре зала бассейн. По вечерам там играет джаз Уитерса, в составе которого знаменитый на весь мир нью-орлеанский саксофонист Сидней Беше и какая-то негритянская певичка. «Националь» пытается взять свое трубачом Скоморовским и любимым уголовной шпаной Утесовым. «Прага», что на Арбате, традиционно нажимает на роскошные перфомансы с цыганами и блины с расстегаями.[14] Есть одна лишь досадная мелочь — везде за ужин придется платить золотом. Столько серебра в кармане не унести.

Все как было, только дороже.

За длинный, липки от грязи стол забегаловки садятся ценители иного: тут по крайней мере дешево, тепло и даже слегка культурно. Вот сосед слева уткнул пропитый багровый нос в подстеленную на манер скатерки «Вечерку», вслух и по складам вычитывает трешь из криминальных сводок:

— В Пугачеве арестованы две женщины-людоедки из села Каменки, которые съели два детских трупа и умершую хозяйку избы. Кроме того, людоедки зарезали двух старух, зашедших к ним переночевать…

Расхожая страшилка, выжатая журналистом из базарного слуха, реальные случаи людожорства чекисты прячут за семью замками. Однако истина в рюмочной никого не интересует. Тут всегда кто-то неправ.

— Брешут окаянные! — анорексичный очкарик напротив перекрыл фальцетом гудение толпы. Спешно вбитый в глотку самогон потек по козлячьей интеллигентской бородке.

— Неужели?! — быстро вставил я в надежде приглушить чужую склоку.

— Ты че?! — непритворно удивился багровоносый. — Газете чтоль не веришь?!

— Отчего не верю? — деланно нахмурился я. — Верю, еще как верю! Однако есть, товарищ, такая штука как релятивизм. Проявляется он исключительно на внешних электронных слоях трансурановых элементов…

— Врут! Все врут кляты жиды! — некстати впряглась в топик буклированная жизнью старушенция.

— Обкурантка! — подорвался любимым словом Бухарина мокробородый очкарик.

— Пропала слободка, — тяжело вздохнула Александра.

— Это что ж такое выходит по вашему? И в газетах жиды врут?! — перескочил на понятную тему любитель прессы. — Так тут вот еще есть: центpотекстиль предложил отпустить нитки в хлебные районы при условии пуд хлеба за катушку ниток…

Зря он, кого волнуют мелкоты? Дело дошло до сокровенного!

— Жиды да большевики, все одна сатана!

— Старая, ты на себя-то хоть глянь в зеркало!

— Заткнитесь, товарищ!

— Кто тут расхрундубачился?!

— А вот те кукишь! Мы русский народ!

— Христопродавцам не место…

— На все воля Божья, — Александра на всякий случай примирительно положила свою руку поверх моей.

— Ох, доиграется чертов капитан с огнем, — проворчал я тихо, в сторону от стремительно раскручивающейся на пустом месте перепалки.

— Поглупели ларионовки, — охотно согласилась моя девушка. — Какую ни возьмешь, все гнусь да грязь.

— Не говори! Как с ума спрыгнули… фронтовички-галлиполийцы!

Ведь реально обидно! Эти самые ларионовки, суть сбрасываемые с воздушных шаров листовки, валятся из-за западной границы на поля и леса СССР аж до Смоленска, Брянска и Новгорода именно по моей подсказке. Знал бы результат — в жизни за один стол с Ларионовым не сел.

Увы, судьба распорядилась иначе. Мы познакомились совершенно случайно, в Хельсинки, вскоре после моего побега из соловецкого концлагеря. В ту наивную пору я еще надеялся найти силу, способную использовать знание будущего для избавление родины от ужасов голода, войны и репрессий. Бравый капитан РОВС, офицер могущественной белогвардейской организации, объединяющей по штабным реляциям сотни тысяч бойцов, тогда казался чуть ли не идеальным кандидатом в друзья и союзники. Мы поговорили, славно выпили, а вот близких отношений, к счастью, не сложилось. Побоялся я ему доверить тайну послезнания, и как видно, не зря. Однако несколько популярных в будущем[15] способов пропаганды подсказать успел.

Кто бы мог подумать, что на этой скудной почве из никчемного террориста, «славного» разве что идиотским взрывом дурацкой гранаты в здании агитпропа Ленинградской коммуны, вырастет герой Карельского освободительного похода, главный идеолог РОВС, правая рука самого Кутепова, кумир горячих сыновей и дочерей русской эмиграции. И ладно бы дело ограничилось только этим. Новый лидер таки сумел забить в гроб и зарыть на погосте замшелую врангелевскую заповедь «армия вне политики». Хотя повести за собой весь общевойсковой союз ему не удалось, зато учредить военизированное молодежное движение «Белая идея»[16] — вполне. Причем императив данного кружка по интересам звучит зловеще: «армия вне политики — организм без души».[17]

В январе, как раз после Рождества, детские шалости внезапно закончились. Рассыпанные по миру осколки великой романовской империи выстрелили парижским меморандумом об объединении всех русских эмигрантов в Российский национальный фронт[18] под занятным девизом «Бог, Нация, Труд!».

Еще более нескучным оказался состав этого триединого православно-национально-социалистического Франкенштейна. Среди главных закоперщиков, кроме давно знакомого Ларионова, — некие Родзаевский, Вонсяцкий и князь Ливен. Первый — генеральный секретарь только что созданной Русской фашистской партии из Харбина, второй — скандальный двоеженец, спонсор Кутепова и заодно лидер Российского фашистского союза со штаб-квартирой в Томпсоне, США. Третий в недавнем прошлом руководитель Латвийского отделения откровенно черносотенного Братства русской правды.[19] Так что в маскотах сборного шапито ходят свастика, православный крест, двуглавый имперский орел и святой Владимир. Причем все одновременно.

Общее у них, судя по радиопередачам из латышской Режици и валящимся с неба листкам, только одно: животный антисемитизм.

Похоже, я оказался единственным человеком в мире, кого испугал факт внеплановой антисоветской консолидации. Советская партийно-хозяйственная элита, судя по газетам, просто не восприняла происходящее всерьез. Фронтом больше, бандой меньше, кто их вообще считает, этих доморощенных борцов за Россию без коммунистов? Что они могут сделать против огромной страны? Мне же послезнание не шептало, а натурально орало в душу: нет и не может быть ничего глупее недооценки идей фашизма. Всего десяток лет, и клевреты дуче и фюрера зальют землю Европы кровью. Да не в переносном, а в самом буквальном смысле этих слов.

Первое время я успокаивал себя: в старом мире большевики продержались у власти целых семьдесят лет; эдакую традицию не сбить с курса пустяком. И мне уж было совсем удалось победить собственные страхи, но тут в тему влез Айзек Бабель, великий писатель и наш с Александрой соратник по «тайному обществу посвященных в историю будущего». Он просто, то есть без всякой особой цели, поделился результатами социологических опросов, просочившейся к нему через Горького (как я ни дулся, дружбу со старым лжецом автор Конармии не оставил).

Картина настроений советской молодежи в свете грядущего расцвета коммунизма выглядела далеко не радужно.[20] В десятипроцентном топе будущих профессий, к моему немалому удивлению, числились учителя. Скучная карьера конторщика привлекала чуть меньше — на нее метили процентов восемь подростков. Длинным трех-пяти процентным шлейфом тянулись инженеры, машинистки, водители, дворяне, попы и прочие экзотические специальности. Комиссарский же пыльный френч поставил оглушительный и обидный антирекорд — всего три десятых процента сторонников! Меньшей популярностью пользовались только военные и милиционеры. То есть советские тинейджеры планировали стать кем угодно, но только не партийными функционерами или их защитниками.

Государство с такой идеологической дырой способен утопить даже поросший мхом зороастризм. Что уж говорить про агрессивный, молодой и, без всякого преувеличения, модный фашизм? Он угроза реальная и смертельная. Пока Ларионов занят междоусобной борьбой, пока его группенфюреры нащупывают подходы к сознанию совграждан, пока его листовки глупы, примитивны и скучны. Пока… а завтра? Как там бишь нынче поют на мотив Преображенского марша?

Крепче бей, наш русский молот,

И рази, как Божий гром.

Пусть падет, во прах расколот,

Сатанинский совнарком…

Ведь на самом деле красиво! С запада стройными колоннами валится парашютный десант на Ленинград, с востока, из самого Харбина, рысит экспедиционный корпус, по центру райкомы сметает повсеместное восстание фашистских конспиративных ячеек. Желтый паук свастики на шпиле Кремля, примирение труда и капитала по итальянскому образцу, «Россия для России», «Союз юных фашисток», «Союз фашистских крошек»…[21] Чуть погодя — священная война за православную веру и воссоединение русских всего мира, секретные лагеря уничтожения недочеловеков, черные клубы над печами крематориев; клеймо национального позора на многие поколения вперед.

Короче говоря, в идеологической борьбе мне теперь приходится подыгрывать красным, как наименьшему злу. Не своими руками — мнение простого рабочего с «Электрозавода» никого не интересует — но посредством Михаила Кольцова. С осени прошлого года этот журналист — четвертый и пока последний хранитель тайны послезнания, иначе говоря, наш с Александрой союзник и соратник. Он все еще не может похвастаться решающей должностью в ЦК, однако как глава акционерного общества «Огонек» и член редколлегии «Правды» вхож в самые высокие сферы, например — чуть ли не пинком открывает двери в кабинет Бухарина.

Чертовски полезная опция. Всего одна записка, за ней короткая беседа, и Кольцов назначен заместителем товарища Рютина, наркома по кинематографии СССР.[22] Да не просто так, а для скорейшего выполнения архисрочного задания ЦК ВКП(б)… нет, не массового производства патриотических широкоэкранных блокбастеров. Партия с моей подачи мечтает о малом, зато реальном: замене киножурналов с беспросветно тупой ура-коммунистической хроникой на полноценные кинофельетоны типа позднесоветских «Фитилей».

Следующим нашим шагом станет…

— Лешка! — вдруг взвизгнула Саша.

Багровоносый любитель прессы таки добился своего — нарвался на чью-то плюху, а затем не придумал ничего лучшего, как завалиться на мою жену. Зажатая в руке болвана газета смела жестяную кружку с остатками чая.

— Что, опять?! — устало пробормотал я, аккуратно выдергивая Александру из-под неуклюже ворочающейся тушки к себе на колени.

— Не опять, а снова, — со смехом подтвердила успокоившая девушка.

— В прошлый раз тебя отбивать пришлось, — я не удержался, потер скулу, с которой только недавно сполз синяк.

— Леш, давай пойдем отсюда! — заметила мое движение Саша.

— Тебе же тогда понравилось? — притворно удивился я в ответ.

— Ты такой сильный!

Совсем девчонка! Ей бы в гимназию, к куклам и поцелуям в щечку. А сейчас… она делает вид что дурачится, а глаза внимательно следят за полупьяной толкотней поборников расовой чистоты. Тогда, в прошлый раз, только метко брошенная ее рукой бутылка спасла меня от жестокого избиения. Против троих вертких шкетов моя сила спасовала.

— Половина восьмого, — взглянул я на часы.

— Вот! Продажу билетов верно открыли!

— Кстати, да! — спохватился я. — Пойдем скорее! Сбежит наш Ванька и пропадет выходной.

Роскошный СВПС до Питера не ходит, а в обычные вагоны[23] продажу билетов тут принято начинать за час перед отправлением поезда. Бронь в теории есть, на практике — она возможна только для мягкого вагона СВ, который… доступен исключительно по специальным справкам с места работы. Строго по канонам социализма — все звери равны, но некоторые равнее. То есть для простых граждан выбор сужается всего до двух зол: мягкой купейной и жесткой общей.

Мы успели как раз вовремя; бойницы касс только-только открылись. Прямо на наших глазах толпа вздрогнула, уплотнилась, отчетливо выделились первые десятки покупателей — все сплошь великовозрастные беспризорники, честно отрабатывающие стоянием в очереди кто осьмушку, а кто и четвертину хлеба. Как ни жаль отдавать, но трястись всю ночь в общем — удовольствие крайне сомнительное.

Ванька не подвел. Через четверть часа мы с билетами и плацкартой в руках выбрались на перрон дебаркадера, прямо в клубящееся на морозе месиво дыма и пара.

— Черт побери! — не сдержал я восклицания. — Стимпанк! Да без всяких романтических соплей, настоящий хардкор!

— Стимпанк? — удивилась Саша. — Что это?

— Писатели-бездельники так назвали вымышленный мир вечной викторианской эпохи, застрявшей в паровых дирижаблях и локомобилях. Читать-то их еще кое-как можно, а вот нюхать, — я демонстративно пошмыгал носом, — как-то не очень.

— То есть в будущем вокзал совсем не так выглядит? — уточнила девушка.

— Конечно же! Дыма и пара вообще нет, кругом яркие электрические фонари, переливаются рекламные экраны. Да ты же наверняка читала!

— Ох, будто ты сам не знаешь! Одно дело читать, другое видеть!

— Извини, — сконфузился я. — Не подумал.

Оглянулся вокруг. По верху, скрывая скаты крышы, стелился жирный угольный дым паровозов. Сизая, остро пахнущая кизяком гарь вагонных печурок металась между составами. Легкими струйками-усами коптили многочисленные керосинки путейцев. Из-под крана кубовой энергично, жизнеутверждающе вырывался пар, клокочущая вода с напором лилась в медные чайники и котелки. Откуда-то из-под вагонов с тихим шипением ползли плотные белые клубы, в которых безнадежно вязли свистки кондукторов и тяжелый лязг буферов. Навьюченные котомками пассажиры метались бестолковыми серыми тенями под колеблющимся светом газовых фонарей.

Остро, совсем как три года назад, навалилась тоска по утраченному будущему. В порыве я вздернул над головой кулак, погрозил невидимому небу:

— Сволочи! Верните меня обратно!

Саша обиженно фыркнула, но спорить не стала. Дернула за руку, как ребенка:

— Пойдем уж, янки из Коннектикута!

Наш шестой вагон оказался седьмым, если считать с головы поезда. Измазанный в саже старичок-кондуктор проводил нас со свечой до купе по темному коридору, привычно ворча по дороге:

— Света покуда нет, господа хорошие, так то во всем составе батареи худые, никак не меняют начальники. Но вы не сумлевайтесь товарищи, вот тронемся, генератор враз закрутится и загорятся лампочки-то. Зато тепло, да-да, прям как в СВ, прицепили-то нас сразу за паровиком![24]

— Темнота друг молодежи, — бодро пошутила Саша.

— Совсем батареи выдохлись? — насторожился я. — Полчаса продержатся, или на каждой станции будем проваливаться в тьму египетскую?

— Какое там полчаса, — задребезжал смехом кондуктор. — На эдаком-то морозе!

— Свечу дадите?

— Не положено! Если каждому свечу, так то пожара недалече!

— А если… — я тряхнул карман так, чтобы звякнули монетки.

Несколько секунд осторожность боролась с жадностью, но победил все же страх:

— Ужо не обессудьте, да бригадир у нас дюже злой!

— Ладно, — не стал настаивать я. — Выкрутимся как-нибудь.

Надоедливый свет утра бьет в закрытые глаза. Тяжелое чугунное ядро неуклюже ворочается в голове, то и дело цепляя обнаженные нервы спазмами боли. Вчера повелся на халяву как пацан. Сам подначил, думал нипочем не поделятся нэповские морды самогоном и салом со случайными попутчиками. Ан нет. Правду говорят, жируют московские спекулянты посреди пролетарского голода. Теперь еще и беседой донимают. Хочешь, не хочешь — все равно слушай:

— … Три десятка лет он состояние семьи упрочал, да как-то в раж вошел, в одну ночь спустил до последнего алтына! Выпьем?

— Наливай.

— Птицу имел родовую, одно загляденье. Перо все больше светло-соловое или красно-мурое, а ноги либо горелые, либо зеленые. Коготь черный, синевой отливает, а глаза как уголья.

— Давай, за наше дело!

— Знаешь, он всего более переярка ценил. Это, значится, тот что вторым пером одеться успел.

— Вот понять который уж раз не могу, иной как кавалергард на параде выступает, мундир блестит, гребень пурпур, а толку чуть.

— Так петуха, как и нашего брата, в строгости держать надо. Чуть жиру понадвесил, сейчас на катушки из черного хлеба и сухой овес. Без правильной отдержки тулово непременно станет как ситный мякиш…

Да они все еще пьют! — искренне восхитился я. — Всю ночь напролет, это же какое отменное здоровье иметь надо!

Не разлепляя век, я перегнулся с полки вниз, скорее на инстинкте, а не расчете ухватил за ручку стоящий на столе чайник. Вытащил к себе наверх, прижался губами к медному носику, втягивая противную теплую влагу.

В голове забрезжил разум, я прохрипел вместо извинения:

— Воистину, утро добрым не бывает!

— И тебе не хворать, — степенно пробасил старший из нэпачей.

— Поспешай, друже, покуда в санитарную зону не въехали, — практично вторил ему младший.

Дельное замечание. Столько лет в прошлом, а все никак не могу привыкнуть, что сток из туалета тут летит прямо на песок насыпи, поэтому гигиену неплохо бы завершить до въезда в город.

Кое-как, бочком, стараясь лишний раз не шевелить головой, я сполз с верхней полки на нервно взбрыкивающий пол вагона. Подтянул снятый из-за жары и кинутый в изголовье пиджак, хлопнул по карманам — зашитый в кожаный блокнот смартфон на месте. Деньги тоже. Подобрал вывалившийся браунинг. Заглянул во взятый для солидности портфель… неужели я так и спал, разбросав по сторонам ништяки и оружие? Расслабился за полгода «стабильности», забыл про доброхотов из ГПУ? Паника холодком пробежала по ногам вверх, приморозила сердце, но так и не смогла пробиться через спасительный барьер головной боли.

Мысль о чудовищном риске, под который я подставил себя и Александру, придется додумывать позже. Сейчас время простых инстинктов — я не удержался, нежно потрепал ладонью соблазнительные окружности спящей напротив жены:

— Саша, подьем! — Попав же под ее недовольный прищур, продолжил нарочито грубо: — Скоро туалет запрут!

Мы успели все. Привести себя в порядок, поправить здоровье горячим чаем и даже отблагодарить нэпачей за добропорядочное гостеприимство жестянкой габаевской «Явы». При свете дня окружающий мир казался простым и надежным, вокзальная суета — пустяковой, а паровоз, весь в беспокойных вздохах и сопениях после трудного ночного перегона — огромной детской игрушкой. Еще лучше вышло с санками — меховая полость скрыла нас от укусов мороза чуть не целиком, в Москве я никогда не встречал у извозчиков подобного богатства.

Пользуясь случаем, мы ненадолго остановились на проспекте Маклина, у того самого злосчастного дома, в котором чуждая эйнштейновским законам сила протащила меня сквозь время. Крепко обняв Сашу, я попробовал вернуть нас обратно в 21-ый век. Обошел все уголки подъезда, нажал на все возможные кнопки смартфона — увы, без малейшего результата. Зато моя милая супруга успела выпытать, что именно я чувствовал тогда, почему оставил артефакт на чердаке, как, и главное с кем, вернулся за ним через два года. За вопросами явственно проглядывала ревность к белокурой баварке, лишь каким-то чудом мне удалось не проболтаться про зажигательное порношоу, устроенном мной и Мартой пятью этажами выше, прямо на глазах у чекистов.

К искомому адресу в Дровяном переулке подкатили хорошо за полуднем. С чистого морозца воздух в коридорчике дряблый, рыхлый и потный; висит на невидимой веревке темной банной простыней. Отворившая двери матрона вместительна и широка, как банный таз. На руках девочка лет двух. За подол линялого сатинового халата держатся парни-погодки постарше, большие головы настороженное крутятся на длинных тонких шейках. С кухни, откуда-то из-за поворота, доносится перемежающийся плеском воды свист стаи примусов.

Встречают по одежке; матрона окинула нас подозрительным взглядом, посторонилась, лишь распознав в моей руке символ власти — кожаный портфель. Недобро нахмурилась, с усталым безразличием буркнула:

— Че нужно-то?

— Мне бы хотелось кое-что забрать, — начал я. — Письма отца…

И тут понял — заранее продуманная история не имеет ровно никакого смысла. Призванные скрыть обман слова пусты и никчемны на фоне неимоверной простоты бытия. С действием, напротив, следует поспешить. Секундная заминка, щелчок пряжки, и я протягиваю матроне вытащенную из портфеля сахарную голову — обернутый в бумагу кусок желтой сладкой субстанции в форме крупной, с мужской кулак, винтовочной пули.

— Возьмите.

Дети равнодушны; они явно не знают как выглядит первейшее лакомство эпохи. Зато пыхнувшие надеждой глаза женщины красноречивы — этого хватит. Но Саша торопливо добавляет к первой голове сахара вторую. Барьеры морали и права рассыпаются в труху — за такое сокровище тут можно все. Вспороть обшивку двери? Всего-то? Ничтожный пустяк, только пожалуйста скорее, пока не увидели соседи.

Старая холстина и войлок легко поддаются под специально припасенным коротким — не напугать бы кого — сапожным ножом. Вот показалась филенка… через мгновение я кричу от радости:

— Нашел!

Конверт в руках. На ощупь понятно — паспорт 21-го века там, внутри, без обмана!

— Большое вам спасибо, — благодарит хозяйку вежливая Саша.

Я далек от подобных сантиментов — уже с лестничной площадки тороплю жену:

— Пойдем, пойдем скорее!

— Га-а-а-ли-а! Кто там пришел?! — несется с кухни вслед нам запоздалый вопрос.

Гнаться за нами, понятное дело, никто не собирается. Но ноги несут сами — я пришел в себя только отмахав чуть не бегом пару кварталов:

— Сашка! Сам себе не верю! Мы это сделали!

— Радуешься?

— Спрашиваешь! Боялся, что поездка обойдется намного дороже!

— Ты обещал, — вкрадчиво напомнила Александра.

— Будут, будут тебе туфельки и чулочки! — беззаботно рассмеялся в ответ я. — Все успеем, у нас уйма времени!

И правда, обратно на вокзал возвращаться рано. Скорые поезда между столицами по древней канцелярской традиции ходят в ночь — сон сокращает путь с чертовой дюжины до пары часов, совсем как машина времени. Командировочные же, назло здравому смыслу, насчитываются бухгалтериями сразу за двое суток.[25] Наглядный пример «все как было, только хуже» — постельное белье к матрасам при большевиках не выдают.

Задержка не огорчает. Провести полдня на улицах великого города — не беда, а удача. Тем более, яркие солнечные прострелы между домами старательно намекают на главный признак весны: конские яблоки уже не замерзают. Обрадованные расширением кормовой базы стаи воробьев соревнуются с дворниками — кто быстрее раструсит навоз в грязи мостовой. Редкие безкалошные граждане проклинают липкую едкую слякоть нежданной оттепели, но наши с Сашей подошвы надежно защищены красным треугольником,[26] так что тепло в радость.

На Невском бурлит водоворот жизни, никакого сравнения с унылой Тверской. Поток прохожих суетливо тащит нас мимо витрин лавчонок, вывесок пивнушек, чудовищного, от Рубинштейна до самой Фонтанки, хвоста очереди за лупошарой копченой треской, матерящих друг-друга приказчиков, дребезжащих трамваев, верениц ломовых телег. Кумачовые растяжки бугрятся привычными лозунгами, далекий репродуктор хрипит обрыдшую демьянбедновскую агитку «нас побить, побить хотели». Но я как-то необыкновенно остро, кожей, сердцем, всем организмом чувствую — мир сдвинулся со старого курса, сдвинулся далеко и необратимо. На лицах петербуржцев нет-нет, да мелькает блеск надежды на перемены к лучшему. Их город — все еще имперская столица, он сильный, он богатый, он выздоравливает быстрее Москвы.

Не удержался, вполголоса забормотал популярные среди аборигенов строчки:

— Мы наш, мы новый мир построим…

— Совсем как у Мейерберга![27] — дернула меня за руку Саша. — Ты только посмотри на них! Вон там, слева, видишь у столпа?!

Выйдя из сумрака мыслей, я обернулся в указанную сторону. Вокруг Александровской колонны скоморох-поводырь тащил на цепочке ряженного в бабский сарафан медведя, толпа вокруг весело приплясывала под дудочные подсвисты.

— Эээ… Где там Мейерберг? — озадачился я. — И вообще, кто он такой?

— Путешественник один, — почему то смутилась Саша. — Картинки всякие разные рисовал, обычаи описывал.

— А, понятно, — не стал я углублять тему.

Но Саша вдруг уточнила, не для меня, а скорее сама для себя:

— Это ли не торжество крестьянской Руси?

— Скоро на Москве так же будет, — с оптимизмом поддержал я жену. — Перед Мавзолеем охрана не позволит, а вот вокруг Василия Блаженного можно устроить недурной хоровод человек на полтораста.

Как видно, снова чем-то обидел. Молча, без смеха или улыбки, Саша потянула меня прочь, вдоль облупившегося фасада генштаба в сторону Мойки. Недалеко — на мощеном брусчаткой горбике ближайшего мостика мы уперлись в стихийный рыночек.[28] Крики, толкотня, все как положено при социализме, на особинку только прокатывающийся от берега до берега рык закутанного в два до безобразия драных тулупа коробейника:

— Лучины! Лучины каленые, березовые!

Пройти мимо такой лютой экзотики я не смог:

— Продай кучку, сделай милость.

— Владей за сто рублей!

— Светец купи, — с насмешкой посоветовала Саша. — Плошку под воду я тебе, так и быть, в хозяйстве найду.

— Это еще что?

— Рогулька специальная, в нем эту самую лучину жгут.

— Надо же, какая канитель, — удивился я. — Всего-то хотел полезный сувенир из Питера привезти, вместо магнитика на холодильник.

Не думаю, что продавец понял точный смысла сказанного, но колебания он уловил точно:

— Не сумлевайся, барин. Добрый товар, седне уж третий мешок зачинаю.

— На каждом углу в Москве найдешь не хуже, — попробовала отговорить меня Саша.

Но я уже успел протянуть коробейнику мажущую свежей краской сотенную купюру:

— Карельские березы мне как родные.

— Благодарствую! — коробейник старательно отмерил охватом ладоней положенное количество темно-коричневых палочек, ловко обернул их в отодранный от газеты лист, передал мне.

— Правда каленые, — отметила Саша. — Хорошо на углях прожарили, коптить не будут.

— Лучше лучин не было и нет, хоть в самом Кремле ищи до старых лет, — похвалился на прощание продавец.

Однако, какой пушкин пропадает![29]

Дальнейший наш путь не отличался особым разнообразием. Рынки и комиссионки, лавки и магазинчики, чтоб им поскорее провалиться в социалистический ад. Обошел бы десятой дорогой, но увы, Александра настойчива и категорична в своих желаниях. Только посмей спорить, когда советский Ленинград снабжается заметно лучше Москвы. Допустимый максимум — плестись на полшага позади, да поминать всуе близость порта, авантюризм спекулянтов или ловкость трансграничных контрабандистов. Хотя куда более вероятно, что все перечисленное — лишь следствие отчаянного старания большевиков сохранить лояльность горожан, растленных постоянно валящимися с неба ларионовками.

Ближе к вечеру я догадался, почему жена так противилась лучинам — она переживала за свободное место в портфеле. Мы приобрели изящные испанские туфли молочного цвета, в тон к ним крепдешиновое платье-тунику со сборчатой пелеринкой вокруг ворота, золотые сережки с маленькими красными камешками, мягкий как шелк шарф из ангоры,[30] французские духи, полдюжины пар шелковых чулок, и еще гору всяких мелочей. Мне перепала неплохая курточка на модной нынче молнии, пошитая из черной чертовой кожи — сомнительная компенсация убитого дня. Ладно хоть пообедали удачно — в подвернувшемся по дороге ресторанчике нашлись картошка и соленые грузди со сметаной, причем за очень, очень доступные деньги.

В купе курьерского московского завалились язык на плече, перед самым отправлением.

* * *

Наконец-то! Мимо окна промелькнули огоньки трех хвостовых керосинок встречного состава, из-за которого мы проторчали добрых полчаса у мелкого полустанка, носящего, если верить дореволюционной схеме, гордое имя станции IV класса «Осеченка». Впереди у стрелки, в ярком луче головного прожектора, дежурный сигналист крутит лебедку, поднимает вверх коромысло семафора. Одновременно по фонарю ползут очки светофильтра, меняя свет с красного на зеленый. Дымный воротник локомотива на глазах чернеет и наливается силой. Скоро двинемся.

На коленях у меня купленная на питерском вокзале «Правда», открыта на передовице с броским заголовком «Наш ответ — НЕТ». Текст написан по-советски — смело, броско, доступно для каждого пролетария: СССР никогда не пойдет на гнилые компромиссы с подлыми буржуями… поэтому не станет платить по своим долгам.

Меня такой подход не удивляет, достаточно вспомнить хотя бы 1998 год. Однако в тридцатых годах мораль не столь гибка, приличные люди после банкротства все еще стреляются![31] А вот у большевиков из ЦК ВКП(б) по этому поводу ни тени раскаяния или стыда, не слышно ни слова об отставке или смене членов Политбюро. Властители огромной страны, без революции, войны или масштабного стихийного бедствия допустили позорный суверенный дефолт,[32] а в их газете одно тупое бахвальство — «как мы ловко обставили этих ту-у-пых». Конечно, на одной шестой части мира «пипл схавает», однако кому от этого легче? Ставлю золотой николаевский червонец против контрамарки в ближайший Дом крестьянина — завтра заголовки западной прессы поволокут в массы одну примитивную, но страшно логичную идею: bankruptcy of the USSR means the failure of communism.

Неожиданно… но не внезапно. К чему-то подобному дело шло давно. Еще осенью Бабель рассказывал, что ЦК принял специальное секретное постановление по усилению контроля над экспортом. Поставили под учет каждый цент, точнее, через согласование на уровне Политбюро проходят все суммы свыше тысячи баксов. Стараются большевики не от хорошей жизни, но для расчета по долгам, наделанным во имя форсированной индустриализации. Тщательно выбивают из России жалкие остатки былой роскоши — музейные картины, статуи, иконы. Кроме традиционного хлеба, леса и яиц на чужбину гонят все еще знаменитое вологодское масло, смелянский сахар, ташкентские фрукты, кавказские вина, русскую водку, ягоды, грибы и лекарственные травы.

Впору радоваться — make sales not revolution! Да только научи дурака Богу молиться… Перевыполнение планов продаж «любой ценой», без оглядки на экономику и здравый смысл, привело к закономерному результату — партийные купцы пустились в бессмысленный и беспощадный демпинг. И тут же нарвались на ответные санкции.[33]

Соединенные штаты по-простецки ввели запретительные пошлины на советские спички, уголь, асбест, марганец и прочее мелочи. А когда не помогло — добавили в список пиломатериалы, нефть и пушнину. Французы пошли лукавым путем; использовав убийство товарища Троцкого и его парижских соратников на Принкипо[34] как прецедент, они развернули широкую и шумную компанию против коммунистического терроризма. «Остановим красную чуму», «бойкот рабского труда», «ни франка Коминтерну» и прочие сентенции в стиле «Кремль должен быть разрушен» заполонили европейские газеты, эфир и трибуны Лиги Наций. Турция закрыла свои порты для советских судов. Римский папа Пий XI объявил «крестовый поход» против СССР. В той или иной степени ограничили торговлю Испания, Италия, Югославия, Венгрия, Бельгия, Польша и Румыния.

«Правда» ехидно смеялась над потугами — дескать, глупые капиталисты сами продадут веревку, на которой их повесят. Не без оснований; с оторванным от разумной себестоимости экспортом нельзя бороться экономическими методами. Тем более контрабанда через Латвию и Германию оказалась делом простым, а для местных спекулянтов — еще и весьма выгодным. Поэтому слухи из коридоров Старой площади еще чуть не вчера были преисполнены оптимизма — «валовая валютная выручка упала менее чем на тридцать процентов, прорвемся, товарищи». Однако же… колосс оказался на глиняных ногах.[35]

Обсудить бы, да не с кем. Александра дрыхнет без задних ног. Попутчик — греет в широких костистых ладонях серебряную рукоять[36] наградного нагана. Орденоносец, ему можно. Выбрит до синевы, подбородок крестьянский, широкий и крепкий, как футбольная бутса. Глаза голубые, волосы светлые. Широкие мускулистые плечи обтягивает сингапурская роба, куртка типа джинсовой, — местный шик-модерн, драгоценная редкость, которую привозят моряки из дальнего плаванья.

Настоящий ариец, даже сообразительностью и чувством юмора не обижен. Жаль — вертухай. Свеженазначенный военком отдельного батальона тылополчения при акционерном обществе «Союззолото»,[37] следует с супругой к месту службы в Бодайбо. Хвала провидению, не опытный палач из концлагеря, а всего лишь начинающий энтузиаст, планирующий половчее принудить к труду советских граждан второго сорта — лишенцев, детей кулаков и попов. А еще, по факту, мелкий спекулянт. Порукой тому три тюка белых штанов в багаже. Не мулатских, из воспетого товарищем Бендером Рио-де-Жанейро, а вполне советских, фабрики «Первомайка». Просто краситель для хлопка — импорт, валюты на его покупку у Советской республики нет.[38]

Коммерции красный орденоносец ни грамма не стесняется, наоборот, успел похвастаться сотней своих прошлых и будущих подвигов. В том числе, как ловко выхлопотал билет в Сибирь из Москвы через Ленинград за казенный счет, будто бы для посещения музея Революции. Как дешево выклянчил у бывшего однополчанина, а сейчас парторга пошивочного цеха, кучу дефицитных штанов. И наконец, как выгодно жена продаст эти самые штаны в далеком Бодайбо.

Печалило будущего комбата тылополчения в жизни только одно: вчера ночью, по пути из столицы, купе обнесли жулики. Вытащить деньги из корсета супруги они не сумели, а вот кожаный бумажник с партбилетом — зачем-то украли. Совсем не пустяк, по местным понятиям. Схватить выговор от ячейки легче простого, если постараться — аж с занесением в личное дело. Так что теперь мысли попутчика сосредоточены на одном — подкараулить воришку и всадить в него пулю. А лучше все те семь, что засунуты в барабан.

За размышлениями о сути дефолта состав успел не только тронуться, но и набрать ход. Каждую секунду я ждал пуска генератора — мерцающий огонек воткнутой между зубов вилки лучины успело изрядно надоесть. Увы, потолочная лампа не думала оживать.

Первым не выдержал орденоносец:

— Где же свет?

— Безобразие! — с энтузиазмом поддержал я его. — Только собрался газету дочитать!

— Надо кондуктора поднимать! — краском решительно потянулся к сапогам.

— Проще спать лечь, — зевнул я. — Если железка сдохла, на перегоне нипочем не починить.

— Ну уж нет! — не поддался на мою провокацию краском. — Пойду разбужу лентяя, заодно проверю, нет ли где в вагоне шпаны.

— Удачи, — пожелал я вслух, про себя же добавил: «Чтоб тебе там до утра собачиться!».

Договориться о поочередном дежурстве с орденоносцем мы не смогли, вернее, даже не попытались. Ставить телефон и паспорт 21-го века в зависимость от способностей вертухай-спекулянта я побоялся. Он же, в свою очередь, не питал особых иллюзий в отношении беспартийного рабочего. Так и коротали ночь… теперь самое время чуток подремать. Судя по настрою, орденоносец от кондуктора быстро не отстанет, и уж верно, пока ругается — не заснет.

… За опущенными веками мгновенно встали черные, клубящиеся в бездонную синеву неба дымные столбы. «Откуда тут столько паровозов? Разве уже Тверь?» — хотел я спросить сам себя, но не успел. Взгляду открылась утонувшая в зеленой кайме тропического леса бухта, а в ней, прямо посередине, страшные черные корабли. Над каждым, поверх неуклюжих тростинок мачт, развевался огромный звездно-полосатый флаг. Крик «что за х…ня!» замер в груди. Ответ нашелся в памяти: эскадра Перри![39] Третьего дня читал про нее в древней как египетские боги «Ниве».

Новейшие колесные пароходы без спроса ввалились в запретную для всех чужаков Японию и бомбическими пушками Пексана с пугающей легкостью растерли в порошок двухсотлетний самодовольный коматоз сегунов. Ни тебе лихих атак на пулеметы с катанами наголо, ни камикадзе на джонках с динамитными минами наперевес, ни выписанных кровью танка перед харакири. Тихое самодовольное банкротство, совсем как в СССР, вид сбоку. Были гордые независимые вожди — стали младшие торговые партнеры. Был собственный золотой червонец — стал его величество доллар.[40] Получите и распишитесь.

От черных кораблей Перри во Фриско не осталось и дров, однако цели командоров не изменились — они намерены торговать исключительно по своим правилам. В истории старого мира СССР каким-то чудом выкрутился из их «ласковых» объятий, вернее, отступил с сохранением лица. Виновника же нынешнего фиаско мне искать не долго: «было лучше, глупец, зачем ты все испортил?! Благими намерениями услана дорога в ад!» Настеганное виной подсознание заметалось в поисках оправданий: «постой, в Ниве не зря упоминали революцию Мэйдзи!»[41]

Сумела бы элита страны восходящего солнца отбросить хвост феодальных сословий без черных кораблей? А сменить пирамиду правящей династии? Реорганизовать армию и флот? Перевернуть с ног на голову мораль и цель жизни целой нации? В конце концов, кто вынудил японцев стать большими европейцами чем сами европейцы? Результат-то вышел на зависть! Быстрый подьем экономики. Невероятный военный триумф Цусимы, захват Кореи и Манчжурии. В эйфории побед — непомерные тихоокеанские амбиции, безумный вызов, брошенный самим Соединенным штатам. Капитуляция после ряда жестоких битв, и снова взлет в экономическом угаре шестидесятых к месту второй экономики планеты… Тойота и Мицубиси отомстили Детройту за Мидуэй!

Выходит, только поражения толкают диктатуры и монархии к модернизации, победы — никогда! Да сырцовский дефолт еще на пользу СССР пойдет![42]

Ну в самом деле, должен же быть хоть какой-то просвет в этом большевистском кошмаре? К примеру, селюки из Политбюро неожиданно сообразят, в какую Мумбу-Юмбу продать зерно и яица. Сырцов, как экономист, догадается через подставных лиц скупить советские госдолги за треть цены.[43] Рыков прикроет подальше от греха гнездо недобитых троцкистов — ненасытный Коминтерн. Скаредные цэкашники обрежут в ноль финансирование братских компартий. Новый главарь ГПУ прекратит террор специалистов, чиновников и управленцев старой царской школы, закроет к чертовой матери концлагеря. Даст продых крестьянам и кулакам, они как-нибудь и без тракторов накормят горожан. Последние — не потащат в Торгсины обручалки и золотые коронки[44] в обмен на самую дешевую муку для своих детей. Разве все перечисленное такая уж нереальная фантастика?

Восторг ли от удачного самооправдания, а может и шорох отворяемой двери, выдернули меня из полудремы. Раздутый сквозняком светляк приугасшей было лучины пыхнул, как электрический разряд. Сделавший шаг в купе малый испуганно отпрянул назад, в темноту коридора. Я успел различить лишь болтающиеся наподобие ленточек у бескозырки тесемки вокруг шапки-финки.

Вопль разорвал стершийся в неслышность перестук колес:

— Вот ты где, сволочь!

Хлестнувший следом выстрел не оставил сомнений — орденоносец навелся на цель.

— Стоять!

Спалившийся на горячем воришка метнулся в сторону, но тут же передумал, влетел обратно в купе. Вскочил на столик у окна, сметая лучину; не щадя руки, в полный размах, врезал по стеклу кулаком, да так что посыпались осколки. Раз, второй, третий — двойные зимние рамы упрямо не давали места для спасительного прыжка.

«Кастет», — догадался я.

— Лешк-а-а! — взвизнула Саша. — Кто тут?!

Ладонь стиснула лежащий в кармане браунинг, но что-то дельное я предпринять не успел. Проем двери заслонил силуэт разъяренного орденоносца. Брать живьем, похоже, он никого не собирался.

Бах! Подсвеченный вспышкой выстрела злодей белкой метнулся вверх, к замершей в ступоре супруге краскома.

Бах! — Не стреляй! — в одном отчаянном вопле воедино слился мужской и женский голос.

Бах! Жена краскома с жалобным стоном распласталась по полке. Воришка в отчаянии рванулся в окно, головой прямо в недобитые осколки.

Бах! Не успел. Подбитый влет мешок тела валится… в мою сторону! Пытаюсь увернуться, но отчаянно не успеваю.

Бах! Хлесткий удар пули в грудь вбивает меня в стенку. Боли нет, только удивление: «за что?» Спихиваю жалобно скулящего воришку прочь, на пол, дрожащей рукой тянусь проверить рану… на ладони густо перемазанные в крови осколки экрана смартфона.

— Пи…дец неизлечим.

Не боль но отчаяние туманит глаза — черные корабли заглядывают в гости не только к генсекам и императорам. Бесценный источник знаний, единственная ниточка к прошлому, архив фотографий, все, абсолютно все в один миг уничтожено безмозглым дуболомом. Пользы для и прогресса ради… прочь бредовые мысли! Как я не догадался вовремя остановить дебила с наганом? Зачем мы вообще куда-то поехали? И вообще, почему мы не рванули через западную границу прошлой осенью? Пусть на носу предательский снег, пусть раскисшие от грязи тропинки и промозглый дождь… все равно это меньший риск, чем жить под носом у чекистов! Наивно надеялись, вдруг к власти в СССР придут вменяемые лидеры? Вот, можно сказать дождались — нам попросту не с чем к ним идти! Хотя идти-то теперь наверняка придется… не к вождям, но через границу, к архиву, оставленному год назад в сейфе швейцарского банка. Только бы дотянуть до лета…

Из самобичевательного транса меня вытащили рыдания Саши:

— Лешенька! Родненький!

— Гражданка, аккуратнее! У его ж ребра изломаны, не дай Боже, чего пропорет у ся внутре!

— Штаны-то у раны держи крепче, пока не перевязали!

— Господи, помилуй нас, грешных…

Оказывается, к нашему купе успела сбежаться куча народа; в достатке принесли и свечей.

Бодро шепчу:

— Сашуль, ты-то хоть сама в порядке?

— Да, да, — через щеки любимой тянутся дорожки слез. — Скажи, что у тебя болит?

— Душа, — пытаюсь пошутить я.

— Дурак! — робкая улыбка преображает лицо жены. — Напугал меня! Замер, как неживой!

— Задумался о судьбе нового мира, — честно ответил я.

— Ты паря не иначе в рубашке родился, — прокомментировал наше воркование незнакомый усач в шинели, накинутой прямо на белье. — Пуля-то прямиком в сердце шла. Ежели бы не зеркальце твое в блокнотике, быть беде.

— Уж лучше сдохнуть… — начал я, и тут же спохватываюсь. Поздно.

— Хи-и-и, — нервно прыснула рядом какая-то дамочка. — И правда дурачок!

— Нет! — вспыхивает в ответ Саша. — Он у меня самый лучший!

Теперь ржет конями чуть не половина вагона. Глупо злиться на нормальную реакцию нормальных людей. Спустя несколько секунд я, переборов боль, смеюсь сам, как бы не громче собравшихся в купе попутчиков.

Увы, недолго.

— Моя Тонечка умерла, — оборвал веселье бесцветный голос орденоносца. — Я ее убил.

Оказывается, наш стрелок-идиот все еще тут! Я повернул голову в его сторону, поймал взгляд.

— Извини, — кивнул орденоносец мне. — Так вышло.

Быстро поднял все еще зажатый в руке револьвер, приставил дуло к виску.

Бах!

— Седьмой, — зачем-то посчитал я.

Загрузка...