— И от рогов — в полнебосвода — тень… И древний дым полярных деревень… — Я поняла: вы северный олень.
Несчастная замолчала и не мигая смотрит на полулежащую на скамье, обмахивающуюся листами бумаги, владычицу собранных здесь жизней.
— Это я — олень? — просто спрашивает Роза.
— Нет! Нет!! Это я… Это стихи такие… — одни только губы судорожно двигаются на покрывшемся бледностью лице Стеры-Фрейды.
Похоже, она сейчас грохнется в обморок. Упавшая тишина, кажется, вот-вот зазвенит. Но тут раздается визгливый хохот Розы. И общество разражается единым вздохом.
— Ладно, садитесь, — насмеявшись, отдает распоряжение Роза. — Ставлю вам четверку. И все-таки притащилась я сюда с несколько иной целью. Вот у меня тут, в руках, распечатки опросов людей, трудящихся на предприятиях вами пока возглавляемых. Рейтинги, черт бы их побрал… Что ж, не всеми из вас я… Вы вообще понимаете, зачем мне место в Верховном Совете? Это даже не мне нужно. У меня все уже давно есть. Это вам необходимо. Это ваш интерес — иметь там своего человека. Меня. Меня, а не Айзеншпица. Меня, а не Юру Вольшанского. Геннадий Львович, — указывает она стопкой листов в руке на одного из присутствующих, — как ваша кефирная промышленность? Позволяет жить красиво? А кем вы были десять лет назад?
Геннадий Львович поднимается с места и что-то невнятно бубнит в ответ.
— Что-что? Не слышу!
— Устраивал… фотовыставки…
— Ты, Гена, был фотографом. Понял, — фотографом? А сейчас во что ты одет? Что ты кушаешь? Где учатся твои дети? Да не отвечай, не надо, я знаю. Сядь. Аркадий Сильвестрович, у вас четыре шахты?
— Пять, — принимает вертикальное положение другой господин.
— Ах, да, уже пять.
— Большое спасибо, Роза Бенционовна, я всем говорю: если бы не ваша поддержка…
— А сколько месяцев вы не платили своим шахтерам зарплату? Какая у вас перед трудовым коллективом задолженность?
Невысокий кряжистый Аркадий Сильвестрович растерянно поводит из стороны в сторону глазами, стараясь угадать, какой ответ для него сейчас может быть более безопасен.
— Пять… То есть, шесть уже месяцев, — наконец отвечает он.
— Полгода! — продолжает Роза. — Я практически подарила тебе эти шахты. Я назначила для себя минимальный процент. Я позволила тебе, Кадя, не отдавать рабочим зарплату, чтобы ты смог составить свой капитал. Теперь тебе есть на что жить?
— Спасибо, есть…
— Ты живешь хорошо?
— Спасибо, хорошо…
— Тебе есть куда уехать, если, не дай Бог, эти твои шахтеры возьмутся за вилы и топоры? Счет в Монреале, счет в Неаполе. Дом в Барселоне, вилла в Буэнос-Айресе. Правильно?
— Спасибо, правильно…
— Дорогой Аркадий Сильвестрович, я желаю вам всяческих успехов и в дальнейшем. Вот у меня в руках опрос ваших подопечных, сделанный моими службами, где указано, что за меня собираются голосовать… Сколько это процентов?.. Что-то я плохо вижу, ну-ка, взгляните сами.
Плотненький кругленький Аркадий Сильвестрович суетливо выбирается из-за стола и спешит к развалившейся на скамье Розе.
— Вот тут, что здесь написано?
Он склоняется над листом бумаги, зажатом левой рукой Розы, и в этот момент пятерню правой она молниеносно запускает в остатки его седеющей шевелюры.
— Здесь написано — девять процентов. Девять процентов! — истерически визжит она, захлебываясь гневом, истово тряся его голову.
— Но они… Они не получали зарплату… — глупо пытается оправдываться тот.
— Ах, ты говнюк! — заходится Роза. — Мне насрать каким образом ты заставишь свое быдло голосовать так, как следует: деньги начнешь возвращать или будешь звезды им на спине выжигать, но, чтобы через две недели… Через неделю! — верещит она все более тонким голосом. — Чтобы через неделю… Или я уничтожу тебя. Я буду уничтожать тебя так, что книжки о концентрационных лагерях покажутся тебе будуарной литературой. Пошел вон!
Она наконец отталкивает его, — тот валится на розовый штучный пол, неуклюже поднимается, наскоро и безрезультатно поправляет одежду, боком продвигается к выходу, где его и прячет высокая черная дверь.
Теперь Роза сидит, молчит и смотрит в потолок на темную бронзовую люстру с гроздьями плафонов матового стекла.
За окном слышен стук проезжающего трамвая.
Наконец она возвращает обществу счастье наслаждаться ее голосом:
— Я больше не стану заглядывать в эти паскудные бумажки. Надеюсь, никто в дополнительных комментариях не нуждается. Я забочусь о вас, позаботьтесь теперь сами о себе. Без больших хлопот я могла бы и так получить это место. Но моду на наряды для социальных действий, правила артельной игры заказывают не здесь. И я не хотела бы до поры ссориться с теми, кто крепче меня. Ведь с этими титанами так или иначе знакомы и мои конкуренты. А до того, как эти титаны аннексируют наши скромные наделы, хотелось бы все-таки попастись на этом лужке. Правда?
— Правда… Правда… — несмело поддерживает Розу общество.
— Все, что я не делаю, выгодно прежде всего для вас. А для того, чтобы иметь более прочную возможность влиять на хозяйственную конъюнктуру, необходимо находиться поближе к очагу, на котором она варится. Я куплю вам хорошего президента, голосистого, нужного вам президента, для того, чтобы он правильно озвучивал ваши потребности. Ваши, Геннадий Львович. И ваши, ваше, блин, преосвященство. Но, если от президента, как от конферансье, требуется только сценическое мастерство, то мое постоянное пребывание среди фактических хозяев мира (а это уж вы мне поверьте!) обеспечит вам преуспевание на долгие годы.
Роза Цинципердт обводит взглядом два ряда приниженных жадных лиц и, кривя рот, произносит:
— Какие же все-таки у вас дохлые физиономии, — и вдруг выкрикивает: — А теперь танцы!
Розовый будуар красавицы Марины. На неохватном перламутрово-розовом ложе возлежит сама белокурая наяда в позе разученной по журналу «Playboy». Рядом с кроватью, сидя на красном пуфе, натягивает на себя брюки желтушный Эмилий Флякс. Сухой ножкой цвета лимоновой кожуры он ловчится попасть в штанину, это ему никак не удается, — и прекрасная дева разражается низким сексуальным смехом, почерпнутым у героини фильма «Дикая орхидея».
— Кар-р-р-раул, — раскатывается в своей золоченой клетке белый с розовым хохолком какаду.
Марина принимает другую, тоже очень красивую позу и, жеманно извиваясь, подползает к Фляксу поближе.
— Быть может, тебе помочь? — сладострастно щурится она.
— Нет, девочка моя хорошая, если ты мне начнешь помогать, — я отсюда никогда не уйду. Деньги я, вон, положил. Хотя, зачем тебе деньги, да? — задорно улыбается немолодой желтолицый Флякс.
— Вы, Эмилий, меня неправильно поняли, — вдруг грустнеет красотка; она садится на краю кровати, оглаживает грудь, затем берет с туалетного столика пачку банкнот, пересчитывает их. — Тысяча?.. Нет, Эмилий, деньги мне, конечно тоже нужны… Но, честное слово, вы мне нужны гораздо больше.
— Неужели? — смеется тот, уже почти справившись со штанами.
— Знаете, приходит время как-то по серьезному взглянуть на стремительно проносящуюся жизнь, — задумчиво любуется своими словами Марина, смахивающими на цитату из бульварного романа. — Мне уже скоро двадцать семь…
— Девочка милая, у меня семья. Жена больна диабетом. Четверо детей.
— Да я же не об этом… Не обязательны формальности, все эти бумажки… Но хочется постоянства. Кстати, как себя чувствует Максим.
Эмилий неизбывно весел:
— Он уехал.
— Да?! Далеко?
— Далеко. Парагвай? Уругвай? Куда-то туда, в Латинскую Америку. И надолго.
— А Роза здесь?
— А Роза здесь. Пока.
— Что ж, не даром говорят: мужику поверить — себя-то раз обмануть. Эмилий! — она бросается ему на колени, и тот едва не падает с пуфа. — Пожалуйста, не оставляй меня надолго. Правда, я так хотела бы, чтобы ты всегда был со мной.
— Что ты! Я старый больной мужчина.
— Ну и что! А мне молодые и не нравятся. Мне нравятся как раз такие мужчины, солидные, — она играя гладит его по плешивой голове, — с таким вот животиком, — она щекочет его круглое пузо, — умные… Мне ты нравишься, честное пионерское.
— Кар-р-р-раул, — надрывается попугай.
— Слушай, Мариша, твоя птица знает еще какие-нибудь слова? — раздраженно прищелкивает языком Эмилий. — Он меня извел за сегодня.
— Моя птица знает очень много слов, — проникновенно глядя ему в глаза, говорит златовласая Марина, загадочно интонируя голосом. — Он даже знает такое редкое слово, как «верность».
Она поднимается с колен Эмилия Флякса и принимается дефилировать вдоль потешных стеклянных, деревянных, фарфоровых и шелковых сокровищ своего розового гнездышка.
— Но, если мой попка так уж нервирует тебя, я накрою клетку, — развернувшись к своему другу спиной, краса ненаглядная нагибается, чтобы поднять с малинового ковра в огромных белых бабочках брошенный пеньюар, весь в жемчужных кружевах, — я накрою клетку и он уснет.
А Эмилий тем часом широко раскрытыми выпуклыми глазами своими с желтыми склерами жадно рассматривает все то, к чему так усердно пытается приковать его внимание наивная искусительница. Как-то особенно пристально он рассматривает ее стройные загорелые ноги, полную и при том весьма высокую грудь… И Марина, не встречаясь с ним глазами, но отчетливо ощущая его взгляд, всячески ловчится повыгоднее представить эти свои привлекательные детали.
— Ладно, не мучай птичку, — смягчается сердцем Эмилий. — Но какая же ты красивая, Маня! Иди лучше, приляг вот здесь, я еще раз на тебя посмотрю.
Прелестница тут же бросает пеньюар, струей воды скользнувший к ее ногам, и с готовностью исполняет просьбу. Она растягивается на шелковой глади ложа, забрасывает точеные руки за голову.
— Так?
— Хорошо. Очень хорошо, — чуть задыхаясь произносит Эмилий, и тянется к своему пиджаку, криво повисшему на спинке позолоченного стула. — А теперь еще как-нибудь…
Марина перекатывается на живот.
— Так?
Становится на четвереньки.
— Или так?
Садится по-турецки.
— Прекрасно. Волшебно, — жарко выдыхает Эмилий, и голос его дрожит. — А теперь повернись ко мне спинкой…
— Все, что ты скажешь, — она ложится на бок и, прогнув поясницу, выставляет Эмилию сочные идеально гладкие шары ягодиц.
А Эмилий достает из внутреннего кармана пиджака небольшой блестящий пистолет и приблизив дуло его почти вплотную стреляет ей в затылок. В клетке крякает и тут же замолкает попугай.
Как от сильного удара дергается ее голова, разлетаясь фейерверком красных брызг, обильно окропляя кровью розовый атлас подушек.
— И зачем ты в это ввязывалась, деточка моя… — бормочет Эмилий Флякс, хватая со стула свою сорочку. — Жила бы себе и горя не знала.
Но вдруг оглядывает распростертый на переливчатых складках розового шелка окровавленный труп, — рубашка выпадает из его тщедушной руки.
— Но какая же ты все-таки красивая… красивая… — шепчет себе самому душегубец. — Какая красивая!..
Он пересаживается на кровать и проводит желтой ручкой по крутому перламутровому бедру.
— Божественная… Бо-ожественная!.. — качает головой.
Не долго думая Эмилий сбрасывает с себя штаны и возлегает рядом с убиенной красавицей.
Зал ожидания аэропорта. В широких уютных креслах в окружении дорогих чемоданов сидят Дэвид, Наташа и дочь ее Настя.
— Дэвид, дорогой, — стрекочет Наташа, она сидит посередине, — это невероятно, это фантастика, что так сложились звезды, — и судьба свела нас, — Наташа то в порыве экзальтации припадает к плечу слева от нее сидящего Дэвида, то машинально оглаживает сжавшуюся в комок дочь, находящуюся по правую руку от нее. — Я могу показаться тебе неумеренно романтичной, может быть, инфантильной, но я столько лет ждала тебя: настоящего мужчину, который вот так возьмет меня за руку, — она берет его руку в свои, — и поведет за собой…
Бездушный механический голос наполняет гигантский объем терминала:
— Внимание! Совершил посадку рейс 4653 из Берлина воздушной компании «Люфтганза». Просьба встречающим…
— Слышишь, из Берлина прилетел. Ой, когда уже наш? Когда регистрация?
Широко белозубо улыбаясь Дэвид кладет свою руку на плечо Наташе. Их лица сближаются. Они смотрят друг другу в глаза.
— Моя ко-ро-ле-ва, всего немного минут, — и мы поднимаемся небеса.
Настя косится на них, отворачивается и еще больше съеживается.
— Несколько дней мы будем Москва. Посольство, делопроизводство. Как это у вас говорят? Совдеп, да? Мы должны немного совдеп, и потом летаем домой.
— В Сидней? — от избытка чувств почти вскрикивает Наташа.
— Сначала Сидней. Но жить мы будем другой небольшой город.
— Да-а? Не в Сиднее… — с грустью пропевает Наташа. — Ну и ничего! — тут же взбадривает она сама себя собственными фантазиями: — В Сидней всегда можно приехать. И в Ньюкасл. Я карту купила. Или хотя бы в Аделаиду, да?
Вдруг она резко разворачивается к дочери.
— Настюха, ну, что ты сидишь как замороженная? Мы в Австралию с тобой едем! Представляешь, в Австралию! Ты там… ты… Кенгуру увидишь! Правда, Дэвид, там же живут кенгуру?
— О, там очень много кенгуру. Очень много.
— Вот видишь Настя, кенгуру. И еще эти… как их, мишки плюшевые…
— Коала, — подсказывает «австралиец».
— Во-во! Коала! Да ты что, Настя, ты там будешь жить, как… как… в зоопарке! Очень весело!
Мать принимается, лаская, трепать плечико дочери, но та отстраняется.
— Ну какая ты бука! Как хочешь, можешь сидеть как снежная баба.
Она поворачивается к Дэвиду, но тут же возвращается к дочери:
— Как ты не поймешь, что все это я делаю для тебя. Чтобы ты выросла в нормальном обществе. Чтобы у тебя было будущее. Ты же потом мне спасибо скажешь. А папа потом к нам еще в гости приедет. Правильно, Дэвид?
— О, конечно. Каждый день. Вау! Я имею сказать: каждый год.
— Дэвид, какой ты благородный! Какой ты умный! — ее лицо вновь возле его лица. — Боже, за что мне судьба послала такое счастье!
Они сливаются в поцелуе, и Настя встает со своего места. Личико ее переполнено отчаянием. Она оглядывается по сторонам и вновь садится на самый краешек своего кресла.
— Дэвид, дорогой мой, ты фантастический мужчина… — шепчет разомлевшая Наташа.
— Good heavens, when will I manage to get rid of you? — лаская ее любовным взглядом, нежно молвит ей фантастический мужчина. — Why have you got such silly eyes? Why have you got such big teeth, field mouse?
— Твои слова звучат, словно музыка. Что ты говоришь, милый?
— Я хочу говорить, что ты очень прекрасная леди. Настоящая леди в мое сердце. But, if you ever know, how I’m fed with you!
— Боже! Иногда мне кажется, что мы одно целое!..
Дэвид заводит взгляд под потолок и затягивает протяжным сладким голосом:
A bear and bunny
Had plenty of money.
They went to the store
For carrots and honey.
When the bear and the bunny
Asked: «Carrots and hanny!»
The man in the store
Cried: «Where is your money?»
How strange, and how fanny!
They really had money —
And that’s how they bought
Their carrots and honey!
— Это стихи… Мне так давно никто не читал стихов!.. Кто же поэт?
— Это есть сонет by Shakespeare.
— Про любовь?..
— Да. Большая любовь.
Настя вновь встает со своего места и внимание матери переключается на нее.
— Ну, что тебе неймется?! — взмахивает руками Наташа, хватает дочь и не без некоторого насилия усаживает ее себе на колени. — Ну, что ты никак с Дэвидом не подружишься? Настенька, он очень тебя любит, очень!
Видимо, в подтверждение этих слов Дэвид обнажает белоснежные зубы в широкой улыбке, достает из пиджачного кармана шоколадный батончик, заготовленный, надо думать, заранее, и, протягивая его девочке, говорит, медово присюсюкивая:
— Моя маленькая принцесса, что ты не желаешь давать мне улыбка? Что ты так серьезная девочка? Пожалуйста, возьми этот сладкий шоколадка…
Он тянет к ней руку с конфетой, — и тут девочка начинает дрожать всем телом, точно ее охватывает ужасный озноб. Дрожат ее плечики, дрожат губы…
— Мама… Мамочка! — и слезы потоком изливаются из ее ужасом распахнутых глаз. — Мамочка, дорогая моя, пойдем домой! Пойдем уже. Пойдем к папе…
А папа тем временем сидит вовсе не дома, а в роскошной гостиной (одной из гостиных) Розы Цинципердт ультрасовременного, как говорят, авангардного дизайна, отчасти напоминающей интерьер звездолета из фантастического фильма, отчасти — оснащенную по последнему слову техники операционную. Ибо все вокруг, — и мебель, и стены, и пол с потолком, и окна-иллюминаторы, — слажено из травленого стекла, серебристого пластика, крытых никелем металлических трубок и рифленого алюминия. На зеркально отсвечивающих серых стенах, щедро оснащенных разнокалиберными светильниками в виде невероятных индикаторов и табло, голографические изображения каких-то небывалых существ в тускло мерцающих кварцевых рамочках.
Гариф Амиров восседает в кресле, надо быть, командира корабля, заваленный со всех сторон фотоальбомами вовсе не космического облика. Альбомы громоздятся горами на расположенных рядом с ним предметах мебели неизвестного назначения, на его коленях и даже на стеклянном, подсвеченном снизу, полу. Некоторые из них раскрыты, и в каждом точно размноженная призмой калейдоскопа Роза Цинципердт в таких, сяких и эдаких видах.
В комнате он один.
По отсутствующему выражению лица, с каким гость рассматривает нескончаемую галерею Розиных портретов, можно судить, что вернисаж не слишком захватывает его; а измятая поза подсказывает: заперт Гариф в этой космической мышеловке уже давно. Он зевает, потягивается, — альбомы с грохотом сыплются с его колен на стеклянный пол, брезжащий мистическим фиолетовым светом. И в этот момент слышится пронзительный взбешенный голос Розы, а следом — приглушенный кудахчущий баритональный хор. Тотчас эллипсовидная входная дверь беззвучно скрывается в стене, и в комнату решительной слоновьей поступью вваливается Роза.
— Я всех вас кастрирую! — кричит, вернее, визжит она. — Я вас назад в Бердичев запру, и вы тогда у меня…
Она стремительно, насколько то позволяет ей особенная конституция, несется по комнате, а ее поджавшая хвосты свора, боязливо поскуливая, комично топчется в нерешительности у входа, не отваживаясь переступить порог. Но вот Роза замечает спешно поднимающего с пола упавшие фотоальбомы Гарифа. Некоторое время она непонимающе таращится на него своими маленькими близорукими глазками, словно силясь припомнить прозвание этого человека и как он вообще тут оказался. Полминуты невразумительного молчания, — и вид Гарифа действует на нее, как успокоительная таблетка.
— Идите, думайте, — взмахивает она жирной лапой в сторону притихших сподвижников, и, нажав на кнопку находящегося в руке пульта дистанционного управления, закрывает перед ними дверь.
— Какой сегодня тяжелый день! Какой тяжелый! — уже на излете лихорадки слабо восклицает Роза. — Гарик, если бы ты знал, сколько они у меня крови выпивают! А сами-то ослы, ослы безмозглые. Ничего без меня сделать не могут…
Она подходит к какому-то предмету мебели, совмещающем в себе черты дивана, шкафа и внутренностей электронного аппарата, и валится на него.
— Устала… — пищит толстуха, и то подтверждает испарина на лице и тяжелое дыхание ее. — Гарик, иди, сядь со мной.
Гариф какое-то время воюет с полчищем непослушных фотоальбомов, то и знай изощряющихся вывернуться из его рук, и наконец перебирается к Розе. Она обхватывает его шею своей немалой рукой и склоняет шишкообразную голову (из-под лака гладкой прически выбилось несколько рыжих прядей) к его плечу.
— Ты так долго ждал меня… — одной рукой она меланхолично треплет колено Гарифа. — Ждал?
— Что же мне оставалось?
— Ничего, скоро у нас с тобой будет много свободного времени. И, поверь, я знаю, как его провести со вкусом. Мы не будем расставаться ни на минуту, да?
Гариф посматривает по сторонам, точно ему не хватило времени досконально изучить обстановку.
— Какая странная эта комната…
— Да-а… Хотелось немного пошутить. Ко мне тут Джорджик приезжал. Ну, этот, фантазер. Лю… Лу… Кино еще сочиняет.
— Неужели, Лукас? — не без иронии роняет Гариф.
Роза же отвечает с ленивой невозмутимостью:
— Он самый. Я и решила сюрпризец ему подкинуть. Тут много всяких шутих.
Не поднимая голову с плеча Гарифа, она направляет коробочку дистанционного пульта на противоположную стену. Раздается взрыв, — Гариф вздрагивает, — по стене проходит зигзагообразная линия разлома, и та раскалывается на две неравных половины. В образовавшемся довольно широком проеме за клубящейся завесой дымки — звездное небо, мимо пролетают какие-то светила, кометы и, надо думать, всякие там астероиды. Но вдруг из лиловой дымки выдвигается вперед золотистое изваяние бычка, ростом, так, с собаку, овчарку. Бычок разевает рубиновую пасть и страховитым голосом произносит:
— Georg, can it really be true, that you are fax-free?
— Смешно, правда? — усталым голосом произносит Роза и слабо хихикает. — Между прочим, истукан не позолоченный, а золотой, — она смежает веки. — Хотела этому Жоржу подарить… да что-то он мне не понравился… Шутку не понял, обиделся…
Она замолкает на несколько минут, в течение которых Гариф покорно подпирает плечом ее рыжую голову, да вдруг всхрапывает и, задрожав, подскакивает на месте.
— Что?! Куда?! — вскрикивает она и, трепеща, озирается по сторонам; но реальность уже воспринята ее мозгом, и Роза улыбается: — Ой, заснула, представляешь. Такой тяжелый день! Да, как тебе мои фотографии?
Роза так круто меняет темы, что Гариф не успевает хоть как-то к ним подготовиться:
— Фотографии… Много их у тебя…
— Да, я люблю сниматься, — охорашиваясь, гордо и кокетливо попискивает Роза. — Потом как-нибудь я тебе про каждую из них расскажу. Не скрою, жизнь у меня яркая и захватывающая, как приключенческий роман. Но сейчас не проси меня об этом, я так устала. Гаричек, мальчик мой, — она приближает к нему лицо, из полных губ ее высовывается длинный серо-сиреневый язык, и она медленно проводит им по шее Гарифа, — твоя мамочка устала, — плотоядно шелестит она, — уложи мамочку в постельку.
Гариф не меняет позы, но в глазах его появляется выражение тоски угодившего в западню зверя.
— Иди, сядь на то кресло, — говорит Роза.
И он с поспешностью поднимается и топает к замысловатому сооружению, плоду вдохновения сумасбродного дизайнера, в котором он давеча изучал Розины фотопортреты. Только он опускается в серебристую чашу этого кресла, как Роза направляет на него пульт, — и кресло начинает плавно проваливаться под пол.
Наблюдая за растерянностью и опасливым верчением в кресле своего гостя, Роза вяло смеется, но опережает его попытку вскочить на ноги словами:
— Не волнуйся, это всего только лифт, — она кричит это уже одной только голове, медленно уплывающей вниз. — Когда спустишься, нажми на белую клавишу, справа от тебя будет, — я к тебе приеду.
Из космического корабля Гариф попадает в эпоху Ренессанса, и не иначе — в Италию. Возможно, достаточно обширная комната просто задавлена темной ореховой мебелью, явно неумеренно изукрашенной всякими архитектурными элементами: пилястрами, колоннами, целыми антаблементами, фризами, карнизами, капителями… Длиннющие сундуки-лари и маленькие сундучки на точеных ножках, кресла с прямыми спинками, несколько стульев с восьмиугольными сидениями, вместо ножек которым служат две резные доски, бюро-конторка… Ну, и, разумеется, центральная деталь этой антикварной мебельной лавки, — громоздкая и нелепая, как танк, кровать, с резными колоннами по углам, держащими устрашающе массивную крышу. И всюду крупная рельефная резьба, всюду богатая позолота, интарсия, львиные лапы и бараньи головы. А то, что не задушено мебелью, укрыто старинными гобеленами и темными драпировками.
— Га-рик! — слышится из отверстия в потолке пронзительный голос Розы. — Потом будешь все рассматривать. Отправь мне лифт. Белая клавиша.
Космическое кресло, такое странное в этой музейной обстановке, уплывает под потолок, и через минуту возвращается, уже наполненное до краев телом Розы.
— Ну что, интересно? — радуется она изумлению Гарифа. — И в музей ходить не надо, да? Кстати, есть тут, конечно, и фальсификации, но в основном — все подлинное. Но это что? Я тебе и не такое потом покажу, будь только послушным мальчиком.
Она отыскивает на одном из комодов среди бессчетных безделушек из слоновой кости, самоцветов или серебра небольшой стеклянный колокольчик, звонит, — и вскоре из-за каких-то сундуков появляется человек в ливрее.
— Поесть мне, — командует Роза, и человек исчезает.
— Как я устала! — поворачивается она теперь к Гарифу. — Я переоденусь. Душ принимать уже нет сил.
Тем не менее, не смотря на упадок сил, вещи она с себя стягивает весьма игриво.
— Я так тебя стесняюсь, — манерничает она, повернувшись боком, не без затруднения совлекая с себя гипюровый комбидресс, размерами напоминающий парашют.
Слуга приносит привычный поднос наполненный всякой снедью и ставит его по указанию Розы на один из ларей. Роза не глядя запускает в поднос руку, хватает что-то первое попавшееся и машинально отправляет в рот. Следом появляется еще один ливрейный, с таким же, как и у первого каменным выражением стертого лица, и подает ей какое-то одеяние, напоминающее театральный костюм. Роза кивает ему. Он набрасывает эту хламиду ей на плечи и как-то неприметно исчезает, точно факир.
Роза делает несколько шагов и валится на кровать, просто заходившую ходуном. Гариф с тревогой смотрит на качающуюся полновесную деревянную крышу кровати, казалось бы чудом не рухнувшую с вырезных столбов.
— Га-аря, ладно, иди сядь возле меня, — изнуренно стонет разметавшаяся на постели Роза. — Я сегодня необыкновенно устала, и тебе придется спать в другой комнате… Ты ведь не собираешься никуда уходить. В другой комнате… Но, ладно, я уделю тебе десять минут, — посиди возле меня.
Гариф подходит к кровати, садится, но Роза, ухватив его за одежду, увлекает к себе. Теперь они лежат рядом и смотрят друг на друга.
— Ну хорошо, — негромко попискивает Роза, — ты можешь немного поласкать мое тело.
Она берет его руку и засовывает себе куда-то под складки тускло мерцающей темной парчи.
— Ох, я знаю, какие вы, мужики, нетерпеливые, — она водит его рукой по буграм своего огромного тела. — Но, знаешь, Гарик, я хотела бы, чтобы первый раз это произошло где-нибудь на пленэре. Гарик, давай поедем за город. Шашлыки. Природа. Красное вино. Я так давно не видела, как распускаются цветы… Хочешь?
— Поедем, — отвечает скрипуче Гариф, видимо, от сухости в горле.
— А сегодня… — продолжает Роза все более тонким, все более тихим голосом. — А сегодня не заводи меня, не распаляй, хорошо?
— Хорошо, — с легкостью соглашается Гариф.
— Любимый… я признаюсь, что мне, может быть, осталось совсем немного дней… И ты — моя последняя, самая главная, самая сладкая любовь… Как я устала! Не подумай, что я бессердечный железный истукан… Ладно, поцелуй меня один раз. Но только один, — она пригибает его голову к своей и широко открывшимися пухлыми губами накрывает и губы его и половину подбородка.
Присосавшись, толстые эти губы добрую минуту не оставляют лица Гарифа, но все-таки наконец отваливаются, точно напитавшись его жизнью.
— Все, — озаряет сумрак спальной взбодренный голос Розы. — Теперь иди. Иди. И помни: это произойдет среди дикой природы.
Тотчас словно из-под земли вырастают двое ливрейных слуг, и под их конвоем Гариф покидает это протухлое Возрождение.
Весна выдалась на диво холодная. На светлых просохших ветках деревьев уже появились маленькие листья, совсем юные, с янтарным блеском, и мерзли они, верные биологическим часам, день за днем, в смиренном ожидании обещанного лета.
В эти холодные дни и было назначено Святославом Вятичевым итоговое тестирование моей учености, приобретенной под его началом в стрелковом тире некой воинской части. По чести сказать, тестирование это мало чем отличалось от обычных наших тренировок, и все-таки Вятичев постарался придать событию торжественности.
— Вот и настало время тебе проверить себя, — он просто… даровал мне эту фразу.
Меня так и подмывало как-нибудь передразнить его уморительный пафос. Но патетика его была столь искренна, что я не решился в угоду сиюминутности настроения уколоть простоту его чувств.
— Что делать надо? — спросил.
— Мы проведем дуэльную стрельбу, — как всегда очень серьезно отвечал мне Святослав.
— Возьмем АПСы, возьмем по двадцать патронов. Каждый ведет стрельбу по двум мишеням. С пятнадцати метров.
— Стреляем одновременно?
— Я же говорю: проводим дуэльную стрельбу. Будь внимательнее. Ты подаешь команду. Потом подведем итог.
Это упражнение не один раз выполнялось нами, и все-таки Вятичеву своим торжественным настроем удалось вызвать во мне некоторое волнение. «Огонь!» — скомандовал я, и наши металлические птички привычно завели щелкающие рулады, поддерживаемые величественным отзвуком серого бетона стен.
Видимо, я очень уж старался, потому что результат оказался несколько хуже того, который я показывал в дни обычных тренировок. И все-таки четыре из одиннадцати пуль (называемых Вятичевым почему-то «цинком») влетели в самую что ни на есть десятку.
Четыре из одиннадцати, — поскольку Святослав первым окончил стрельбу, его «Стечкин» первым освободился от всех двадцати, имевшихся в магазине, патронов. Удачными из них были восемь. Да, Вятичев был не слишком доволен результатом, и прежде всего своим.
— Что-то рука… не того… — наивно оправдался он. — Наверное, на тренировке потянул.
— Да, бывает, — поддержал я его.
— Но, в принципе, все не так уж плохо, — теперь он успокаивал себя сам. — Я же говорил, что в реальных обстоятельствах… такая уж точность и не требуется. Ну, что скоро из тебя получится неплохой охотник.
Тут-то я и вспомнил широкое рыло мэра Стрижикурки, круглые, тревожно раздуваемые им, ноздри, маленькие жесткие, с неизбывным подозрением косящие, глазки и потную испарину на залитой жиром складчатой красной шее… и его тяжелое, сдавленное похотливыми мечтами, дыхание… и кабинет с камином в лазуритовой облицовке с собранием ню работы местных дарований на темно-вишневых бархатистых стенах… и охранника на этаже, и двух охранников у входа, и сам громадный, не смотря на свои пять этажей, желтый дом с синими рамами окон, и намеки этого хряка, и мои уклончивые обещания свести его с респектабельным сутенером… (И как мне пришло в голову тогда вымыслить такую легенду?) И теперь в один миг вся эта лента воспоминаний легко сложилась в такой занятный и неприхотливый план.
— А, что, Вятичев, — сказал я, зачем-то отсоединяя от «Стечкина» полупустой магазин, — а не отправиться ли нам и впрямь на охоту?
— Уже? И на какого зверя?
— На кабана.
— А, если серьезно?
Я рассказал ему потешную историю моего знакомства с мэром города, и то, что в финале этой случайной и нацело непотребной встречи мне (видать, подсознательно) вздумалось не ставить точку, но напротив, — подарить Стрижикурке маленькую потную надежду. Мрачным стенам стрелкового тира, притерпевшимся к однообразным звукам пальбы, надо быть, не часто приходилось подтягивать такому непосредственному душевному хохоту. А уж как развеселился Святослав, когда я предложил ему и сыграть роль того самого сутенера, услуг которого столь вожделел любострастный муниципальный хряк. Разумеется, никаких ручательств импровизированный прожект предоставить не мог, и все же просматривалась в его, на первый взгляд, курьезности и ребячливости вполне фактическая и уже назначенная данность.
Прошло несколько дней. Время это прошло в приготовлениях к свиданию со Стрижикуркой, отмеченных истинно бодрящим творчеством. Прежде всего я позвонил похотливому мэру по оставленному им номеру телефона. Номер этот, как видно, предназначался для личных контактов, поэтому Стрижикурка отозвался сразу же. В соответствии с какими-то своими очень хитрыми приемами штукарства он сначала не узнавал меня, потом — узнавал, но никак не мог вспомнить темы им же навязанного разговора. Наконец, набросив изрядное количество шельмовских словесных петель, он все вспомнил, жарко задышал в трубку, захрюкал.
— Но я еще тогда говорил, что клиентура это не моя, — вдохновенно врал я. — Есть человек. Я говорил…
— Да? Разве ты говорил? — продолжал симулировать амнезию Стрижикурка. — Вообще-то, зачем еще кто-то… Я думаю, есть же у тебя там, на телевидении, нормальные девочки, замужние, чтобы никаких, там, сам понимаешь. Ну, какое-то вознаграждение, — само собой. Зачем мне еще кто-то там.
Я чувствовал, что Стрижикурка уходит от меня, он даже похрюкивать перестал и дышал уже почти ровно. Нужно было немедленно измыслить нечто, что смогло бы усыпить его звериную подозрительность и вместе с тем потрафить его примитивной фанаберии.
— Нет — так и нет, — изо всех сил я старался бесстрастно раскладывать слова, не смотря на то, что азарт впрыскивал в кровь критические дозы адреналина. — Но это очень серьезный человек. У него даже докторская защищена…
— Какая еще докторская?
Тут сама собой мне явилась совершенно гениальная идея:
— Что-то… про бабочек. Но время сейчас такое… сложное… так что, людям приходится искать какие-то новые статьи дохода. Он, конечно, науку свою не оставляет, но, вот, подрабатывает.
Я чувствовал, как этот хряк где-то там, с трубкой мобильного телефона у залитого румянцем потного рыла, расплывается в ублаготворенной улыбке.
— Да, какое бы время не было, а кушать хочется всегда, — он вновь стал довольно похрюкивать, — верно говорю? И не один раз в день!
Еще какое-то время он пропетлял в контрольной проработке моих слов, и встреча была назначена. По всей видимости, оставаясь существом радикально иной организации, я, хоть и настораживал Стрижикурку, как любой незнакомый объект, все же представлялся ему пришельцем из мира гораздо более безобидного, чем тот, в котором всечасно обретался он. В своей родной среде, я уверен, он метко распознавал запахи опасности, что и позволило ему, уничтожая (в переносном и самом прямом смысле) возникающих на пути противников, достичь пусть не слишком спокойного, но дюже сытного пастбища. В данном же случае кабану-мэру подложило свинью (вот так каламбур!) еще и упрощенное представление о побудительных мотивах человеческих поступков. Лидерство, как залог улучшения качества пищи, — это понятно. Секс — да. Ну, может быть, даже такая абстракция, как честолюбие… Вот те механизмы, которые вращали галактику Стрижикурки, и не знал он, и ведать не мог, что помимо этих неколебимых смыслов человеческого бытия, где-то рядом квартируют совсем иные резоны.
Итак, день был назначен. То было утро выходного дня, так похожее на десятки и сотни ему подобных. В полупустом прозрачном городе, насквозь просвеченном холодным весенним солнцем, сонно двигались редкие прохожие, плавали одинокие автомобили, зато повсюду носились многочисленные стайки по-весеннему вздурившихся воробьев, то и знай затевавших то ли драки, то ли пляски. В одной из таких птичьих компаний мое внимание привлек удивительно яркий зеленый воробей, который при более пристальном рассмотрении оказался попугаем, как видно, не так давно расставшимся со своим домашним заточением. Свободолюбивый попугай был единственной неожиданной деталью того утра.
Верные ленивому ритму, царствовавшему окрест, мы с Вятичевым неспешно брели по узкой старенькой улочке к громадному желтому зданию-кораблю, реявшему над серым морем малорослых строений прошлого века. Честно говоря, я ожидал гораздо более значительных чувствований. Но вместо того я шел и вспоминал, что утренний чай был каким-то подозрительно бледным, а завтра начнется рабочая неделя, начнется она «летучкой», начатием которой послужит сакраментальное слово исполнительного директора студии «Молох» — Камиллы Петровны: «Все наши программы вышли на высоком художественном уровне, но в каждой из них все равно осталось непроданное время… Настойчивее ищите заказчиков…»
Мир снаружи и внутри меня жил по отведенным ему законам, исправно воплощая в жизнь стародавний сценарий, и ничего (представлялось столь очевидным) не могло в нем произойти не предусмотренного этим ригористическим предначертанием. Ведь сам-то я оставался всего лишь частью мира, и это означало: на меня распространяются все его непреклонные правила; со мной произойдет только то, что может произойти, что должно случиться.
Вятичев… Вероятно, дорогой мы беседовали с ним о чем-то… Да, конечно, он же шел рядом, и мы, безусловно обсуждали с ним какую-то ерунду. Именно ерунду; если бы то были какие значительные разговоры, — я бы непременно запомнил.
Мэр Стрижикурка возник у нас за спиной, окликнул, за полквартала до своего дома, хотя, несомненно, до того наблюдал, а, может быть, и шел за нами какое-то время. На нем был длинный черный кожаный плащ с поднятым воротом, придававший его кургузой фигуре еще большую неуклюжесть, и маленькая кожаная кепка с надвинутым на глаза козырьком.
— Ну, как оно — «ничего»? — отпустил он вместо приветствия худородную шуточку.
Слова те вроде бы адресовались мне, но за время их произнесения своими востренькими шустрыми глазками он успел исчертить моего спутника вдоль и поперек. Похоже невзрачная мешковатая экипировка, придуманная мною для Святослава, убедила его в том, во что он сам так хотел верить. Не сомневаюсь, наибольшую доверенность в нем вызвали некрасивые очки в пластиковой, под черепаху, оправе, к которым люди грубые и малообразованные почему-то испытывают особое отношение.
— Ладно, мне посреди улицы долго стоять не нужно, — резонно заметил наш кабанчик, раз за разом пробегая глазками по Святославу, — пойдем в дом зайдем, там поговорим.
Он казался мне… он казался мне воспоминанием, чем-то известным мне от начала и до конца, и каждое последующее мгновение подкрепляло своей бледностью ощущение уже как бы прожитой истории.
Стрижикурка не повел нас в парадное, а остановился на углу того самого желтого дома с синими рамами громадных окон, при помощи портативного пульта дистанционного управления поднял бронированный роллет гаражных ворот, и только мы пересекли черту отделявшую это элитное гнездо от внешнего мира, тут же опустил его за нашими спинами. В стеклянной конуре охранника гаража, расположенной здесь же, у въезда, никого не было. Пробираясь меж роскошных лимузинов и джипов, мы также не встретили никого. Как пить дать, Стрижикурка нарочно отослал их куда-то, чтобы не давать любознательной челяди пищи для пересудов. Очевидно, по той же причине он обошел и площадку с лифтами. Мы поднимались по беломраморным ступеням, так сказать, черного хода. И вновь на стенах те же бронзовые светильники с обильными гроздьями хрустальных подвесок, те же кожаные диваны в холлах на каждом этаже, а возле них в майоликовых кадках деревья с пластмассовыми листьями и тряпичными цветами… На тот случай знакомые уже интерьеры показались мне не просто смешны, но удручающе жестоки. Ведь для каких-то людей они являлись все той же раз навсегда установленной реальностью.
Надсадно сопя и покряхтывая Стрижикурка уверенно карабкался вверх по лестнице, — нечасто, видать, его телу, привыкшему к пользованию чужим трудовым надрывом, приходилось прибегать даже к таким усилиям. Шесть лестничных маршей висела передо мной дрожащая от напряжения, обтянутая черной кожей плаща, громадная задница, вселенская задница, ради своей пухлости и рыхлости впитавшая в себя море чужого пота, крови и слез. Она была отвратительна, да, но я не испытывал к ней пылкой ненависти, я только понимал, что это очень вредная задница, вредная для меня и миллионов мне подобных, что она, как всякая биологическая модель, верна своей программе, своим интересам, а мне невозможно забыть о своих.
Наконец мы добрались до громадной железной двери, сторожившей вход в логово мэра Стрижикурки. Эта трижды бронированная многопудовая дверь снаружи наивно прикрывалась палисандровым шпоном. Хозяин собственноручно открыл несколько находившихся в ней замков, хотя это, несомненно, должно было входить в обязанности какого-нибудь караульного. Мы переступили порог, и ощущение многожды виденного спектакля закружило меня с новой силой, спектакля, чьи приевшиеся декорации ручались, что никаких изменений в интриге не предусмотрено, и финал будет не внове.
Стрижикурка проводил нас в знакомый мне кабинет с камином в лазуритовой облицовке, с собранием голых и полуголых девиц на бархатистых темно-вишневых стенах. Зеленое сукно бильярда, золоченые корешки антикварных фолиантов, мозаичный карточный столик все с той же опаловой пепельницей… Но, поскольку место сие было заповедным для его хозяина, ни одному дизайнеру, как видно, не дозволялось посягать на эту лихорадку красок и стилей.
— Что, по рюмашке за знакомство? — улыбнулся какой-то звериной кабаньей улыбкой мэр.
Тут же нашелся и бар, которым оказался стоявший в углу огромный старинный глобус. При нажатии на какую-то там кнопку передняя полусфера раскрылась, обнажив свои горячительные сокровища под исполненную музыкальным механизмом расхожую фразу из хабанеры Бизе. Стрижикурка извлек из бара матовую зеленую бутылку коньяка той марки, которая по его убеждению и убеждению его окружения должна была, как и лазуритовый камин, упрочивать величавый статус своего обладателя. И я подумал в тот миг: сейчас появится икра.
— Ну что, немного икорки под закусь? — покорно отыграл предписанный пассаж Стрижикурка.
Теперь он должен был сказать: красную или черную?
— Красную я не держу, — тут же озвучил мои мысли хозяин.
— Да, черная — конечно, — сказал я, потому что пора уже было что-то сказать.
А Святослав продолжал скромно молчать, и это было к лучшему.
Мы выпили по рюмке «за знакомство», потом — еще по рюмке «за то, чтобы все у нас получалось». Кабанье лицо мэра порозовело еще гуще, кожа на нем расслабла, мелкие капельки пота засверкали на верхней губе и залитых жиром скулах, но проворные злобные глазки все также пытливо косили, раз за разом проверяя и перепроверяя доступное им. Однако, вот мэр потянул широким носом воздух, напряженные ноздри секунду трепетали… и успокоились. От тлеющих в камине углей исходил бальзамический запах эвкалипта.
— Ну что, мужики, — вновь что-то отдаленно напоминающее улыбку обнажило клыки мэра, — я думаю, все понятно: мне нужен самое главное стопроцентно надежный вариант. Я понимаю, что задаром и чиряк не вскочит, поэтому я предлагаю так: триста баксов на каждую курицу. Сто баков отдаете девочке, сто — на вас двоих, и еще сотня на то, чтобы подруга была проверена досконально. Мне сюрпризы не нужны, — и добавил многозначительно: — И вам, надеюсь, — тоже.
— Это точно, — сказал я.
Стрижикурка несколько недоуменно покосился на Святослава, и продолжал:
— Каждый раз курочка должна быть новой, и надо подумать, как сделать, чтобы она меня не узнала.
— Но — о… — вырвалось из меня.
— Может быть укол какой ей надо сделать… Надо раскинуть мозгами, — он на секунду задумался, затем сглотнул слюну и вновь заговорил. — Мне эти вот… не нужны. Я, вон, всех с дороги убрал, чтобы вас сюда провести, потолковать. Оно, конечно, ничего, но зачем это нужно, если можно без него. Правильно я говорю?
И тут вдруг взговорил Вятичев.
— Правильно, — сказал он.
Вроде бы ничего особенного сказано-то и не было, но, видимо, острое ухо Стрижикурки моментально уловило какой-то оттенок интонации, особый нюанс тона, — тот же миг мэр пульнул в Святослава тревожным взглядом; маленькие хищные глазки, обеспокоенные тенью чего-то подозрительного, перепрыгнули на меня, вновь на Святослава, и опять на меня…
— Анатолий Иваныч, всецело с вами согласен, — попытался я исправить положение, используя знакомый ему язык, и, предусмотрительно повысив тембр голоса на два тона, что неизменно воспринимается людьми, как знак подчинения. — Вы такое ответственное лицо… И мы со своей стороны в полной мере осознаем ту ответственность, которая на нас возложена. Конечно, мы сделаем все необходимое…
— Хотя, конечно, может, нам лучше поговорить в другой раз, — торопливо проговорил вдруг Стрижикурка. — Кстати, совсем забыл, у меня тут пара дел назначена. И надо сейчас сделать один важный звонок, — он потянулся за трубкой мобильного телефона, лежавшей на столе.
Ситуация, как видно, переменилась невозвратно. Хмельная томность напрочь слетела с физии мэра, он все беспокойнее раздувал ноздри своего широкого носа-рыла, а маленькие глазки и вовсе спрятались в щелочках прищура. Казалось, он каждое мгновение открывает что-то новое и неизбежное во мне и моем товарище.
— Да как раз о том же самом, что и вы, я говорил вот ему, — тараторил я, указывая на Святослава. — Да он и предложил немало самых радикальных средств… в смысле, как лучше… и, чтобы никаких, там, проблем…
— А что же сам-то он молчит? — с раздражением буркнул мэр. — Да он вообще имеет отношение…
Все равно эта минута должна была наступить, но теперь уже было очевидным, что время кончилось. Я сунул руку за полу пиджака, выхватил из-за пояса АПС, и, приблизив навинченный на ствол глушитель почти к самому невысокому лбу Стрижикурки, нажал на спусковой крючок.
Но за секунду до того вроде бы постоянное, вроде бы всегда неизменное время вдруг здорово переменило свою природу. Оно замедлилось до такой степени, что сделались зримыми его миллисекунды. Прежде какая-то книжка уверяла меня, что так способна иногда переменить картину мира для человека изрядная доза адреналина. Я видел, как увеличивались на физиономии Стрижикурки глаза, придавая ей совсем иное выражение. Я видел, как тронутая отдачей отплыла назад моя рука, как из ствола вылетела пуля… Я видел, как она вонзилась в кожу лба Стрижикурки, и даже то, как он в этот момент зажмурил глаза, как дернулись волосы на его макушке, как куски черепа и брызги мозга медленно полетели прочь…
И вновь обыденная реальность предстала передо мной в своем общеустановленном виде. Издав едва уловимый очень высокий звук, Стрижикурка повалился навзничь, поскольку сидел на какой-то вырезной скамейке без спинки. Массивное тело глухо грянулось об пол, и Святослав тут же поднялся из своего кресла. Не обменявшись ни единым словом, мы вышли из кабинета и разошлись в противоположных направлениях для того, чтобы обследовать просторные площади этого логова, так напоминавшего большой универсальный магазин.
В четырех комнатах, которые выпало осмотреть мне, ничего важного не обнаружилось. Святослав же вышел мне навстречу со словами:
— Там сейф. Большой.
— Сейф? — удивился я. — Разве мы пришли сюда искать денег?
— И все-таки в него следовало бы заглянуть, — настаивал Вятичев.
Такой поворот дела изумил меня до чрезвычайности, но ситуация была неурочная для выяснения отношений.
Ключи, обнаруженные в кармане бездыханного Стрижикурки, оказались родными небольшому сверкающему железному шкафу. Правда, у меньшего верхнего отделения замок был кодовым, зато большая дверца открылась без труда. Сложенные в штабеля пачки стодолларовых банкнот заполняли достаточно вместительное пространство.
Вятичев выгреб их столько, сколько могло поместиться в его руках и двинулся в обратном направлении, к кабинету, в котором нашел вечное успокоение его недавний хозяин. Ноги у меня сделались ватными, и ледяной ужас заскользил по телу… Неужели, столь гибельно я ошибся в своем друге?! Деньги? Нет… Все перед глазами скручивалось, разламывалось и, дико заливаясь немым воем, неслось, неслось куда-то… Бессильно глотая разъедающую горечь предательства, я поплелся за Вятичевым, позабыв, казалось, обо всем на свете.
— Куда… ты, как же это… — бормотал я нечто, не находя более подходящих слов.
Святослав прошел в кабинет и… Да… как мне удалось пережить тот день? Слишком много слишком ярких слишком переходчивых переживаний разворачивал он передо мной.
Прямоугольные пачки одна за другой летели в оживающее жерло камина. Какое-то время огонь точно присматривался, принюхивался к предлагаемому ему харчу, и тут же с жадностью набрасывался на него.
— Слава, — медленно выговаривал я слова, загипнотизированный то ли струящимся танцем огня, то ли избыточно крутой переменой чувств, — у нас нет, совсем нет времени… И не лучше ли было отдать эти деньги тем, кто в них нуждается?..
— Нет, Тимур, не лучше, — отвечал он, — это средство не в состоянии решить ни одну из проблем, которые стоят на нашем пути и пути нам подобных. Ничего, кроме новых бед, они не могут принести. Да ты и сам это прекрасно знаешь.
Конечно, и я это знал, иначе не пришлось бы нам с Вятичевым столь точно угадать друг друга. А на слова те вовсе и не возлагалось никакой информативной нагрузки, главным в них была интонация, в которой мне так хотелось передать моему соратнику заслуженное восхищение им.
Покончив с долларовыми залежами, Святослав огляделся по сторонам и подхватил со стола коньячную бутылку. Эта штука опять же немало удивила меня:
— Не время же, ей-богу…
Но он, высмотрев свободное пространство посреди комнаты, ни слова не говоря вылил содержимое бутылки на шелковый светло-голубой ковер в нимфеях Манэ рядом с развалившейся тушей мэра. Он попытался поджечь коньячное пятно спрошенной у меня зажигалкой, но коньяк горел плохо, слабо, и потому пришлось прибегнуть к любезности углей из камина.
Слои смрадного дыма становились все гуще, и времени для промедления теперь совсем не оставалось, не смотря на то, что Вятичев уже успел отключить систему пожаробезопасности, чуткими пластмассовыми носиками рассыпавшуюся по гипсокартонным потолкам с фальшивой лепниной.
Мы покинули гибнущие покои Стрижикурки, плотно притворив за собой стальную плиту входной двери. На этаже охрана появиться еще не успела. Попытка вернуться той же дорогой, которой нас привел сюда опочивший Стрижикурка, вряд ли увенчалась бы успехом: гараж был закрыт, да и обстановка на этом пути могла не один раз перемениться. Впрочем, не далее, как вчера, нами был оговорен иной план прощания с этим чудным домишкой, весьма простой. Потому мы направились к парадной лестнице, проходившей рядом с лифтовыми площадками. Не спеша спустились по ней. Дополнительная охрана на этажах, как видно, для прочих жителей предусмотрена не была. Во всяком случае, не смотря на нашу осмотрительность, просторные холлы неизменно встречали нас безмолвием напыщенных кожаных диванов и поддельных деревьев. Но внизу, у самого входа (я знал) помещается контрольный пункт, — небольшая комнатка, в которой неусыпно дежурит, как минимум пара хозяйских прихвостней возле мониторов, транслирующих взгляды дюжины видеокамер, установленных вокруг сего дворца.
Холуев в будке оказалось, как и прошлый раз, двое. Наше появление для них явилось полной неожиданностью. Во всяком случае никакой опасности для себя изнутри здания они, поди, предполагать не могли. Каждый из них получил по одной пуле, и бесславно сложил голову во имя интересов своих хозяев. Быть может, они были в общежитии премилыми людьми, рожали детей, несли в дом каждую косточку, брошенную с барского стола… Впрочем, следовало же им понимать, что, коль, посредством своего раболепия, решился смешать собственную корысть с господской, то, может статься, и ответ придется держать сообща. Во всяком случае, хотели они того или безвольно плыли по течению судьбины, свои подарки от жизни они уже получили.
Я было, собирался рвануть к выходу, но Святослав задержался в будке охранников еще ненадолго. Ровно настолько, чтобы вытащить из магнитофонов кассеты, на которые писались доносы видеокамер.
И вновь размытый потоками утреннего света до ощущения акварельного рисунка ленивый воскресный город. Мы не спеша вышли из стекляшки-парадного и так же шаг за шаг пустились по все еще малолюдному, вышитому солнечными лучами, розовому плиточному тротуару. И как удивительно не совпадали чувства мои с теми, которые навязывала сходным обстоятельствам социальная пропаганда. Вся эта неоглядная обслуга теперешних либо давно околевших именитых тунеядцев со всех сторон, — из книг, газет, телевидения, всяких продажных искусств и общественного мнения, — изначала тщилась заверить меня, что нет поступка недопустимее, чем убрать с дороги вредоносного индивида. (Если сами эти захребетники не учредят организованное побоище во имя, разумеется, пополнения собственной бездонной мошны.) Женоподобные кликуши взахлеб заливались о том, что любую личность, способную на поступок, ожидает океан терзаний, который в конце концов и обязан ее поглотить. «Может быть, еще не пришел час?» — размышлял я, проплывая мимо золотистого стекла витрин одного из филистерских святилищ. Ведь ничуть не бывало! Как никогда я ощущал замечательное взаимопонимание и обоюдную поддержку всего внешнего и тех законов, которые помещались внутри моего сознания. «И как же назвали бы теперь меня те кадровые истерички? — продолжал я задавать себе вопросы, невольно щурясь от проникающего в глаз солнца. — Маньяком? Террористом?» Я взглядывал дорогой на моего спутника, но ни одна из мрачных масок не шла его открытому и целеустремленному южнорусскому лицу.
Еще какое-то время мы гуляли с Вятичевым по городу, заворачивали в кофейни и даже заглянули на какую-то фотовыставку, что могло бы показаться верхом легкомыслия. Однако, ничто не подсказывало нам иных действий, и плыли мы, влекомые течением времени, не замечая его.
День еще сверкал во всю свою мощь, когда ноги наконец принесли меня к родным пенатам. Вятичева уже не было со мной, но особое светозарное ощущение того воистину многозначительного дня не собиралось покидать меня ни на минуту. В доме, как всегда, владычествовал зеленоватый сумрак. И первое, что я сделал, переступив порог и сбросив с себя куртку… Я прошел в ту комнату, где который год безнадежно дремал под сенью нездешней бессмертной листвы мой старый мольберт. Не без труда я содрал с него цепкие пряди пестрых бразильских марант и колючих эуфорбий, вытащил на середину комнаты. Я достал ящик с почти окаменевшими тюбиками красок, кисти с жесткой заскорузлой щетиной, палитру, мастихины и прочий инструмент, смотревшийся, натурально, археологической находкой. Я так торопился, точно вот сейчас могла произойти какая-то катастрофическая случайность, способная оборвать мою, пусть назначенную, но все-таки жизнь. И тогда тот порыв чувств, те мысли, которые взращивались годами земных страданий, не найдут своего предметного воплощения, и значит кому-то (всего скорее, одному единственному человеку), блуждающему сегодня или годами позже в том же дольнем лабиринте, придется наново расчищать мною уже понятый участок пути.
Я стал за мольберт. Белый загрунтованный холст с насмешливым ожиданием воззрился на меня. Он обещал… ВСЕ. Он уже одобрял любое мое действие, он с готовностью принимал любое движение моей души, обескураживая широтой эвентуальных воплощений.
Уже были размочены в пинене кисти, уже было разлито по керамическим плошкам густое льняное масло… Уже на палитре были сделаны первые смеси, для которых мне потребовалось не более десятка красок. Верные — охра, сиена, английская красная, умбра, зеленая земля, ультрамарин… (О, я уже давно водил только поверхностную дружбу с желтыми кадмиями всех градаций, розовыми и фиолетовыми краплаками.) Но нет… Я подходил к холсту и отходил от него, — да только трепетный язычок угольного карандаша все не решался коснуться безмерного белого поля. Я огляделся. Зеленый сумрак по-прежнему владел пространством.
Едва ли не четверть часа понадобилась мне для того, чтобы освободить окно от буквально вросших в него иммигрантов из Индии и Палестины, Австралии и Мозамбика. Целые потоки весеннего света ворвались в комнату, преобразив ее до неузнаваемости. В этом безжалостном холодном солнце теперь все предметы знакомой обстановки смотрелись такими маленькими, жалкими и жадными, напуганными и глупыми. И точно их собственный за моей спиной проскрипел испуганный голос:
— Что ты делаешь!..
Я оглянулся, — конечно, это была жена. В расходившемся свете ее белое трепещущее лицо было охвачено таким неподдельным ужасом, что, казалось, готово было улететь. Блестящие черные глаза то и знай пытались уберечься от солнечного произвола заслоном густых ресниц, но страх перед чем-то еще до конца не понятым вновь и вновь распахивал их. Темная прядь упала со лба, прилипла к подрагивающим губам, но не было даже попытки смахнуть ее. Как же давно не видел я это лицо заряженным электричеством жизни, и теперь, невольно прикидывая, умброй или вандиком следовало бы прописать теплую тень от этих напряженных бровей, я думал: лицо ее необыкновенно красиво.
— Что ты делаешь? — повторила она чуть более уверенно.
Но, поскольку вопрос и не был по сути вопросом, а являлся примером так называемого «мозаичного движения» (так бывает с живыми существами этой планеты, когда они оказываются под влиянием нескольких сильных и разнокачественных ощущений, когда, например, они агрессивны не менее, чем напуганы), — я решил загадкам «смешанного поведения» уделить какое-нибудь другое время и просто отвернулся к мольберту.
Этого было довольно, чтобы оказаться в другой реальности. Рука сама двинулась к белой пажити холста, — и вот из бархатной угольной пыли стал складываться остов вызревающей мысли.
По центру на переднем плане я разместил фигуру сидящего на траве мальчика лет восьми, складывающего крупные фрагменты прихотливой амфоры. Чуть поодаль справа от него склонилась над котлом, охваченным пламенем костра, сухощавая женщина в широкой грубой одежде некоего степного аскетического и воинственного племени. Невдалеке от костра сложены кое-какие кожаные доспехи, дротик, полупустой колчан и массивное седло. А за фигурами женщины и мальчика распростирается широкий средиземноморский пейзаж, развернутый высокой линией горизонта. Слева на небольшом холме в дыму затухающего пожара останки барской усадьбы с дорическими колоннами портика, группа конных и пеших фигур возле. А далее — низина с низкорослыми крестьянскими постройками, массивами оголенных камней, небольшими оливковыми рощицами и одинокими столбами кипарисов, каскадом уплывающая к безмятежной линии водной глади.
Рисуя под живопись, я всегда стремился использовать именно уголь: им значительно проще намечать не только контурную линию, но и тональные различия, и световые отношения будущего полотна. Но вот рисунок был окончен, теперь, по всем усвоенным опытом правилам, его следовало бы зафиксировать раствором даммарного лака в пинене. Но разве была у меня терпеливость ожидать, когда этот самый фиксатор просохнет! Мягкой щеткой я слегка стряхнул лишний уголь с рельефной поверхности холста и, рискуя подпортить будущий красочный слой, взялся за кисти.
Как ни велико было мое нетерпение, все же я не решился после столь длительной разлуки с живописью обойтись без подмалевка, не провести предварительную легкую прописку цветом всего холста.
Конечно, мне хотелось, чтобы картина имела звучание созданной на пленэре. И я понимал отчетливо, что добиться этого, не собрав прежде изрядного количества натурных эскизов, нельзя. Но, как бы там ни было, у меня оставался, пусть и припорошенный пылью, багаж моих былых походов с этюдником. Я был очень упорным учеником и порой десятки этюдов посвящал одному мотиву, взятому при различных состояниях природы, памятуя, что «только знание предмета может помочь найти наиболее верные средства его воплощения». Да, я владел достаточно обширной суммой образов, скрупулезно мною изученных. Именно это придавало мне в тот момент решимости и куража.
Чтобы не впасть в белесость и добиться звучного, густого, насыщенного колорита, я, понятно, решил начать с самых темных мест. Смеси на основе умбры показались мне наиболее удачными, ведь черные краски с белилами дают мертвенный, слишком уж холодный оттенок, что никак бы не вязалось с мерцавшим в моем мозгу общим колористическим образом будущей картины. Взяв крупную кисть, я начал прокладку теневой части фигур мальчика и женщины. «Кто напишет тень, тот напишет все», — сказал великий. И действительно, лучше начинать с теней, ибо они сразу определят форму и как бы дадут тональный камертон. А тональное выражение формы и является основой цветового решения. Впрочем, работая над прокладкой теневых мест, я старался не упускать из виду и световые части, и фон, поскольку, стоит увлечься частностями, выпустить из виду общее, — и полотно превратится в лоскутное одеяло, смесь равнозначных деталей, не способных объединиться в гармоническое целое.
А мне было необходимо, чтобы все объединил угасающий день. Нет, не вечер. Еще богато солнце. Но его лучи уже окрашивают лица моих героев в розовато-желтые цвета, а зелени дола дарят мягкость и теплоту. День еще горит, но уже сильны контрасты теплого света и холодных теней, доходящих порой до звучных изумрудных и синих. На лицах тень голубовато-холодная, рифмующаяся с небом, в нее вплетаются горячие желтооранжевые рефлексы от освещенного плеча или залитых светом лежащих по соседству валунов. Рефлексы очень резки по цвету, но светлы по тону. В этом празднике дня костер, лижущий закопченный котел, весьма бледен и слаб.
Линия горизонта высока, но обозримой полосы лазоревого неба, пронизанной золотисто-багряными бликами, довольно для создания впечатления бесстрастного простора. Золотистого простора, определяющего и общий цветовой строй картины. Пусть настроение пейзажа будет безбурным: день окончен, уже почти все свершилось, накопленные краски могут быть щедро рассыпаны по земле…
Но все ли так умиротворенно в этом золотистом пейзаже, где столь прозрачен воздух и столь мягки касания деревьев к редким палевым облакам? Вот слева на холме часть богатого дома с рухнувшей от пожара кровлей. Руины закоптил дым, но несколько крайних колонн портика не тронул пожар, — их свежая розовость напоминает о былом величии этого дома, вероятно, загородной виллы столичного сановника. И не его ли, облаченного в пурпур, волочит за собой группа людей в штанах и куртках, понуждая к тому уколами дротиков. Здесь же, на золото-зеленой траве уже распласталось несколько фигур. Кто они, за отдаленностью разобрать трудно. Крестьянские неказистые постройки охристого тона, сбегающие к сиреневой воде, также там и здесь зачернены пожаром. Роскошный день безветрен, и темные дымки поднимаются в яркое небо почти отвесно. На деревенских улочках кое-где видны какие-то фигуры, все больше конные, но их почти невозможно рассмотреть.
Мне кажется, я все-таки очень точно взял цветом свет на голове женщины, озаренной послеполуденным солнцем. Теперь мне потребовалось совсем немного оранжевого кадмия, чтобы наметить горячий рефлекс в синеватой глубине ее глазных впадин. Кто же она, немолодая и с точки зрения человека, расслабленного наслаждениями, вовсе некрасивая женщина? Свет активно вырисовывает левую часть ее лица (дневное светило несколько часов назад миновало зенит), скользит по уходящим формам головы, оставляя правую часть лба и скулы в легкой синеватой тени. Темное, почти черное одеяние и теплый зеленоватый цвет фона делают портрет особенно выразительным. Забранные в косы волосы откинуты, но глазничные впадины погружены в полутон, — и трудно угадать выражение ее глаз. Всего вероятнее, это верная подруга нелегкой и требовательной жизни одного из рядовых воителей, если угодно, одного из тех, в варварской одежде, что всего в трехстах метрах гонят сейчас изнеженного сибарита на неминучую расправу. В ее прочном мире, исполненном каждодневных трудов и забот, владычествует гегемония рассудка, и потому ее чувственное женское начало уложено в жесткие рамки функций, обслуживающих волю коллективного разума. Здесь, на краю наскоро сооруженного бивуака, женщина занята приготовлением нехитрого обеда не только для своего героя (слишком велик казан на огромном железном треножнике), но и для многочисленных соратников его.
Почти с благоговением, я положил еще один мазок на световую часть лба женщины, — охра с белилами. Четче обозначившийся контраст света и тени на этом полном достоинства стоическом лице добавил ему драматической напряженности. И тем не менее весь ритм линий, формирующий фигуру женщины, с каждой минутой все безраздельнее увлекающей меня, творил плавный и даже музыкальный силуэт.
И все же первый, наиболее значимый план картины занимал потешный мальчуган, несомненно, один из многочисленных чад, мною уже боготворимой женщины в бурой поскони. Он сидит на земле, скрестив ноги, и полусухие приморские травы трогают его грязно-рыжие широкие штаны из плохо выделанной кожи. Оголенный торс восьмилетнего мальца кажется не по возрасту крепок, но простор ярко-синих пытливых глаз в полной мере выявляет его лета.
Еще охры его волосам, глядящимся в данном окружении почти золотыми. Для щедрого румянца я взял английскую красную, но тут же по написанному, по сырой краске, положил еще и немного краплака. А для того, чтобы эффектнее произвести лепку формы, для световых частей смеси из красок я составлял густые и клал их более пастозно, как бы передавая рельеф и объем. Меня не отвлекала некоторая мозаичность живописной поверхности. Я планировал впоследствии воспользоваться приемом лессировки, нанести на просохшее полотно свежие полупрозрачные красочные слои для того, чтобы обобщить резко проработанные детали и сгладить неточно взятые световые отношения. Но сейчас мне было не до красот отделки.
В руках мальчишки крупные фрагменты изящной амфоры. Ни форма ее, ни роспись на ней, как и неопределенность архитектурного стиля погибшей виллы, не дадут точного представления о времени и месте событий, но очевидно, что это начало исторического прошлого, память о котором человеку удалось сохранить. Причем, для одних персонажей картины это конец времен, для представителей молодой цивилизации — начало спуска с вершины их священных многовековых традиций, разрушение замка первородного миросозерцания и законности.
И что же такое осколки драгоценной амфоры в руках варвара? Разбитый символ высокой культуры? Или ординарный предмет вульгарной роскоши, оплаченный кровью и потом миллионов презренных рабов? Явно не озадачиваясь подобными проблемами сосредоточенный малыш пытается починить сломавшуюся пеструю игрушку, принесенную, не иначе, в качестве случайного трофея грубым, вовсе неотесанным отцом. И как удивительна тяга человека к реанимации казалось бы уже навсегда почивших ошибок предшественников! Мальцу, безусловно, не собрать эту глупую безделку, слишком вычурную для исполнения утилитарных задач, но не одно поколение его сродственников (неужели своей волей!) положат усилия для того, чтобы возвратить ее жизни. И вновь, как это водится от веку, она отплатит за внимание к себе гостинцем «троянского коня».
Еще дважды в ближайшие дни я возвращался к этой работе. Таким образом полотно было закончено всего в три сеанса. Порыв вдохновения с такой силой охватил меня, что все это время я, казалось, и ног-то под собой не чувствовал. И потому мало удивительного было в том, что когда я услышал от коллег из отдела новостей о безвременной кончине досточтимого мэра города Анатолия Ивановича Стрижикурки, какую-то секунду я не мог связать полученную информацию со своими сведениями по данному вопросу. Вечером того же дня мне позвонил Вятичев.
— Ты новости по ящику смотришь? — спросил он.
— Смотрю иногда. Но о резонансном, как говорят, инциденте мне поторопились рассказать на работе.
— Мэр скончался от инфаркта миокарда, — почти с восхищением произнес Святослав. — Оказывается.
— Я слышал. «Его чуткое сердце не выдержало бешеного ритма, в котором ему приходилось биться…»
— Слушай, приходи. Ты чем сегодня занят?
— Ой, сегодня занят! — воскликнул я в ответ, тут же позабыв о всяких стрижикурках, мыслью уносясь к своему заповедному золотистому средиземноморскому пейзажу. — Но в ближайшие дни непременно зайду. Идет?
— Жду, — ответил Святослав и повесил трубку.
Ждать я долго не заставил, и уже вечером следующего дня был у него.
Развалясь на диване, я грыз большое желтое яблоко, за восемь месяцев прошедшие с тех времен, когда его сорвали с ветки, утратившее все присущие сему фрукту качества. До нового урожая времени еще было довольно, и потому не приходилось роптать. А Святослав в это время, разложив на столе части разобранного АПСа, рачительно протирал их ветошью, пропитанной в масле. Обработанные детали он выкладывал ровным рядком, предварительно любовно оглядывая каждую из них.
— Все-таки есть что-то… предчувствие какое-то… — говорил он, прочищая шомполом ствол и после заглядывая в него. — Все эти дни я был спокоен, как танк. Но, честно говоря, не ожидал, что народу сообщат о сердечном приступе мэра.
— Что же тут удивительного, Слава? — продолжал я глодать яблоко. — Слишком много людей в окружении Стрижикурки были заинтересованы в его скорейшем околевание. Многие из его ближайших друзей наверняка давно уже готовили своему корешку сходственный подарок. Только ведь задумывали его как-нибудь слишком уж хитро.
— И тут дружок нежданно упокоился, — поддержал меня Вятичев.
— А тут он, действительно, уснул вечным сном, и, нетрудно догадаться, что в подозреваемых одновременно оказались не какие-то, а практически все его сотоварищи. Но ведь весь этот сброд и является, так сказать, столпами нынешнего общества. Так что, видать, подумали они, поразмыслили, и без всяких лишних обсуждений каждый из них пришел к единственно разумному в сложившейся ситуации выводу: сердечный приступ, случайное возгорание, пожар… и т. д. А что им еще оставалось?
— Жаль только, Тим, что на смену этому Стрижикурке придет такая же сволочь…
— Разумеется, точно такая же. Марсианин с этой миссией к нам не прилетит. Ну и что? Мы ведь не собираемся перекраивать Божеские начертания. Да и глупо было бы пытаться. Представится возможность поохотиться на новоявленного главаря муниципалитета — хорошо. Нет — другой для этой цели можно поискать объект. Их повсеместно черт на печку не вскинет. Стрелять не перестрелять.
— Вот-вот, о новом объекте я и хотел тебе сказать, — на секунду оторвался от своего занятия Святослав. — Есть отличный, как говорят, «очень прекрасный» объект. Просто мечта. Только не здесь. Здесь такие и не водятся. В столицу ехать надо.
— Но, если предприятие того стоит… — пожал я плечами.
— Есть у меня там приятель. Зовут Гариф…
— Га-риф?! — невольно глаза мои раскрылись шире, и добавил я не без иронии: — Может быть, фамилия его Амиров?
— Да-а… Амиров… — удивился Вятичев. — Ты тоже его знаешь?
— Н-н… Просто герой сериала, который мне приходилось ваять на телевидении носил как раз это имя и даже ту же фамилию. А имечко это, прямо скажем, слишком популярным не назовешь, — продолжал изумляться я.
— Что, имя? Имя, как имя. Татарское, — отказывался разделить мое удивление приятель. — Извини, Тимур, я твой сериал не смотрел. Да, и вообще никогда сериалов не смотрю. Ну, и есть у него там одна знакомая из самого, что ни на есть осиного гнезда этих вот… хозяев жизни. Размеров, говорит, самых невероятных. Килограмм под двести. Она у них там, вроде, одна из главных кукловодов: творит что хочет, управы на нее давно уже никакой нет, на телеэкране не показывается. В народе до сих пор ходят слухи, что именно она в столице взрывала дома с мирно спящими в них людьми, когда устраивала рекламную кампанию ею же назначаемому президенту, чтобы тот впоследствии, борясь, так сказать, с призрачными террористами, мог заручиться еще и общественным мнением в свою пользу. Помнишь такое? И достать ее, нежную Розу, понятно, никому невозможно. Но у него, там, с ней какие-то отношения… и… и… гарантии, конечно, никакой, только почему бы ни попытать удачу? А имя у этой свинюки знаешь какое?
Казалось бы, вовсе не своей волей из лежачего положения я перетек в сидячее. Конечно… я знал ее имя. И, если это не было розыгрышем со стороны Вятичева (а к розыгрышам он никогда пристрастия не имел), то открывающееся мне совпадение было подобно чуду. Я знал, я ждал, вот сейчас упадет это имя, как диатриба иллюзорной независимости человеческого существования.
— Роза! — рухнуло имя. — Представляешь, это чудовище зовут Розой!
— А фамилия ее… — робко вымолвил я, — фамилия ее Цинципердт?
— Какой еще Цинципердт? — возмутился Святослав. — Ее фамилия… Как это… А! Цинцинат.
— Ах, вот как… Цинцинат… ну, конечно… это меняет дело… — что-то еще мямлил я невольно подумывая, что, может быть, здесь и истощаются все совпадения.
— Я, правда, Гарифа давно не видел. Так, перезванивались раз в год по обещанию, — говорил Святослав. — И вот звонит позавчера. Рассказывает, черт, мол, привел столкнуться с этой Розой. Сам, конечно, виноват, что тут же не послал ее куда подальше и не отказался сразу от каких бы то ни было с ней отношений. Но, говорит, я, вроде, никаких взаимоотношений с ней налаживать и не думал, но события как-то сами так развернулись, что эта жирная Роза вечно оказывалась на моем пути. Влюбилась она в него, что ли, а, может, просто новую игрушку себе придумала. Ну, и тут понеслось… Фирма у него была там какая-то — сгорела. Не сомневается, что Роза ее спалила, чтобы крепче к себе привязать. Жена тут же его бросила, забрала дочку и с любовником в Австралию укатила. Приятели, партнеры, так сказать, по бизнесу, тоже куда-то все подевались. Правда, в обмен на эти потери Роза настоятельно предлагает ему попользоваться радостями ее дворцов, вызывается осчастливить его какими-то подарками и дорогой пищей. Но это, вне всякого сомнения, только в том случае, если он целиком и полностью расстанется с собственной волей.
— Да… Вот как… Да… — кивал я головой, слушая приятеля. — Какая интересная история. Но, если Роза эта, Цинцинат, действительно столь крупная шишка в своре подобных ей, — ни о какой охоте можно и не мечтать. Сам же ты сказал: достать ее нельзя.
— Что ты торопишься как голый в баню, — огрызнулся Вятичев. — К Стрижикурке тоже ведь было в дом не придти, в дверь не позвонить. Я с Гарифом по телефону не мог, ясное дело, подробно об этом поговорить. Но, вроде бы, есть пути для взятия и этой крепости.
— И когда мы можем отправиться…
— Да когда угодно. Билеты взяли, — и поехали.
В это время в коридоре раздался негромкий щелчок замка. И еще один щелчок, на этот раз закрываемой изнутри двери.
— Лиза? — невольно насторожился я.
— Она.
— Ты хоть бы оружейную свою тряпкой прикрыл, — посоветовал я Святославу, дивясь его беспечности.
— Зачем? — отвечал он. — Елизавета — редкий среди женщин экземпляр: она обычно не в свои дела нос совать не пытается.
К сожалению, мой опыт подобные образцы женских характеров не знал, и потому я только саркастически ухмыльнулся.
Серый британский кот, валявшийся на моем джемпере, брошенном в кресле, поднялся, выгнул спину, заурчал, спрыгнул с кресла и засеменил в прихожую.
— Мой мальчик меня встречает! — донеслось оттуда.
И вот с томным котом на руках Лиза появилась в комнате. Вероятно, от быстрой ходьбы лицо ее раскраснелось. Светло-русые волосы, наскоро приглаженные по пути у зеркала, еще хранили фасон той прически, которую укладывал ветер. Чуть раскосые глаза смотрели с ее широкого лица как всегда решительно и даже как будто с вызовом, но я не мог не заметить, что безукоризненной формы лба ее коснулась тревога, и возле губ — залегла какая-то нерешительность. Как всегда на Лизавете было нечто трикотажное и облегающее, на этот раз фиолетового цвета, и сей инфернальный цвет добавлял ее облику сумрачности.
— О, Тимур! — как мне показалось, нарочито весело вскричала она, тут же бросаясь ко мне на диван.
К Вятичеву и не подошла. Она прильнула ко мне, бросила исподлобья взгляд на Святослава:
— Он опять со своим железом возится. Знаешь, Тим, он меня бросает, ехать куда-то хочет, на сколько не говорит. Тим, я теперь с тобой буду. Ты не знаешь, я — супер! Ты увидишь… Ну скажи, я тебе нравлюсь?
— Ты мне очень нравишься, Лиза, — чистосердечно признался я.
Лизавета еще плотнее прижалась своей великолепной грудью к моему предплечью, погладила руку и заглянула в глаза. Я чмокнул ее в бровь, и ободренная она вновь переключилась на Вятичева:
— Слава, ты не будешь против, если я, пока ты там вояжируешь…
— Лизок, я только за, — с простодушной улыбкой отвечал ей Вятичев, вновь принимаясь за свои железки. — Я не говорил бы тебе этого, если бы планировал остаток жизни просидеть в семейных трусах рядом с тобой у телевизора. И что, ты взялась меня шантажировать? Ты же знаешь, что для меня надежный друг стократ важнее женщины. Хочешь быть помощником в жизни мне… или нам, — прекрасно. Нет, — извини. Кстати, Тимур едет со мной. Так что, у тебя есть время подумать.
Легкая дрожь, я чувствовал, пробежала по приникшему ко мне жаркому телу, и тут же оно как-то обмякло, Лиза мягко отстранилась от меня, завалилась на спинку дивана, запрокинув лицо вверх.
— Да не грусти ты, Елизавета, — не слишком деликатно попытался успокоить ее Святослав. — Есть множество отличных мужиков, их абсолютное большинство, на них мир держится, — на тех, кому семейные трусы впору. Я очень серьезно. Дай Бог им жить и плодиться долгие годы. Но я как-то по-другому сделан, что ли…
Чувствуя себя неловко, нежданно-негаданно оказавшись внутри вельми интимной сцены, я старался не смотреть ни на Святослава, ни на Лизу, а смотрел я на кота, который давно соскользнул с Лизиных колен и бродил по комнате, терся об углы мебели. Но, услышав рядом с собой легкий всхлип, я повернулся невольно, — по вискам запрокинутого лица серебрясь стекали слезы.
— Ох, мальчики… — проговорила она почти ровным голосом, широко раскрытыми глазами глядя в потолок. — Что же я дура такая… Все ведь ясно… Уже и тридцатник на носу… Но, если бы вы только знали, как не хочется тех, правильных, хороших… если уже знаешь, что есть такие, как вы.
С едва слышным стоном Лиза оттолкнулась от спинки дивана, — села на краю его, сжавшись, обхватив коленки руками. Вдруг усмехнулась.
— Слушайте, мальчишки, а давайте я вместе с вами поеду. Честное-честное слово, я не буду спрашивать вас ни о чем и ни в какие ваши дела вникать не стану. Ведь нужно же вам будет, чтобы кто-нибудь есть готовил или, допустим… А?
Вятичев широко вздохнул и покачал своей черной головой:
— Елизавета, работа же у тебя.
— Да брошу я эту идиотскую работу к чертовой бабушке, — горячо замахала руками Лиза. — Менеджер по рекламе! «Нужен для души сюрприз? Загляните в топлес-бар „Каприз“». Тоже мне работа. Ни уму, ни сердцу. Так я поеду. Поеду, да?
— Нет, Лизочек, — неумолимо прочертил широким синеватым подбородком горизонтальную линию Святослав, — не можешь ты поехать с нами. Но ты можешь ждать, если хочешь, — это почти то же самое.
На излете угасающей надежды она бросила на меня такой растерянный, такой пронизывающий взгляд, переметнула его на Святослава, и вновь на меня… Синие цветы ее глаз, всегда отважные, а порой и насмешливые, стремительно отцветали, и вот, совсем потемнев, занавесились сеткой ресниц. Лиза провела по щеке тыльной стороной ладони и вновь нежданно улыбнулась.
— Я вообще-то не очень-то и надеялась, — она улыбнулась шире, ярче и даже хихикнула игриво, хотя ресницы еще не успели просохнуть. — От судьбы, как говорится, не уйдешь, и нечего с посконным рылом, и куда конь копытом, и вообще каждому свое. Так что, вы, наверное, голодные сидите, — пойду-ка я на кухню, да приготовлю по-быстрому чего-нибудь перекусить. Так тому и быть.
А через три дня гремучий поезд уже уносил нас с Вятичевым в обширный заказник, где в большом числе на приволье паслись и множились жирные осторожные существа, мы ехали в их священный заповедник, именуемый столицей.
В своей студии авторских программ «Молох» я сказал Артуру Боброву, а заодно и владычествующей над его волей нервной пергаментной Камилле, что мне необходимо уехать на какой-то срок по личным, так сказать, делам.
— Ну-у… вообще-то, если не надолго… — начал было Артур, но его повелительница круто взяла инициативу в свои жилистые ручки.
— Как это уехать? Сейчас?! Когда мы нашли столько заказчиков? — выпучивала она мерзлые голубые глаза свои. — Нет, сейчас это совершенно невозможно.
— Да, вообще-то как раз сейчас и можно таки заработать денежку… — поторопился взять ее сторону Бобров. — А будет денежка — будет и жена любить…
Камилла окатила его презрительным взглядом, и сердяга умолк, резко переключив свое внимание на стопку чистых листов бумаги, лежавшую возле принтера.
— Нет, об этом нечего и говорить, — подвела, как ей казалось, черту в разговоре исполнительный директор.
Я пожал плечами, понимающе покивал головой и сказал:
— Но я все равно уеду.
— Как это «уеду»?.. — ошалело глянула на меня Камилла Петровна, не слишком почитавшая чужое свободолюбие.
А Бобров даже разинул свой мохнатый рот, начисто забыв о только что так заинтересовавшей его стопке бумаги.
— Мне очень надо, и я уеду.
— Но тогда уже вы к нам не вернетесь, — выдохнула пришедшая в себя Камилла.
— Что ж, на нет, как говорится, и суда нет, — только и мог я ответить, поворачиваясь уходить.
— Но вы все-таки хорошо подумайте, — напутствовала она меня. — Сейчас работу очень трудно найти…
Сотрясаемый движением поезда, сидя на нижней полке затянутого пластиком купе, я вспоминал этот разговор и в мыслях своих как-то лениво улыбался. Кроме нас с Вятичевым в купе находились еще мужчина лет сорока, какой-то тусклой и даже болезненной наружности (он представился Григорием Родионовичем), и полная грустная женщина («зовите Петровна»), видать, приканчивающая шестой десяток. Общий разговор все никак не клеился, и вот уже который час каждый сам по себе находил какие-то занятия в борьбе с довлеющим однообразием времени, замкнутом в слишком маленькой и безотрадной клетушке, насквозь пропитанной смесью не самых прельстительных запахов: пластика, мазута и дорожного клозета. Святослав, прильнув к окну, цедил уже который стакан бледного чая. Худощавый мужчина в выцветшем спортивном костюме из бумажного трикотажа, то и дело поправляя на носу очки, одна дужка которых была обмотана скотчем, пытался читать мятую газету, не смотря на очевидно недостаточное для этого занятия освещение. Женщина же ничего не читала и не глядела в окно, она смотрела прямо перед собой, в никуда, вздыхая от времени до времени, и всякий раз при том поправляя цветастый платок на круглых плечах. А я даже с некоторым удовольствием наблюдал за каждым из них, точно мог разгадать абсолютно неразрешимую загадку: зачем судьба свела нас этой молчаливой компанией. Однако, большинство подобных нам существ мучительно переносят даже непродолжительное отсутствие коммуникативных связей. Первым не выдержал сухопарый Григорий Родионович:
— Ну что они вот это печатают!.. — шлепнул он по газете ладонью. — Что они врут, будто во все дома уже опять пустили газ! Я уезжал, — у нас в доме, как не было газа, так никто его пускать и не собирался.
Еще и еще раз я оглядывал его линялые некогда синие штаны с отдувающимися коленками, старенькие очки, держащиеся на скотче и на честном слове, но ни его жалкая экипировка, ни бездольный вид лица и всей мозглявой фигуры не вызывали никаких чувств, кроме раздражения да еще какой-то неясной досады на самого себя.
— Это же черт знает что! — высоким, но слабым голосом продолжал негодовать мужичок.
— Ох, мы в шестом микрорайоне живем, — вздохнула Петровна, — так у нас тоже газа нету, да еще и свет чуть не каждый день отключают.
— Ничего удивительного, — и я поддержал разговор, — скоро, глядишь, и воду отключат, и… Что там еще остается?
Мною избранная интонация, знать, не вызвала у Григория Родионовича доверия, и он решил раскумекать меня при помощи очередного тестирования:
— Ведь это ж какие подлюги! — ему всего-то нужно было понять, чью сторону я держу.
Поезд выбивал унылую дробь, и немощный свет в купе то и дело мигал. Хриплый радиодинамик выводил под сурдинку уже осточертевшую песенку Анжелики Вебер. Вероятно, всего разумнее было согласиться с чувствами моего собеседника, но что-то внутри меня распорядилось по-своему:
— Чего уж там — «подлюги»? — сказал я. — Просто они хотят жить хорошо. А для того, чтобы они жили разлюли малина, вы должны жить плохо.
И все, включая наконец-то оторвавшегося от созерцания ночных огней Святослава, уставились на меня в немом молчании.
— Ты это напрасно, — заметил Вятичев.
— Но… как же это?.. — укоризненно покачала головой Петровна. — Вот у меня пенсия… ну, знаете, какие они, пенсии. Еще в школе сторожем подрабатываю. Спасибо добрым людям, что взяли меня. Пошла в райсобез, так, мол, и так, пенсии не хватает. А там Хезрон Яков Мовшевич (очень хороший человек, хоть и еврей), говорит, идите в девятую школу, там вас сторожем возьмут и полы мыть. Я говорю, не возьмут, никуда, если с возрастом, не берут. А он говорит, идите, в девятой школе возьмут, там у меня жена директором работает, я скажу, — она возьмет. И вот это я каких-никаких денег собрала, — еду к внучку. А он уже год, как поехал. На заработки. Метро им рыть. И сначала писал, все им правильно и очень даже хорошо платили, — мелкие слезинки появились на ее бесцветных глазах, и она походя смахнула их концом зеленого платка в красных и желтых цветах. — А потом платить перестали, а все обещали. И вот теперь он там не знаю как, без денег это уже сколько месяцев… что и домой уехать не на что. А начальники эти его говорят, что потерпите, деньги отдадим. Но когда же они отдадут-то? Да, может, отдавать-то и не собираются. Вот я и собрала, что могла, везу ему, — или, чтобы мог денег своих дождаться, или уже, пусть его, домой едет. Хорошо еще, что жениться не успел.
— Вот, а ты говоришь, — перехватил слово Григорий Родионович. — Вот, как люди живут. Я сам в шахте работал, и еще б двенадцать лет работал, так шахту закрыли. Не нужен, значит, стране уголь. Так они же его, уголь этот, за границей покупать стали… Это же как? Это же что они такое делают?!
Тут уж накопившиеся яркие чувства не удержались внутри меня и, обернувшись словами, полетели наружу:
— Они делают то, что должны делать. А, что вы делаете для того, чтобы остановить их, для того, чтобы отстоять свою волю? Что? Сидите здесь и плачетесь? Хотите, чтобы вас пожалели? Да нечего вас жалеть. Не за что.
— Ну, знаете… молодой человек… — переводя дыхание, едва ли не по слогам выговорил Григорий Родионович, глядя на меня вдвое увеличившимися глазами.
— Я знаю. А вы знаете, что вам нужно?
— Тимур, это ты напрасно… — ввернул Святослав.
— Я, между прочим, для того и еду… — до глубины души задетому моей непочтительностью Григорию Родионовичу обида добавила горячности. — То есть наши все вместе с профсоюзами еще вчера уехали, а мне нужно было жену в больницу на операцию отвозить, я не мог вчера. Теперь вот еду. Завтра все мы пойдем к думе и устроим там пикет, а, может, и митинг будет. Мы выйдем с лозунгами: верните работу голодающим шахтерам. Мы будем требовать! А вы, молодой человек, говорите, знаем ли мы, что нам надо.
— Выйдите вот так смело прямо под окна думы? — продолжал я трунить. — И как надеетесь, жирные вашу шахту в тот же день откроют? Или недельку придется подождать? Да разве мало вас к ним с челобитной ходило? А был ли какой результат? Может, вилы и топоры, все-таки поубедительнее были бы?
— Ох, батюшки! — всплеснула большими смуглыми руками Петровна.
— Как это… — затряс головой шахтер. — Зачем же уж топоры?..
— Ну, так пусть же колотят вас по башке эти поганцы до полной потери памяти. Она вам все равно ни к чему. Пусть голодают ваши семьи. Пусть дети ваши родятся больными… Вдруг, тогда какое-то озарение посетит ваши слишком крепкие головы. А нет, — живите и не ропща преуспеяние ваших утеснителей оплачивайте.
Дверь купе отворилась, и возникшая перед нами краснолицая проводница вопросила:
— Здесь за чай оплачивали?
Что за неистребимая надежда нашептывает человеку, будто подаренная ему маленькая воля способна соперничать с извечными силами, эту волю для него сочинившими? Дорогу осилит идущий, — насмешливо обещает мечта. Но, если кому не будет даровано ног, сможет ли он выбиться в стайеры? Каким хитрым, каким сложным видится крошечному сыну земли, умилительно примеряющему себе титул царя природы, этот неохватный человеческим умом порядок, где сотни, тысячи поездов во всех направлениях несут по планете миллиарды, как принято считать, разумных существ, по одному или ватагами зажатых узилищами обстоятельств. И, чтобы не кружилась голова, чтобы не поташнивало от непостижимости влекущего их порыва, цари природы зажимают уши громовой музыкой, закрывают глаза слепящими картинками, отключают мозг то невозможными мечтаниями, то заботами о красе ногтей. Только этот сладкий опиум и позволяет добраться до пункта назначения, несмотря на длительность и своеобычность пути, одного и того же для всех. И, чем бы ни развлекала себя в дороге каждая персона, вне зависимости от ее нахальных грез, мир ткется по единому достодолжному фасону. Трясясь в душном мне назначенном купе, в те необильные минуты, когда сознание мое не было занято проблемами обыкновенными, под навязчивый стук колес, вглядываясь в темноту, я размышлял о том, какой же узор будет вышит моей судьбой там, на широких пространствах столицы.
Гарифа я сразу признал среди сотен лиц, мигавших на перроне, хотя ни разу в жизни с ним не встречался. И это еще одна загадка, ответа на которую я никогда не получу. Он стоял привалясь плечом к квадратному столбу, одному из череды подобных, держащих над платформой навес, и даже не соизволил оторваться от столба, когда мы, ступив наконец на недвижную землю, направились к нему. Еще не слыша его голоса, не зная его мыслей, я спешил сопоставить зримое мною лицо с персонажем нашего телесериала, исполненного Фаритом, актером областного театра. И, конечно, телегерой в этом соотнесении представился мне немощной пародией на жизнь.
На Гарифе надет был легкий черный плащ нараспашку, и вообще все на нем было черное, так естественно сообразующееся с его медленным (именно медленным, а не неподвижным) смуглым лицом, матово-черной шевелюрой и вытянутыми к вискам переливчатыми агатовыми глазами. На широких губах его можно было, пожалуй, угадать тусклую, будто насмешливую, улыбку. Но более ни один мускул его широкого лица не приходил в движение, и синеватый подбородок, и застывшие плохо выбритые скулы создавали скорее впечатление напряженности и скептицизма.
— Ну, привет, орлы! — наконец-то оторвал плечо от бетонного столба Гариф, когда мы приблизились к нему почти вплотную.
— Вас надо знакомить, или как? — отвечая на рукопожатие приятеля, кивнул в мою сторону Святослав.
— Пошли уже, дорогой все выясним, — отвечал ему Гариф, протягивая мне широкую ладонь для приветствия.
Да, встреча мало соответствовала сценарию, освященному традицией: ни тебе жарких объятий, ни слезливых восторгов. И в довершение ко всему:
— Вообще, какого черта, ты приперся на вокзал? — фыркнул Вятичев. — Ты уверен, что тебя не ведут?
— Уверен, уверен, — отвечал тот. — Пока наши отношения с этой красавицей не настолько сложились, чтобы она мне шага не давала ступить без соглядатая. Иногда я, конечно, встречаю внимание ее людей, но пока еще не так часто. Пойдем, пойдем. Я бы мог подать вам роскошное авто идиотски лимонного цвета — душевный презент девчонки, да лучше уж мы воспользуемся метро. Нет?
— Да, — единовременно откликнулись мы с Вятичевым.
— А, куда ты нас везти собрался? — добавил Святослав.
— Куда надо, — был ответ.
Дорогой мы практически ни о чем не говорили. Так, перекидывались подчас скупыми бесполезными фразами. И все-таки, несомненно, мы пребывали в ожидании момента, к которому все стремительнее неслось время жизни каждого из нас.
Но все, чему назначено случиться, рано или поздно случается. Наконец мы оказались перед невзрачным пятиэтажным домом, в окружении подобных строений рабочего квартала, словно коридором зеркал размноженных. И только после того, как поднялись по заплеванной лестнице с облупившейся зеленой краской на панелях стен, после того, как глухо чавкнула за нашими спинами дверь одной из квартир третьего этажа; не снимая верхней одежды, сбросив только ботинки, мы прошли в единственную здесь комнату, — тогда только стал помалу складываться разговор.
— А ты ничего, форму держишь, — небрежно бросил Вятичеву Гариф, валясь на продавленный диван с обшарканной красной обивкой.
— Зато ты, как посмотрю, — отвечал ему Святослав, — совсем задичал. Ради чего? Семья? Бизнес?
— Не будем о грустном, — вывернулся тот, растягивая рот в длинной улыбке.
Но боль, точно быстролетная молния, полоснувшая по его лицу, не осталась для меня не замеченной, видимо, потому, что сам знал цену служения общественным идеалам. И какое-то очень естественное чувство, точно сострадание к мною же созданному персонажу, заставило меня вклиниться в разговор с первым пришедшим в голову вопросом.
— Как столица поживает?
Вопрос был не из оригинальных, — и Святослав, и Гариф повернули ко мне лица, но, похоже, последний был рад и такой перемене темы.
— Да также, наверное, как и все теперь, — с охотой откликнулся он. — Сейчас хлебнем чего, проедетесь, — посмотрите. Я вам компанию, пожалуй, составить не смогу.
— Ну, ладно, мы здесь не для того. Местные памятные камни будем осматривать в другой раз. Ты звонил — говорил, у вас тут другие достопримечательности имеются. Созрели. Разжирели. Озверели. И ждут нас не дождутся, — поторопился перейти к делу Вятичев. — Мы, можно сказать, ради них, сладких, все дела побросали. Рассказывай.
Гариф сладко зевнул, потянулся:
— Встал сегодня рано… — сказал. — Может, пивка возьмем?
— Никакого пива, Гарик, — возмутился Святослав. — Во всяком случае, пока. Ты, как местный егерь, обещал стоящую дичь подготовить. Где?
Глядя на то, как Гариф не торопится с ответом, стащил с плеч плащ, сверил время на своих ручных часах с тем, которое показывали нелепые часы с кукушкой, криво висящие на бежевой в полоску стене, можно было сделать вывод, что он в последний раз углубленно и досконально обдумывает ситуацию, пытаясь и так, и этак просчитать ее развитие и результат. Как знать, может, в этот момент им владело искушение отказаться от столь зыбкого авантюрного предприятия и попытаться вернуться к покойному мутному течению обыденщины. Разумеется, я не мог знать всех перипетий жизни этого человека, и меня просто сжигало неразрешимое желание сопоставить его жизнь с жизнью персонажа, наичудеснейшим образом разделившего с ним вовсе не дюжинное имя. Но, по всему видать, обстоятельства Гарифа поджидали не слишком радужные, и действительность не торопилась принимать его до выполнения им назначенных деяний.
— Я же говорил тебе, Слава, — наконец начал он, — что вариант этот очень уж шаткий. Нужно, чтобы действительно где-то там, на небесах были очень заинтересованы в его осуществлении. Я даже не знаю, сколько шансов из сотни мы имеем… Может быть, одну тысячную шанса.
— Но предмет-то интересный? — решил я сократить подзатянувщуюся преамбулу.
— Да! Да! — тут же поддержал меня Святослав.
— Предмет-то знатный, — криво усмехнулся Гариф, — но дело абсолютно безрассудное. Это гигантское насекомое, чья плотоядная воля не ограничивается практически ничем. И, точно осы матку, несметная свита стережет ее преуспеяние пуще зеницы ока. Подобраться к ней невозможно никому и никогда.
— Но… — начал было я.
— Но-о… — продолжил мою мысль Святослав.
— Но проруха может свалиться даже на старую тертую упыриху. В непробиваемой стене обстоятельств все же иногда образуются едва заметные лазейки… Разумеется, если то бывает угодно хозяину наших судеб.
— «Хозяину наших судеб»! Прекрасный слог, — не удержался, оценил я. — А, если конкретнее?
Было видно, что Гариф немало волнуется. За стекляшками-словами, произносимыми им, просматривались немилосердные образы и жгучие события, уже привычно, как видно, терзавшие его сердце. Но сердце, чай, не смогло стерпеться с той болью, и боль сообщала речи потешную звенящую приподнятость.
— Конкретнее? — никак не откликаясь на мою язвительность, продолжал Гариф. — Тут Роза ни с того ни с сего затеяла вдруг воздвигать еще один дворец в двух-трех километрах от кольцевой дороги. Зачем он ей еще один, знает, понятно, только она одна. Но факт остается фактом… Ну, а начальником, так сказать, строительства она назначила меня. Ничего особенного не требуется, так, следить в срок и в полном ли объеме проводятся работы… Вот я там и шалберничаю день за днем на лоне цветущей среднерусской природы.
Мучимые нетерпением, мы с Вятичевым переглянулись.
— Собственно, ничего пока на том участке, кроме основ будущего фундамента и нет. На соседних участках та же картина. Сама земля там не так давно принадлежала колхозной пашне, да вот теперь будет служить другим задачам. Но фундамент строится тот еще. Вот уж будет крепость так крепость. Но дело не в том. Я сразу предупредил, что шансы у нашего предприятия ничтожные. И все-таки есть надежда, что не далее, как послезавтра Роза собственной персоной посетит этот незадачливый уголок.
— Да с чего ты…
— Ну, знаешь…
В один голос заговорили я и Святослав. Но Гариф, и на секунду не осекшись, уверенно перебил нас:
— Понятно, что делать ей там до окончания строительства вроде бы и нечего. Но, говорю, есть у меня такое подозрение, что явится она туда, и явится именно послезавтра. Никаких гарантий я дать не могу. Но с гарантиями в этой жизни вообще большие проблемы. Можно попытать счастье — это все.
— Это все?! — вновь хором возгласили мы.
— Так вот, если химические процессы в ее мозгу будут протекать по прежнему образцу, и ничего там не замкнет, — значит, она все-таки появится. Она прибудет, безусловно, в сопровождении какой-то охраны. Может быть, в этом случае охраны будет не слишком много. И, если Розочка все-таки объявится, — будет организован небольшой, как бы импровизированный, пикничок. Насколько я успел изучить околоток, рядом есть одно пригодное для этого место. По дну вытянутой балки пробегает ручей. Склоны кое-где укрыты кустарником. Кусты те не настолько густые и высокие, чтобы производить впечатление возможного укрытия чужанина…
Мы с Вятичевым ловили каждое слово того рассказа. И, похоже, мысли наши, связанные единым порывом, уже обратились в нераздельный помысел, параллельно владевший, как моим, так и его сознанием, так, что я ничуть не подивился, когда Святослав вдруг выговорил слова, готовые сорваться с моего языка.
— Только впечатление? Или там действительно укрыться никак нельзя?
— В том-то и дело, я специально исшагал все эти косогоры, и могу сказать с уверенностью, что место для засады найти там возможно.
— Эх, если бы только твоя Роза Цинципердт… — вырвалось у меня.
— Цинцинат, — поправил меня Гариф.
— Ну да, Цинцинат, если бы только она не расхотела понюхать полевых цветочков.
И Святослав досадливо стукнул себя кулаком в коленку.
— Я же сразу предупредил, — говорил наш лазутчик, — что это всего лишь тень шанса. Может, она приедет и тут же уедет. Может возьмет с собой две сотни наймитов. А, может, и вовсе не появится. Тут уж действовать можно только наудачу.
Тем не менее он поднялся с места, повертел так и сяк свой плащ, лежавший в углу видавшего виды дивана, достал ручку, блокнот, именуемый теперь органайзером, вырвал из блокнота листок, и перебрался к широкому, стоявшему возле окна, полированному обеденному столу, украшенному уродливой синей вазочкой.
— Вот, смотрите, — сказал, словно отдал команду.
Мы тотчас бросились к столу, и вот уже три головы склонились над линованным прямоугольником листа. Гариф чертил план-схему, сопровождая тот процесс короткими пояснениями: где юг, где запад, в котором часу где находится солнце и какова протяженность тех или иных объектов. Вдохновенно мы вместе вырабатывали стратегию наших действий в конкретных предлагаемых обстоятельствах, неоднократно обговаривая каждую деталь, не упуская из виду всякий непременный и всякий вероятный поворот событий. И чуднее чудного казалось то, неужто этот план действительно создавался в ту самую минуту в неказистой квартирке над древесностружечной плитой на четырех ножках, крытой полированным ореховым шпоном. Возможно ли, что тот проект не был сочинен в самом начале начал насколько изощренным, настолько и потаенным сценаристом?
Обстоятельно и скрупулезно Гариф описывал каждую ложбинку, выдутую ветром, каждую тропку, каждую водомоину, нанося их схематичное изображение на листок. Листок пополнялся все новыми и новыми деталями, знаменующими особенности рельефа столь родных мне мест, а я, вперив глаза в чудную вязь тех закорючек, видел в них открытый ландшафт с большим и живописным небом, по нежной его палитре едва уловимо движутся кудреватые облака, затевая игру теней на земле… Я видел косматый куст шиповника у ручья в плотной сиреневой вуали утренней дымки, сквозь которую неверно просвечивали бледные звезды его цветов. Я смотрел на исчерченный белый листок. А моему внутреннему взору представлялся небольшой заброшенный деревенский дворик; серебристо-серый колорит заявлен деревянными постройками; окна дома заколочены еще свежими желтыми досками, белые зонтики высокорослой сныти касаются их…
Сколько же земли было здесь исхожено мной в дни студенчества, когда с этюдником, грунтованными картонами и холстами на подрамниках, а то и просто с маленьким карманным альбомом я отправлялся на поиски новых вдохновенных мотивов. Но, если порой просто лень было тащить с собой все это хозяйство, с карманным альбомом я не расставался никогда, куда бы ни понесли меня ноги. И всякий раз что-то достопримечательное ожидало меня на пути: неожиданные изгибы дороги, уходящей в неподвижное марево под красным диском солнца, группа до смешного непохожих друг на друга елей, занятные сцены, характеристичные и вместе с тем родные лица, звери, птахи и онемевшие в мудрости своей камни.
Иной склонен думать, что для того, чтобы преуспеть в живописи вообще и уж тем более в живописи пейзажной, достаточно иметь колористический дар. Кто же станет утверждать, что тонкое чувство цвета для художника — ерунда? Кстати, путем усердных неуклонных тренировок можно изощрить свой глаз точнейшим образом брать живописные отношения в этюдах с натуры. Но для нас этого мало. У нас живописец обязан еще и остро чувствовать тему, чрезвычайно ревностно относясь к изображаемому объекту. Только тогда линейная перспектива полотна обращается в перспективу будущности.
А план моего и не только моего будущего тем временем все отчетливее проступал на белом блокнотном листе с рваным краем, и как же он походил на традиционный графический набросок, который всякий раз предваряет рождение полнокровной живописи, призванной сказать правду о цветовых и тональных отношениях, о закономерностях тепло-холодных звучаний и о гармонии целого.
— Я предупрежу ее, что отпущу рабочих пораньше, — продолжал вслух размышлять Гариф.
— Но не покажется ли Розе это странным? — выдвигая антитезисы, мы со Святославом стремились помочь движению его мысли, надо быть, адекватно логике гегелевской триады.
— Ничуть, — уверенно возражал он (вероятно это и был синтез), — день у нас послезавтра праздничный, так что… К тому же, этому обстоятельству она будет только рада. Инстинкт подсказывает ей: чем меньше людей встречается на ее пути, — тем больше вероятие спокойного и продолжительного жизненного процесса. Кстати, что у вас за инструмент?
— Два «АПСа», — по-солдатски кратко и своевременно доложил Вятичев, — и еще «Кедр». На случай, если ты для себя ничего не найдешь.
— О-о! — воскликнул Гариф. — А я-то думал, что вы в своей глухомани, если что и найдете, так, разве, один на двоих пестик. И тоже о вас позаботился, — он рассмеялся легко, широко и просто. — Так у нас целый арсенал собран!
— Много — не мало! — глубокомысленно заключил я.
— Это точно, — единовременно откликнулись Святослав и Гариф.
— Итак, к делу! — поддал задору тот, кто лучше всех знал повадки вожделенного объекта. — Если она все-таки решится устроить небольшой веселый пикничок, то, скорее всего, место будет выбрано это, — он уверенно ткнул пальцем в центр густо исчерченного листа, — или это, в двухстах метрах от предыдущего. Для этого машинам нужно будет въехать в балку и вот этот участок пройти по ручью. Дно каменистое, и им это удастся сделать с легкостью. Возможно, один из экипажей охраны останется наверху… Ну, где? Здесь? Или здесь? Но вся надежда на то, что веселая прогулка должна быть импровизированной и краткосрочной. Ведь, для того, чтобы организовать запланированный выезд, необходимо готовиться, кому-то разрабатывать план обеспечения безопасности, — а, значит, в дело будет посвящена уймища народу. С одной стороны — безопасность, а с другой — неминуемо возрастающий процент риска. Что выберет Роза Цинцинат? Она хитра, изворотлива, опытна, но главное — у нее хватает ума всякий раз использовать новый нестандартный способ действий. А в подобных случаях принятие таких, на первый взгляд, спонтанных решений обеспечивает ей маневренность и непредсказуемость, уничтожающие коварные замыслы пускающих жадные слюни сородичей. Так вот, если все-таки машины войдут вот отсюда, с запада…
И мы перешли к детальной разработке проекта наших послезавтрашних действий.
Длинный июньский день отдавал Богу свою солнечную душу для того, чтобы завтра мог народиться новый день, еще более яркий, еще более летний. В комнате уже обозначились слабые розоватые сумерки, а наша троица все продолжала трудиться над своим будущим, не удосуживаясь включить электрический свет.
— А не пора ли нам сделать перерыв, — предложил я. — Завтра еще целый день. Кстати, Гариф…
— А где здесь выключатель? — поднялся со своего места Святослав.
— Гариф, а, Гариф, может, все-таки составишь нам компанию в осмотре достославных мест столицы? Время-то досужее у тебя случается?
Он вскинул на меня лицо, но тут же опустил его к листку на столе.
— Осматривать столицу вместе, Тимур, мы будем не теперь. А времени у меня, как ты говоришь, «досужего», с некоторых пор хоть отбавляй. Собственно с тех самых пор, как судьба подкинула мне эту Цинцинатиху. С тех пор и понеслось все в тартарары, труды, силы, мысли, да, пожалуй, и сам смысл, на котором все это держалось.
Вятичев включил свет и отправился, как видно, подвергнуть испытанию здешнюю ретираду. Поэтому я мог использовать время для более подробного изучения вочеловечившегося персонажа моего сериала.
— Где же ты ее такую приискал?
— Да не я ее, скорее она меня. Был я на одном слете предпринимателей… Кстати, я ее там нигде и не видел. Потом уже она мне сама сказала, что как-то там меня высмотрела, ну, и велела своим людям: познакомить, мол, меня вон с тем.
— Для веселого блуда, значит?
— Может, и так… Но есть тут еще одно обстоятельство. Так называемый простой регулярный секс (в народе еще говорят — «для здоровья»), — это ведь для домохозяек, для людей легковесных или просто для фланеров в этой жизни. У людей хоть с какой-нибудь идеей в голове и делом в руках все иначе. А тут уж совсем другое. Они ведь как мир видят? Через фасетки денежных купюр. Чем больше фасеток занято привлекшим внимание объектом, — тем больший размер и значимость объект тот имеет. Знаешь ведь пресловутый их афоризм: все в этом мире можно купить, было бы здоровье.
— И, как у Розы со здоровьем?
— Со здоровьем хреново. На первый взгляд… Но на самом деле, похоже, здоровье у нее не плохое, а здоровье у нее ТАКОЕ.
— Это же как?
— А так, что все эти диабеты, ожирения, раковые опухоли и гипертонии — естественные особенности ее здоровья, ее организма. Во всяком случае, живет она со всем этим букетом припеваючи и ласты склеивать не собирается. Да, Тимур, так о чем это мы?.. Вот так я с ней, значит, познакомился. Она не торопилась предлагать мне себя в обмен на банковские билеты, а предложила мне совместный бизнес.
— И сожгла твою фирму? — с замиранием сердца выговорил я, невольно потрясаясь схожести историй.
— В смысле? А! Ну, фигурально выражаясь, — да, спалила. То есть в считанные дни разорила меня вчистую, да еще так дело вывернула, что я оказался в полнейшей от нее зависимости.
— Вот странно. Если Роза — некоронованная царица здешних палестин, что это она вырешила расточать время на такую шелуху?
— А ничего странного. Один миллионщик лобзиком фигурки вырезает, другой — в свободную минуту платки гладью вышивает. А Роза Цинцинат вот так развлекается.
Сзади послышался слабый скрип. Я оглянулся, — на таком же обшарпанном, как и вся прочая обстановка, венском стуле сидел Вятичев и внимательно слушал наш разговор.
— Ничего, ничего, Тим, вы разговаривайте, — махнул он нам рукой.
— Ну, а дальше… Жена с одним из Розиных референтов в кокосовый рай улепетнула. И Бог бы с ней, так ведь сына с собой утащила.