Семь звонких стеклянных лет, семь пустых оловянных лет, семь сонных деревянных лет.
Думал: вот ведь прицепилось. И крутится, и крутится в голове с самого утра, как заезженная пластинка. Приснилось, что ли. Да ну, быть не может. Мне же никогда не снятся сны.
Думал: а ведь я это уже слышал. Где-то, когда-то. Голова дырявая, не могу вспомнить. Ай, ладно, слышал, не слышал. Мне бы теперь забыть поскорей.
Но, как известно, захотеть что-то забыть – самый простой способ затвердить это наизусть. Даже удивительно, что до сих пор никто не додумался применять этот метод для изучения иностранных языков. «Здравствуйте, дети, я ваш новый учитель, я помогу вам забыть, что вы умеете говорить по-немецки», – и все, успех гарантирован, ученики уже через год будут Гёте наизусть километрами шпарить, не подглядывая в шпаргалки.
…Пока думал, почти добрался до рынка. Тут идти-то всего ничего: мимо Барбакана, вниз с холма, заросшего густой, темной, цвета вишневого сока, травой, спуститься на Майронё, перейти дорогу, и ты на месте. Торгуют там только раз в неделю, по четвергам, а это не всегда удобно. Но плевать. С тех пор, как проходя мимо зимним вечером, три с половиной года назад, увидел оранжевое мерцание свечей на деревянных прилавках, свернул, попробовал сладковатый домашний сыр у румяной от мороза крестьянки, возвращался сюда каждый четверг, как на работу. Походы на рынок неизменно поднимали настроение, купленные там соленые огурцы, чеснок и ветчина лежали потом в холодильнике, радуя глаз обещанием скорого праздника. Врали, конечно. Ну и что.
Думал: забавно, сколько лет живу в этом городе, а почувствовал себя более-менее своим, местным только с тех пор, как стал ходить на дурацкий маленький рынок у реки.
Кстати, а сколько, собственно?
Семь звонких стеклянных лет, семь пустых оловянных лет, семь сонных деревянных лет.
Неужели действительно двадцать один год? Господи, твоя воля. По ощущениям – ну, лет пять. Или шесть. При том, что всегда казалось, время здесь течет медленно, как темный гречишный мед. И цвет у него такой же. И эта невыносимая муторная сладость, хоть реку выпей, не запьешь.
От одной только мысли о ходе времени начало подташнивать. Пришлось сесть на лавку. Перевести дух. Дурацкая слабость. Вроде не старый еще совсем. И никогда не болел. Но чуть что – ноги ватные, и вот эта противная дурнота, как будто начинает укачивать. Впрочем, ничего страшного, можно перетерпеть. Как и жизнь в целом.
Сидел на лавке, ощущая, как заполняется сырым речным ветром невидимая дыра в груди. Это было совсем не больно, скорее сладко. Но почти невыносимо, как слишком затянувшийся поцелуй. Думал: однажды эта дыра станет больше меня, и тогда, наверное, можно будет нырнуть туда, как в колодец, и пропасть навек. Скорей бы уже, а. Все равно не живу, только хожу, дышу, ем, думаю. Но это совсем не то.
Думал: интересно, что же такое я потерял двадцать один год назад, когда приехал сюда? Или еще раньше? Настолько важное, что даже вспомнить теперь не могу. Это называется «вытеснение», знаем, читали, нынче все читают популярные книжки про психологию, как прежде без разбору глотали романы, и меня не минула чаша сия. Но если вдруг все-таки вспомню, что будет? Умру, не в силах пережить такую потерю? А что, вышло бы забавно.
Сказал себе: да ладно, какого черта расквасился. Встань и иди. Встань и иди, слышишь? Купи себе три стакана смородины, красной, черной и белой. И дюжину помидоров, например. Если уж все равно надо жить дальше.
Конечно, встал и пошел. Куда деваться.
Синеглазая травница, как всегда, заняла крайний прилавок у входа. Или у выхода – это смотря откуда идешь. Красивая. Сколько, интересно, ей лет? Иногда кажется, за пятьдесят, иногда – что и тридцати нет. Словно у нее бурный роман с Кроносом, и они то бранятся, то мирятся, и стрелки ее внутренних часов скачут туда-сюда в зависимости от того, как у них с утра все сложилось. Поначалу вообще думал, что это мать и дочь по очереди торгуют, но постепенно, как следует приглядевшись, убедился: женщина всегда одна и та же – тонкий шрам на среднем пальце левой руки, одна бровь аккуратной дугой, вторая словно бы переломлена пополам, маленькая треугольная, будто нарисованная родинка на щеке и еще множество мелких неповторимых примет, исключающих подмену.
Всегда останавливался возле ее прилавка – просто поздороваться, перекинуться парой слов. Товаром не интересовался. И рад бы еженедельно скупать всю эту душистую роскошь – лекарственные сборы, травяные чаи, зелень в горшках, говорящие семена, сухие зимние букеты, льняные мешочки, туго набитые лавандой – но для этого требовался совсем другой дом, большой, уютный, со скрипучими деревянными половицами, заставленный солнечной мебелью из светлого дерева, выстеленный домоткаными коврами, залитый светом по утрам, таинственно шуршащий синевой в сумерках, до краев переполненный топотом босых ног и детскими голосами, звеневшими в недавнем прошлом, или только обещающими раздаться когда-нибудь годы спустя, или звучащими вот прямо сейчас, это как раз совершенно неважно, потому что такие дома стоят, прочно укоренившись во всех временах, наслаждаясь настоящим, черпая силу в прошлом, устремившись в будущее.
А тащить чудесные благоуханные травы в съемную комнату, больше похожую на походный шатер воина, уже не первый год осаждающего невидимую и, будем честны, никому не нужную крепость, было бы жалким мошенничеством. Сколько ни тверди: «Я тоже тут живу, как все», – себя, увы, не обманешь. Потому что прекрасно знаешь: не как все, почти не живу. И даже не то чтобы «тут».
Травница, похоже, прекрасно понимала, что невысокий мужчина в неизменной джинсовой куртке с небрежно собранными в хвост не то седыми, не то пепельными волосами, не ее клиент. Во всяком случае, никогда ничего не предлагала, кроме неизменной серебряной рюмки с липовым чаем, который заваривала в огромном термосе и потом целый день угощала покупателей и коллег. Кивала приветливо, говорила, что рада видеть, спрашивала ласково, как дела. Изредка позволяла себе заметить: «Лето, а вы все в городе. Неужели не хотите уехать в отпуск? Все ездят».
Вежливо отмалчивался, неопределенно пожимал плечами – дескать, и рад бы, да пока не выходит.
Про себя думал: «Господи, какой еще отпуск. Куда мне уезжать? Я же совсем недавно приехал. Семь звонких стеклянных лет, семь пустых оловянных лет, семь сонных деревянных лет назад. Всего-то.
На этот раз сказала прямо, без обиняков:
– Бледный вы совсем, лица на вас нет. Устали? Вам бы к морю хоть на недельку.
Хотел, как всегда, отмолчаться, отделаться ускользающей улыбкой – дескать, да, хорошо бы, а все же придется отложить на потом. Но вместо этого вдруг сказал – тоже прямо, без обиняков, как она:
– Да какое море. Некому туда ехать. Чувствую себя даже не тенью собственной тени, чем-то гораздо меньшим. Столько лет уже нет меня. Столько лет. Устал быть мороком. Совсем запутался. Имя едва помню, да и то не уверен, свое ли. Хоть бы расколдовал кто.
Поглядела пристально. Усмехнулась:
– Расколдовать – это можно. Ну-ка, поглядим, что у меня сегодня есть.
Опомниться не успел, а она уже принялась рыться в своих мешках. Брала по щепотке, по листику, по цветку, складывала в бумажный пакет. Встряхивала его, чтобы все смешалось, сыпала дальше.
Подумал: «Господи, только этого мне не хватало. Кто за язык тянул? Теперь придется покупать. Денег-то не жалко, но куда девать такое добро? Будет годами пылиться на кухонной полке. Сам я чай не пью, тем более, травяной. И угостить некого – такая дурацкая жизнь». А она все отмеряла и сыпала, приговаривая:
– Семь звонких полуденных трав, семь пустых кладбищенских трав, семь сонных береговых трав. У меня давно все готово, столько лет вас ждет. Оно и неплохо, за эти годы травы настоялись, напились солнца, надышались тьмой, смешались с дождем, пылью, смехом и ветром, наслушались разговоров, навидались чужих бед и, самое главное, истосковались без настоящего дела. Какой крепкий будет из них настой. Одного глотка хватит, чтобы очнуться… Эй, да вы, как я погляжу, не собираетесь это пить? Гадаете сейчас – сразу выбросить в реку, или оставить пылиться на кухне? Так не пойдет. Был ошеломлен ее проницательностью. Пробормотал:
– Извините. Я, честное слово, все выпью. Но зачем вы?.. Почему?
– Потому что сами попросили вас расколдовать, а я согласилась. Такими словами попусту не бросаются, – отрезала синеглазая травница. Помолчав, добавила: – И еще потому, что утопающий хватается за любую соломинку. А у меня как раз столько прекрасной сухой травы. И сегодня вся она в вашем распоряжении. Но до полуночи, не дольше.
Спросил:
– Сколько с меня?
– Все, что есть в вашем левом кармане. В правом, догадываюсь, телефон и ключи. Мне они ни к чему.
Пожал плечами. Пусть будет так. На рынок всегда брал с собой пятьдесят литов, их как раз хватает на все покупки, и еще чуть-чуть остается – ровно на чашку кофе, а больше и не надо.
Ну, сегодня, значит, не останется. Тоже мне горе.
Вынул из кармана приготовленную купюру и стеклянный шарик с мутно-белыми прожилками – давнымдавно нашел его в подъезде и с тех пор зачем-то всегда таскал с собой, не забывая вынуть перед тем, как отправить штаны в стирку. Положил на прилавок. Взял маленький бумажный пакет.
– Только не кипятком, – сказала вслед травница. – Пусть вода минут десять остывает. Потом можно заваривать. Все сразу. Нечего тут экономить. И выпейте залпом, за один присест.
Помидоры, конечно, так и не купил. И смородину. И творог. И ветчину с огурцами. Вообще ничего. Подумал: «И черт с ними». Пошел на берег, умылся молочнобелой, теплой, как кровь, речной водой, а оттуда – домой. То есть, на вершину холма, с которого недавно спустился, по темно-зеленым малахитовым ступенькам, которые всякий раз собирался сосчитать, но неизменно сбивался, дойдя до полусотни. Вот и сейчас – счет сбился одновременно с дыханием, пришлось остановиться, как всегда на полпути.
Над холмом парили дикие воздушные змеи, желтый июльский ветер сносил их к реке, но они упрямо возвращались на излюбленное место. Разомлевшие от жары горожане и туристы сидели и лежали на склоне, некоторые на предусмотрительно прихваченных из дома подстилках, некоторые падали прямо в траву, выгоревшую до бледно-розового цвета. Опустив глаза, обнаружил под ногами монетку в пять литов. Подумал: «Ну вот, без кофе все-таки не обойдется. Особо не разгуляешься, но на порцию лучшего в городе эспрессо хватит. Еще и сдача останется, будет что положить барристам в кружку, они хорошие ребята, что бы я без них делал все эти годы. Семь звонких стеклянных лет, семь пустых оловянных лет, семь сонных деревянных лет – в самом деле, что?» А так хоть кофе пил.
Всегда умел растянуть маленькую порцию кофе на почти бесконечное число глотков. Мог сидеть в кафе сколь угодно долго – полчаса, пять сигарет, до вечера, до закрытия. Для того, кому некуда себя девать, из всех искусств важнейшее – это. Но на сей раз и десяти минут над рюмкой эспрессо не просидел, бумажный пакетик с травами жег карман – не иносказательно, а натурально жег, был горячей раскалившейся на солнце металлической спинки стула; дыру, правда, так и не прожег, но к тому шло.
Вернулся домой, поднялся по скрипучей, в тугую спираль закрученной лестнице в свою мансарду, знойную и пыльную, как херсонские степи, и почти такую же пустую. Снял ее когда-то ради окон – пять штук, на все пять сторон света; прежде думал, таких квартир вообще не бывает, однако, чем выше забираешься, тем больше становится возможно – и это, конечно, касается не только жилья.
Поставил на огонь маленькую кастрюлю, в которой обычно варил яйца к завтраку. Сел на пол и принялся ждать. Желтый горячий ветер стучался в послеполуденное окно, как забытый на крыше кот. Не пустил. Нечего ему тут делать, и без него невыносимо жарко. Сказал: «Ты бы лучше зимой ко мне заходил, приятель, славно бы время провели». Впрочем, что толку разговаривать с ветром. Известно, что они всегда все делают по-своему.
Вода начала закипать. Погасил огонь, посмотрел на треугольный циферблат часов. Она говорила – кипятком не заваривать, десять минут остужать. Ладно, подожду.
Чайника в доме не было, пришлось насыпать траву прямо в кружку. Получилось почти три четверти. Крепкий будет настой.
Думал: «Ладно, к горьким микстурам нам не привыкать. Выпью. Мне на этот рынок еще ходить и ходить. А синеглазой не соврешь, она из тех, кто насквозь видит; здесь таких замуж не берут, потому что кому понравится быть всю жизнь на виду, без единого завалящего секрета. Но я-то, я-то хорош, нашел, с кем шутки шутить.
Черт потянул меня за язык, не иначе». Подумал: «А вдруг и правда расколдует?» Знать бы еще от чего.
Первый глоток был горек до звона в ушах, от горечи второго почти остановилось сердце, от третьего рот онемел, как под наркозом дантиста, так что вкуса остальных не почувствовал вовсе, под конец захлебнулся, закашлялся и
Проснулся. Еще не повернув голову, знал, где и с кем. А повернув, увидел блестящие спросонок, темно-серые с золотым ободком, самые прекрасные в мире глаза. И не заплакал только потому, что заплакать – это слишком мало.
Сказал:
– Мне приснился самый страшный сон, какой можно вообразить. Мне приснилось, что тебя нет. То есть, вообще, в принципе нигде нет. До такой степени нет, что я о тебе не помню, потому что нечего помнить, прикинь. Но я при этом есть. И зачем-то без тебя живу. Семь звонких стеклянных лет, семь пустых оловянных лет, семь сонных деревянных лет. Трижды семь, в сумме выходит двадцать один год, не то что прожить – подумать страшно. Это был очень длинный сон. Дурак буду, если не забуду его немедленно. Обними меня.