Улица Жигиманту (Žygimantų g.) Сто рыб

Первую рыбу нарисовала белым мелком на стене соседнего дома. Быстро, одним росчерком, воровато оглядываясь по сторонам – никто не видит?

Зрителей, понятно, не было. И быть не могло. Ночь с воскресенья на понедельник, половина второго, самое глухое время. Но все равно чувствовала, как пылают щеки и уши – хуже, чем на экзамене.

Рыба получилась маленькая, невнятная, но изящная. Декоративная. Все-таки поставленная рука – великое дело, не пропьешь, как говорится. Даже если на жидкий офисный кофе из машины годами налегать.

Отошла на несколько шагов, критически оглядела рисунок, брезгливо поморщилась: матерь божья, какая халтура. Отмахнулась – ай, ладно. Будем считать, это я разогреваюсь, как спортсмен перед забегом. Давай без перфекционизма, а? А то вообще ничего не успею. Неохотно согласилась: ладно. Без, так без.


Вторая рыба, которую, поколебавшись, нарисовала по соседству с первой, удалась на славу: большая, толстая, явно с полным брюхом икры. Достала из коробки желтый мелок, раскрасила плавники. Прошлась зеленым по спине и бокам. И хватит с нее.

Третью рыбу, уже на углу Наугардуко и Альгирдо, рисовала синим, серым и красным мелками. Дело пошло веселее. У четвертой рыбы на месте глаза неожиданно появился цветок. Пятая была похожа на сухой лист. Шестая получила в подарок модную ярко-оранжевую челку, хоть себе такую же выстригай. Йонасу Львовичу понравилось бы, он всегда любил рыженьких, и на его портретах волосы золотились даже у седых, перец с солью брюнеток. Wish You were here, дорогой учитель, ах, зачем вы не здесь.

Но кто ж его среди ночи из больницы отпустит. Да и сам при всем желании дальше коридора не уйдет. Совсем слабенький.


Двенадцатая рыба вышла совершенно уморительная – этакий бегемот с хвостом и плавниками. Тринадцатая вместо чешуи была покрыта неразборчивыми, но, несомненно, священными текстами. Четырнадцатая, надо полагать, возомнила себя Мировым Змеем и, скрутившись задорным кренделем, энергично грызла собственный хвост.

Взглянув на дело рук своих, увидела, что это хорошо, рассмеялась и свернула на Миндауго, оглядываясь в поисках очередной подходящей стены.


Даже не предполагала, что рисовать рыб окажется так весело и приятно. Думала, будет тошно, но придется потерпеть. Ради Йонаса Львовича. Я обещала.

«Потерпеть» – ха! Тоже мне, мученица выискалась. …Двадцать пятая рыба стала плавучим деревом, а двадцать шестая изумленно разглядывала крючок, на котором в качестве приманки болтался земной шар. Двадцать седьмая рыба подобными глупостями не интересовалась, зато светилась изнутри, как ночник. Поди изобрази такой эффект, имея в своем распоряжении только серую каменную стену и коробку цветных мелков. Но ведь получилось! «Вполне естественно, – сказал бы сейчас Йонас Львович, – а как, интересно, у тебя могло не получиться? Чему я тебя столько лет учил?»

Правильный ответ – всему на свете. Хотя теоретически должен был только рисунку.


Тридцать третья рыба была псиглавцем, добродушным и совершенно довольным собственной участью – судя по выражению ушастой морды и восторженно вываленному розовому языку. Тридцать четвертая носила пенсне и курила сигару. Тридцать пятая и тридцать шестая сплелись в значок «Инь-Ян», но не черно-белый, а красно-зеленый, глазастый, гладкий, мокрый, тугой.

Надо же, как вошла во вкус.


Когда заказывала билеты до Вильнюса и обратно, думала: так только говорится – «съездить домой». Специальное полезное шаманское заклинание, усмиряющее детей, друзей, коллег и прочих духов-помощников, чтобы отстали и больше не расспрашивали – куда намылилась и что ты там забыла. На самом-то деле, какой, к черту, «дом»? Мама давным-давно умерла, отец, с которым так толком и не познакомились, скорее всего, тоже; впрочем, какое мне дело. В небесно-синем деревянном флигеле на Жверинасе, где прошло детство, теперь живет совсем чужая женщина, сколько ни называй ее сестрой, близости от этого не прибавится, да и не было никогда, слишком велика разница в возрасте, двадцать без малого лет, шутка ли.

Сентиментальные люди в таких случаях обычно начинают щебетать об улицах детства – дескать, как приятно будет по ним пройтись. Но, строго говоря, улицы – это просто нагромождения чужих жилищ, запертых на хорошие, крепкие замки. И какое мне дело до домов, в которые меня никогда не пустят? Проходные дворы в Старом Городе, священные лабиринты отрочества – и те, рассказывают, теперь закрыты, все, или почти. Ну и к чему тогда пустая болтовня о каком-то «доме». Дом – это место, от которого у тебя есть ключи, если только они – не от дешевой квартиры-гостиницы, заранее забронированной по интернету. Тогда – не считается.

А вот Йонас Львович – это, конечно, совсем другое дело. Ради него стоило съездить хоть на край света. Дура, что так долго откладывала. Лучший в мире учитель, из тех, кого никогда, даже про себя не назовешь «бывшим». Человек с самым большим в мире сердцем. И для каждого из многих сотен учеников в его сердце всегда найдется не просто место, а отдельная комната. С верхним светом, конечно. Чтобы проснуться пораньше и рисовать.

Поэтому – да, на самом деле домой. К Йонасу Львовичу. Он и есть мой дом.


От таких размышлений сорок восьмая рыба стала похожа на живое плавучее сердце. А сорок девятая была составлена из множества совсем мелких рыбешек, вместе они выглядели как веселая глазастая хвостатая чешуя. Рисовала ее долго, пальцы онемели, руку под конец даже судорогой свело от усталости. Но подумаешь, великое дело – рука. Пройдет. Сама должна понимать, что не болеть – в ее интересах. Потому что боли, не боли, а поблажек не будет.

По такому случаю пятидесятая рыба получила в подарок докторскую шапочку с красным крестом. Пусть теперь всех лечит! Например, руку, ей еще полсотни рыб рисовать. И Йонаса Львовича заодно. То есть его – в первую очередь. Если вылечит, то и черт с ней, рукой. Можно потерпеть.


Ехала-то специально к Йонасу Львовичу, только к нему, но на месте вдруг оробела, да так, что несколько дней не решалась позвонить. Думала: что, ну что я ему скажу? «Дорогой Йонас Львович, вы не виноваты, что из меня ничего не вышло, вы самый лучший и всемувсему меня научили», – примерно так, да? А потом – любимая сиротская песня: «Но у меня, понимаете, двое мальчишек. Теперь-то уже здоровенные лбы, школу закончили, я им до подбородков едва достаю. А много лет назад, когда они только родились, их отец внезапно решил, что настоящий художник у нас в семье – он. И, конечно, непризнанный гений. Со всеми вытекающими последствиями. И пока последствия вытекали одно за другим, я, глупая молодая коза, крутилась, как могла. Мне даже задуматься было некогда. Сами посудите, мальчишкам надо что-то жрать. Каждый день! И где-то жить. Тоже, увы, не раз в неделю. Про «одеваться» уже не говорю, одеваться – немыслимая роскошь, и какое же счастье, что дети есть почти у всех, в том числе, у знакомых. Потому что иногда они вырастают из своей одежды раньше, чем успевают вконец ее изорвать. С игрушками и книжками то же самое, то и дело кто-нибудь что-нибудь отдает, и это очень выручает. Но с едой такой номер не проходит, с жильем – тем более. Поэтому, Йонас Львович, дорогой, какую только дрянь я не рисовала, чтобы прокормиться. Пейзажики на продажу – это еще самое пристойное. И матрешки – это еще не ад, только его преддверие. А вот о некоторых плакатах вспоминать не могу до сих пор. Надеюсь, вы их никогда не увидите. А не то мне придется застрелиться. Как человеку, еще не окончательно утратившему представления о чести. Платили за них, кстати, много лучше, в рекламе вообще большие деньги крутятся, и даже мелким халтурщикам, вроде меня, кое-что перепадает, так что дела наши с мальчиками пошли на лад, особенно после того, как «настоящий художник» оставил нас в покое. Он был очень серьезной статьей семейных расходов. И совершенно неокупаемой».


Шестьдесят первая рыба раскрашена как арбуз, шестьдесят вторая – прозрачная, и сквозь нее видно, как течет вода и плывет другая рыба, шестьдесят третья по счету. Шестьдесят четвертая рыба вспорола себе брюхо и теперь с недоумением разглядывает собственные внутренности. Она не самурай, она – естествоиспытатель. И всем нам живой пример.


В итоге, конечно, позвонила. И даже не перед самым отъездом, а за целую неделю до него. Молодец. Храбрая тетка. От-ча-ян-на-я.

Трубку взяла Лена Львовна – не сестра, а жена, такая уж они идеальная пара, что даже отчества одинаковые.

Конечно, рыжая. Маленькая золотоглазая фея-лиса, говорливая и улыбчивая, способная накормить дюжину мужниных учеников одним батоном и засохшим краешком сыра. Батон надо нарезать очень-очень тонко, а сыр потереть на мелкой терке, аккуратно присыпать им хлеб, и отправить на противне в духовку. Чем тоньше нарежешь, тем больше получится порций. Если очень постараться, каждому голодному гостю достанется целых три, а то и четыре сырных сухарика, и этого окажется достаточно, чтобы с благодарностью вспоминать тебя всю жизнь, особенно когда сыновья повадятся приводить домой оравы одноклассников, а в кладовых – шаром покати, как всегда.


«Илона, девочка, конечно, я тебя помню, – торопливо говорила Лена Львовна, – как такую забыть. И картинка твоя, где море и слон, до сих пор висит у нас в спальне. Первое, что я вижу, когда просыпаюсь. Каждое утро, уже тридцать без малого лет, а ты говоришь: «наверное не помните», – вот хороша я была бы!»

И такой же птичьей скороговоркой: «А Йонас Львович сейчас в больнице», – как гром посреди ясного неба. И после этого какое-то время в голове была звенящая тишина. И не только в голове, везде. Внутри и снаружи.

В больнице! С чего вдруг? Какая больница, зачем? Что за ерунда, с ума все сошли. Так не бывает.

«Конечно, навести, он будет рад. А радость, говорят, лечит. Хорошо бы! От лекарств, знаешь, толку немного…» – Лена Львовна говорила и говорила, но все это уже не имело значения, особенно после осторожной, круглой, гладкой, ядовитой, как пирожок со стеклянной начинкой, фразы: «не самый хороший прогноз».

Все мы тут взрослые люди и прекрасно знаем, что это означает: «не самый хороший». Хотя, конечно, предпочли бы не знать.


Жизнь, которая до сих пор казалась просто очень страшной, вдруг стала совершенно бессмысленной. Какой, ко всем чертям, смысл, если Йонас Львович в больнице? Такие как он не должны лежать в больницах с дурацкими «не очень хорошими» прогнозами. И стареть такие не должны и, тем более, умирать. Потому что это же форменный конец света, не зря, выходит, его обещают в двенадцатом году. Не будет мир стоять без Йонаса Львовича, и земля наверняка перестанет крутиться, я бы на ее месте точно перестала, потому что – а толку?


В брюхе шестьдесят девятой рыбы компас, чтобы всегда плыть строго на север, имя ей будет – Адмирал Чичагов[9]. Или, к примеру, Жаннетта[10] – если девочка. А семидесятую рыбу просто раскрасим как радугу, и довольно с нее.

Семьдесят первая рыба смотрит на рыбу-радугу, подетски распахнув рот. Она, похоже, счастлива. И скоро найдет клад[11].


Думала: ни за что не пойду в больницу. Не могу, не хочу. Вот увижу его там – больного, дряхлого, в палате, на койке, в капельницах каких-нибудь жутких, и тогда – вообще все! Что именно «вообще все» – не могла, конечно, сформулировать, даже для себя. Но была натурально в панике.

Думала: учителя не должны умирать. Когда умирают родители, это очень больно, но как-то… понятно. И предсказуемо. Мы с детства знаем, что родители когда-нибудь умрут. И худо-бедно уживаемся с этим знанием, а когда страшное наконец случается, выясняется, что мы к этому вполне готовы – насколько вообще возможно быть готовым к смерти, которая после ухода старших становится ближе. Настолько ближе, что иногда удается пихнуть ее локтем в бок. Оттолкнуть.

Но поди подготовься к смерти человека, который только притворялся, будто учит тебя рисунку. А на самом деле учил бессмертию. На его уроках нам всем, каждому в свой срок, вдруг становилось понятно: пока рисуешь, ты бессмертен. Бессмертен, господи боже, быть бессмертным – это, оказывается, вот так.

И даже если потом это ощущение пропадет навсегда, можно сказать себе: это только со мной случилась беда. Это я – дура, все прохлопала, профукала, упустила. Но это вовсе не значит, будто со всем миром произошла катастрофа, и теперь бессмертия нет вовсе – ни в каком виде, ни для кого. Оно есть. И этого достаточно – не для счастья, конечно. Но для того, чтобы жить дальше, достаточно. Вполне.

Думала: что я буду делать теперь, когда увижу учителя слабым, больным, бормочущим невнятное? Когда увижу его – давай называть вещи своими именами – умирающим. И как стану жить потом, когда он умрет? Смертной тварью, хлопочущей лишь о прокорме, среди других смертных тварей, озабоченных тем же? В мире, лишенном смысла? Без веры, которой никогда не было, без надежды, которая была всегда? И что я скажу детям, которых сдуру привела в этот глупый, тошный, нелепо устроенный мир?

Разбирайтесь с этим сами, мальчики, я – пас? А что еще скажешь.


Семьдесят шестая рыба – зеркало. В ее выпуклом боку отражается лицо ошалевшей от собственной удали художницы. Ай, хороша ты сейчас, мать. Ей-богу, хороша.


Но не навестить Йонаса Львовича в больнице было еще более невозможно, чем навестить. Пошла, конечно. Куда деваться.

Все было примерно так, как представляла, заранее содрогаясь: душная палата, тяжкий запах, больничная койка с подъемником, паутина капельниц, почти прозрачные старческие руки учителя с желтыми ногтями и лазурными клубками вен.

Так, да не так.


Сам Йонас Львович не был похож на обычного умирающего старика. Наоборот. Теперь, когда тело его пришло в негодность, неукротимый дух, прежде проявлявшийся лишь во взглядах и жестах, окончательно вырвался наружу и бесцеремонно заполнил все пространство. И правильно, чего стесняться.

Приподнялся на локте, улыбнулся, сказал: «Тааак. Вернулась домой. Молодец».

И сразу стало ясно, что можно ничего не говорить. В смысле, не рассказывать, как глупо и бессмысленно жила все эти годы, как ежедневно отщипывала от себя по кусочку, в надежде, что не убудет, как разменивала драгоценный дар на мелкие монеты, покупала жизнь для себя и детей, как однажды, почти десять лет назад, обнаружила, что больше ничего не осталось, и с тех пор не прикасалась не то что к кистям – к карандашу. Даже для заработка. В гробу мы видали такой заработок. Освоенный между прочими делами компьютер и хорошо подвешенный язык (целых четыре отлично подвешенных языка) кого угодно прокормят. И, слава богу, больше никаких картинок, никогда, ни за какие коврижки. Потому что – невыносимо. Жалкое подобие упущенного счастья, тошнотворная жизнь после смерти, беспомощное вранье.

Поди расскажи такое учителю, который считал тебя лучшей из своих учеников, чуть ли не главным оправданием собственной педагогической деятельности. Вслух, конечно, ничего подобного не говорил. Но думал порой так громко, что не захочешь, а все равно поймешь. Не отвертишься от ответственности.

И вдруг оказалось, можно ничего не рассказывать. Не объяснять, почему так вышло. Йонас Львович сам все прекрасно знает. И считает, что это не имеет никакого значения.

И ему, что удивительно, видней.

…Отмахнулся от расспросов о врачах – что говорят, когда выпишут? – и далее по традиционному списку. «Ай, детка, что нам до их разговоров?» Не давая перевести дух, выпалил: «Есть одно дело, из-за этой дурацкой больницы не успел, и теперь ты мне поможешь. Только ты, никто кроме тебя, ты – лучшая. Нет, не «была», есть, глаголов прошедшего времени я не признаю. Как же ты вовремя вернулась, молодец».


Восемьдесят четвертая рыба изрыгает огонь. Главное – не прикасаться к стене в том месте, где пляшут языки пламени, можно обжечься, даже рядом стоять жарко, правда-правда. Почему сразу – сошла с ума? Может, и сошла, но стена все равно горячая, одно другому не мешает. Хорошо, что дом на углу Ягайлос и Гедимино каменный, прочный, такой от нескольких искр не загорится, ни одна витрина магазина «Маркс и Спенсер» не лопнет от нашего с рыбой огня, любители шотландских бисквитов и овсяного печенья могут спать спокойно, восемьдесят пятая рыба почтительно снимает каску пожарника и передает им привет, а мне пора дальше. Скоро начнет светать.


Сказал: «Нарисуй сто рыб. Для меня. То есть вместо меня. Мне – нарисуй».

Совершенно огорошил.

Рассказывал вдохновенно и потому путано: «Ровно сто рыб, девочка, не больше и не меньше. Надо их нарисовать, чем скорее, тем лучше. В городе, на стенах домов и заборах, да где угодно, но разом, за один день, а лучше – за одну ночь, чтобы никто не помешал. Ты же знаешь, что разрисовывать стены запрещено? И это в общем правильно. Вонючей краской из баллонов – точно не надо. Но мелом-то, уверен, можно, какой от него вред.

Как – зачем? Я уже говорил тебе, совсем недавно, четверти века с тех пор не прошло: для художника существует только один ответ на вопрос «зачем?» – «чтобы было». И если он тебя не устраивает, прощайся с жизнью. С настоящей жизнью, я имею в виду. Довольствуйся малым».

Отчитал за непонятливость и тут же, как ни в чем не бывало, принялся объяснять по-человечески. Вредный. Всегда такой был.

«Искусство началось, когда закончилась магия. Я это наверняка сто раз уже говорил – тебе и всем остальным. Idée fixe всей моей жизни. Прежде рисовали только шаманы, и каждый рисунок был действием, исполненным силы и совершенно конкретного смысла. Нарисованный олень, пронзенный нарисованной стрелой, сулил скорую гибель живому зверю и обильную пищу всем заинтересованным лицам. Нарисованный дух-помощник внимательно выслушивал просьбы и начинал чесать репу, прикидывая, как их исполнить. Нарисованный путь в Нижний Мир после нескольких ударов бубна становился широкой тропой, протоптанной ногами сотен предшественников. Нам давным-давно пора возвращаться обратно, девочка. Домой. Я имею в виду, к истокам. Нас там ждут. Рисунок должен снова стать магическим действием, и если это случится не при моей жизни, буду сам виноват старый дурак, слишком долго тянул, думал, готовился. А чего тут думать? Какая разница, с чего начинать? Вот сейчас, как только ты вошла, я понял: да хоть с рыб. Нарисуем сто рыб мелом на улицах города. То есть ты нарисуешь. Для меня. Решено?»

Спросила: «Но какой прок будет от рыб? Сами говорите – пронзенный стрелой олень, духи-помощники. Ясно, для чего они были нужны. У каждого своя задача. А рыбы? Мы с вами не рыбаки, уловом не кормимся. Если я нарисую сто рыб, что случится с нами? Что они сделают для нас?»

«Вот и узнаем заодно. Лично я понятия не имею. Но хоть что-нибудь непременно случится, верь мне. Например, пойдет дождь».

Невольно улыбнулась: «Дождь-то пойдет в любом случае. Здесь у нас летом льет через день. А то и чаще».

«Не говори ерунду. Как будто сама не понимаешь. Дождь, который пойдет из-за наших нарисованных рыб – совсем не то, что обычный дождь, случайный каприз дурацкой погоды. И вообще, главное – начать. Сперва нарисуй сотню рыб, а там поглядим».

О господи.

Очень хотела сказать: «Давайте лучше придумаем, что нужно нарисовать, чтобы вы выздоровели. Уж я тогда расстараюсь. Весь город размалюю! Даже билет сдам, если понадобится». Но постеснялась. Показалось, это прозвучит, как бестактная шутка. Поэтому просто спросила: «Можно, я завтра тоже приду? Что вам принести? Я все что угодно…» – и осеклась, ощущая себя самой глупой и беспомощной курицей в мире.

«Носить ничего не надо. И бегать туда-сюда каждый день ни к чему. Приходи, когда сделаешь домашнюю работу», – строго сказал Йонас Львович. И дружески подмигнул, не оставив, таким образом, ни единого пути к отступлению.

Кивнула: «Я поняла. И приду завтра».

Чего тянуть.

…Восемьдесят восьмая рыба разрезана ножницами на множество мелких лоскутов, они еще держатся вместе, но скоро, буквально вот-вот ветер разнесет их в разные стороны. Восемьдесят девятая рыба – шахматная доска с расставленными фигурами, классический этюд, белые начинают и выигрывают. Девяностая рыба темна, как ночь, но брюхо ее сияет серым, синим и – не розовым даже, предчувствием розового. Рыба-утренняя звезда, она снится всем людям незадолго до рассвета, но почему-то именно этот сон никто никогда не помнит – кроме тех немногих счастливцев, кому она пригрезилась наяву.

Будем считать, что так.


Вообще ни секунды не сомневалась – рисовать рыб или нет. Даже вопрос так не стоял. Глупо, конечно, кто бы спорил. Но если Йонасу Львовичу нужно, чтобы я делала глупости, буду делать, не вопрос. И штука даже не в том, что он болен. А в том, что он – Йонас Львович. Никогда в жизни не приходила к нему с несделанным домашним заданием. И ни единого занятия не прогуляла, даже простужаться перестала, и хронический бронхит прошел незаметно, как-то сам собой – лишь бы не пропускать.

Восковые мелки купила в художественной лавке. Давно в такие не заходила – зачем, только душу травить. А теперь битый час проторчала перед стеллажами с товарами. Какие материалы. Какие! Нам в свое время и не снилось, что такое вообще бывает. И как же жаль, что мне больше не надо…

Сказала себе: «Цыть. Почему это «не надо»? Очень даже надо. В данный момент – мелки. Так что не хлопай ушами, оплати покупку, они же закроются уже через десять минут, шляпа».

Шла домой, рассовав коробки с мелками по карманам. Думала: все это так глупо, что, пожалуй, даже хорошо. Если подумать, искусство само по себе – глупость. Нерациональное, необязательное, избыточное действие, без которого можно легко обойтись. То есть без него можно выжить. Но нельзя жить.

Одернула себя: ишь, разошлась. Искусство ей подавай. Поздно, мать, твой поезд давным-давно ушел. Не примазывайся.

Йонас Львович на это сказал бы: ушел, и черт с ним. Поезда, деточка, ходят по расписанию. Каждый день, или хотя бы раз в неделю. Садись да поезжай, если приспичило. Все лучше, чем локти кусать. И был бы совершенно прав.


У девяносто четвертой рыбы в каждом глазу по океану, а глаз – не меньше дюжины, потому что океанов должно быть много, и каждый – необъятный простор. Девяносто пятая рыба улыбается, как Джоконда – смешная вышла цитата.

И художница тоже улыбается, как Джоконда. И практически спит на ходу.


Шла по набережной. Слева была река, справа – дома. Позади – сгущеная синяя ночь, впереди – молочно-серое обещание утра. Прочитала название: Жигиманту. Вспомнила – а в мое время была Пожелос. Вроде бы, вообще вся набережная так называлась. Или нет? Ай, да какая разница.

Очень устала.

…Сотая рыба была самая обыкновенная. Красноперая плотва с серебристой чешуей. Но хороша, ничего не скажешь. Сунула огрызок мелка обратно в коробку, положила в карман – все! Теперь – спать.

Рыба-красноперка вздрогнула жабрами, моргнула круглым глазом, приоткрыла рот.

Подумала: значит, уже сплю. Подумала: плохо быть рыбой, вытащенной на сушу. Подумала: ей бы, что ли, в воду. Дорисовать?

Рисовать не пришлось. На протянутую ладонь упала первая капля дождя. Потом вторая, третья, четвертая. Сотая капля оказалась самой тяжелой, а еще миг спустя считать капли стало невозможно, дождь полил как из ведра.

Подумала: рыбы будут довольны. Теперь они могут плыть, куда захотят.


Мокрая до нитки стояла на речном берегу, смотрела, как там, глубоко-глубоко, плывут, обгоняя друг друга рыбы – красноперая плотва, рыба-шахматная доска, рыба-радуга, рыба-сердце, рыба с цветущими глазами, рыба-сухой лист. И все остальные рыбы – плывут.

Загрузка...