Новый чудесный день пришел в Аграпур. Яркое солнце повисло в чистом голубом небе, и стайки белых легких облачков медленно плыли под ним. Южный ветерок, такой слабый, что казался скорее случайным сквозняком, обдувал загорелые лица аграпурцев, кои, вопреки ожиданию, были сумрачны и торжественно строги.
Именно так подействовали на жителей великого и славного города слухи, просочившиеся накануне из дворца Илдиза Туранского. Справедливо считая, что Аграпур, а не жалкий Султанапур и уж тем более не Хоарезм, есть истинная звезда Турана, этой огромной империи, что, в свою очередь, является настоящей жемчужиной всего мира, они испили до дна всю чашу позора, узнав, что в самом императорском дворце злоумышленник осмелился совершить преступление, и какое! Он посягнул на священную жизнь невесты Илдиза Великолепного! Разве возможно вынести сей позор честному гражданину?
Потому и окрасился чудесный солнечный день в черный цвет – цвет траура. Аграпурцы скорбели об утраченной чести своей, ничуть не сомневаясь, что и в их прекрасном городе найдется змея, которая выдаст их страшную тайну чужеземцам. Впрочем, немало чужеземцев уже сейчас, как и в любой другой день, бродило по улицам города, так что никакой тайны уже не существовало, Ее не существовало с самого начала, когда возле тела убиенной Алмы стояла толпа придворных, и среди них юный лютнист-аквилонец, бродяга, повидавший весь свет и наверняка не имеющий намерения остаться навсегда в Аграпуре. Он один мог разнести позорную весть по миру, что уж говорить о прочих…
В тавернах и лавках, на улицах и базарах, в бедных домах и богатых, говорили нынче о том, что произошло во дворце. И снова люди выдвигали всевозможные версии, клеймили убийцу, сетовали на жизнь, полную опасностей в нелегкое это время, и все как один сходились на том, что позор всему Турану принесет не столько само преступление, сколько забвение его – из этого следовало, что необходимо найти злоумышленника, продемонстрировать его всему миру, а затем и казнить, не особенно милосердствуя.
А потому, узнав о появлении во дворце одного из Озаренных, призванного раскрыть тайну убийства, честные аграпурцы воспряли духом, просветлели лицами и без счета воздавали хвалу Эрлику и пророку его Тариму за удачное решение проблемы.
Люди, имевшие счастье лицезреть Озаренного собственными глазами, описывали его по-разному. Одни считали, что он высок и аскетично тощ, а под длинной хламидой на боку его ясно вырисовываются очертания огромной секиры; другие говорили, что он низок и толст, голову имеет круглую и лысую, голосом обладает писклявым и при этом довольно угрюм – эти, без сомнения, приняли за Озаренного евнуха Бандурина, тут же были осмеяны и отправлены прочь; третьи толковали об исполине с длинной седой бородой и седыми же усами, но волосом на голове черным, с глазами синими и удивительно юными, с плечами широкими и руками крепкими, и вообще, как считали эти самые третьи, Озаренный очень напоминал с виду Конана-киммерийца, наемника армии Илдиза Туранского, широко известного в городе буйным, но справедливым нравом своим, необузданной дикой силою да любовью к вину и к женщинам.
Надо сказать, что последние, безусловно, были совершенно правы, ибо в роли Озаренного выступал не кто иной, как варвар собственной персоной. Маскарад был противен ему, но другой возможности попасть во дворец, а главное – по распоряжению самого императора спрашивать, смотреть и даже пытать с полным на то правом, у него не было.
Пришлось привыкать к приклеенным усам и бороде, мириться с тем, что кожа под ними сильно чесалась, и учиться говорить степенно, когда так и хотелось зарычать и поклясться Кромом. Впрочем, раз увидев в зеркале свое новое отражение, Конан неожиданно для себя самого остался вполне доволен. Озорная молодость все еще играла в его жилах – да и то сказать, ему недавно исполнился двадцать один год, каковую цифру лишь он один в Аграпуре считал возрастом зрелого, уже склонного к мудрым морщинам мужа; приключение сие ничем не походило на прежние – ни сила его, ни ловкость, ни прочие умения, свойственные воину, в данном случае, кажется, не требовались. А в общем, они и так не требовались.
Ни войны, ни междоусобицы ныне не тревожили мира могущественного государства, так что жизнь наемника была порядком скучна, и в глубине души, несмотря на печальный повод, киммериец был рад возможности поразмяться, показать, на что способен бывший шадизарский вор. Опыт, приобретенный им в этом городе, в воровском квартале Пустынька, уже не раз выручал его, так пусть же выручит и теперь.
Спустя всего половину дня он понял, что усы и борода еще не самое тяжелое испытание для его выдержки. От благоговейных взглядов придворных ему становилось поистине тошно, а раболепные заискивания потенциальных подозреваемых заставляли его сжимать под хламидой кулаки к скрипеть зубами, что пугало окружающих до полу смерти.
Таинственный Озаренный, ступивший на территорию Дворца, мгновенно стал самой известной фигурой: о нем говорили, о нем спорили, обсуждали его одежду, походку, взгляд и нрав, стремились, и в то же время опасались попасться ему на глаза. Каждый искренно верил в то, что пришелец сумеет разгадать загадку, но втайне каждый боялся, что преступником окажется именно он.
Такова уж природа – думал привыкший последние дни философствовать Кумбар, – скажи авторитетный человек черному как ночь кушиту, что он бел и светловолос, и он поверит; скажи юному солдату все войско, что он заслуженный ветеран, потерявший правую руку на поле боя, и он поверит – заплачет от разрывающих душу сомнений, но поверит.
Так и тут: укажи Озаренный пальцем хоть на парализованного дедушку двоюродной тетки Илдиза, что уж третье десятилетие лежит без движения в маленькой комнатке на верхнем этаже дворца, и тот поверит, что ночью спустился вниз и задушил красавицу, в жизни не виданную им ни разу, и все поверят, удивятся, конечно, но поверят… Тьфу… Как же все это мерзко. Старый солдат в унынии посмотрел на Конана, который изо всех сил пытался почесать под бородой, и налил ему еще вина.
– Уверен ли ты в силах своих, о варвар? – вопросил Кумбар с печалью в голосе.
– Кром! – рыкнул Конан, поперхнувшись первым же глотком. – Речь твоя, сайгад, напоминает мне кучу дерьма – такая же вязкая и вонючая. Ты можешь говорить просто?
– Я-то могу, – обиделся Кумбар. – Но такому седобородому старцу, как ты, вовсе не следует говорить просто. Всяк, кому придет в голову проверить, в казарме ли Конан-киммериец…
– Он в деревне под Шангарой… Ты же сам послал его туда… А я – Озаренный!
Варвар приосанился, поглаживая длинную бороду жесткого волоса, взглянул на свое отражение в зеркальную гладь винного озерка, окруженного серебряными берегами чаши.
– Похож?
– Я, что ли, видел настоящего Озаренного? – буркнул сайгад. – Старик как старик… Вот только пить тебе сейчас надо побольше… Глаза сверкают – как у молодого. А выпьешь, так они и замутятся. И хорошо, если еще глаза заслезятся…
– Я не так стар, чтоб у меня слезились глаза, – недовольно заметил Конан. – Ты лучше делом займись, а не меня разглядывай…
– Я готов, – со вздохом ответствовал Кумбар, с трудом отводя взгляд от вислых усов приятеля. – Кого при кажешь доставить к тебе для допроса?
– Того, кто нашел ее.
– Ф-ф-ф… Этого жирного ублюдка… – Сайгада передернуло. – Что он может знать?
– Прах и пепел! – сурово прорычал варвар. – Кто Озаренный? Я или ты?
– Ты, – грустно согласился сайгад.
– То-то же! Тащи сюда жирного ублюдка!
После ухода Кумбара Конан вновь погрузился в мрачные думы свои. Он вспоминал нежные тонкие пальчики Алмы, ее чуть насмешливый, но ласковый взгляд чистых глаз, голос, словно созданный для того, чтобы шептать слова любви… Теперь душа ее бродила по Серым Равнинам с сотнями тысяч таких же невинно убиенных и жаждала отмщения… Хотя Конан сомневался в том, что она действительно жаждала отмщения. Алма была добра сердцем и мягка нравом.
С раннего утра и до позднего вечера к дому ее устремлялись нищие и убогие со всех концов Аграпура, среди которых – Конан видел сам – было полно притворщиков, к тому же не слишком удачно играющих свою роль. Алма не отличала их и отличать не желала; для нее все были одинаково несчастны, и каждого дарила она улыбкою, добрым словом, монетой, свежей лепешкой с сыром… Так что Алма – решил варвар – уже простила того, кто отправил чистую душу ее в холодный мрак Серых Равнин. Зато он – не простил, и если уж кто и жаждет мщения, так это он, Конан.
На миг вспомнил он, как ухнуло сердце в груди при виде хрупкого, неживого тела ее, и вновь ощутил такой же Удар, сменившийся затем ноющей, подсасывающей болью где-то над лопаткой. Непроизвольно расслабленные мышцы его вдруг напряглись, сильные пальцы сжались, словно коснулись уже шеи убийцы… В глазах киммерийца потемнело. Еще чуть, и из глотки его вырвался бы тот дикий звериный рык, что достался ему в наследство от самой природы, ибо был он ее сын – первобытный, первозданный, рожденный землею и водой, так часто льющейся с неба Киммерии, оставшийся в живых после того, как посмотрел на него, тогда младенца, взглядом-молнией суровый северный бог Кром…
– Хм-м-м… – прервал мысли варвара сиплый голос Кумбара.
Конан поднял глаза, темно-синие, почти черные, окинул тяжелым взглядом сайгада и стоящего за ним жирного коротышку.
– Выполняя волю твою, Озаренный… – продолжил озадаченный несколько Кумбар. – И волю козла твоего… то есть бога твоего Умбадо… Вот… тот, кто нашел девушку…
Он оглянулся на евнуха и прошипел сквозь зубы:
– К стопам! К стопам припади!
Бандурин рухнул на пухлые подушки колен и проворно пополз к ногам Конана, обутым в кожаные солдатские сандалии. Варвар едва успел спрятать ноги под кресло, брезгуя мокрых губ скопца и его самого в целом.
– Прочь!
Громовой голос Озаренного в мгновение остановил передвижение евнуха и заставил его в ужасе отпрянуть.
– А ты… – Конан величественно протянул руку, пальцем указывая на сайгада. – Пошел вон!
Кумбар приподнял брови и удивленно – ибо это была его комната, – с легкой укоризной посмотрел на киммерийца. – Ну и ну… – пробормотал он, удаляясь. – Вот и пускай во дворец таких…
С облегчением варвар проводил взглядом Кумбара: при нем он в любой момент мог сбиться с игры и расхохотаться, а сего допустить было никак нельзя. Тем не менее остаться наедине, пусть и в одной из лучших комнат дворца, с жирным вонючим скопцом представлялось ему тоже удовольствием не из приятных.
Но – делать было нечего. Евнух, шныряющий по всем этажам, должен знать побольше других, а ради открытия тайны Конан готов был даже дотронуться пальцем до его пухлой волосатой руки. Потому он сдержал гримасу отвращения, криво улыбнулся и кивком велел евнуху сесть в кресло.
Дрожа, Бандурин исполнил желание Озаренного, примостил обширный зад свой на краешке кресла, чуть не сверзясь при этом на пол, и преданно уставился в синие, на удивление молодые глаза.
– Поведай мне, о верблюжий горб… как возлежала убиенная девица… – с запинкой начал варвар, мгновенно покрываясь потом в попытке составить правильно непривычные слова, – что у ней висело… на лилейной шее…
– Удавка висела, – с готовностью ответствовал скопец, подаваясь вперед. – То есть не висела, а тут же валялась… Длинный такой шнурок, шелковый.
– Грм… А девица возлежала как?
– Хорошо.
– Что хорошо?
– Возлежала хорошо, – промямлил Бандурин, не в силах уразуметь вопроса. Как же можно возлежать? Обыкновенно. Как все возлежат на ложе своем. Он бросил опасливый взгляд в суровые синие очи Озаренного и тут же благочестиво опустил голову, сложил руки на коленях.
Едва сдержав злобный рык, Конан удовольствовался тем, что про себя обозвал евнуха вонючей задницей, шкурой шелудивого осла и дерьмом нергалова отродья. Но следующий его вопрос поверг бы в недоумение и мудреца, прочитавшего сотни книг.
– Каковы очи ее были и куда таковые очи сии направлены были?
Бандурин начал стремительно багроветь. Из всего вопроса он понял только слово «очи», и теперь ему следовало как-то распорядиться этим словом, чтобы Озаренный остался им доволен.
– Очи… – просипел несчастный скопец, – очи сии буде страстны… Лесом густым покрыты…
– Хр-р-р… – зарычал подобно льву седобородый старец, сверкнув своими юными синими глазами. – Каким лесом, навозная куча? Каким еще лесом?
– Лесом ресниц, – робко пояснил Бандурин.
Конан задумался. Евнух явно не понимал его запутанных речей, хотя несомненно старался: от натуги красный словно роза в императорском саду, он так вращал маленькими глазками, что они грозили вот-вот вывалиться из орбит. Испустив тяжелый вздох, заставивший Бандурина подпрыгнуть в кресле, киммериец продолжил допрос.
– Каковая собака шныряла возле тела убиенной девицы?
– Собаки не было, – воспрял духом скопец, впервые уловив смысл речей Озаренного. – Эрликом клянусь, господин, ни единой собаки не было!
– Под собакою человека разумел я, дурень! – сквозь зубы процедил варвар, приподнимая полу хламиды и вытирая ею взмокший лоб.
– Деву ли? Мужа? – деловито осведомился Бандурин и осмелился наконец поднять глаза на Озаренного.
– Все равно, деву или мужа! Говори, жирная курица, был кто в ее комнате или нет?
– Никого, – доложил скопец, ничуть не оскорбленный «жирной курицей». – Ни единой собаки!
– Какой собаки? – взревел Конан, поднимая огромный кулак и поднося его прямо к короткому пятачку евнуха.
– Под собакою человека разумел я, господин, – пропищал бедняга. По лицу его ручьем лился пот ужаса; руки дрожали, и все волоски на них вздыбились; ягодицы покрылись зябкими мурашками и зачесались. С мольбою обратив взгляд на Озаренного, евнух бухнулся на колени и, не успел Конан отодвинуться, припал к босым пальцам ног его мокрыми губами.
Последовавший за этим удар отбросил скопца к противоположной стене, но не убил, так что пару мгновений спустя, успокоенный и даже умиротворенный, смог занять свое место в кресле.
– А теперь, – зловеще ухмыльнувшись в бороду, произнес Конан, – говори мне всю правду. Всю, тучный червь, не то я тебя скормлю нашему козлу… то есть нашему богу Умбадо!
Бандурин затрясся.
– Да что говорить-то, господин? – Он тоскливо огляделся, словно надеясь узреть в этой комнате нечто, способное помочь ему понять хитрые речи Озаренного.
– Правду! Я все знаю! Все! – гремел киммериец, со вкусом входя наконец в свою роль. – Ты! Скопец! Посягнул! На…
Евнуху стало дурно. На миг встало перед ним чистое нежное лицо Диниса, и несчастный содрогнулся.
– Грешен! Грешен, господин мой! – возопил он, уже совсем ничего не соображая. – Алкал чужого тела я, ничтожный раб! Но был отвергнут… И тогда взял я шелковый шнурок и…
– Что?..
Ошеломленный внезапным признанием, киммериец застыл в кресле, чувствуя, как сердце остановилось на миг, а затем застучало в удвоенном темпе. Не отрывая глаз от жирных волосатых лап скопца, он представлял, как тянулись они к нежной шее Алмы, как дрожал зажатый в потных пальцах шелковый шнурок…
– Грешен! Грешен! – визжал Бандурин, раскачиваясь в полубезумии. – Алкал чужого тела я…
– Конан встал, но не успел сделать и шага к распростертой на полу туше евнуха, как дверь распахнулась, и в комнату вбежал Кумбар с двумя стражниками. Молча схватили они несчастного скопца под руки, молча потащили вон…
Долго еще доносились из коридора визги преступного евнуха. С тяжелым сердцем варвар смотрел на закрытую дверь; он не ощущал победы, лишь какое-то опустошение – словно все чувства вылетели из его души на время, оставив после себя одни воспоминания.
– Вот и закончилась эта история, – сопя, подвел итог Кумбар. – Не ожидал я, что из твоей затеи, варвар, что-то получится.
– Я и сам не ожидал, – пожал плечами Конан. – Ты подслушивал за дверью?
– Ну, – легко согласился сайгад. – Было очень интересно. Правда, я так и не понял, какие очи тебе понадобились от жирного ублюдка, но…
– Очи, очи… – ворчливо перебил его киммериец. – Дались вам эти очи… Кром, ну и бестолковый же народ в Туране! Ты принес вина?
Кумбар с улыбкой фокусника полез за пазуху, выудил оттуда огромную бутыль и водрузил на круглый столик посреди комнаты.
Но даже вино чудесного рубинового цвета, заключенное в прозрачном сосуде и сулящее высокие мгновения покоя и свободы, не облегчило душу варвара. Он выпил первую чашу с сумрачной ухмылкой на губах, затем вторую… А когда, храня молчание, приятеля допивали третью, в дверь тихонько постучали.
– Ну? – отозвался Кумбар, недовольный тем, что кто-то осмелился прервать священнодействие.
Дверь открылась, и в комнату робко ступил юный лютнист. Лицо его было бледно, синие глаза потускнели; не ловко держа лютню обеими руками, он прислонился к стене и исподлобья посмотрел на Конана.
– А тебе что надо? – грозно прогрохотал Кумбар, поднимаясь.
– Проходи, – сказал варвар, ногой подвигая к столу высокий табурет. – Выпей с нами, Диния.
– Диния?..
Выпучив глаза, сайгад в изумлении смотрел на хрупкую фигурку лютниста, пытаясь отыскать в ней какие-то при знаки женщины, но так ничего и не нашел. Просторная одежда без труда скрывала то, что было, – если там действительно что-то было, – и Кумбар с гордостью подумал, восточные женщины все же несравнимо пышнее прочих, а значит, и желаннее, и горячее. А эта девушка, хотя выглядела довольно мило, все же, по мнению знатока женщин, вызывала скорее жалость, нежели желание. Он со вздохом налил ей вина в чашу Конана и, подперев голову рукой, стал смотреть, как она пьет: осторожными маленькими глотками, боязливо поглядывая на варвара, а на сайгада и вовсе не осмеливаясь поднять глаз.
Когда в чаше ее осталось не больше половины, Кумбар с удивлением обнаружил, что жалость его куда-то пропала, уступив место иному чувству. Он уже иначе взирал на изящные гибкие руки ее и тонкие пальцы, длинную белую шею, нежный овал бледного лица, синие, чуть светлей конановых глаза в пушистых ресницах, рыжеватые стрелки бровей… Определенно, Диния начала ему нравиться. Запыхтев, сайгад выхватил из-под носа у киммерийца бутыль и подлил девушке еще вина. Она выпила, и щеки ее порозовели. Тогда наконец Кумбар решился нарушить молчание.
– Что привело тебя к нам, красавица?
– Я… Я хотела видеть Конана…
Старый солдат с укором взглянул на невозмутимо прильнувшего к горлышку бутыли варвара, вновь обратился к Динии.
– Зачем он тебе, милая девушка? Он молод и неопытен, он не сможет дать тебе всего, что… Хм-м-м… Что может дать зрелый муж, отмеченный… А почему ты переоделась в мальчика? – встрепенулся вдруг сайгад, вспомнив наконец о своей службе. – И что тебе надо во дворце?
– Мне ничего… Я… Я играю на лютне…
– Это мне известно, – сурово продолжал Кумбар. – Но сие не причина для подобного богопротивного действа!
– Причина, – тихо возразила Диния, не поднимая глаз. – Женщинам не разрешается играть на лютне.
…В рубиновой лужице на белом мраморе столика отразился солнечный луч, сверкнул и снова пропал. Киммериец спиной ощутил облако, закрывшее солнце; казалось, стоит встать и протянуть руку в окно; и он сможет дотронуться до этого облака, оттолкнуть его от яркого желтого шара… Вдруг запульсировала на шее Конана жилка, и он прижал ее пальцем, удерживая горячий ритм крови… Что-то здесь было не так – наконец-то понял киммериец, – в чем-то он ошибся… Чутье, то самое первобытное, врожденное, истинно варварское чутье никогда еще не подводило его, и теперь не должно. Недаром толчками поступала в его голову кровь… Словно история эта не закончилась, а оборвалась на половине, а значит… «И тогда взял я шелковый шнурок»… Нет, что-то здесь определенно было не так.
– …А в Аквилонии и вовсе говорят, что лютня – это инструмент Нергала, так что даже мужчинам нельзя на ней играть, что уж говорить про женщин…
– Это правильно, – важно согласился сайгад. – Женщины должны заниматься мужем, домом и детьми.
– У нее нет ни мужа, ни дома, ни детей, – вмешался Конан. – Оставь ее, приятель. Пусть девочка делает то, что ей нравится.
Кумбар напыжился, скептически посмотрел на обоих.
– Коли каждый будет делать то, что ему нравится, – поучительно произнес он, – то мир наш, покоящийся на теплой спине слона, скоро разрушится!
– С чего ты взял? – фыркнул варвар, – Клянусь Кромом, эту байку тебе сообщил наш многомудрый Илдиз… Мир, чтоб ты знал, покоится на холодной спине черепахи, которая стоит в море и когтями упирается в морское дно. И если каждый будет делать то, что ему нравится, черепахе станет приятно, только и всего.
Диния улыбнулась, поняв, что Конан дразнит сайгада, но тут же улыбка на тонком лице ее сменилась выражением страха.
– Хей, девочка, что случилось? – Киммериец протянул руку и легко тронул белокурую прядь ее волос.
– Я боюсь…
– Чего? – встрял Кумбар, пытаясь заглянуть ей в глаза.
– Кого? – уточнил вопрос Конан.
– Всех… Мне кажется, кто-то хочет меня убить… Как Алму…
– Ты знала Алму? – поинтересовался сайгад.
– Да. В тот день, когда ты отправил ее к родителям… Она пришла ко мне. Она сразу поняла, что я женщина. Ей пришлась по душе моя музыка и… Мы подружились… Она рассказала мне все, Конан. Она так любила тебя…
Суровое лицо варвара помрачнело. Он с силой рванул нелепую бороду, прилипшую к его подбородку, отшвырнул ее в сторону; потом оторвал и усы. Схватив со стола бутыль, в два глотка допил остатки вина и отправил пустой сосуд вслед за фальшивой бородой. Мрак в душе его, чуть развеявшийся в течение легкой беседы, вновь сгустился. Словно наяву услышал он звонкий ласковый голос Алмы: «Что же делать, любимый? Что же делать?» Она ждала от него помощи, верила ему, а он… Не смог помочь или не захотел?
Глаза Конана сузились. Сейчас он был не на шутку разъярен, но, как это бывало чрезвычайно редко, ярость его была обращена не на врага, а на себя самого. Он давно научился сознавать и соизмерять свои силы и потому от лично знал, что если бы он и вправду любил Алму, он смог бы помочь ей, и, наверняка, без особого труда. Неприятность заключалась в том, что он ее не любил, и тем тяжелее казалась ему собственная вина перед бедной девушкой. Неужели она не имела права на его защиту только потому, что была одной из многих? Та же Диния – разве она не имеет права просить его о помощи только потому, что кроме нее у Конана полно подружек? Диния…
Конан увидел ее в «Маленькой плутовке» за два дня до происшествия. Короткого взгляда на нее было достаточно Для того, чтобы понять: не юный лютнист потягивает пиво из большой кружки, но юная лютнистка. В облике Динии, в самом строении ее фигуры киммериец мгновенно уловил некое сходство с Мангельдой, девочкой из племени антархов, погибшей на постоялом дворе в горах Кофа. Та тоже была переодета в мальчика, но по своим причинам… И в то же время Конан видел, что сходство это только внешнее: надорванность Мангельды, ее тоска и боль никак не подходили к синим пронзительным глазам этой юной красотки. Варвар не стал долго разглядывать ее. Просто подошел, присел рядом, спросил: «Ты откуда, девочка?» Она покраснела, на мгновение замешкалась, но потом все же ответила: «Из Аквилонии…» Конану понравилось тогда, что она не стала спорить с ним и отрицать очевидное. Он принес за ее столик свои кувшины с пивом, а ночью ушел с ней… Неожиданно для себя Конан на мгновение почувствовал вдруг ту боль, какую могла испытать Алма, узнав, что она была всего лишь одной из многих. И все же в последнее время Алма занимала в его жизни особое место. Никто не отдавал ему столько любви и тепла… Вздрогнув, Конан обратил взор на застывших собеседников. Оба смотрели на него с неподдельным участием, ожидая, когда боль отступит от сердца его. Киммериец не стал им объяснять, что то была не боль, а вина – чувство жестокое и мстительное, способное раздавить человека… Он ответил им долгим взглядом, потом усмехнулся и сказал:
– А что, Кумбар, не сходить ли нам в «Маленькую плутовку»?
– Лучше в «Слезы бедняжки Манхи», – мотнул головой Кумбар, поднялся и, пересчитав в поясном узелке монеты, довольно подмигнул приятелям. – На всех хватит! Вперед!