Гости семинара

НИКОЛАЙ БУРЯК (Артемовск)

ВАСИЛИЙ ЗВЯГИНЦЕВ (Ставрополь)

ИГОРЬ ПИДОРЕНКО (Ставрополь)

АЛЕКСАНДР СИЛЕЦКИЙ (Москва)

ИГОРЬ ФЕДОРОВ (Винница)

Николай Буряк

Дело Рыжего

Легкий морозец не просто пощипывал, а прямо-таки царапал привыкшие к адской жарище щеки и длиннущий, почти до самого подбородка, нос Рыжего Черта. А Рыжий топал по топалке в поисках очередного приключения. Он, как любому грамотному человеку понятно, был типичным мутантом среди своего чертячьего племени и, помимо окраски, отличался от своих собратьев непомерным честолюбием и постоянным желанием поступать не как все, а только оригинально, по-своему. И хотя по своей чертовой сущности не был способен на добрые дела и мог совершать только пакости, но и пакость, особенно сегодня, в новогоднюю ночь, ему очень хотелось совершить благородную.

Из открытой настежь форточки на третьем этаже пятиэтажного дома валили ароматные клубы дыма и доносились звуки магнитофона, от которых сладостно дрогнуло чувствительное сердце Рыжего, потому что они здорово смахивали на завывания поджариваемых в аду грешников.

Рыжий моментально переместился туда. Там все уже были хорошо на взводе, и поэтому его явление, хоть он и появился в своем естественном виде, никого не затронуло. Только одна ярко накрашенная девица ухватила его за аккуратно ухоженную кисточку хвоста и, оставляя на ней следы губной помады, пискнула:

— Ой, какая прелесть!

— Где брали?

— Сколько отдали?..

Рыжему это не понравилось, и он, выдернув хвост, слегка подправил на ее лице косметику — губную помаду переместил на брови, а искусственными ресницами обрамил девственно ненакрашенные губы. Для носа пришлось использовать лак с ее ноготков.

Его заинтересовал парень, на полном серьезе разъяснявший таким же, как и он, осоловевшим юнцам свое философское кредо. Парня мама называла Арнольдиком, а здесь он проходил под псевдо Чирва.

Рыжий сам был чертом с философским уклоном, возможно, потому, что его чертова мама хотела, чтобы он специализировался по экономическим диверсиям, очень престижным в современном подземном царстве.

А Арнольдик высказывался:

— Все мне твердят: «Должен! Должен! Работать должен. О других беспокоиться должен». А я никому ничего не должен. Каждый живет для собственного удовольствия и наплевать ему на чужие заботы. Я свободный человек, и не раб общества…

Рыжему этого было вполне достаточно. Вся мизерная сущность Арнольдика предстала перед ним, как на ладони, и очередная благородная пакость выкристаллизовалась в его мозгу.

Погас свет.

Девочки завизжали, мальчики загигикали. Но постепенно, по мере того, как становилось ясным, что это не чья-нибудь шутка, а магнитофон молчал и в квартире становилось все холоднее, кое-кто попытался думать, а Арнольдик, тот даже сообразил при свете газовой зажигалки накрутить телефонный диск и дозвониться до диспетчера горэлектросети.

Диспетчер ответила, что на линии незначительная авария, но так как ремонтники заявили, что в новогоднюю ночь они не обязаны работать и предпочитают праздновать, то до второго января света не будет. Аналогичный ответ Арнольдик получил и из котельной, от которой поступало тепло в эту квартиру. Все поняли, что дальше тут ловить нечего, и стали расходиться.

Арнольдик, выйдя на улицу, попытался поймать такси, но все таксисты, останавливаясь возле него, объясняли, что они не дураки сегодня работать, как и все свободные люди, которые никому ничего не должны.

На троллейбусной остановке троллейбусы один за другим мчались по всем маршрутам, кроме того, который нужен был Арнольдику. На этом маршруте, оказалось, оборвалась троллея, а те, кому надлежало ее соединить, не посчитали себя обязанными делать это сегодня. Арнольдик-Чирва, кляня все на свете, двинулся по маршруту пешком. И тут, почти рядом с троллейбусной остановкой, где обычно стоял постовой и регулярно моталась патрульная милицейская машина, какие-то трое сняли с него дубленку, а заодно и джинсы вместе с теплыми импортными кальсонами. Он понял, что милиция тоже сочла себя свободной от обязанности охранять Арнольдика в эту ночь.

Уставшие, нетренированные ноги отказывались нести его дальше, и он присел на первую попавшуюся скамью. Но скамейка была вся в снегу и сразу же обожгла изнеженное Арнольдиково седалище. А Рыжий подбрасывал в его трезвеющую голову все новые картинки о том, как дома, в холодной комнате, на полу зловеще расползается зловонная лужа, потому что забита канализация и воду невозможно перекрыть — кран сломался. И горячего чайку не на чем подогреть — газа нет. И даже родная мамочка отказывается приготовить обед Арнольдику:

— Хватит! — говорит. — Наготовилась! Теперь ты и сам с усам… Пора на своих ногах стоять…

Арнольдик завыл, уставившись на выплывшую из-за тучки новогоднюю луну, слезы катились по его трезвеющему лицу, а в аду сам Сатана отчитывал Рыжего Черта:

— Тоже мне оригинал-экспериментатор нашелся… Избалованного юнца голым задом на снег усадил… Какой-то Чирве урок политэкономии преподать удумал… А если до него дойдет? Если он после этого нормальным человеком станет? А там и все остальные люди поймут, что только дружной работой, только помогая друг другу можно обеспечить и свое собственное благополучие, а жить на чужом горбу, паразитом и тунеядцем — это, в конце концов, самому себе в борщ плевать…

Да ты понимаешь, что тогда и нам, всему нашему чертову племени, придется общественно-полезным трудом заняться, чтобы с голоду не помереть.

Рыжий понял, что чересчур загнул в своем стремлении отойти от установленных веками традиций, и поспешил исправить содеянное.

Арнольдик сладко потянулся в собственной теплой постели, с огромной радостью сознавая, что все это только страшный сон. Но призадумался…

Василий Звягинцев

Уик-энд на берегу

Месяц в звездолете — как раз тот срок, после которого отчетливо осознаешь, что романтика хороша только в тщательно отмеренных дозах. По крайней мере, к такому выводу пришел Игорь Ростокин, корреспондент-кандидат еженедельника «Звезды зовут», возвращаясь из своей первой самостоятельной командировки.

Он вполне мог улететь на экспрессе прямого сообщения Ригель — Земля, но решил, что не сможет убедительно отразить жизнь и психологию тружеников Дальнего Космоса, лично не прочувствовав всех ее аспектов. Почему и оказался единственным пассажиром разведчика галактического класса «Кальмар», который штурман Марков перегонял в марсианские доки на ремонт и модернизацию.

Этот достаточно длительный и сложный рейс с тремя внепространственными переходами сулил возможность не только ощутить себя космопроходцем давних времен, но, вдобавок, спокойно и творчески поработать, чтобы по прибытии сразу положить редактору на стол готовую к печати серию очерков.

Вначале все так примерно и выходило. Он писал, изучал штурманское дело, проникновенно и душевно беседовал с Марковым о его работе и личной жизни. Пока вдруг не обнаружил, что материала, включая собственные записи, извлечения из отчетов предыдущих экспедиций и статей Всеобщей энциклопедии, едва-едва набирается на слабенький «подвал». Изучение космических наук, которыми он надеялся овладеть в свободное от творчества время, намертво уперлось в интеллектуальный барьер, а штурман под любыми предлогами скрывался в реакторном отсеке, куда Игорю вход был, безусловно, запрещен всеми существующими Уставами, Наставлениями и даже Временными инструкциями.

От всего этого Ростокин затосковал, причем, депрессию углубляло отчетливое ощущение, что дальше будет еще хуже — времени до финиша оставалось гораздо больше, чем прошло от старта.

Часами валяясь на койке в каюте, Ростокин с грустью и нежностью вспоминал свое пребывание в базовом лагере десантников, на XXII планете системы Серых звезд, где его принимали, как положено принимать гостя, всего месяц назад ходившего по московским бульварам и лично знакомого с Джоном Рокстоном и даже Мариной Малаховой. Не только доверчивые девушки-ксенобиологи, но и битые парни из Седьмого отряда слушали Игоря, раскрыв рты, и на прощание подарили панцирь Рубиновой устрицы и штурмовой карабин, которым пользовались первые разведчики аж в XXIII еще веке. (Карабин, впрочем, оказался, на самом деле, списанным фотонным резаком, но Игорь этого пока не знал.)

Скорее всего, поразившая журналиста меланхолия закончилась бы трехмесячным лечением в Селигерском профилактории, однако внезапно и резко все изменилось.

В тишине каюты прогудел сигнал вызова, и голос Маркова из динамика спросил:

— Ты сейчас не очень занят? Тогда зайди, есть новости.

В рубке штурман, сидевший перед экраном запространственного обзора, обернулся и непривычно серьезно сказал:

— Интересно получается. Курс проложен гладко, я даже Южный Крест в трех парсеках обхожу, чтобы с наложением полей не морочиться, да и движки у нас, сам знаешь, какие. А тут на стыке подпространств прямо по курсу системка совершенно ненужная просматривается… Полюбуйся.

— Вам виднее, Сергей Васильевич, — деликатно ответил Ростокин, мельком взглянув на экран, где струились контуры взаимопроникающих многомерных торов и сфер. Правда, цветовая гамма была красивая… — Насколько я понимаю, два варианта возможны. Или мы с курса уклонились, или новую систему открыли. Второе, по-моему, лучше…

— Умный ты, Игорь, не зря я тебя учил. Тебе б каравеллой «Санта Мария» командовать, — непонятно к чему ответил штурман, сунул в рот реликтовую трубку, которую никогда не закуривал, но всегда таскал в нагрудном кармане, и начал набирать команды на терминале компьютера.

…Вторая, она же и последняя, планета безыменного желтого карлика поразила даже много чего повидавшего на своем веку штурмана. Когда звездолет вышел на геостационарную орбиту и включились круговые оптические экраны, штурман привстал и произнес нечто энергично-архаическое.

Внизу переливался и вспыхивал солнечными бликами ультрамариновый океан. Увенчанные белыми гребнями валы разбивались о круто падающие в воду скалы. Вправо, насколько доставал взгляд, тянулись покрытые непроходимыми лесами хребты. А левее и прямо по курсу до горизонта раскинулась полоса пляжей всех оттенков желтого и оранжевого цветов. Такой роскошной панорамы не увидишь и на Земле, не говоря о прочих до сего момента открытых планетах.

— Однако… — недоверчиво протянул Марков, а Игорь отчетливо понял, что имя в истории отныне им надежно обеспечено. Открывателей таких миров не забывают.

Все стандартные процедуры дистанционного исследования однозначно подтвердили абсолютную землеподобность и полную безвредность атмо-, био-, гидро-, и литосферы сказочной планеты.

Пока Марков завершал предусмотренный инструкцией предпосадочный облет, Ростокин мучительно пытался уйти от назойливо лезущих в голову слащавых и заведомых банальностей, подбирая имя для свежеобретенного рая. И снимал, снимал пейзажи планеты на все три бортовые видеокамеры.

Осела взметенная посадочным выхлопом коралловая пыль, последний раз пробежали по дисплею колонки цифр, окончательно зафиксировав не просто безопасный, но совершенно курортный уровень всех мыслимых характеристик внешней среды, автоматика открыла выходной шлюз, и вскоре площадка лифта мягко коснулась грунта.

Мода на приличествующие случаю афоризмы и крылатые фразы давно прошла, и на почву планеты они вступили молча.

Да и какие слова могли передать настроение людей, годы, как Марков, или месяцы, как Ростокин, не видевших синего неба, не вдыхавших пахнущего магнолиями, орхидеями, выброшенными на берег водорослями, морской солью, йодом, горячим песком и бог знает еще чем воздуха, не слышавших отдаленного гула прибоя у отвесных скал и шелеста умирающей у самых ног волны… И вдруг сразу все это получивших.

Они шли возле самой воды, там, где мокрый песок глаже и тверже городского тротуара. Марков — налегке, а Ростокин, вспомнив какой-то пункт древней инструкции, а скорее всего — из той же превратно понятой романтики, нес на ремне пресловутый карабин.

— Охота тебе шею тереть, — пожал плечами штурман, когда они выходили из корабля. — Сколько живу, ни разу не слышал, чтобы даже десантникам эта штука пригодилась, — и он был совершенно прав, потому что десантники действительно обычно обходились без горнопроходческих резаков, да и встреч с агрессивной фауной за последние триста лет тоже не отмечалось.

— Ничего, Сергей Васильевич, не помешает. В крайнем случае, просто так постреляем, потренируемся.

— Вольному воля… — не стал больше спорить Марков. Он понимал толк в розыгрышах и не собирался разубеждать Игоря в его мнении о ценности и действительном назначении подаренного ему «раритета».

Следующее открытие, сделанное на первом же километре похода, потрясло их не меньше, а даже, пожалуй, сильнее, потому что планет во Вселенной достаточно, и среди них могут быть всякие, а тут…

Они обошли массивный, похожий на руину водонапорной башни утес, громоздившийся посреди пляжа, и увидели легкое, тропического типа бунгало из разноцветного пластика. Стол и несколько раскладных стульев на открытой веранде, закопченные камни импровизированного мангала и все прочие культурологические признаки неопровержимо свидетельствовали, что совсем недавно здесь отдыхала и развлекалась небольшая дружная компания.

— Тур-р-ристы… — Марков явно хотел сказать что-то еще, но сдержался и приступил к систематическому изучению артефакта.

Выводы были несомненны и для честолюбивых надежд Игоря убийственны. Не более, чем месяц назад на этом месте радовалась жизни группа отдыхающих, безусловно с Земли.

— Ну ладно, это я понимаю, — бурчал себе под нос штурман, — прилетели, повеселились… Но почему в навигационных дополнениях об этой системе ничего не сообщили? Я же сам все корректировки принимал…

И он подумал, что скандал, который устроит в службе навигации и картографии после прибытия на Землю, тоже обессмертит его имя, и несколько успокоился.

В конце концов, и не то случается в лабиринтах контор и канцелярий. Марков при случае мог бы много чего порассказать на эту тему. Например, как три года в составе космофлота летал не внесенный ни в один реестр, а следовательно, физически не существующий линейный крейсер.

А эти туристы все же молодцы, не только о себе думали, оставили в бунгало приличное количество деликатесов и напитков. Вполне хватит, чтобы вознаградить себя за скудный корабельный стол и разбитые надежды.

Звездоплаватели развели костер из выброшенных на берег обломков неведомых далеких лесов, жарили консервированный шашлык, запивали его безалкогольным шампанским и вполне натуральным виски «Джим Бим», купались в жидкой бирюзе теплого океана и предвкушали два, а то и три дня внепланового отдыха. Штурман надеялся, что за это время сюда не нагрянет очередная партия курортников, а журналист, напротив, об этом и мечтал. Смущало только, удобно ли будет оставить Маркова одного, а самому присоединиться к туристам и вернуться домой на круизном лайнере. Себе в оправдание Игорь приводил доводы, что Марков — человек привычный, а его от одного воспоминания о тесных броневых отсеках начинает мутить.

Светило почти коснулось близких нефритовых гор своим краем, с моря потянул приятно освежающий бриз, и Марков поднялся с шелковистого песка, чтобы заняться подготовкой к ночлегу. На корабль сегодня решено было не возвращаться.

Уже ступив на порог домика, штурман машинально повернул голову вправо, туда, где высилась зазубренная игла звездолета, и не то чтобы похолодел. Эффект был таким, будто за шиворот ему плеснули ледяной воды.

Окружающий пейзаж медленно, бесшумно и жутко менялся. Пляж, только что бывший идеально плоским, начал изгибаться, и бунгало уже стояло словно на дне гигантского блюдца, неумолимо превращающегося и пиалу.

Мгновенно проэкстраполировав направление и скорость процесса, Марков определил, что минут через пять они окажутся замкнутыми внутри сферы примерно стометрового диаметра.

Почему он поступил именно так, как поступил, что его озарило, штурман не мог потом объяснить до конца своей еще очень долгой жизни ни одной из ста двадцати трех комиссий, расследовавших этот случай.

Выкрикнув нечто бессвязное, но грозное, он схватил прислоненный к перилам веранды фотонный резак (он же карабин) и побежал к звездолету. За ним, не успев даже поднять сохнувшие на камнях плавки, спешил Игорь.

Когда сферическая крутизна пляжа стала непреодолимой, штурман прижал к бедру приклад, сдернул предохранитель и вывел движок реостата на максимум.

Из ствола ударила струя бело-фиолетовой плазмы, нависшая над головой стена удивительным образом неосыпавшегося песка вскипела в фокусе луча, с шипением повалил зловонный обжигающий дым.

Сцепив зубы, Марков бил в одну точку, и сфера вдруг лопнула, как воздушный шарик. В лицо полетели горячие липкие ошметки.

Исчезла яркая декорация, и планета явила свое истинное лицо. Вокруг раскинулась мрачная лавовая равнина, над которой клубился бурый туман. Ледяной воздух удушающе вонял аммиаком.

Спотыкаясь на острых камнях, сгибаясь пополам от рвущего легкие кашля, исследователи прекрасного нового мира, почти теряя сознание, кое-как добрались до корабля.

Хоть и безвкусный, но чистый земной воздух сразу принес облегчение. Марков ввалился в рубку и, едва дождавшись, пока журналист задраится в амортизационной камере, скривил губы в мстительной усмешке, откинулся в кресле и до упора послал вперед красный рычаг, прямо с поверхности давая двигателям полную маршевую тягу…


В глубокой пещере, скрытой в толще базальтового массива, крупный негуманоид, одетый в лиловую тогу, с досадой ударил по подлокотнику лежанки сразу тремя средними конечностями.

— Сорвалось! — надрывно выбулькнул он. — Но, бессмертные кванги, нигде же не сказано, что двуногие этой породы имеют плазменные жала… Испортили такую ловушку! Я буду жаловаться…

— Что поделать, на то и охота. Никогда не знаешь, что может случиться, — не желая гневить эманацию предков, смиренно встопорщил антенны второй, одетый в малиновую тогу наемного егеря. — Пусть будет так, как угодно квангам. Но я чую, что не далее, как в сотне твербулей отсюда в пространство ввинчивается межгалактический кокон кочующих пфердов. Это тоже достойная добыча. Посмотрим, на что они обычно клюют в этот сезон…

И шлепнул на овальную крышку походной автоматической чучельницы толстый засаленный том.


Впрочем, как раз этот, многое объясняющий эпизод в очерк Ростокина, к сожалению, не попал. Но в штат еженедельника его все равно зачислили. Не каждый, даже крупный репортер начинает творческий путь с сенсации галактического масштаба…

Хотеть — значит мочь[2]

…Игорь Ростокин, специальный корреспондент еженедельника «Звезды зовут», с горечью думал, что ему опять, совершенно внезапно и оттого особенно обидно, не повезло. Да и в самом деле — с таким трудом добиться, чтобы тебя включили в состав чрезвычайно важной и даже сенсационной экспедиции, суметь наладить за время полета тесные и доверительные отношения с ее членами, передать в редакцию первые интригующие сообщения — и вдруг попасть в столь глупое положение…

А ведь ничто не предвещало неприятностей, когда Игорь, как всегда после обеда, загорал под лучами кварцевого псевдосолнца на берегу бассейна, оформленного под уголок Южной Адриатики, и читал в подлиннике дневники Стенли, последнего, на взгляд Ростокина, настоящего репортера, стилю которого он старался подражать.

На страницы книги упала тень, и Игорь поднял голову. Над ним, заложив руки за спину, стоял капитан. От его взгляда Ростокину сразу стало не по себе.

— Что такое, Сергей Васильевич? — спросил он, подавляя сильное желание немедленно вскочить и вытянуться, лишь бы прервать недоброе молчание Маркова.

— Нет, ты лежи, лежи… — уловив его порыв, махнул рукой капитан. — Время еще есть… — и сам присел рядом, аккуратно поправив стрелку на тщательно выутюженных брюках.

— Какое время? — не понял Ростокин.

— До поворота. Видишь, какая история… Получил я только что приказ… Немедленно изменить курс и лететь совсем в другом направлении. А тебя, соответственно, высадить… Там, куда мы направляемся, таким важным персонам, как ты, находиться не положено…

Это было настолько невероятно, дико даже, что Игорь вскочил.

— Постойте, Сергей Васильевич! Что за ерунда? Как так — высадить? Куда? В открытый космос? Бред какой-то! А как же экспедиция?

— Нет, в открытый космос мы тебя, конечно, не высадим… — Марков говорил без всякой иронии. Игорь давно знал, что капитан на любой, даже риторический вопрос отвечает подробно, обстоятельно и серьезно. — А высадим мы тебя на одну очень интересную станцию, она как раз неподалеку, на наше счастье, оказалась. А то бы и не знаю… Понимаешь, я и сам удивлен. Очень непонятная история. Срывают плановую экспедицию, гонят вдруг на другой конец вселенной, как будто посыльный скутер какой-нибудь… И без объяснения причин… Прибыть в сегмент такой-то, действовать по обстановке, с учетом положений инструкции номер ноль-ноль, и так далее, восемь цифр с дробью. Можно подумать, что у них там межзвездная война началась… — с сердцем сказал Марков, и только теперь Игорь поверил ему окончательно.

— А что за инструкция? — вскинулся он, ощутив пряный аромат тайны. — Я о такой не слышал…

— Ну, раз не слышал, значит, пока и не стоит. Для твоего же душевного спокойствия…

— Сергей Васильевич! — почти вскричал Игорь. — Они там наверняка не понимают! Я просто должен лететь с вами. Мало ли что! Вспомните, на всех войнах обязательно были корреспонденты, и вообще, вы же меня знаете, я во всяких переделках бывал…

— Оставим этот разговор. И не вздумай на Земле панику поднимать насчет войны и прочего. Это я просто к слову сказал. Кому нужно — знают, а ты среди своих друзей и, особенно, подруг волну не гони… Тем более — в радиограмме ясно сказано: корреспондента Ростокина И. Н. высадить на станцию «Дискавери-700», где его подберет следующий обратным рейсом транспорт «Индиан саксесс». Как видишь, все предусмотрено. Ничего, отдохнешь, станцию посмотришь… А станция уникальная, старинная. Все, что пожелаешь, имеется. Синтезаторы там, гипнотека и прочее… Скучать не будешь. А через недельку тебя индусы подхватят. Так что не теряй времени, иди собирайся.

Собирать Ростокину, собственно, было нечего, и отпущенное время он потратил на то, чтобы в корабельной информации выяснить всё о станции, на которой ему волей судьбы предстояло коротать время, дожидаясь оказии.

Станция «Дискавери» проектировалась в те годы, когда в очередной раз возобладало мнение, будто лишение всех доступных на Земле благ жизни отрицательно сказывается на работоспособности и психическом самочувствии экипажей, а также нарушает принципы социальной справедливости. И все на ней было оборудовано с учетом этой теории.

Игорь узнал, что уже 15 лет станция законсервирована и движется на расстоянии полупарсека над плоскостью галактики в автоматическом режиме.

— В конце концов, в этой ситуации тоже есть некая экзотика… — успокаивая себя, думал Ростокин.

Посадочный комплекс станции захватил модуль своим лучом и аккуратно ввел его в причальный шлюз.

С интересом рассматривая непривычную архитектуру технического яруса, Ростокин по пологому пандусу поднялся наверх, предъявил контрольному автомату свой личный знак, и тут же в воздухе вспыхнула яркая фиолетовая надпись на русском языке:

«Добро пожаловать на «Дискавери»! Ваша каюта № 1002 в первом кольцевом коридоре. Приглашаем разместиться и ввести в память системы программу вашего пребывания и пожелания по типу и классу обслуживания».

Надпись продержалась на уровне глаз столько, чтобы ее успел прочесть и понять даже малограмотный, потом буквы слились в мерцающую полосу, которая скользнула вниз и очертила на полу квадрат, указывая, что именно сюда следует встать.

Игорь подчинился, и гравиплощадка понесла его через коридоры и транспортные шахты в зону жилого комплекса. За время этого безумного, стремительного полета он понял, насколько громадна станция, издали похожая на сверкающую алмазную брошь.

Перепланировав по своему вкусу каюту, так, что она превратилась в точное подобие охотничьего домика в Саянах, где он прошлым летом провел три восхитительных недели, набрав на пульте лаконичную, всего из двух слов программу — «послерейсовый отдых», Игорь переоделся и вышел для первого ознакомления с обещанными удобствами жизни.

Еще издали он увидел, что дубовая резная дверь кают-компании приоткрыта, и из-за нее на пол коридора падает серый пасмурный свет и доносится негромкий и непонятный шум. Ростокин перешагнул высокий порог и остановился пораженный.

То, что кто-то из прежних гостей станции оставил включенным фантомат, было странно, но не очень. Как и сама фантограмма — туманная и дождливая перспектива парижской улицы конца XIX века. Мало ли у кого какие вкусы. А вот то, что буквально в пяти шагах, на веранде, прикрытой от дождя полосатым тентом, сидел человек — живой человек, отнюдь не фантом, Игоря потрясло.

Откуда он тут, если станция столько лет на консервации? Одет человек был тоже странно — в мешковатый пятнистый костюм и коричневые высокие ботинки на толстой подошве, сидел он за столом, накрытым для торжественного ужина, судя по обилию хрусталя, фарфора и свечам в серебряных шандалах. Все остальное пространство веранды занимала громоздкая видеопроекционная установка с трехмерным экраном, а по полу и креслам разбросаны груды голографических информкристаллов, развлекательных и учебных видеоблоков, рулоны гипнограмм. В воздухе пахло дымом, влажной пылью, и звучала тихая тревожная музыка. А шум, который Игорь услышал из коридора, производили подковы лошадей и колеса движущихся внизу экипажей.

Не меньше минуты Ростокин стоял в некоем оцепенении, но вот сидящий человек, ощутив чужой взгляд, передернул плечами и обернулся.

У него было загорелое и обветренное лицо, короткие светлые усы, цепкий и пронзительный взгляд. Несколько секунд они смотрели друг на друга, потом незнакомец улыбнулся и встал. Игорь отметил, что ростом он повыше и довольно крепкого сложения. Но что же на нем за наряд?

— Так… Этого можно было ожидать… — первым прервал немую сцену незнакомец. Говорил он медленно и со странным акцентом. — Ну, раз так — с приездом. Прошу к столу, — он сделал приглашающий жест.

— Будем знакомы. Лобанов. Юрий, — и протянул руку для пожатия. Игорь назвал себя.

Лобанов кивнул, будто имя гостя ему что-то говорило.

— Прикажете шампанского? — и, не ожидая ответа, наполнил высокие хрустальные бокалы.

Игорь подумал, что его новый знакомый использовал возможности синтезаторов на полную мощность — стол был сервирован с размахом, далеко превосходящим средний уровень.

— Ну, за знакомство, как говорится, — Лобанов прикоснулся краем своего бокала к бокалу Игоря.

Напиток оказался холодным и приятным на вкус. Чтобы синтезировать такой, нужно обладать очень отчетливым и сильным воображением.

— Надеюсь, вы оказались здесь не в результате какой-нибудь катастрофы? — спросил Лобанов спокойно и даже безразлично, но в глазах его Игорь уловил тревожное ожидание.

— Как вам сказать… Для моих планов это действительно была катастрофа… — и довольно подробно изложил обстоятельства своего появления.

Лобанов дослушал и коротко рассмеялся:

— Ну-ну… Все тот же сон… — сказал он непонятно.

— А вы? — спросил Игорь. — Вы почему здесь? О вас информатор ничего не сообщал…

— Да и странно было бы, если б сообщил. Моя история гораздо трагичнее и… увлекательнее вашей, осмелюсь заметить. Не знаю, стоит ли и рассказывать. Не поверите… Впрочем, в ваше время в ней, может, и разберутся…

— В ваше?… — и тут Игорю вдруг стало понятно все. Как он сразу не догадался? Один из кораблей древности, из тех, что пропадали без вести, совершил прыжок через пространство-время и вышел к станции. А Лобанов, возможно, последний уцелевший член экипажа… То-то он и спросил о катастрофе. У Ростокина захватило дух. Открывались грандиозные перспективы. Интервью с гостем из прошлого, цикл статей, возможно — книга. Разумеется, в соавторстве с Лобановым… Это вам не история с ловушкой…

— Конечно, в ваше… — просто сказал Лобанов. — Мое время осталось… — он махнул рукой в сторону затуманенного силуэта Эйфелевой башни.

— С какого вы корабля? С фотонного? Двадцать первый век?

Лобанов в ответ вновь коротко рассмеялся, но веселья в его лице не было.

— Стандартно мыслите, Игорь, не в обиду будь сказано. Все куда как необычнее… А вот это у вас хорошо, — без связи с предыдущим сказал Лобанов, обводя рукой и стол и все окружающее. — Любые потребности удовлетворяются незамедлительно. В общем, если вы располагаете временем, я позволю себе занять ваше внимание… Итак… Да, кстати, вы с историей более или менее знакомы? Историей двадцатого века в частности, второй его половины?

— Знаком, конечно. В университете изучал. Экзамен сдавал. Как сейчас помню: «XX век — эпоха великих революционных преобразований…»

— Ну? И что получили? — искренне заинтересовался Лобанов.

— Одиннадцать…

— По двенадцатибалльной? Пойдет. Тогда вы почти все поймете.

— Так вы что, — изумился Игорь, — из двадцатого века сюда? Но как же…

— Вот об этом я и собираюсь поведать. Только, если можно, одно условие. В интересах стройности изложения — все вопросы потом. Если даже что-то сразу и не уловите. А я, в свою очередь, постараюсь говорить как можно доступнее…

…Жил я, если это для вас существенно, в СССР, в одном из городов юга России. Жил, как любой нормальный человек моего возраста, образования и круга. То есть пользовался определенными жизненными благами, имел среднюю зарплату, среднего качества квартиру, довольно приличное положение в обществе. Как говорится — грех жаловаться. Но! Было во мне нечто такое, что не давало мне жить спокойно. Мне все время мучительно хотелось большего! Не то, чтобы чего-то конкретного — зарплату там повыше, должность престижнее, жилплощадь попросторнее… Нет. Это слишком просто, и, если хотите, цель, к которой можно стремиться. А меня угнетало, злило, изматывало чувство иного плана. Что возможна совсем иная жизнь, иная качественно, совсем по другим стандартам, жизнь, которая доступна многим, но для меня недостижима в принципе. Скажем, не мог я уже стать дипломатом или известным писателем, не мог проводить отпуска на Гавайях, иметь дачу на Рижском взморье, ездить на машине той марки, что мне нравилась, одеваться так, как хотелось бы, собрать по своему вкусу библиотеку в десять тысяч томов… Вам это сложно представить, но поверьте на слово — это действительно очень мучительное чувство. «Зубная боль в сердце», — как говорил Гейне… И самое главное — я очень остро ощущал, как стремительно проходит моя единственная и такая короткая жизнь, лет семьдесят максимум, да и от той оставалась едва половина. И то, что не сбылось, уже не сбудется никогда. Причем, обратите внимание и на такой существенный штрих, — я прекрасно понимал необоснованность и бессмысленность моих претензий, никому не завидовал, не собирался предпринимать никаких противозаконных действий для повышения своего благосостояния. Можно сказать, что я был бескорыстный мечтатель-пессимист. Ибо выхода из своего положения не видел… И вдруг все изменилось. В Сочи все случилось, на отдыхе. Там особенно мои комплексы разыгрались. Нет, на самом деле — вокруг такая масса людей, прожигающих жизнь не хуже, чем «бояр рюсс» в этом вот самом Париже в том еще веке, а я на двадцать четыре дня отпуска имею двести рублей, из которых еще и на обратный билет надо вычесть, и на прочие обязательные расходы, и что в итоге? С дамой в кафе пойти, и то копейки считать надо. Если ей сегодня две порции мороженого взять, то уже на завтрашний концерт в варьете не хватит… Вы бы знали, как это унижает. И тут подворачивается мне компания, соседи по этажу. Трое их, а четвертого, чтобы сыграть в преферанс по всем правилам, не хватает. Приглашают меня, я иду. А они, эти ребята, не то цветами торговцы, не то мандаринами. При деньгах. И я с невероятной яркостью представляю, что если повезет, то недельку я еще поживу как человек. Ну, если нет, то домой добираться автостопом… Ладно, подробности вам неинтересны, раз в этой игре не разбираетесь, скажу только, что уже под утро мне приходит комбинация… Вероятность ее — одна на много-много миллиардов. Ни один известный мне игрок в натуре ее не видел ни разу. И по условиям игры приносит она мгновенный и абсолютный выигрыш. Стали они рассчитываться, и я с удивлением и запоздалым стеснением в груди узнаю, что ставки у них — рубль вист, а не копейка, как я привык… Короче, получил я ровно в сто раз больше, чем мог вообразить. Сумма моих заработков за пять лет, если не больше… Да, добавлю, что с организатором игры инфаркт приключился. Не от жадности, а просто от изумления. Он таких вариантов тоже не видел за все тридцать лет творческой жизни…

Вот с тех пор и пошло. Словно у фортуны шлюзы прорвало. Если только существовала хоть малейшая возможность получить откуда-нибудь деньги или иные материальные блага — она осуществлялась. Без малейших усилий с моей стороны. Выигрыши в спортлото, спринт, тотализатор — это все названия маловероятных способов получать деньги — шли ко мне косяком. А также премии за что угодно, гонорары, отчисления от прибылей. Одним словом, скоро у меня появилась и машина, и многое другое. На Гавайи отдыхать, правда, не ездил, но на выходные в Москву или Ленинград — практиковал, да. В театр, например, или просто прогуляться по Невскому, по улице Горького, в «Арагви» очередную удачу отметить, антикваров и букинистов посетить… Не скрою, все это мне очень нравилось. Только не подумайте, что я в какого-нибудь Шейлока превратился или, наоборот, в загулы пустился. Нет, меру я во всем знал, просто жить стало легче в гармонии со своими запросами. И катилось такое легко и весело… Пока я в очередной раз не оказался в Москве. Как я уже отмечал, долгая полоса везения меня не насторожила. С одной стороны, все эти события были достаточно разнесены по времени, а с другой — играл роль некий психологический феномен. Подсознательно все удачи я относил за счет своих личных заслуг и качеств. Это очень легко — поверить, какой ты умный, везучий и талантливый. Но вот тот эпизод, к которому я подхожу, намекнул, что кое-что происходит и помимо моих способностей…

Стоял я в очереди на выставку картин из коллекции Арманда Хаммера в Пушкинском музее. Были в наше время и такие очереди. Даже и на морозе, и в метель, как в тот раз именно. Холодно, снег летит, продвигаемся медленно. Я уж подумывал, а не уйти ли? Стоит ли из-за двух десятков известных по репродукциям картин ноги отмораживать? И все же не уходил. Потом уже я долго думал — а если бы ушел, как бы все повернулось? Стою, замерзаю, и вдруг вижу, как сквозь завесу летящего снега идет по Волхонке женщина. Высокая, стройная, красивая, в белой дубленке, белых сапожках, и темные волосы по плечам… Мы с ней учились вместе в институте, дружили, можно сказать. Потом расстались. Знаете, как бывает? Один не то сказал, другая не так поняла, потом наоборот… Одним словом — «была без радостей любовь, разлука будет без печали…». Лермонтов, если слышали. Окликнул я ее, подошел. Часа три потом ходили по музею, картины смотрели, скульптуры всякие, о Коро и Мане рассуждали, а больше на общие темы разговаривали. Удивительно, но на этот раз, после стольких лет разлуки, понимали друг друга гораздо лучше. Настолько, что оба сразу догадались, как ошиблись тогда, в прошлом… И так у нас с ней потом все хорошо получилось, даже слишком. Она к этому времени успела сходить замуж и вернуться, оставив за собой более чем приличную квартиру возле Сретенских ворот. Но проблема была в том, что она-то — свободная женщина, а я — отнюдь… Тем не менее, летом я достал жене путевку в круиз по Черному и прилегающим морям, а сам снова в Москву… Дача еще у моей подруги оказалась. На Истре, возле Нового Иерусалима. Сказочные места. И вот тогда мне, в безвыходном моем положении, мучительном для каждого честного человека, пришла в голову мысль — как хорошо и просто было бы, окажись я тоже неженатым. Например, чтоб жена меня бросила, сбежала с капитаном или барменом… Исчезли бы все нравственные терзания и осуществились мечты, включая возможность стать москвичом, чего я тоже давно хотел, но не видел перспектив. Я тогдашние свои мысли очень хорошо запомнил, тем более, что они меня больше не оставляли. Но ведь мысли у каждого могут быть, за мысли мы же не отвечаем… Важно только, чтоб дурные мысли не превращались в дурные поступки. Не помните, кто сказал? Не то Цицерон, не то Марк Аврелий. Так вот нет! Не правы эти древние! Оказывается, и за мысли тоже отвечает человек. Да если б только сам… Но это ничего не меняет. Вернулся я домой, не представляя, как буду выкручиваться из этой коллизии, а на следующий же день, утром, часов в пять — телеграмма… Стоял в полутемной прихожей и в десятый раз перечитывал, никак не понимая смысла слов на бланке с круглой печатью и казенной припиской — «факт смерти заверяется».

…Потом, конечно, узнал и подробности. Нет, не беспокойтесь, я в порядке. Привык. Это же давно было. Но вы правы, именно так я сразу и подумал — это из-за меня. Хотел свободы — пожалуйста, получай! В самом абсолютном выражении. Я тогда чуть с ума не сошел. Ни о чем больше думать не мог. И верить не хотел, а куда денешься? Уж очень все четко сошлось.

Тогда я и про все предыдущие случаи вспомнил, все перебрал. Никаких сомнений. Каждый случай моего «везения» обязательно сопровождался неприятностями для кого-то другого. Вот когда я на бегах три тысячи выиграл, один шапочный знакомый ровно столько и проиграл. Казенных денег. И сел, разумеется. На пять лет, по-моему. И что показательно — все происходило по нарастающей. Крупнее удача — тяжелее последствия. Но чтоб со смертельным исходом, да еще и не одним… Но человек так устроен, что категорически не хочет верить в худшее. И я — перестрадал, перемучился, но постепенно стал отходить. Убедил себя, что все ерунда. Несчастный случай, не более. Была ведь госкомиссия был суд, причины установлены, виновные наказаны. А я материалист, мистику не признавал, мне нетрудно было поверить, что всему виной — стечение обстоятельств. Редкое? А кто их считал? На Земле каждый день столько всего происходит, что нетрудно любые случаи объединить в любые пары, ну и что?

Восстановив, таким образом, душевное равновесие, свыкнувшись, отгоревав положенное время, я-таки перебрался в Москву. Своей подруге, разумеется, ничего такого не сказал. Да и зачем?

Квартиры мы поменяли на одну, совсем уж великолепную, работу мне подыскали и престижную и по душе, и жили хорошо, можно сказать, со вкусом. Интересное общество, возвышенные увлечения, умные беседы… И хоть сосало иногда этак неприятно под сердцем, но ничего, жена моя новая оказалась женщиной энергичной, с обширными связями, и если какие желания и возникали, то решались на ее уровне и ее усилиями, а я принципиально не хотел ничего хотеть. Чтоб, значит, грех на душу не брать. Непереносимо жить, даже только предполагая, что твои капризы — это чья-то беда и смерть. Вы поймите весь ужас моего положения — я ведь никак этим не мог управлять. Если б мог — тогда, конечно, виноват. «Вяжите меня, православные…» Оно бы и полегчало…

Но, как известно, нельзя не думать о белой обезьяне. Так и получилось. Не помню, по какому именно поводу, но захотелось мне за границу. И не туристом, а так, чтоб пожить годик-другой в экзотических краях. Другие ведь то и дело ездят, изучают мир за казенный счет, расширяют кругозор. Когда впервые поймал себя на этом — испугался. А в то же время с некоторым даже нездоровым любопытством стал ждать — что из этого будет? Неужели я действительно феномен, чудотворец, или же просто неврастеник? Ждал-ждал, и представьте — дождался… Поехал-таки за границу. Экстренно. В составе группы специалистов по оказанию помощи пострадавшим от землетрясения. В Южную Америку, в самую, что называется, экзотику. И хоть мой профиль там не требовался, меня все же включили. Переводчиком. Языки я действительно знаю, но вот кто об этом вспомнил так ко времени? Прилетел я туда… Страшное дело… Столица в руинах, тысячи жертв… Не дай бог вам такое видеть… И представьте, вдобавок, мое состояние. Теперь-то я уже точно все знал. Да еще обратите внимание, какая подлость! Мало того, что с каждым разом последними все ужаснее, так и для меня лично польза-то с каждым разом все сомнительнее получалась… Одно дело — представителем, скажем, «Интуриста» в республику Фиджи, а тут… Я ведь кроме трупов, развалин, москитов, сельвы и малярийных болот и не увидел ничего…

Выхода я не видел. Если процесс идет по такой экспоненте, то чем все кончится? Мировой войной? Всемирным потопом? Или чем похуже? Вот и жил я, ощущая себя взведенной гранатой в переполненном троллейбусе. А если учесть мои потенциальные возможности, так и не гранатой даже, а мегатонной бомбой. В конце концов, и понял, что жить больше не могу. И даже не имею права. Самоубийство? Это был бы выход. И для меня, и для всего человечества. Сил у меня на такое радикальное решение хватило бы. Созрел. А останавливало одно. Предположение, что такая попытка может привести к глобальной катастрофе. Скажете — слишком самонадеянно. Пожалуй. Ну, а вдруг? Если хоть один шанс из тысячи? В общем, я дошел до точки. Решил, что в самом благоприятном случае все закончится смирительной рубашкой и отдельной палатой с поролоновой обивкой на стенах. И сорвался. Вскочил с койки, заорал: «К чертовой матери такую жизнь, провались она! На край снега, к черту на рога, куда Макар телят не гонял, лишь бы все кончилось!» Грохнул с размаху кулаком в стенку — и оказался здесь! Нечувствительно и мгновенно. Только что вокруг были зеленые пластиковые стены, на окном пальмы и дождь — и сразу это! А я стою и смотрю на сбитую в кровь руку… На неделю я успокоился. Хотя и удивился, сам понимаешь, но хоть поверил, что не сумасшедший, и не виноват ни в чем. Тут, видно, такие силы или законы природы действуют… Потом заскучал, общества захотелось. И вот — появился ты. Знать бы, так почетче желание сформулировать, чтоб вместо тебя девушка симпатичная прилетела… — Лобанов впервые за весь свой долгий рассказ улыбнулся. — А если всерьез — так что ты, многознающий потомок, обо всей этой бредятине думаешь? Выскажись прямо и честно. Только не молчи…

А Игорь молчал, потому что действительно не знал, что тут можно ответить. И верить не хотелось, и не верить было нельзя. Ощущалась за словами Лобанова истина, неумолимая и страшноватая.

— Все, что ты рассказал, очень интересно… — выигрывая время, произнес Игорь и вдруг предложил: — Давай-ка пойдем в рубку, прокрутим твою историю на большом анализаторе и посмотрим, что получится. Я ее на всякий случай записал, по привычке…

Минут десять в недрах анализатора происходили таинственные интеллектуальные процессы, потом на экране возникла надпись:

«Информация внутренне непротиворечива. Для выводов не хватает данных. Уточните следующие параметры…»

Лобанову пришлось, напрягая память, диктовать машине даты, цифры, географические координаты, имена и фамилии, такие, вроде бы, никчемные подробности, как золотое содержание рубля и его валютный курс, название и маршрут круизного лайнера, расклад политических сил в республике, где работал Юрий, и еще многое, совсем уже не имеющее отношения к нему и его истории.

Ответа на этот раз пришлось ждать еще дольше. Новая надпись гласила:

«Данных недостаточно. Необходимо связаться с Главным информарием и Анализатором института альтернативной истории. Прошу санкции».

Ростокин представил, какого расхода энергии потребует такая связь по гиперканалам и что с ним сделает шеф, когда узнает, кто и зачем пустил на ветер все лимиты редакции на год, а то и больше, вперед. Но отступать было некуда, и Игорь, внутренне махнув на все рукой, ввел в компьютер свой личный индекс и номер счета редакции.

Здесь не время в подробностях вспоминать, как заявка Ростокина чуть не поставила Землю и прилегающие области Системы на грань энергетического кризиса и паралича глобальной компьютерной сети из-за того, что вся интеллектуальная мощь планеты была брошена Генеральным координатором на решение такой, казалось бы, частной задачи. Достаточно сказать, что шуму было много, и выводы из этого случая были сделаны кардинальные.

Все это было позже. А пока прошли долгие часы до тех пор, когда вновь ожил экран анализатора и Игорь начал считывать с него длинные колонки цифр, сложнейших формул и едва понятных терминов высшей логики и хроноквантовой физики. Смысл же был достаточно прост, хотя и удивителен.

Выходило так, что Лобанов по ряду недостаточно постижимых причин стал у себя, в своем времени, центром взаимодействия причинно-следственных полей с противоположными знаками. И любое напряжение его индивидуального психополя это взаимодействие нарушало. События маловероятные и даже почти невероятные стали происходить не по статистическим законам, а по совсем другим, гораздо более сложным правилам. Иногда — действительно совпадая с его наиболее яркими желаниями.

— Но в целом те моменты, которые ты посчитал главными в своей жизни и даже в судьбах человечества, — не более чем… — Ростокин замялся, подбирая сравнение, — чем вибрация почвы у подножия готового к извержению вулкана. В принципе все, что происходило, тем или иным образом отражалось на всем мироздании в целом. И, самое главное… Твое исчезновение из своего времени вызвало лавинообразный процесс декомпенсации. Будто из атомного реактора удалили графитовые замедлители. Машина пошла вразнос…

И если тебя не вернуть обратно, очень похоже на то, что может произойти деформация закона причинности и полное разрушение главной исторической последовательности…

Игорь посмотрел на Лобанова в упор и поразился. Тот совсем не выглядел пораженным или хотя бы удивленным. Скорее, наоборот.

— Вот тебе и роль личности в истории… — Юрий тряхнул головой и усмехнулся. — И что же из всего этого следует?

— Рекомендации однозначные. Пока процесс не стал необратимым, тебе необходимо вернуться строго в точку и момент перехода…

— Видишь, Игорь, — назидательно сказал Лобанов. — А ты сомневался. Я хоть, по вашим меркам, почти что питекантроп, а суть раньше вашего постиг. И без всяких анализаторов. Не зря о конце света думал. Так и выходит, только наукообразия у тебя больше. А вообще, что в лоб, что по лбу. Представляешь, что было бы, решись я застрелиться сдуру?.. А теперь, значит, обратно? Я не против, только как? Ты это понял?

— А мне понимать не нужно… Компьютеры все рассчитали… Знаешь такую игрушку — шарик на упругой нити? Так вот, ты как раз такой шарик. Долетел до нас, нить натянулась, а сам ты застрял в крайней точке. Тебя нужно слегка подтолкнуть, и ты тут же улетишь обратно…

— А они не уточняют, насколько это вероятно?

— Процентов около семидесяти пяти. Техника пространственно-временных переходов у нас отработана. Только в прошлое не умели попадать, законы природы не велят.

— А теперь что же, научились? Машину времени с моей помощью изобрели? Глядишь, и в учебники попаду… — не то шутя, не то всерьез сказал Лобанов. — Только меня тревожат эти самые двадцать пять. Их же по-разному можно рассматривать. Одно дело — если ничего не выйдет и я здесь останусь, совсем другое, если затеряюсь в безднах. Согласен?

Игорь был согласен, но ответа не знал. Компьютер, кажется, тоже.

— Понятно. Хотя и не дюже приятно. Ладно. Допустим, вернусь я нормально. А дальше? Что со мной будет там? То же самое начнется, или как?

— Скорее всего после такого макровоздействия причинно-следственные связи сместятся, и ты станешь, как все… — не совсем уверенно ответил Ростокин.

— Эх, специалисты… Даже такой ерунды просчитать не можете, — Лобанов теперь уже откровенно иронизировал. — А еще говорите — прогресс… Ладно. Когда ни помирать, все равно день терять… Поехали, что ли?

— Сейчас. Ты сядешь в это кресло, компьютер подберет импульс психополя, совместит канал — и все. Только вот этот датчик пристегнем…

Лобанов успел еще раз, как-то бесшабашно-весело улыбнуться, вскинул к плечу сжатую в кулак правую руку — и исчез. Кресло опустело, на пол упали сорванные контакты, а на экране появилась надпись: «Переход осуществлен успешно, компенсация полная. Побочных эффектов не отмечено».

Игорь, чувствуя себя обессиленным настолько, будто он сам только что невероятным усилием воли перебросил Лобанова через пространство и время, опустился в соседнее кресло. Хорошо, что все зафиксировано в памяти автоматов, подумал он. На слово ему бы никто не поверил. Еще неизвестно, чем все это для него кончится. Сочтут, что превысил полномочия, нарушил какие-нибудь неведомые инструкции с двумя, тремя и более нулями. И применят меры воспитательного характера, вплоть до исключительных. Впрочем, за что? Он лишь выполнял указания компьютеров, вот пусть и отвечают, это их проблема.

Насколько же ему, Игорю, проще, чем Лобанову, подумал он с облегчением. Тот сейчас снова у себя, на своей беспокойной и неустроенной Земле, и вот ему не на кого переложить свои проблемы и заботы. Все нужно решать самому и самому за все отвечать полной мерой. Пусть даже только перед самим собой. И не только за дела, а, оказывается, и за мысли тоже…

Если верить, что именно от тебя зависят судьбы мира…

Игорь Пидоренко

Мухобой

Такой профессии — начальник — вообще нет. А Николай Антонович работал. Человека назначают руководить, если он это умеет. Если не умеет, то тоже назначают, но, чаще всего, разобравшись, что не того поставили, снимают. В Николае Антоновиче еще не разобрались. Вот он и работал начальником, впрочем, совсем маленьким. В конторе «Вторцветмета» были под его командованием три девицы послешкольного возраста, из тех, что в институты то ли не попали, то ли не стремились вовсе и пересиживали в мелких организациях несколько переходно-установочных лет.

Но и с таким маленьким коллективом Николай Антонович управиться не мог. Им бы самим кто руководил, как это и было всю его жизнь. Куда проще, а главное — спокойнее. Распорядились, а ты пошел и выполнил. На душе покой, нервы в порядке и не надо думать, как подчиненные отнесутся к твоим приказам. Николай Антонович в армии служил и даже до ефрейтора дослужиться не мог. О чем, однако, не жалел. В душе был недоволен и такой «ефрейторской» должностью, какую получил во «Вторцветмете». Хлопотно. Жена его, было, обрадовалась выдвижению, какие-то планы стала строить, но потом вспомнила всю совместную жизнь и, поняв, что назначение это — дело случайное, и не только дальнейшего роста не предвидится, но и с этой должности супруга скоро попрут, махнула рукой. Ибо был Николай Антонович в семейной жизни тих и законопослушен. Первые годы после свадьбы жена, памятуя поговорку о тихом омуте, все его подозревала в чем-то этаком. Но с течением времени успокоилась и эксплуатировала в меру сил и возможностей. Николай Антонович с супругой были людьми незлобивыми, детей не было, вот и жили потихоньку, угождая и не докучая друг другу.

Чего нельзя было сказать о девицах в конторе. Мужчину они в Николае Антоновиче не видели, начальника тоже. Поэтому попросту его игнорировали. Не как пенек или табуретку, но как личность, не заслуживающую внимания. Сидит некто в своем кабинетике — и пускай сидит. Говорит что-то — пусть говорит. В работе своей несложной они давно уже разобрались, а потому служебные указания начальника были им до лампочки. Не особенно наглели, но о строгой дисциплине в конторе и речи быть не могло. На первых порах Николай Антонович пытался делать робкие замечания за опоздания и отлучки в рабочее время, да, натолкнувшись на равнодушное молчание, почел за лучшее утихнуть и не приставать.

Было такое впечатление, что катится все само собой, без какого-либо его вмешательства. Начальник в представлении Николая Антоновича должен был громыхать, разносить, карать и миловать. Но он-то этого не умел. Потому сидел ежедневно за столом и делал свою часть бумажной работы. И терпеливо ждал, когда снимут.

Иногда Николай Антонович думал о своей жизни, прямой и спокойной. Ни всплесков, ни взрывов. Ему и не хотелось их.

«Жизнь, — рассуждал он, — должна быть удобной и легкой. По крайней мере, к этому нужно стремиться. Зачем суетиться, дергаться, искать? Что заслужил, то и получишь».

Однако грыз его червячок сомнений. А то ли он заслуживает, к тому ли предназначен? Может быть, не представился просто случай раскрыть внутреннее свое, не дала судьба повода к этому? И Николай Антонович прислушивался к себе — что же там, внутри, скрыто чрезвычайного? И скрыто ли? А самому поискать этого СЛУЧАЯ ему и в голову не приходило.

И еще мухи донимали Николая Антоновича. Огромные, нахальные, громко жужжащие мухи врывались в комнату через любую подвернувшуюся щелочку, и начиналось форменное представление. Вот уж на отсутствие любви со стороны мух он не мог пожаловаться. Казалось, жить без него не могли. Вились вокруг головы, садились на нос, ползали по столу, по бумагам, с прямо-таки реактивным визгом проносились мимо ушей. Через полчаса такого издевательства Николай Антонович начинал стервенеть. Дергался, махал руками, вскакивал, яростным шепотом ругался. Не помогало. Дихлофосом он травиться не хотел и объявлял открытую войну мушиной армии: скручивал трубкой газету и начинал избиение. Он лупил мух, где только мог достать: на столе, стенах, окне. Но мухи тоже не дуры, прогресс умственный и у них наблюдается. Быстро соображали, что самое спокойное место на потолке, по причине высоты и недосягаемости. Уцелевшие собирались группками вокруг плафона, пережидали приступ ярости у Николаи Антоновича. Едва тот откладывал газету и садился за стол, все начиналось сначала. Спасения от них не было.

А тут еще подслушал он случайно, как одна из девиц по телефону сказала кому-то: «Наш мухобой». Это Николая Антоновича просто доконало, поскольку сомнений, в чей адрес было сказано, у него не возникло. И как они прознали? Он ведь всегда, перед тем, как мух бить, дверь на ключ запирал…

Вот так обстояли дела, но однажды к Николаю Антоновичу зашел посетитель. Дело у него было пустяковое, решили его быстро, но даже за это короткое время посетитель заметил, как истово хозяин кабинета отмахивается от мух. Приметил и газетную трубку на краю стола.

— Беда просто с этими мухами, — сказал сочувственно. — Ничем их не возьмешь. Раньше хоть «липучки» продавали.

Сразу понятно — родственная душа! Николай Антонович был в таком угнетенном состоянии духа, что тут же отозвался на замечание посетителя. И излил все, что наболело. И про мух, и про девиц своих («мухобоя» тоже упомянул).

И ведь не ошибся! Посетитель внимательно выслушал, а потом сообщил:

— Знаете, есть одно средство. И эффективнейшее! Так мух убирает — никаких «липучек» не надо!

Николай Антонович загорелся. А тот, долго не ломаясь, пообещал завтра же это средство занести, только предупредил, что оно необычное и потребует от применяющего определенного личного мужества. Но Николай Антонович впал в такое эйфорическое состояние, что на последние слова посетителя внимания не обратил. И зря.

На следующее утро, придя и контору, он узнал, что вчерашний посетитель уже был и оставил коробку с запиской. В записке он извинялся за то, что срочно вынужден уехать, и просил не удивляться, не пугаться, а пользоваться средством безо всяких сомнений.

Однако пришлось Николаю Антоновичу и удивиться, и испугаться, и посомневаться.

Когда он, предварительно заперев дверь кабинета, распечатал коробку, то поначалу решил, что посетитель что-то напутал. Ибо был в коробке миниатюрный ангар, в котором находился еще более миниатюрный самолет. К коробке прилагалась краткая инструкция, а в ней вполне серьезно предлагалось использовать самолет для уничтожения мух. Нужно было установить ангар на ровной поверхности, лучше всего на столе, подключить шнур к розетке и нажать кнопку, расположенную на стенке ангара.

Что Николай Антонович, ничтоже сумняшеся, и проделал. Когда же пришел в себя, настал черед испугу, оказалось, что то ли ангар вместе с самолетом и со всем кабинетом вырос, то ли сам Николай Антонович уменьшился. Стоял он теперь у будто бы нормальных размеров самолета, а впереди, за воротами ангара, простиралось бесконечное пространство крышки стола и на горизонте, словно гора, высилась стопка гигантских книг. Он, конечно, испугался, но по прошествии какого-то времени немного успокоился, и испуг загасила злость на посетителя, втянувшего его в такую дурацкую историю.

Он осмотрел самолет. Самолет был самым настоящим. Небольшой, одномоторный, он напоминал спортивный, предназначенный для высшего пилотажа, если бы не стволы двух пушек, торчавшие в передней части фюзеляжа. В кабине, на пилотском сиденье, лежала небольшая брошюра по управлению самолетом. Николай Антонович ее бегло просмотрел и обратил внимание на то, что несколько раз особо упоминается надежность машины. Выходило так, что летчику ничего не грозило, никаких аварий, остановок двигателя, пожаров, невыпуска шасси быть просто не могло. Сиди себе, да двигай ручкой. Николай Антонович хмыкнул с сомнением и сунул брошюру в карман.

После самолета он обследовал ангар. Был тут склад горючего, несколько серебристых цистерн. Отдельно, штабелями, сложены были снарядные ящики. Мастерская тоже имелась. Рядом с ней помещалась комната отдыха с диваном, столом и стульями. Все условия — летай на здоровье!

Но Николай Антонович на эту провокацию не поддался. Он продолжал поиски и в конце концов на углу ангара обнаружил то, что надо: щиток с единственной кнопкой красного цвета. Надпись под ней гласила: «Возврат». Николай Антонович обрадованно нажал ее и через мгновение очутился в своем, принявшем нормальные размеры кабинете, а на столе перед ним стоял ангар, который был чуть поменьше коробки из-под обуви.

Какое-то время Николай Антонович сидел в относительном отупении. Но зазвонил телефон, начались ежедневные заботы, и, отключив ангар от сети, он отодвинул его к краю стола. Мухи наглели по-прежнему. Даже, показалось, еще больше. Так и слышалось в их жужжании: «Струсил, струсил, боишься!» Николай Антонович только отмахивался: «Отстаньте, подлые!» и продолжал заниматься своими делами. А мысли крутились в голове независимо от его воли: «Неужели действительно струсил?» И уговаривал себя, и убеждал: «Какой из тебя летчик? Ты посмотри — брюхо из штанов вываливается! Давление повышенное, ревматизм о себе знать дает, печень побаливает. Куда тебе летать? Ну был бы пацан семнадцатилетний — другое дело. А у тебя ведь по утрам звон в ушах стоит! Сиди и не рыпайся!»

Но разве кто из нас когда своего внутреннего голоса слушается? И мухи проклятые поедом ели, пешком уже по столу разгуливали.

Кончились душевные борения Николая Антоновича тем, что в обеденный перерыв, когда девчонки упрыгали в город, он опять закрыл дверь кабинета на ключ и принялся изучать инструкцию по управлению самолетом.

Была она составлена просто и доходчиво. Конечно, о том, чтобы сидеть и ручкой шевелить и речи не могло быть. Но относительная простота существовала. Как она была достигнута — о том в инструкции умалчивалось. А у Николая Антоновича руки зачесались попробовать все же подняться в воздух.

Конца рабочего дня он ждал с таким нетерпением, как и его подчиненные. Только причина была другой, разумеется. Минут пятнадцать он не решался нажать кнопку миниатюризации. Потом все же собрался с духом. Твердо ступая, прошел к самолету, забрался в кабину, пристегнул ремни, сверившись с инструкцией, запустил двигатель. И взлетел!

Первый полет превратился в серию взлетов и посадок. Хотя и запело сладостно в душе, когда самолет оторвался от стола, Николай Антонович этой песне наступил на горло и занялся тренировками, учебой. Самолет предстояло освоить досконально. Взмокала спина, потели ладони, холодные ручейки сбегали по лбу и вискам, а он раз за разом поднимал машину, делал круг и плавно приземлялся. Почувствовав, что делает это хорошо, перешел к пилотажу в воздухе. Окончился учебный день только тогда, когда стрелка топливомера задрожала у нуля.

Николай Антонович подрулил к ангару, выключил двигатель, выбрался из кабины и тщательно заправил самолет с помощью ручной помпы. Только теперь он почувствовал, что устал до ватных ног и тумана перед глазами. Кое-как доковылял до кнопки возврата, нажал ее слабым пальцем и повалился в кресло. Лишь спустя какое-то время он заставил себя подняться, упаковать ангар с самолетом в коробку и упрятать в шкаф. Дома он пробормотал жене что-то невнятное насчет трудного дня, и, отказавшись от ужина, лег спать.

Наутро, придя на работу, Николай Антонович совершил первый боевой вылет. Правда, безуспешный. Не знал он еще повадок мух, а потому, расстреляв весь боезапас, злой, как черт, от своей неудачи, он сел, вернулся в нормальное обличье и занялся текущими делами. Обеденный перерыв был посвящен дозаправке самолета топливом и боеприпасами. Больше в этот день он не летал, отправился после работы в библиотеку, затребовал всю имеющуюся литературу о мухах и допоздна просидел над книгами. Узнал многое, полезное и ненужное, лишь о тактике мушиных полетов в книгах не было сказано ничего. Наверняка было где-нибудь и об этом, но Николай Антонович махнул рукой на поиски и решил сам понаблюдать за противником, а заодно потренироваться в пилотировании.

Среди мух появление маленькой жужжащей штучки особого оживления не вызвало. Поначалу просто уходили в сторону, едва Николай Антонович пытался поймать черное брюшко в перекрестье прицела, а потом обнаглели. Николай Антонович огня не открывал, присматривался, запоминал и на провокации не поддавался. Но когда жирная, с противным зеленым отливом туша пристроилась впереди самолета и, словно испытывая терпение летчика, ни за что не хотела сворачивать, пальцы его сами откинули предохранительный колпачок и нажали на гашетку.

Пушки самолета в этот раз были заряжены трассирующими снарядами, и, видимые даже при свете дня, светящиеся змеи четко скрестились на мохнатом пузе агрессорши. И только клочья полетели. Муха задергалась, рухнула вниз, а Николай Антонович резко взял ручку на себя, взмыл к самому потолку и запел победно, описывая круг по всей комнате.

В этот вылет он сбил еще двух. Больше не позволило время, поскольку то и дело звонил телефон, один за другим шли посетители, надо было начинать готовить полугодовой отчет. Короче, земных дел хватало.

И все же, едва улучив свободную минуту, Николай Антонович нажимал кнопку, прыгал в самолет и взмывал в воздух.

В стане противника началась паника. Мухи, ранее отсиживавшиеся на потолке, слишком поздно поняли, что и там для них теперь спасения нет. Набрав скорость, Николай Антонович переворачивал самолет и шел у самого потолка, расстреливая затаившихся врагов почти в упор, как самолеты на аэродроме. Мухам очень бы помогла зенитная артиллерия, но зениток у них не было. Началась паника. Теперь, даже когда Николай Антонович сидел в кресле, а не в кабине самолета, мухи не рисковали приближаться к нему, а тихо прятались где-нибудь на шкафу и передвигаться предпочитали ползком, чтобы не привлекать к себе внимания.

Дела в конторе шли тоже хорошо. Работалось после полетов как-то особенно вкусно: Николай Антонович уже не уставал слетав, был энергичен и деловит. Он и не заметил, что отношение к нему «вертихвосток» резко изменилось. Утром они здоровались, а не кивали пренебрежительно, как раньше, робко постучав в дверь, спрашивали совета по служебным делам и угощали чаем и домашними пирожками.

Николай Антонович в зеркало не любил смотреться, а тем более не мог наблюдать себя со стороны и потому не знал, что и сам он изменился. Не было теперь рыхлого пузана с глубокими залысинами и мешками под глазами. А был подтянутый крепкий мужчина, выглядевший моложе своих лет, с упругой, решительной походкой и острым взглядом серо-стальных глаз на немного обветренном и в меру загоревшем лице. Как было не зауважать такого? Наконец, придя однажды на работу, он обнаружил на своем столе легкомысленную вазочку с цветами, которую тут же переставил на пол в углу, чтобы не мешала полетам. А дверь с тех пор на ночь стал закрывать на ключ. Во избежание.

Не до того было Николаю Антоновичу. Ибо появился у него настоящий враг, жестокий и смертельно опасный. Правда, и союзник появился. Союзником был паук, сети которого он обнаружил в щели между шкафом и стеной. Иногда, чтобы не тратить снаряды, ловкими маневрами он загонял обезумевшую муху в паутину и, покачав крыльями, что означало «Приятного аппетита!», отправлялся дальше.

А врагами стали осы. И когда они ухитрились слепить гнездо? Увлеченный своей войной с мухами, Николай Антонович как-то пропустил этот период. И чуть было не поплатился жизнью.

Оса напала первой. Лишь в последний момент ему удалось вильнуть в сторону, когда полосатая, тигровой окраски громадина неожиданно свалилась сверху. Бросив самолет в мертвую петлю, он увидел противника. Оса вновь шла в атаку. Отступать было не в его правилах, и Николай Антонович принял бой.

Только маневрами на предельной скорости ему удавалось избежать молниеносных выпадов смертельного жала. Своими непрерывными атаками оса не позволяла выйти на линию огня, пушки были почти бесполезны. И все же при малейшей возможности он прижимал гашетку. Наконец ему удалось оторваться от повисшего на хвосте чудовища, развернуть самолет и выйти в лобовую атаку. Но в тот момент, когда быстро надвигающаяся черно-желтая громадина прочно накрылась прицелом и он открыл огонь, пушки, последний раз коротко татакнув, умолкли. То ли их заклинило, то ли в пылу боя он не заметил, как кончились снаряды.

Была еще доля секунды, когда можно уйти вниз. Но это значило — неминуемо подставить себя под удар страшной ядовитой шпаги. И тогда, зажмурившись и крепче ухватив ручку, Николай Антонович решился на последнее средство. Он пошел на таран. Сокрушительный удар потряс самолет, раздался скрежет разрываемого металла. Ручку вырвало из рук, и самолет, потеряв управление, стал падать.

Лишь у самой поверхности стола Николай Антонович пришел в себя. Самолет плохо слушался руля, в разодранной плоскости торчал обломок осиного жала, но победный круг все же сделать удалось. Далеко внизу корчился искалеченный враг, и вид его наполнил душу Николая Антоновича ни с чем не сравнимой радостью победы. Кое-как сев, он закатил самолет в ангар. Сил уже ни на что больше не было. Он запер кабинет, сказался девочкам больным и ушел домой.

Полторы недели он потратил на ремонт самолета. Пришлось основательно повозиться, прежде чем машина была готова вновь подняться в воздух. Про себя же Николай Антонович решил, что таран слишком дорогое средство борьбы с осами. А на стене ангара, где он отмечал сбитых мух, появился силуэт первого уничтоженного «летающего тигра».

Самолет после ремонта выглядел как новый. На фюзеляже Николай Антонович, вспомнив подслушанный разговор, вывел, усмехаясь, красивыми буквами «Мухобой». Мухи затаились, ожидая исхода схватки двух сильных, стоящих друг друга противников.

Требовалось радикальное средство борьбы с осами. Гнездо их, став обычным человеком, он обнаружил без особого труда. Но мысль уничтожить его теперь же, просто прихлопнув чем-нибудь тяжелым, отмел с негодованием. Недостойно это настоящего бойца, воздушного аса. Появился у него один план, но насколько он удачен, предстояло выяснить только в процессе его реализации. Путем длительного наблюдения Николай Антонович выяснил, что в гнезде, кроме сбитой, обитало еще четыре осы, все особи взрослые, крупные, обладающие отменной реакцией. Охотиться нужно было за каждой в отдельности, так, чтобы не видели остальные. Кто их знает, этих зверюг, — кинутся, разъярившись, вдвоем-втроем, вот тут и поминай как звали начальника конторы «Вторцветмета». Конечно, литературу о противнике он самым тщательным образом проштудировал, знал сильные и слабые стороны «летающих тигров». Но уже на примере мух убедился, что в его случае все может быть по-другому, чем в книгах, и сражаться приходится с существами, обладающими некими зачатками разума, хотя и примитивного. Так что особо рисковать не стоило.

В субботу рано утром, сообщив жене, что уезжает в командировку до понедельника, он пришел в контору, открыл свой кабинет и, понаблюдав некоторое время за осиным гнездом и признаков жизни не обнаружив, взялся за претворение своего плана в жизнь.

Нужно было организовать засаду. Потревожив союзника-паука, но вежливо передним извинившись, он передвинул шкаф поближе к базе противника — гнезду. Однако так, чтобы осталось достаточное пространство. Затем, сделав несколько коротких рейсов «стол — шкаф — стол», перевез некое количество боеприпасов и захваченную из дома сумку с провизией — для подкрепления сил во время длительной двухсуточной осады. И наконец, посадив самолет на шкаф, аккуратно подрулил к заранее выбранной линии огня. Отсюда гнездо и особенно подступы к нему были как на ладони. План Николая Антоновича заключался в том, чтобы сбивать ос на подлете к гнезду или на вылете из него, когда они ничего не подозревают. Тут были определенные трудности. Если в воздухе пушками можно было управлять, маневрируя самолетом, то здесь, на шкафу, самолет стоял неподвижно и пушки стреляли только в одну точку.

Для начала следовало дождаться возвращения ос и выяснить, с одной ли стороны они подлетают к базе или каждый раз произвольно меняют направление. Поэтому Николай Антонович достал из сумки бутерброд, поудобнее уселся в кабине и принялся наблюдать.

Спустя несколько часов он уже знал, что осы подходят к гнезду и уходят от него всегда по одному и тому же маршруту. Это упрощало дело. Однако всего раз они вылетели поодиночке, с небольшими интервалами. Нужно было терпеливо выжидать.

Налегая на хвост самолета, он установил машину так, что теперь точка, в которой сходились трассы снарядов, находилась на небольшом расстоянии от гнезда, но точно на линии подлета к нему ос. Осмотревшись и не увидя поблизости этих полосатых чудовищ, Николай Антонович для проверки дал несколько пристрелочных залпов и убедился, что положение самолета выбрал правильно.

Первую осу Николай Антонович сбил под вечер. Три осы уже вернулись на базу, одна запаздывала. Он понимал, что есть реальный шанс использовать это опоздание. И не ошибся. Оса летела медленно, устало. До гнезда оставалось совсем немного, там можно будет отдохнуть… А в это время Николай Антонович, сощурившись, плавно отвел колпачок и, прикинув достаточное для упреждения время, нажал на гашетку. Длинная очередь сотрясла самолет.

Снаряды попали как раз туда, где тело осы сужалось в талию, и разорвали осу пополам. Задняя часть сразу рухнула вниз, а передняя, беспорядочно махая крыльями, еще делала попытки лететь, дотянуться до гнезда. Но это ей не удалось, и, кружась, она тоже упала.

Потревоженные выстрелами осы показались из своих убежищ. Они взволнованно ползали, иногда взлетая в поисках подруги. Николай Антонович, все еще держа палец на гашетке, сидел тихо. Наконец осы успокоились, вернулись в гнездо. Тогда и он выбрался из кабины, постелил под крылом самолета плед и спокойно уснул.

Утром удалось уничтожить еще одну. Раннюю пташку, так сказать. Подруги замешкались в гнезде, а она выползла на свет божий, взмахнула крыльями, направляясь к окну, и… напоролась на снаряды. С развороченным брюхом, кувыркаясь, она все-таки смогла дотянуть до подоконника, да там и упала, корчась и пронзая воздух жалом.

Осталось сбить двух последних, но это и было самым трудным и опасным. Поодиночке они уже не летали, и Николай Антонович напрасно прождал весь день, а к концу его решился и открыл огонь сразу по паре. Они подходили к гнезду одна за другой, и если бы шли на хорошей скорости, то вторая оса, не успев затормозить, влетела бы под снаряды вслед за первой. Однако она успела.

И когда, грозно развернув крылья, эта жужжащая громада двинулась к шкафу, Николай Антонович понял, что засада его раскрыта и спасение теперь только в ангаре. Лихорадочно запустив двигатель, он рванул самолет с края шкафа, уже в падении набирая обороты и разворачиваясь в сторону стола. Не было времени для маневров, и, с ходу брякнувшись на поверхность стола, едва не подломив стойки шасси, он зарулил в ангар, прижал тормоз и, откинув фонарь кабины, бросился к спасительной кнопке возврата.

Оса, словно не почувствовав разницы между маленьким Николаем Антоновичем и большим, зашла на него в атаку. Но разница-то была! И Николай Антонович просто взял линейку и сшиб осу в воздухе. А затем наступил на осу и раздавил…

В понедельник утром, придя на работу в контору, девушки заглянули в кабинет начальника. Тот спал, сидя в кресле и уронив голову на стол. Перед ним лежали остатки бутербродов, термос с чаем и стакан. Среди хлебных крошек затерялись четыре растерзанных осиных трупика. Несмотря на распахнутое настежь окно в комнате не было ни одной мухи.

Николай Антонович работает все там же. Пока. Не так давно вызывало его начальство, угощало чаем и недвусмысленно сказало, чтобы готовил он свои дела к сдаче, а сам перебирался на место повыше, с соответствующим окладом и ясными перспективами на дальнейшее продвижение. Сообщение это Николай Антонович воспринял спокойно, даже несколько равнодушно. Подумал только, что затянули с повышением, могли бы и раньше предложить.

Девицы в его конторе остепенились. Одна даже замуж вышла. На начальника своего смотрят с обожанием, слушаются беспрекословно.

Зима прошла спокойно. Но едва наступила весна, как у Николая Антоновича зачесались ладони. И однажды, захватив коробку с ангаром, он сообщил девушкам, что отправляется в управление, а сам добрался до окраины города, нашел небольшое учреждение, из окон которого не торчали коробки кондиционеров, вошел туда и спросил:

— Мухи не мешают? Вывести не надо?

Две недели зимних четвергов

Что-то происходит со временем. Нехорошее такое, несправедливое. Ну, не совсем со временем, а конкретно — с днями недели. Ведь глупость получается: только-только рабочее настроение, желание работать, оперативность, инициатива, а тут бабах! — суббота. А в понедельник опять еле-еле раскачивается все. Раскачивается понедельник, раскачивается вторник, в среду пошло дело. Дальше — лучше, четверг. Полная отдача, до самоотверженности. Хуже в пятницу, настроение во второй половине дня превосходное, дела начинают из рук валиться, к пяти часам совсем плохо. И повторяется карусель.

Так что лучшим днем можно считать четверг. Плюс вторая половина среды и первая — пятницы. Два полновесных рабочих дня. Маловато для недели.

Конечно, тут многое еще зависит и от времени года. Летом даже в четверг дело с трудом движется. То же самое весной. А вот поздней осенью — да… Но самый идеальный вариант — зима. Декабрь, январь. На улице холод собачий, бежать никуда не надо, не хочется просто. И тут полный простор для работы, все условия. Хорошее дело — зимние четверги.

Мысли такие появлялись у Николая Свиридовича довольно регулярно, поскольку командовал он конторой, в которой было семеро сотрудников, в большинстве своем молодых и женского пола. По причине всеобщей молодости по имени-отчеству называли только троих: самого Николая Свиридовича, его зама Геннадия Петровича и солидную женщину, ветерана конторы Веру Анатольевну. Все же остальные были просто Таней, Галей, Алей, Сережей и Светой. Ну, а молодые, они не совсем, конечно, безответственные, но элементы вольности присутствуют. Им тяжелее входить в рабочую форму после выходных. Пожилому особенно-то и раскачиваться не надо, за много лет привык он, придя на работу в понедельник, тут же браться как следует.

Тут надо заметить, что не вся молодежь легковесная. Геннадия Петровича пожилым никак нельзя было назвать, ему еще и тридцати нет. Но серьезен! Так серьезен был Геннадий Петрович, что и Николай Свиридович изредка удивлялся: это надо же, какая, однако, молодежь случается! И строгость во взгляде, и спешки никакой, и легкомыслия в помине нет. Пунктуален, аккуратен, гладко выбрит. Никаких джинсов — костюм.

И молодые чувствовали особость зама. Если к Николаю Свиридовичу относились как к неизбежному начальственному злу, в Вере Анатольевне видели женщину строгую, но справедливую, то на Геннадия Петровича смотрели с опаской и в его присутствии замолкали и расходились по рабочим местам. Тот же будто и не замечал особого к себе отношения, считал, наверное, что так и нужно. И молодость его была совсем незаметной.

С выполнением плана почти всегда все было в порядке. А когда было не в порядке, Николая Свиридовича и обуревали мысли о несправедливости распределения дней недели и мысли о том, как бы это выкрутиться с планом и, не получив нагоняя от руководства, дать нагоняй подчиненным.

Вот во время такого прорыва зашел к Николаю Свиридовичу один его старый знакомый. Был знакомый человеком разнообразных увлечений: писал одно время музыку, которую услышать можно было только с помощью специальных очков, занимался лозоходством — воду подземную искал посредством стандартной пятикопеечной монеты (она у него на ребро становилась над тем местом, где водопроводную трубу прорвало), сконструировал микросамолет для охоты на мух.

Несмотря на занятость и неудачи, Николай Свиридович знакомца чаем угостил и поведал свои размышления. Просто поделиться захотелось с умным человеком.

Однако знакомый заинтересовался, стал рассеян, невпопад ответил, что, да, мол, нельзя так работать, отдыхать-то когда? И, наскоро попрощавшись, ушел, Николай Свиридович удивленно пожал плечами и принялся вновь за безнадежные попытки выправить положение с планом.

Появился знакомый вновь месяца через два, когда на горизонте опять замаячила угроза невыполнения квартального плана. Время было весеннее, почти летнее и жара стояла подходящая, как раз для того, чтобы работалось с прохладцей, зевалось в окно и даже дремалось по причине вечерних прогулок и недосыпания. Чем почти весь коллектив (за исключением старших товарищей и к ним примкнувших) благополучно и занимался. Конечно, в этой ситуации Николай Свиридович мог в сердцах стукнуть кулаком по столу, поорать, сердясь, и народ взялся бы за дело. Но надолго ли хватило бы такого заряда? Не все же время орать? И Николай Свиридович, сам понемногу поддаваясь расслабляющему действию жары, меланхолически прикидывал, как велико будет недовольство руководства и в какие санкции оно выльется.

Тут и явился знакомый, который принес с собой средних размеров коробку. В коробке был прибор, напоминающий терминал компьютера, с экраном и клавиатурой.

Выяснилось, что знакомый понял заботы Николая Свиридовича о планах и их выполнении. Но понял на свой лад. Зачем, решил он, применять пятидневный рабочий цикл, когда можно и двухдневным обойтись? Два дня работаешь — два дня отдыхаешь. Человеку совсем не обязательно какое-то время разгоняться для плодотворной деятельности, говорил он. Зная, что через два дня наступит заслуженный отдых, он будет трудиться еще упорнее, чем если бы отдых ожидал его через пять дней.

Сомнительные выводы. Так Николай Свиридович и решил, слушая знакомого. Так прямо он ему и сказал. Если то и дело отдыхать, то не только план не выполнишь, а и на кусок хлеба не заработаешь! Почему бы в таком случае не отдыхать пять дней в неделю, а два работать? Или вообще не работать ни одного дня, а только отдыхать? Результат тот же будет!

Но знакомый Николая Свиридовича прервал этот всплеск отрицательных эмоций и попросил выслушать его до конца. Суть предложения состояла не просто в частых выходных, а в выходных вневременных. Внешне все оставалось по-прежнему, сотрудники приходили на работу ежедневно. Но через каждые два дня они получали возможность отойти в некий временной закоулок и, отдохнув в закоулке те же два дня, вновь вернуться на работу как ни в чем не бывало.

Вот, к примеру, выходит Николай Свиридович в понедельник на работу и работает до конца вторника как обычно. Затем включается установка и возвращает его к началу понедельника и дает возможность провести эти два дня — до среды — уже не работая. Среда и четверг проходят в успешном труде, потом «Клац!» — отдыхай эти же дни. Ну, а в пятницу возвращать нечего, за ней все равно суббота и воскресенье идут.

Курорт, а не рабочая неделя. Нечего и говорить, что шло это новшество абсолютно вразрез с раздумьями Николая Свиридовича о том, как распределяется нагрузка на дни недели. Тут только к среде дело начинает идти как следует, а что будет, если каждые два дня народ отдыхать станет?

И он, было, уже совсем собрался заикнуться знакомому об этом, но в последний момент кое-что сообразил, и язык от ошеломления прикусил в буквальном смысле слова. Это какие же светлые перспективы открылись, какой выход великолепный нашелся из создавшегося положения! Да что там один план! Два, три плана можно запросто смастерить! Только бы не проболтаться, только бы этот знакомый ничего не понял и остался в уверенности, что все так и будет, как он задумал.

Не иначе, как в роду Николая Свиридовича и актеры была и разведчики. Таким он заинтересованным прикинулся, таким восторженным! И кофе крепкий заварил, хотя сам его не любил, чай предпочитал. И даже — запрещено ведь строжайше, но чего не сделаешь ради такого распрекрасного аппарата — по рюмке коньяка себе и гостю из тайного запаса налил. А сам все выспрашивал: как же аппарат работает, как управлять им, как устроить, чтобы у каждого в конторе шесть выходных дней на неделе получалось.

Гость размяк от ласкового обхождения, был многословен и объяснял, и показывал. В принципе действия Николай Свиридович мало что понял — образование не то. А вот управлять научился, несложное дело. Для начала они с гостем под разными предлогами зазвали в кабинет к Николаю Свиридовичу всех по очереди сотрудников и ввели в память машины снимки их биополей. Происходило это незаметно для сотрудников. Набирались на экране фамилия, имя и отчество: Макарин Сергей Николаевич. Потом Николай Свиридович звал по селектору: «Сережа, зайди на минуточку!» Тот являлся. Николай Свиридович ему: «Ты помнишь, что отчет к среде нужен?» Сергей, недоумевая — из-за такой малости вызвали, — «Помню, не беспокойтесь!». А в это время гость клавишу записи нажимает и — готово, биополе Сергея записано. Зовут следующего.

О том, что проводится эксперимент, Николай Свиридович своего гостя уговорил не сообщать. Тот его заверил, что все совершенно безвредно для здоровья. А раз безвредно — чего зря народ беспокоить? Если все хорошо войдет, то можно будет и официально сообщить. От такого количества выходных вряд ли кто откажется.

Вместе с гостем и составили программу для аппарата. Договорились, что эксперимент поначалу месяц продлится. Николай Свиридович лично такси вызвал, гостя с почетом усадил и вслед рукой помахал.

А когда вернулся в кабинет, сел составлять совсем другую программу. Шесть выходных вам на неделе? А два дня всего хотите — среда и четверг? А после них опять — среда и четверг! А потом опять, и опять, и опять… Целый месяц одних сред и четвергов! И никаких суббот и воскресений! Хватит отдыхать, пора и поработать как следует, на полную катушку!

Идея, конечно, у Николая Свиридовича дикая появилась. Пожалуй, еще более дикая, чем у его знакомого о целой куче выходных. Тут мы вправе возмутиться и закончить наш рассказ по причине полной бесчеловечности истории, в нем происходящей. Эксперименты над людьми общественной моралью давно осуждены и караются законом. К тому же, от режима работы, который ввел Николай Свиридович, попахивает такой потогонной системой, какая ни одному самому распроклятому капиталисту в бредовых снах о мировом господстве и сверхприбылях не снилась.

Да, можно и оправдания поискать действиям Николая Свиридовича. Выполнение и перевыполнение плана, более полное использование рабочего времени, интенсификация, даже трудовое воспитание молодежи, если хотите.

Только кому это нужно, если за все заплачено трудом насильным, принудительным, трудом, что не приносит ни радости, ни удовлетворения? Да пропади она пропадом, такая работа!

И было бы впрямь достойно закончить на этом месте нашу историю и не дать осуществиться дьявольскому замыслу Николая Свиридовича, если бы в действительности все получилось совсем не так, как он задумывал. Поэтому нам все же стоит посмотреть, как развивались события.

Итак, знакомый принес свой аппарат в понедельник. День этот закончился как обычно, поскольку Николай Свиридович решил новый режим работы ввести со следующего утра — отдохните, ребята, еще немножко, завтра за работу приметесь! Да как следует, засучив рукава, ни перекуров чтоб, ни чаепитий, только с коротким перерывом на обед. В предвкушении этого Николай Свиридович потирал руки, подпрыгивал в кресле и даже один раз себя по голове погладил: молодец, придумал!

Утром, во вторник, тоже все шло по-старому. Люди работали, склонив головы над столами, и совсем не подозревали, какая беда нависла над этими самыми головами. Николай Свиридович благосклонно покивал в ответ на приветствия подчиненных и прошествовал в свой кабинет. Там он поплотнее уселся за столом и нажал клавишу включения аппарата. Аппарат негромко загудел, щелкнул и зажег зеленоватый свой экран. Итак, программа вступила в действие.

Николай Свиридович отодвинул пульт и придвинул к себе деловые бумаги. Работаем без дураков, ребята, пора!

Изредка он, затаивая дыхание, прислушивался к тому, что происходило в соседней комнате. Там позванивали телефоны, тарахтела пишущая машинка, поскрипывали стулья, покашливали люди. Звуки напряженного рабочего дня, все как надо. На перекидном календаре Николай Свиридович установил среду, шестнадцатое декабря, что должно было соответствовать программе. Потом, проверки ради, поинтересовался у своего зама:

— Геннадий Петрович! У нас сегодня среда, шестнадцатое?

— Что вы, Николай Свиридович! — ответил тот. — Четверг, семнадцатое!

Николай Свиридович крякнул от неожиданности. Надо же, напортачил все-таки в программе, вместо среды четверг ввел. Ну, да беда небольшая, может, так и лучше будет — одни четверги? И он вновь принялся за работу.

От окна немилосердно дуло. В кабинете сильно похолодало. Но все правильно, декабрь. Николай Свиридович ругнул себя за то, что не захватил из дома свитер, но выход нашел быстро — достал из шкафа и установил электрорефлектор. Вот теперь можно работать…

И он работал. Да так, что из кресла почти не поднимался. Ничего удивительного, он до работы всегда охоч был.

Так поработал, что к обеду все, что ему полагалось сделать, закончил. Отложил в сторону последний лист, посидел несколько минут, разминая затекшие пальцы. Встал и пошел к заму.

— Геннадий Петрович! Давайте, я у вас часть бумаг возьму. Что это, право, нагрузил вас, а сам сохну от безделья!

Зам тоже работал напряженно, но в кабинете его было потеплее. Видимо, раньше догадался включить обогрев. Зам немного посопротивлялся, но разве против воли начальства устоишь? И он отдал половину своих отчетностей. К вечеру Николай Свиридович и с этим справился и ушел домой удовлетворенный.

Назавтра опять был четверг. Николай Свиридович, одетый потеплее, чтобы не сидеть сложа руки, поочередно помог Але и Гале, а в перерыве навел порядок у себя и кабинете.

На следующий день, в четверг, очередь на помощь пришла Тане и Вере Анатольевне. В обед и задержавшись после работы, Николай Свиридович, прихвативший из дома необходимые инструменты, починил все дверные замки, выключатели и оконные шпингалеты.

Помощь Сереже и Свете заняла всего половину следующего дня, который пришелся на холодный декабрьский четверг. Оставшуюся половину и добрую часть вечера Николай Свиридович потратил на ремонт своего кабинета: побелил потолок, покрасил стены, перестелил линолеум, починил мебель. Конечно, кто же ремонт зимой делает, но раз выпала такая возможность, если свободное время появилось?..

На следующее утро, в четверг, Николай Свиридович пришел на работу раньше всех и вывесил на дверях объявление: «Выходной для всех! Произвожу ремонт помещений. Просьба не беспокоить!»

Его не беспокоили и весь этот день и следующий четверг. А работа у него кипела. Столько ведь предстояло совершить!

Объявление действовало, но как-то в четверг, когда он выкладывал паркет, сотрудники попытались войти. Он на них так рыкнул — нечего, мол, здесь шляться, работать мешаете, что те поспешно ретировались, в основной массе своей; молодежь и к ней примкнувшие отправились загорать на пляж. А Николай Свиридович, поплотнее натянув шапку-ушанку, чтобы уши не мерзли, вновь взялся за молоток.

Он теперь и домой не уходил. Так изредка, чтобы пополнить запасы чая и бутербродов. Тут жена на курорт уехала — чего дома делать? Он пару часиков прикорнет в углу на тулупе и опять за работу.

К исходу второй недели, что-то еще такое делая, Николай Свиридович почувствовал, что зверски устал. Инструменты валились из дрожащих рук, в голове стояли звон и туман, ноги подкашивались.

Все было неладно. За последнее время он ни разу не вспомнил о странном аппарате, исправно гудевшем в его кабинете. Ведь не так задумывалось, не то получилось. Должен был аппарат этот по-другому функционировать. И бросить бы сейчас работу, да не удается, гонит какая-то сила, принуждает.

Билось одно воспоминание в отупевшем мозгу, не давало покоя. Нетвердыми шагами, превозмогая себя, он прошел к столу, слабыми пальцами покопался в личных карточках сотрудников, достал карточку зама.

Так вот же оно! В графе «образование» у Геннадия Петровича стояло: факультет электроники, инженер-программист.

Все стало ясным Николаю Свиридовичу. Понял он, что, разговаривая со знакомцем об аппарате и программе для него, не выключил селектор и зам все слышал и, заинтересовавшись, пробрался в кабинет начальника. А узнав программу, стер ее и ввел свою, чтобы неповадно было Николаю Свиридовичу, чтобы сам почувствовал, на своей шкуре, каково это, когда работа и работа и ни просвета впереди, ни субботы, ни воскресенья.

Ах, подлец, ах, подонок, ах машина гадская!

Николай Свиридович из последних сил поднял аппарат и обрушил его на пол с треском, звоном и коротким замыканием!

Потом добрался до подоконника, распахнул окно, содрал с головы шапку и вдохнул теплый летний воздух.

Сел за стол, взял чистый лист бумаги и написал заявление об уходе. По собственному желанию. Потом расстелил тулуп на полу, лег и сразу заснул. И спал долго.

Александр Силецкий

Программа на успех

Уже и не помню, что тогда сказал. Наверное, какую-нибудь глупость. Я частенько брякал невпопад, когда вызывали к доске… Но то, что было после, запомнил очень хорошо.

Наш старый учитель, человек добрейший и немножко странный — таких еще называют «фанат»: фанат порядочности и фанат науки, так вот, учитель наш поднялся вдруг из-за своего обшарпанного, сплошь залитого чернилами стола и не спеша шагнул ко мне. И, помнится, сказал:

— Ну, будет. Надо делом заниматься. Хватит в дреме пребывать. Эх, ты, невежа!

И эдак легко, словно бы шутя, совсем легонько, то ли стукнул, то ли потрепал меня по затылку — кончиками пальцев, я почти и не почувствовал прикосновения… Но ведь на глазах у всего класса! Стыд, и только!.. Собрался я от обиды зареветь — но тут странная какая-то волна захлестнула мой убогонький умишко, даже не волна, скорее, нечто вроде молнии вспыхнуло в мозгу и отдалось по всему телу… Я не упал, не закричал, хоть и хотелось. И голова не закружилась. Это состояние владело мной ничтожно краткий миг, не память о случившемся, а само это — даже и не знаю, как назвать, — после чего как будто все (возник вдруг тайный уговор, да? — только не пойму, какой…) осталось неизменным. Я понуро и безропотно отправился к себе на место.

С тех пор миновало двадцать лет. Без преувеличения, моя жизнь летела по прямой, словно гоночный автомобиль в рекордный свой заезд. Казалось, помимо моей воли, что-то сверхмогучее несло меня — вперед, вперед, нигде подолгу не задерживаясь, не давая оглядеться и передохнуть. В классе стал первым — и по успеваемости, и по всяческим общественным нагрузкам. Институт закончил с блеском и благополучно поступил в аспирантуру. Кандидатскую сделал быстро и был удостоен лестных отзывов от самых уважаемых светил. Потом — защита докторской, все мыслимые премии — за разработки и открытия, без лишних проволочек — член-корреспондент, а вскорости — и академик. Было мне всего-то тридцать два… Я получил в свое распоряжение огромный Институт кибернетических проблем. Казалось бы, чего еще?

И вот однажды, в свой приемный день, сидел я в кабинете, ожидаючи законных визитеров. Впрочем, их случались единицы, так уж я постановил: по пустякам — есть завотделами, местком, в конце концов; а по проблемам крупным — слушайте, ведь я не бог и не всесилен, обращайтесь-ка в инстанции повыше. Я любил науку, но просителей и жалобщиков в ней — не выносил. Будем откровенны, я всего добился сам, и, полагаю, от того науке — только польза. Никогда не клянчил, не одалживался. Почему ж другим давать поблажки? Да и спокойней жить, когда не отвлекают… Лучше сознаешь свою неоценимость. В настоящем деле — это точная гарантия успеха.

Так вот, сидел я у себя и ждал… Любая роль таит подспудные издержки.

— К вам — посетитель. Говорит, по личному вопросу, — доложил мой новый секретарь, входя в кабинет. Всегда являлся сам. Точно надеялся на чем-то скверном подловить. Ну, сколько повторять: для внутренних докладов заведен давным-давно селектор!

— Вы? Опять?! — ответил я, прикидываясь занятым невероятно. — Почему — по личному? Я объяснял, по-моему…

— Я — тоже, — развел руками секретарь. — Но это, говорит, касается вас лично. Очень важно…

— Неужели? — весть такого рода меня, признаться, несколько насторожила. Нет, подкопов я не боюсь. Враги меня и пальцем тронуть не посмеют — я в своих делах незыблемо стою, авторитет научный — лучше не бывает: даром, что ли, Нобеля полгода как вручили!.. И при всем при том… Дурацкое предчувствие… Бывает: опасаешься, а чего именно — не знаешь. — Кто такой? — спросил я, делая усталое лицо.

— Ширяев. Николай Ильич. Не наш сотрудник. Посторонний, — отчеканил секретарь.

Совсем забавно. Посторонний — только этого и не хватало. Ширяев… Черт возьми, знакомая фамилия! Ширяев… Ведь встречался с ним, наверняка. А может, память вдруг дала осечку, спутал с кем-то? Ничего себе симптом!.. В мои-то тридцать два!..

— Ладно, пусть войдет.

И тогда в кабинете возник он.

Его узнал я моментально. И лишь угрюмо подосадовал в душе, что сразу не связал фамилию с тем образом, который продолжал жить в закоулках детских, полупризрачных воспоминаний. Ну как же! Николай Ильич Ширяев, старый мой учитель!.. Тот самый, что однажды на уроке дал мне подзатыльник. Это был его коронный жест — многих награждал такими дружескими тумаками… Странная манера вразумлять… Правда, не помню, чтобы кто-нибудь серьезно обижался… И никто не бегал жаловаться, так, смеялись меж собой — дескать, чудак, чего с него возьмешь… Но на уроках слушали, раскрывши рты. Умел заворожить класс.

И вот теперь он — здесь, стоит передо мной. Не изменился совершенно. Ведь, заметьте, двадцать лет прошло! Я даже и не знал — живой он или нет… С ума сойти, такая встреча! Но зачем?..

— Не ожидал, — сказал я, поднимаясь старику навстречу. — Какими судьбами! Вы превосходно сохранились! Право, очень, очень рад!

Набор дежурных фраз. Одних он мигом отрезвляет, что же до других… Пусть слушают, прок от этой болтовни — ничтожный. Только жаль потом потраченного времени… Парочка таких визитов даже самых тугодумов пронимает.

— Я тоже рад, — улыбнулся искренне Ширяев. — Рад, что у тебя, Сережа, до сих пор все было гладко и удачно.

Это «до сих пор» вдруг неприятно резануло слух. Хотя, казалось бы, что тут особенного? Не совсем красиво сформулирована мысль… Эх, бедные учителя! Когда ученики возносятся на самую вершину, вероятно, дьявольски заманчиво вот так, по-дружески, прийти и попросить чего-то эдакого, о чем прежде, может, и не помышлял… Дескать, ты уважь, родимый, помнишь, как однажды… Я ж тебя еще мальчонкой знал, шустрый был, хороший… А то как же! Ежели просить, то обязательно — хороший, у плохих не просят… И талантливый, на педсовете только о тебе и говорил, большое будущее предрекал — не обманулся, то-то славно!.. Ладно уж, поговори, припомни — я послушаю, да вот беда: мне скоро на коллегию, потом — в Президиум, а после…

— Будет, — произнес Ширяев, грустно глянув, точно и в самом деле прочитал в моей душе. — Не строй, пожалуйста, замученного делами человека. Слишком молод и удачлив… Был. И никуда тебе спешить не надо, я же понимаю: мой визит… А вот послушать, что скажу тебе, и вправду стоит. Ты садись. Я, в общем, ненадолго.

И такая в его голосе была решимость, сила — даже и не знаю, как назвать, — что я безропотно повиновался. Опять почувствовал себя учеником, не выучившим заданный урок и ждущим с замираньем сердца… Взбучки, нудных наставлений? Нет, не то… Непроходимого стыда — вот, кажется, удачное определение — как будто на глазах у всех внезапно сподличал, сам не желая, предал, допустил вдруг человеческую низость…

— Фразы, фразы… Я люблю конкретность! — Мне еще хотелось выглядеть уверенным, значительно-вальяжным, эдаким большим-большим… Кем?

— Видишь ли, Сережа, мы немножечко ошиблись. Программа на успех недурственна, отнюдь. Но где-то был прокол. Был скрытый сбой. Предвидеть все нюансы очень трудно. А здесь как раз все — на нюансах, на деталях. Их шлифует время, обстановка… Мы даем толчок в необходимом направлении, и только. Дальше — все само… Возможны, правда, коррективы, если получилось не совсем удачно… Ты пойми, Сережа.

И вновь — это удивительное, смутное воспоминание — прикосновение пальцев к голове, чуть пониже затылка, а вслед за тем — секундное блаженство, вспышка несусветной радости — до ужаса, до боли — и слово приговора: быть всегда хоть на полшага впереди других — вот что возникло из того далекого мгновенья. Всплыло — и пропало.

— Этого не может быть, — сказал я тихо. — Не должно быть! Ненаучно!

В эту минуту никаких других, разумных и весомых, доказательств «против» привести я был не в силах. Мозг, моя надежная машина, отказался вдруг повиноваться.

— Отчего, Сережа? — качнул головой Ширяев. — Ты опять сейчас говоришь, как невежа. Уж прости меня…

— Но остальные?! — не выдержал я. — Многие! Ведь вы их — тоже…

— Да. В тебе просыпается ревность? Выходит, что ты не один? Не ты один! Есть конкуренты? Так?

— Пусть так, — я все еще не понимал, к чему может привести наш разговор. Но мне ужасно не хотелось выпускать из рук его причудливую нить. Во всяком случае, казалось, что она — моя. — Чего они добились?

— Многого, Сережа. Может, это для тебя и странно прозвучит… Они сделались прекрасными специалистами. И стали при этом людьми. Или сделались просто людьми.

— А я — нет? — в свой вопрос мне хотелось вложить максимум сарказма. Не терплю, когда берутся попрекать несуществующими доблестями остальных. Тем паче, если эти доблести реальны… От них тянет похоронным славословием, ханжеством упавшего, чтобы деликатно пресмыкаться…

— К сожалению, мой мальчик. Да, специалист ты — первоклассный. Тут тебе воздали по заслугам. Но ты, как был, — невежа.

— В смысле?

— Человеком не стал, — Ширяев мимолетно, с сожалением улыбнулся и сцепил на коленях свои длинные пальцы — совсем, ну, совсем молодые, несмотря на возраст. Противоестественно, но — факт!

«Может, послать его куда подальше? — мелькнула спасительная мысль. — Или вызвать психиатра? Нет, послушаю еще немного. Первый раз со мною говорят в подобном тоне. Любопытно!»

— Это почему, позвольте вас спросить? Кто я тогда, по-вашему?

— Формально ты, Сережа, получил все то, о чем другие и мечтать не смеют, — говорил Ширяев тихо, словно обращался к самому себе. — Деньги, слава, положение, авторитет… И — молодость, здоровье… Те, кто тебя не знают, за глаза тебя боготворят. Да-да! В науке ты — светило.

— Разве этого мало? Многим вообще — и сотой доли не дано. Уж тут программа на успех, как вы ее назвали, реализовалась — лучше не придумать!

— Нет, Сережа, нет! — Ширяев глянул в упор. Ей-богу, что-то мне в его глазах почудилось такое, отчего мурашки заскакали по спине. Беспощадная, холодная жестокость… Хотя, неправда, секундой позже я понял, — это было сострадание, но столь глубокое, столь непривычное в наш суматошный век, что мне сделалось не по себе. Не жалость — жалостливый взгляд я знаю, он сусален и исполнен самолюбованья, — просто сострадание, теперь я понимаю, что это такое: его легко принять и за жестокость, коль не в состоянии избавиться от плена собственных ничтожных установок, по которым в жизни, что бы ни происходило, дважды-два — важней всего. Да и верней, чего там говорить…

— Но вы совсем запутали меня! Не сходятся концы с концами! — закричал я, вскакивая вновь из-за стола.

— Сядь, — показал рукой Ширяев. — И послушай. Помнишь, к тебе приходил Кузовкин? Ждал участия, совета… Где он теперь? Пожалуй, и не знаешь… Нет Кузовкина. Своим отказом ты его убил… А Фроликов? Он разве был тебе помехой? Но ты растоптал его, сам, впрочем, не заметив… Зайцева, прелестная девчушка… Как она тебя любила!.. Для нее и вправду ты был свет в оконце, смысл жизни. А в итоге? Бросил, отшвырнул — ненужная помеха, лишний винтик в строго выверенном механизме продвижения вперед. Ты знаешь, что с ней? А с детьми, с близняшками, которых ты не видел никогда? Они родились, они есть.

— Послушайте, откуда вам известно… Все детали…

— Я обязан помнить. Когда другие забывают… Не могу иначе… Ведь у каждого свое предназначенье…

— Но зачем, зачем вы вспоминаете все это?! — не на шутку разозлился я. — Что было — то прошло!

— Как объяснить тебе? — Ширяев помолчал, слегка покачивая головой. — Уж слишком много было. Да! И слишком многое прошло. Хотя должно было остаться… Вот в чем дело. Я могу продолжить перечень твоих людских «побед», могу назвать всех тех, кому ты причинил страдания и горе, даже свел в могилу… Стоит ли? Ведь ты по жизни шел, других совсем не замечая. Ну, а если замечал, то лишь тогда, когда кого-то надо было отодвинуть, чтобы не мешал… По-моему, тебе мешали все, кто не работал на тебя… Ты разве уважал кого-нибудь, ценил, любил? Минимум волнений, минимум забот. Нет никого, кому бы ты помог — хотя бы раз.

— Это мешало работе, — холодно заметил я. — Как, впрочем, вынужден признать, сейчас мешаете и вы.

— Вот видишь, — с укоризною сказал Ширяев, словно бы опять ему открылось все, что я старательно таил в своей душе. — Ты либо ничего не понял — это ты-то! — либо всячески пытаешься убраться в тень, чтоб не пекло. В тень самого себя. Печально! Мы довольно долго ждали, все надеялись — а вдруг?.. Увы! Ты выдающийся специалист. Но этого мало для полного успеха! Потому что в жизни ты — не человек. По человеческим параметрам ты — круглый нуль. Какой уж тут успех, Сережа!.. Это провал, фиаско… И менять тебя, перевоспитывать нелепо. Слишком поздно. Тебе неведомы добро и сострадание, и жертвенность, и чуткость. Ты ведь так и не познал большой и искренней любви! Где твои друзья, Сережа? Нет их. Только лизоблюды, мелкие душонки, ищущие, где б урвать легко кусочек пожирней, — они с тобой, пока тебе сопутствует успех… А ты и этого не видишь. Что же остается? Дело?

— Слава богу! — усмехнулся я. — Дела мои останутся, уверен! И кого сейчас волнует, кем был тот или иной творец?! Да будь он трижды негодяй — плоды его трудов, вот что в итоге ценно, вот что важно для прогресса!

— Хочешь с этой стороны взглянуть на свое дело? Что ж… Уже упомянутый Кузовкин, — Ширяев не спеша загнул мизинец. — Валенчук. Его диссертацию ты, даже толком не прочтя, отверг, сыграв тем самым на руку ретивым проходимцам от науки. Мог и защитить, помочь, но это требовало усилий, непредвиденных хлопот — зачем? Дубасов, Мендельгейзер, Погулевский — их, по твоей милости, никто теперь не знает. Ты их не травил, не отлучал — ни-ни! Ты просто не помог, когда тебя просили… Отмахнулся. Проявил формальную принципиальность, чтоб себя не утруждать… Потому что у тебя — бездна дел. Ведь только у тебя — Работа! Между прочим, все, кого я называл, могли в дальнейшем многое сделать, даже по сравнению с тобой. Если бы ты вовремя их поддержал… Или же инстинкт в тебе заговорил, сработал аварийный тормоз? Бессознательное чувство конкурента?.. Может быть… Так что у твоих дел есть и печальная изнанка. Это, кстати, люди припомнят много лет спустя, когда придет черед тебя опровергать. Мы выяснили. Извини, что говорю об этом, но ты вынудил меня.

— Да кто, кто — мы?! — воскликнул я, почувствовав внутри внезапно странный и какой-то неприятный холодок. Как будто нахожусь на крыше, на краю, а глянуть вниз боюсь — тогда уж точно надо будет прыгать… А зачем? И что в итоге ждет внизу?

— Кто мы? — переспросил Ширяев. — Как тебе сказать… Учителя.

— Из школы? — Я невольно засмеялся. Вот не думал, что могу впасть в состояние почти на грани истерики. Кажется, впервые в жизни… Чертов старикан!

— Отчасти и из школы, — подтвердил Ширяев. — Но на самом деле — все сложнее… Мы… присутствуем везде…

— Ах, эти сказочки про инопланетян!.. — довольный, протянул я. А затем подумал: бедолага, все-таки он спятил. Столько лет учил детишек уму-разуму — и нате вам… Трагический конец, да ведь никто не застрахован! Даже я, коли сумею дотянуть до его лет… Вот только непонятно, что же он в действительности хочет? Или сам себе не отдает отчета? Будто что-нибудь теперь изменит. Нервотрепка вхолостую. И себе, и мне… Нет, зря его впустил. Обязан был предвидеть! Я же иногда умею…

— Инопланетяне… — тихо повторил Ширяев. — Конечно, для кого-то — сказочки… Кому достаточно знать только их… В конце концов, какая разница, как называться?! Наша задача — программировать вас на успех. В лучшем смысле слова. И потом за вами наблюдать.

— За всеми? — что-то кольнуло на секунду в левой стороне груди.

— За всеми.

Я припомнил вдруг его излюбленный, давно забытый — тоже ныне как преданье? — мимолетный жест…

— Ага, — обрадовался я, — но ведь не всех вы — эдак… Я же помню!

— Правда? — удивленно сморщил лоб Ширяев. — Верно. Некоторых я не трогал.

— Почему?

— Они не очень-то во мне нуждались, скажем так. Если я вам закладывал программу-минимум…

— Это на успех-то? Ничего себе!..

— А вот, представь! Моя программа им бы только помешала. Они двигались в режиме максимальных перегрузок. С самого начала…

— Стоп! — запальчиво воскликнул я. — Коль эта самая программа-минимум, как вы ее назвали, дала мне в жизни столько силы, то, не представляю, — кто ж они? Герои-полубоги?

— Нет, Сережа. Люди, самые обыкновенные. Те, кто становится в итоге пробным камнем для таких, как вы, запрограммированных на успех. Пробным камнем быть куда трудней. Уж ты поверь мне. Слишком много риска и почти что никогда — прижизненных наград. Примеры! Тот же Погулевский. Да-да-да, не делай круглые глаза! О нем заговорят лет эдак через двести. Но — заговорят. Тебя тогда забудут… Понимаешь?

— М-да, веселенькая перспектива, ничего не скажешь, — я не знал, как надо реагировать, и надо ли — еще вопрос… Конечно, все услышанное — бред! Детям в школах задают программу-минимум — на жизненный успех… Средь нас расхаживают мудрецы, которые в урочный час… Сказать кому-нибудь… Но я-то тут при чем? Что ему нужно от меня? А может, ничего не нужно? Так, изрек — и удалился, в душе посеяв смуту…

— Ты, Сережа, не волнуйся, — мягко, даже с нежностью какой-то глядя на меня, сказал Ширяев. — Не стану тебя долго занимать. Открою маленький секрет: таких, как ты, мы далеко не отпускаем.

— Что-то я не понимаю…

— Повторю: менять тебя, перевоспитывать — нелепо. Слишком поздно. Ты уже ступил на путь и не свернешь. И, поднимаясь выше, выше, бед другим и горя еще столько причинишь!.. Ты даже не задумаешься, что кому-то сделал плохо, не заметишь… Это и ужасно. Мы обязаны тебя остановить.

Последние слова он произнес таким не признающим возражений тоном, что мне вдруг сделалось страшно. Так пугался я однажды, когда, будучи студентом, на каникулах, тонул в реке… Меня спасли, но ощущенье иррациональной жути сохранилось навсегда.

— Вы что, собираетесь меня убить? — я выдавил из себя подобие презрительной улыбки.

— Кроме того, что вы невежа, вы еще и форменный дурак! — разом покраснел Ширяев, от волнения даже перейдя на «вы». — Как только в голову могло, прийти?

— Пришло, — угрюмо отозвался я.

— Ну-ну, — Ширяев встал из кресла.

Я напрягся. Секретарь, наверняка, еще на месте, только вот селектор отключил, болван! Да черт с ним, что-нибудь придумаю… Вон, на столе чернильный безобразнейший прибор — сгодится в случае чего.

— Запомните, — сказал Ширяев, неторопливо приближаясь, — мы не лишаем жизни никого. Ни у кого нет на Земле такого права. Максимум, что нам дозволено, — дать возможность человеку все начать сначала. Не устранять накопленные им ошибки, а обходиться вообще без них… Еще одна попытка реализовать программу на успех. Во всем ее объеме.

— Глупости, ей-богу! — Я пожал плечами. — В наш то просвещенный век…

— В любой! Это закон, если хотите. Ну? — Ширяев стоял совсем рядом, и я ничего не мог поделать…

Какая-то покорность и одновременно бесконечное доверие вдруг захлестнули мой рассудок… Я не смел анализировать, не смел больше сомневаться… Лишь хотел, чтоб этот человек, быть может, первый среди прочих, мне что-либо дружески сказал и как-нибудь по-доброму утешил. Ведь, чего уж, не сложилась жизнь, и гадко оттого, и страх берет… Не вышло… Сам, конечно, виноват.

— Ну? — повторил Ширяев и легонько прикоснулся кончиками пальцев к моему затылку. — Шевелюра у тебя, дружок, — восторг! Что загрустил? Пошли.

…И снова мне двенадцать лет. Урока я не выучил, а почему — и сам не понимаю. Не успел, наверное, дела нашлись поинтересней… Нет, амбиции мне не занимать, вот только знаний — не набрал. Да ладно, выкручусь — как будто в первый раз. А может, и не вызовут сегодня…

Я все помню — то, что было. Или же придумал, здорово придумал, точно наяву, и вот теперь играю, сам порою путая одно с другим…

Потом войдет учитель наш, Ширяев Николай Ильич, хороший дядька, и мы будем слушать… Правда, дядька он толковый, с ним договориться можно, только странная привычка у него — когда ты ничегошеньки не знаешь, он не то чтоб сердится, но как-то начинает суетиться и вдруг по затылку тебя — шлеп!.. Не всех, положим, но бывает. Это ерунда, нисколечко не больно, не обидно, только… странно. Может, и не бьет он вовсе по затылку, это уж я глупость говорю, а так, легонько, дружески, конечно, то ли гладит, то ли треплет, утешая, нерадивого по голове: мол, дурошлеп ты, для тебя ж стараюсь, объясняю, задаю, а ты вон — ни бельмеса, стыдно, брат, но — ничего…

— Эх ты, невежа, — говорит он.

И тогда мне кажется, что я все понимаю, что-то помню и теперь вот — понимаю. Это больше, чем придумал. И когда такое происходит, хочется вскочить и закричать: «Не надо! Если я не буду знать урок, не надо говорить «Невежа!» и гладить меня по головке, словно я совсем уж не способен — сам… Пускай без этого, а? Может, я и так сумею, после… Пожалуйста, не надо… Потому что…»

Но я каждый раз молчу. И чувствую: когда настанет мой черед — а если нет? — я буду все равно молчать. Возможно, так и надо, так и надо: хочется сказать, а… нечем. Нечем! Я теряюсь. Я надеюсь и теряюсь каждый раз. Нет нужных слов.

Глиняные годы

Врач вздохнул и резко выпрямился.

— Будем говорить откровенно. Я не берусь утверждать, что ваш муж безнадежен…

— Понимаю, доктор, — глухо, но вполне спокойно сказала женщина.

И только глаза предательски заблестели, да пальцы судорожно стиснули носовой платок.

«Убери ты его, к черту, убери!» — вдруг подумал врач. Он неожиданно поймал себя на том, что платок его безумно раздражает.

Неуместен был сейчас этот белый комочек, казалось, вселявший силы и какое-то ненормальное спокойствие в сидящую напротив женщину, маленькую, хрупкую, почти девочку…

Лучше бы расплакалась, забилась в истерике, вызывая жалость и искреннее желание помочь, чем сидела вот так: неподвижно, молча.

Этим она сбивала плавный ход докторских мыслей, мешала войти в ту роль, которую, по его мнению, необходимо было ему сейчас сыграть.

И от этого все, что он собирался сказать ей, вдруг становилось каким-то плоским, банальным и не нужным никому.

«Ну-ну, — подумал он, — возьми себя в руки. В конце концов не ты, а она пришла к тебе за советом. Ты должен ее утешить. Это твой долг, черт побери».

Но вместо утешения сказал:

— Мы еще так мало знаем о психике. Едва-едва постигаем азы, — он снова откинулся на спинку стула. В таком положении платок не был виден, его загораживал край стола.

— Я люблю его, — сухо произнесла женщина.

Врач чуть заметно развел руками и понимающе, тактично улыбнулся.

— Как долго вы собираетесь его лечить? — взглянула она.

— Вы задаете невозможные вопросы. Если все окажется хорошо, лучше, чем мы думаем…

— Дома он рассуждал вполне здраво.

— Это еще ни о чем не говорит.

— Когда он был со мной рядом, никто бы, в общем, и не заподозрил…

— К сожалению, вы не всегда могли его сопровождать. Знаете, людям дана великая способность заблуждаться. Вы не находите, что мы все живем немножечко в идеальном, идеализированном мире? Нам в нем спокойней, что ли… И когда кто-то или что-то диссонансом входит в этот мир…

— Нет, — сказала женщина и холодно, почти враждебно взглянула на врача. — Я никогда, особенно в последние годы, не обольщалась. Я пыталась скрывать — от него, от других… Ведь люди злы на язык.

— Как раз это его и погубило. Если бы вы обратились к нам раньше…

— Я думала, само пройдет, — женщина качнула головой и снова стиснула платок.

— Господи, когда вы отучитесь бояться врачей?!

— Врач врачу рознь, — неопределенно пожала она плечами. — Я имею в виду…

— Специализацию?

— Да.

— Ну, конечно! — похоже, это его задело. — Ранение, простуда — тут пожалуйста!.. Но как только речь заходит о психике…

— Он не хотел, чтобы я обращалась к врачу. Уверял, что все в порядке…

— Еще бы! А сам при этом трезвонил кому попало, что он-де — Шекспир, гений, и может завалить театры драмами, какие вам еще не снились. Это, по-вашему, нормально?

— Но он действительно талантливый человек! Если не больше…

— Вот как? Почему же тогда везде отвергали его рукописи? Почему многие, вполне серьезные и, надо думать, непредвзято мыслящие, литераторы называли его неумным графоманом? Почему? Может ошибиться один человек, два, ну, пять! Но когда такое, с позволения сказать, «заблуждение» превращается в общую точку зрения…

— Вы прекрасно знаете, как она изменчива…

— Сейчас мы не об этом. Факт налицо.

Она вздохнула и грустно посмотрела на него.

«Ты все еще пытаешься себя убедить, — с легкой неприязнью подумал врач. — Конечно, блажен тот, кто… М-да!»

— Его обвиняли в несовременности, — тихо проговорила женщина. — Да-да, в несовременности, в тяжеловесности письма, в излишней театральности, надуманности ситуаций, в отсутствии положительного героя. Хотя сам он говорил, что все его персонажи положительны — других в жизни просто не бывает. А то, что у каждого есть свои слабости и недостатки, что все великие дела рождаются из столкновения добра и зла, — это закон, жизни. И, чтобы сказать правду о ней, не становясь ничьим врагом, нужно быть бесстрашным, добрым человеком.

— Таковым он себя, бесспорно, и считал?

— Не знаю. Скорее, наоборот. Он как-то сказал, что доброта к веселости не располагает и ярый оптимизм рождается по скудости ума. Да, фанатичный оптимист опасен. Он не может трезво рассуждать, а претендует на немалые заслуги…

— Довольно спорная идея, — врач перевернул несколько страниц лежавшей перед ним истории болезни. — Вот тут, — он постучал пальцем по бумаге, — ваш муж сообщил, что его просто не понимают. Или делают вид. Оттого и гонят…

— Он мне тоже говорил.

— По не кажется ли вам, что здесь-то собака и зарыта?! А? Непризнанный гений, мания величия, комплекс эдакой ущемленности — во всем… И имя-то какое себе выбрал — Уильям Шекспир! Тоже, знаете, небезынтересно. Ведь настоящее его имя — Глеб Сысоев?

— Да. Самое заурядной.

— Ну, это уже дело вкуса, — врач отодвинул папку. — Вы поженились…

— Двенадцать лет назад. Теперь — уже почти тринадцать.

— Детей, у вас нет…

— Он не хотел. Почему-то боялся. Твердил без конца о какой-то опасности, о несовместимости…

— Чего с чем?

— Не знаю. Он не объяснял. Только месяц назад обронил что-то насчет межвременной любви и непредвиденных последствий…

— Так-так, — встрепенулся врач и, вновь придвинув к себе историю болезни, принялся поспешно в ней писать. — Это уже — что-то!..

— Вот, собственно, и все. Помню, тогда он внезапно умолк и… все. С тех пор ни разу…

— М-да, странности прелюбопытные, — пробормотал врач. — Ну, а работал он…

— На мебельной фабрике. Краснодеревщиком.

— Понятно… И по вечерам писал?

— Да.

— Родственников у него нет?

— Абсолютно. Так он говорит. Когда мы поженились, он был совсем одинок…

— О своей жизни, как я понял, он не любит распространяться.

— Нет. Я несколько раз пыталась завести с ним об этом разговор, но он только отшучивался. Или просто молчал. Друзей у него очень мало.

— Я знаю, — кивнул врач, и лицо его приняло озабоченное выражение. — А сочинения вашего мужа непосредственно с шекспировскими текстами никто не пытался сопоставить? Ради любопытства…

— Так из-за этого все и смеялись над ним!

— Вот как?

— Да, утверждали, что такого плагиата — по стилю, по мыслям — еще сроду не бывало.

— Я тоже кое-что прочел… По-моему, он не бездарен, что бы там ни говорили. Но, увы… — сокрушенно вздохнул врач. — Вы ведь, кажется, в прошлый раз упомянули, что ни одного буквального списывания у него нет?

— В том-то и дело! — Женщина слегка оживилась, и врач подумал вдруг, что она вовсе недурна собой, только измотана основательно, но это поправимо, зато куда труднее будет убедить ее в справедливости общей оценки… Она слишком предана мужу, даже чересчур, и слишком верит в него. А эта вера, особенно сейчас, лишь помешает. Если Глеб Сысоев не оправится, для нее это будет страшный удар. Новая трагедия… Совершенно ни к чему!

— Вы очень долго тянули, — заметил врач. — Приди вы, ну, хоть на несколько лет раньше…

— Что тогда?

— Мания величия у него развилась только в последние годы…

— Да, но он и прежде писал.

— Но никому не показывал! И не кричал налево и направо: я — Шекспир. В самом начале, едва появились первые симптомы, вы обязаны были обратиться к нам. Впрочем, что об этом говорить…

— Доктор, вы поможете ему? — она смотрела на него со страхом и мольбой.

«Неужели все-таки дошло?» — с внезапным удовлетворением подумал врач и ответил: — Постараемся. Все, что в наших силах, мы сделаем. Испробуем разные варианты. И, в частности, такой…

— Какой, доктор?

— Вы слышали когда-нибудь об игротерапии?

— Нет.

— Подари на прощанье мне билет

на поезд куда-нибудь.

Мне все равно, куда он пойдет,

лишь бы отправиться в путь… —

неожиданно вполголоса продекламировал врач. — Это стихи Лэнгстона Хьюза… Жил на свете такой поэт… И не смотрите на меня так! Я не смеюсь. Просто в этих строчках, если угодно, вся суть… Подоплека, что ли…

— Не понимаю.

— Объяснять долго…

— Все же постарайтесь.

— Ну, хорошо, — смирился врач. — Запомните: игротерапия — это прием. Больным дают выговориться, выразить себя до конца. Это своего рода пропуск, билет на поезд реализуемого подсознания. Вы утверждаете, что вы — Наполеон? Прекрасно! Вот вам армия, вот вам мундир, вот вам декорации. Будьте Наполеоном! Вживайтесь в образ, как хотите. Это долгий, трудный спектакль. Нужны статисты, актеры — впрочем, нам помогают сами же больные. И вот, пока спектакль идет, мы смотрим, пытаемся выяснить, почему этот человек решил стать именно Наполеоном. А когда причина известна, можно и лечить. Так вот, вашему мужу мы предложим на время стать действительно Шекспиром. Создадим обстановку. Своеобразное перенесение в другую эпоху. Но, учтите, все это время — с вашей стороны — никаких контактов с ним. Ни встреч, ни писем. Ничего. Это очень важно — не нарушить иллюзию.

— Как?! Вообще ничего? — испугалась женщина. — Да, но… сколько это будет продолжаться?

— Если бы я знал! — развел руками врач. — Все зависит от него самого.

— Он не вынесет этого, — произнесла она решительно. — Не сможет.

Врач с сомнением покачал головой:

— Боюсь, наоборот. Ему будет очень хорошо. Куда лучше, чем теперь. Он ведь станет как бы самим собой. Пусть на время, но все же…

— Это необходимо?

— Я затрудняюсь ответить однозначно. Это желательно, потому что дает какой-то шанс…

Некоторое время женщина сидела молча, неподвижно глядя перед собой.

— Хорошо, — проговорила она, наконец. — Будь по-вашему. Я постараюсь его не тревожить. Но, боже мой!..


О, эти будни сумасшедшего дома! Какой праздник, каких дел суета сравнятся с ними!..

Тут — все: и карнавал, и трагедия, и явь, обращенная в призрак, и странные легенды, обретшие неистовую жизнь в подлунном мире. Тут сплелись воедино реальность с мифом, высокое с низменным, тут всякий — бог, и он же — червь.

Жестокая планета, заселенная полулюдьми. Счастливая планета, где иллюзии, желания, мечты, лаская, будто наяву, не требуют на деле ни малейшей компенсации, за исключеньем послушания… Цена недорогая. Поскольку зла здесь не таят. Зло изгнано из этой обители радости и страдания. Здесь тщатся помогать и — помогают.


В окно с небьющимся стеклом лениво вползали сумерки пасмурного дня.

Заросли спиреи, усыпанные белыми цветами, клумба, на которой распускались вялые грязно-желтые бутоны, а дальше — вдоль чернеющей дорожки — шел забор, дощатый, высокий, не крашенный давным-давно…

Влево и вправо — только забор.

Он скрывал горизонт, вздымаясь на полнеба — того квадратного неба, что открывалось из окна, и лишь в щелях между неплотно пригнанными досками мелькали, трепетали какие-то далекие огни — там, словно за тридевять земель в волшебном царстве, текла иная жизнь, подвластная иным законам, иному ходу времени, там рождались, умирали и любили совсем другие люди, не знающие, что это такое — забор в полнеба и кусты спиреи за окном, которое нельзя открыть…

Наверное, ночью будет дождь, подумал Глеб. Я буду его только слышать… И вспоминать, как прежде бродил под дождем по мокрым улицам, а мимо пробегали, спеша укрыться, люди, и машины проносились, будто призраки, расплескивая зеркало на мостовых. Лужи, в которых отражалось небо. И я по ним ступал. Шагал по лужам, небо топча… Смешно!

Он не раскаивался.

В конце концов его молчанье длилось восемь лет. Писал, выдумывал, искал достойные сюжеты и… делал вид, что это все забава, и не больше.

Восемь лет… Он многое успел. Пожалуй, это были лучшие годы в его жизни. Он очень рассчитывал на них — опора, трамплин, с которого можно взмыть в поднебесье, на недостижимую высоту и — продолжать свой путь. Куда? К славе? Вряд ли. Просто новая дорога к постижению людей и сути всех явлений.

Безумец! Всех явлений…

Он думал, что осилит, одолеет эти бастионы, выйдет победителем… Конечно, он сорвался. Не сразу, нет. Пять лет падал, все последние пять лет. И, наконец, — остановился… Здесь.

Ему не верили, над ним смеялись, да и сам он знал, на что обрекает себя — на роль полоумного шута, одержимого манией величия. Ну, как же, он — провидец, он готов сказать такое, чего еще никто не слышал! Поразить своим талантом мир… Не эпатировать, отнюдь, не испугать, не вызвать ненависть, презрение к себе!

А вышло все наоборот…

Я думал, они поверят, поймут… Почему они так жестоки? То, что писалось четыреста лет назад, повергает их в священный трепет. Они твердят, что те трагедии не знают временных границ. То, давнее, останется жить вечно. Я попытался воскресить его, бессмертный дух наделить плотью, дать ему скелет. И что же? Мне говорят: твои писания мертвы. Ты — жалкий плагиатор, графоман. Вот если бы Шекспир действительно явился к нам… Мы б сразу поняли, что это — он. Я возражал, я объяснял, что все они слепцы: Шекспир и я — одно лицо. Шекспир бессмертен? Ну так вот он я! Тринадцать лет прошло… Теперь я стар. Советуют: смените роль, еще не поздно. Господи, при чем тут роль?! Не собирался я других играть. Я лишь пытался быть самим собой. Да. Испугался, что все написанное уйдет со мной в могилу, и полез в рукопашную, с поднятым забралом. Лучше бы молчал! Тринадцать лет впустую… Долго, кропотливо лепил я эту вазу, отделывая каждый штрих, каждый завиток, и радовался про себя: какой подарок я готовлю людям!.. И вдруг, одним ударом, ваза опрокинута, рассыпалась на сотни черепков, и все увидели, что это — просто глина, бесформенная груда, из которой ничего уж не слепить. Она тверда и хрупка. Я перестарался, пережег ее — безумец, право же, безумец!.. И трус. Постыдный трус. M-да… Поделом!

Кто-то осторожно тронул его за плечо, проговорил:

— Вы знаете, у меня возникла идея. Думаю, Билли, она придется вам по вкусу.

Он резко обернулся.

Перед ним стоял его лечащий врач, уверенный, спокойный, весь — сочувствие и понимание.

Глеб недоверчиво разглядывал врача, который хочет исцелить его. Неважно, от чего. У него свои методы, своя терапия. И если он затевает игру, что ж, отказываться глупо.

А может, он и впрямь почувствовал, дошел до истины своим врачебным чутьем? Такое в принципе не исключено. Здесь у всех внимание обострено необыкновенно. Иначе — как лечить, как общаться с больными? Все возможно…

— Я вам верю, доктор, — произнес Глеб. — Как вы решили, так и будет.

— Вот и чудесно, — просиял врач. — Надеюсь, мы быстро сговоримся. Я тут подумал: а не организовать ли нам свой театр?

— Театр?

— Именно! Нечто вроде «Глобуса». И репертуар его составят ваши пьесы!

— Постойте-постойте, — медленно проговорил Глеб. — Вы предлагаете… Здесь? Но — актеры!..

— Об этом не беспокойтесь. У нас есть несколько выздоравливающих артистов — люди вполне профессиональные. Да и любители, надеюсь, сыграют с немалым удовольствием. Если захотите, можете и сами сыграть какую-нибудь… даже не какую-нибудь, а — главную роль! Это уж решать вам, Билли, вам… Так что же?

— Спектакли… Господи! — прошептал Глеб и на мгновение закрыл глаза, чтоб врач не заметил их предательского блеска.

Тринадцать лет мечтал он о театре, видел в снах, как разыгрываются его пьесы, грезил этим наяву…

Сцена, восхитительное лицедейство, когда ты, ничтожный человек, в одну минуту делаешься королем, когда границы мира сдвигаются и раздвигаются, едва ты пожелаешь, когда события, давно прошедшие, и те, которым еще суждено увидеть свет, являются, по прихоти твоей, становятся реальностью и настоящим фактом, а ты их волен тасовать, менять, крутить, как в калейдоскопе разноцветные куски стекла, и надо всем довлеет высший смысл, твоя ликующая власть таланта, и все законы красоты — в твоих руках.

О, боже! Как он ждал!..

— Хотя бы здесь, — пробормотал он. — Пусть — здесь! Все равно. Но сам поставлю. Сам! Что захочу!

— Конечно, — улыбнулся врач. — Я думаю, Билли, это будет не так уж и плохо?

— Я докажу вам, — Глеб посмотрел на врача в упор. — Я докажу, что они, — он махнул рукой в сторону окна, — ничего не понимали. Не хотели понимать.

— Я очень надеюсь на вас, Билли.

— Да, докажу, — угрюмо повторил Глеб. — Жалкие глупцы! Стремятся поклоняться лишь тому, чего уж нет. А стоит только это прошедшее сунуть им под нос как дело нынешнего дня — они не узнают, отказываются принимать. Вот парадокс, достойный всех времен!

— Ну, Билли, не судите их так строго. Чтобы понять гения, нужно время. Понять и по достоинству оценить. Тогда, четыреста лет назад, вас тоже, кажется, не больно чтили? А? Простой актер, и только… Сочинял пьесы на потребу дня…

— Вы правы, доктор. Я начинаю забывать. Но, знаете, когда живешь, окруженный собственной посмертной славой… Мнишь, что и живого тебя должны боготворить, перестаешь ощущать всю пропасть времени… Это нервы, доктор. Я устал…

— Оттого-то я и предложил организовать здесь театр. Конечно, вам нужна разрядка. В успехе я не сомневаюсь… Да и больным вы немало поможете. Это ведь так важно — отвлечь несчастных от их недугов.

— Когда начнем?

— Да хоть сейчас! Только, подождите еще минутку, я наведаюсь в соседнюю палату. А потом мы пойдем с вами отбирать актеров. Гамлета, Ромео, Лира…

— Нет, — покачал головой Глеб. — Никаких старых пьес.

— А как же?

— Теперь все будет по-другому…

— Простите, но я что-то не улавливаю… Ведь у театра должен быть репертуар…

— Зачем же повторяться, доктор? Если позволяет ситуация… Нет-нет, я буду ставить новую пьесу, последнюю… Это — итог. Всей моей жизни. Черта…

— Ну, вам, разумеется, виднее. Теперь, когда все в ваших руках… Действуйте! Впрочем, простите, я сейчас…

— Вот чудеса! — пробормотал Глеб, когда врач скрылся в соседней палате. — Неужто он в меня поверил? Он… да еще — моя жена…


— Отчего же, мистер Шекспир? Я в вас тоже верю. И вовсе не по долгу службы.

Перед ним стоял высокий худой брюнет с холеной эспаньолкой.

Левого глаза у него не было, и лицо, рассекая на две неравные части, украшала черная шелковая повязка. Именно украшала, потому что, Глеб моментально отметил это про себя, повязка необыкновенно шла брюнету, как бы дополняя, завершая его облик.

«Тебе бы камзол, голубчик, да шпагу в руку», — вдруг подумал Глеб.

— Что, не узнаете, а, мистер Шекспир?

В самом деле, голос вроде бы знакомый. И эта несколько развязная манера держаться…

— Признаться, не припомню.

— Ай-ай-ай, — укоризненно покачал головой брюнет. — Кристофер Марло к вашим услугам. Слышали, надеюсь?

— Кристофер? — Глеб невольно отступил на шаг. — Хм… Но как же…

— А очень просто! Как я попал сюда, ведь верно? Тем же путем, что и вы, милейший друг. Через парадный вход. Ну, а точнее… Люди не верили, что вы — Шекспир, а я имел неосторожность заявить, что я — Кристофер Марло. Как-то уж само собой случилось… Треснул, правда, для пущей убедительности, кулаком по столу — и вот я здесь. Банальная история. Для дешевых сплетен.

— Не знаю, не знаю — пожал плечами Глеб. Этот нагловатый тип начинал действовать ему на нервы, хотя, конечно же, и вправду несколько напоминал… Да, очень давняя, почти забытая встреча… — Но, как я посмотрю, вы тем не менее спокойны!.. Разве нет?

— А что же делать? Больше того, признаюсь, такое положение вполне устраивает меня. Теперь-то я смогу писать, что захочу! И никто уже не прыснет в кулак, когда я назовусь. Тут и не это — в порядке вещей.

— Здесь — да. К сожалению. Простите, ваш глаз…

— Так, стычка.

— Тоже здесь?

— О, нет! Гораздо раньше. В жизни! Когда имя Кристофера Марло еще что-то значило.

— А теперь? По-моему, лишь теперь — теперь — и начинается… — ах, как ему хотелось поддеть, уязвить этого развязного «творца»!

«Все вы тут гении, — подумал он раздраженно, — но по ком, по ком из вас загудят колокола посмертной славы? Или прозвучат — хотя бы день, хотя бы час, минуту в этом потоке вечности?.. Несчастные двуногие, сошедшие с ума из-за того, что те, кого потом назвали гениальными, великими, родились раньше вас и отобрали у вас славу… Что за вздор! Великие не отбирали ничего. Они пришли и взяли то, что причиталось им по праву, вернув лишь то, что дать могли. Не более того. Кто виноват, что потомки не сумели дать и половины этого? Духовный крах… В противном случае их бы тоже признали великими. Парадокс прогресса: каждый новый век снижает ценз для живущих. И повышает для тех, кто умер. Оттого и сходят с ума, что за умершими не угнаться, а понимают ведь: сегодняшняя слава залога на успех в грядущем может и не дать. Проверенное временем ценнее, прочнее, что ли. Мертвые молчат. А со своих, как говорится, взятки гладки — конечно, блещут мастерством, но не Шекспиры, нет! А коли ты Шекспир, вдруг объявившийся в двадцатом веке, то писать обязан лучше, чем лет четыреста назад. Иначе — не поверят, не признают. Мыслимо ли это? Бедные двуногие…»

Брюнет с сожалением посмотрел на Глеба:

Здесь все кончается. Дальше отступать некуда. Или у вас припасены другие варианты?

— Когда наконец чувствуешь, что можно быть самим собой, действительно — это предел. Какие еще варианты? Если бы только не здесь…

— Еще бы! Кристофер Марло знает, что говорит, — самодовольно ухмыльнулся брюнет, но, оглянувшись, тотчас приложил палец к губам. — Тс-с-с… Доктор идет!.. А вот тогда — да! — неожиданно громко и решительно заявил он. — Тройка, семерка, туз — шведская миловидность. В противном случае — инсулин! — он весь как-то поник и медленно пошел прочь. Но напоследок, через плечо, все же успел бросить: — Возьмите меня в труппу, а, мистер Шекспир?


— Итак, я свободен, Билли, — весело проговорил врач. — Займемся вашим театром?

— Было бы неплохо… Я тут и сам без дела не сижу. Один уже просился в труппу.

— Кто?

— Да вот…

Глеб взглядом указал на удаляющуюся фигуру.

— А, это наш новый пациент… Безобидное создание. Вы только подумайте, Билли, он разыгрывает болезнь, которой у него вовсе нет. А лечить-то его надо, правда, совсем от другого. Возомнил, что он — Кристофер Марло!.. Пора, говорит, взять верх над Шекспиром — потому-то я и здесь. Каково?

— Придворный трагик, — улыбнулся Глеб. — Не это ли залог скорейшего забвенья?!

— Его, однако, не забыли…

— У Истории свои причуды. Но он попросился в мою труппу! Разве он тем самым не признал моего превосходства?

— А вы тщеславны, Билли. Знаете, он тут как-то — да-да, едва только поступил, вчера! — заметил: позвольте мне сыграть в любой шекспировской пьесе — и я наполню свою роль таким смыслом, какой Шекспиру и не снился. Хоть я и не актер. Но я зато — Кристофер Марло!

— Похоже на него. Что ж, я найду ему место в новой пьесе. Да я и сам сыграю в ней… Посмотрим, какой смысл он вдохнет в свою роль.

— А что за роль, если не секрет?

— Он сыграет самого себя. Каким он был всегда. И будет жалок, уж поверьте.

— По-моему, вы хватаете через край. Между нами, он даже обрадовался, когда узнал, что вы — здесь.

— Серьезно? Вот чудак! Нет, я обязательно дам ему роль. Пьеса почти готова…

— Как называется?

— Пока не знаю… Да и не название решает дело, нет! Оно рождается в последнее мгновение, чтоб как-то зрителя привлечь, а в сущности… Короче, это будет хроника. Последняя в моей жизни…

— Неужели?

— Да. Я, правда, не уверен — лучшая ли… Впрочем, автор судит обо всем предвзято…

— Шекспиру не дано писать плохо, — моментально отпарировал врач.

Глеб только грустно посмотрел на него и, нахмурясь, отвернулся.

«Что-то с ним творится, — озабоченно подумал врач. — Он изменился. Когда его привезли, он был вне себя от ярости, казалось, он способен разнести все в щепы… А теперь? Он здесь всего третьи сутки. И уже сегодня он совсем другой… Тихий, подавленный человек… Как это он сказал на утренней беседе? Да!.. «Что бы вы подумали о человеке, который бежал с целью стать победителем, заранее предполагая, что победителя ждет беда?» Я ему ответил что-то вроде: «Не беспокойтесь, Билли, здесь мы вас в обиду не дадим…» Пустые слова! Неужто он вдруг осознал всю нелепость своих прежних поступков? Что же получается: безумец, понимающий, что он безумен? Парадокс! Невозможный парадокс! Но почему он с такой радостью ухватился за эту идею учредить в больнице театр? Даже с истовой готовностью… Выходит, он все-таки верит в свое мифическое «Я»?! И одновременно отвергает… Нет-нет, конечно, все не так. Все во сто крат сложнее. Внешне он смирился, да, сломался, но — внутри… Как, от чего его лечить? Как понять этого безумца, который умеет держать себя в руках? Если не Шекспир, то кто? Если не Глеб Сысоев, то кто же, наконец?!»

И тут врач с ужасом обнаружил, что, задумавшись, произнес последние фразы вслух. Правда, тихо, очень тихо, но пациент услышал.

— Прекрасно, доктор! — воскликнул Глеб, дружески похлопав врача по плечу. — Вы начинаете сомневаться! Вы далеко пойдете.

— Не понимаю.

— О, это большой профан в своем деле. Увидите, и года не пройдет, как вся Европа будет трепетать от одного лишь имени его! — рассмеялся Глеб. — Это я о себе. Я был профаном и, как любой профан, не сомневался. И в результате — встретил вас… Вам моя участь не грозит.

— Билли! — укоризненно сказал врач.

— А что — Билли?.. Пускаться во все тяжкие словесного жонглерства — это глупо. Не выяснишь ничего и не поймешь. Что — Билли?! Слова, слова, слова… Воистину!

— Билли, — сказал врач примирительно, — сколько человек вам нужно?

— Человек пятьдесят, не меньше, — ответил Глеб. И совсем тихо добавил: — Труппе хватило бы и одного актера. Но что делать, если в пьесе так много уродов?!

— Что вы сказали? — не расслышал врач.

— Нет, ничего. Я просто уточнял. Для себя.


Со времени своего последнего визита она, кажется, немного успокоилась, хотя, все внешне, только внешне — неужто и тут игра? Смирилась ли на самом деле или только сумела взять себя в руки, надевши маску напускного равнодушия и непробиваемой чопорности?

Врач этого не знал и никак не мог уловить, что же кроется за бесстрастными интонациями ее голоса и скупыми, будто заранее отрепетированными жестами. Это раздражало и вместе с тем сковывало — родственники больных всегда становились отчасти как бы тоже его пациентами, а тут он ничего не мог понять.

— Ваш муж вполне освоился. Больные ему доверяют, относятся весьма почтительно, как к настоящему Шекспиру. К гению, если хотите…

— Видимо, он просто утешился тем, что хоть безумные сумели распознать истину.

— Как вы сказали? — врач недоуменно вскинул брови. — Истину? Но ведь это — фарс, игра!

— Все игра, — сухо возразила женщина.

— Вы повторяете слова своего мужа! Вы меня ставите в тупик. Впрочем… Все скоро разрешится. Актеры набраны, роли распределены, премьера — завтра.

— А пьеса?

— Что — пьеса? Ах, да… Он не дает читать. Мечтает доказать, что называется, на деле…

— Доктор… — она запнулась и губы ее предательски дрогнули. — Доктор, отмените спектакль.

— Но почему?

— Пожалуйста, — она умоляюще смотрела на него.

— Нет, я решительно ничего не понимаю! Ведь все уже готово! Оговорено, продумано… Теперь я не имею права вмешиваться, иначе весь эксперимент… К тому же, не забудьте, в спектакле заняты другие пациенты.

— Все готово, — едва слышно повторила она. — В последнем письме он говорил, что собирается бежать… Назад, к мученьям, к горю — навсегда… Это ужасно!

— Он болен! — сердито сказал врач. — Поймите ж, наконец! Запомните: чтобы ваш муж стал здоровым, нормальным, — премьера должна состояться! В этом смысл всей затеи.

— Как угодно, доктор… Но я боюсь!

— Чего? Куда он денется? Его больное воображение… Ах! — врач безнадежно махнул рукой. — Письмо у вас? Как он переправил его? Хотя, теперь это неважно.

— Я не взяла с собой. Завтра или послезавтра я принесу. И еще… Скажите, только честно, в беседах с вами он… вспоминал обо мне?

— В эти дни? Ни разу. Он был слишком увлечен спектаклем. Да разве вам мало этого письма?! Между прочим, мне он тоже… предложил сыграть…

— А вы жалуетесь, что ничего не читали!.. Все-таки — целая роль! — казалось, она потешается над ним… — В кого же вам предстоит перевоплотиться?

— В ремарке к роли он написал… — врач слегка нахмурился, но тотчас скроил беззаботную гримасу — в принципе, это пустяк. «А играющим дураков запретите говорить больше, чем для них написано…» Вот и все. Насколько я понял, изображать мне придется самого себя. Не могу пожаловаться на роль. Только… Ума не приложу, зачем нужна эта ремарка?


Пустая сцена, как больничная палата, откуда вынесли кровати, тумбочки, убрали с подоконников цветочные горшки, и лишь одна кровать осталась — в самом центре, под горящей лампой, так что видно все… А где же зал? Ах, да, он там, внизу, и, затаив дыханье, следит за действом весь партер. Галерки нет — в ней не было нужды. Для тех, кто движется по сцене, все одно — галерка ли, партер, не это важно, главное — есть зритель, который воплотит игру, ему предложенную, в явь. Заплачет, если драматург захочет, смеяться станет, коли выскочит на сцену шут… Пустынный зал, где лишь один актер, и сцена, полная народу… Все — игра. Костюмы, парики, носы… И — мнения. Пристрастия, умы, улыбки, жесты… Раздвинут занавес — глядите, сядьте ближе! Вот так… Теперь сам черт не разберет: где — зал, где — сцена. Круг замкнулся. Произносите монологи, вставляйте реплики, вступайте в общий хор. Для всех написан текст, любой себя сыграет — только не спешите… Куда ж спешить, когда все кончено? Он слишком стар уже и глуп, и чересчур устал в пути, чтоб впредь достойно продолжать свое существование — беглец, изгой, никчемный постоялец, он думал счастье обрести вдали от родины, от времени, где жил, надеясь в странствиях учить людей, как постигать законы высшей красоты, добра и справедливости. Увы! Тринадцать лет умчались безвозвратно, рассыпались, как глиняная ваза, на сотни тысяч черепков — уже не подобрать, не склеить… Кончено. Он обманулся в ожиданьях, ничьих надежд не оправдав. Да и надежды эти — кто питал? Жена? Быть может, в ней теплилась вера, но слабый огонек не разгорелся — не угас, однако пламени не дал, лишь тлел, все больше отдаляясь. Кого винить? Других? Смешно!.. С невиданным упорством они играли роль живущих и, конечно, ему поверить не могли. Для них он — умер, растворился в потоке времени, не смея называться, даже в шутку, человеком, который вот сейчас, сию минуту, способен гением своим всех поразить; и только дух его остался, в трагедиях бессмертье обретя, а человеческое ныне — сказка… Прекрасная, далекая легенда, где все туманно, странно, лишено конкретных черт… И он бежал — не потому, что опасался: вдруг его забудут. Нет! Он понимал: забыть его не смогут, не посмеют. Но те ужасные тринадцать лет… От них бежал! Чтоб не пропали даром, чтобы писать, писать, писать!.. Да, он работал, точно одержимый, себя не вправе упрекнуть. Но что случилось? Мертвого младенца он к жизни возвратил в иные времена, когда он сам — как человек, творец и гений — был неуместен, выглядел шутом. Да, каждой глупости — своя обитель, и каждому поступку — свой отведенный час… Час миновал давно… И новым поколеньям он дорог именно как сын ушедших дней. Он к ним прикован, впаян в них, а вне их лишь нелепо притязает на то, что было, — там, где нет… Его нет — и его эпохи. Бежать назад? Но те тринадцать лет… Едва они вернутся, — он вмиг утратит, что имел… Перечеркнуть все сделанное ныне… Нет-нет, он слишком стар, чтобы принять удар судьбы, смириться с ним и страсть свою умерить. Надежда в нем не умерла… Быть может, люди все поймут и примут, и оценят, как подобает, поздние плоды его трудов, ума и мастерства. Надежда… Кнут победителя и цепь рабов. Какими силами тебя заставить для счастья общего сломать судьбу? Он стар, назад дороги — нет… Там, позади, молчание и муки. А здесь? Тринадцать лет… Там — здесь… Какая разница, по сути? Нет, не решить ему вопрос. Сил не хватает, остроты ума… Ничто, увы, не бесконечно. Немеют ноги, звон в ушах, и сердце бьется чуть заметно… Как душно! Тьма в глазах… Где я? Мне снится все или на самом деле я слышу эти голоса?! Кто там? Не может быть! Я вас не звал! Уйдите, призраки немые! А голоса? Я сам за вас произношу слова? Не может быть! Химеры близкой смерти… Прочь, уходите! Нет, не слышат… Идут сюда. О, боже мой! Отелло, Ричард, Яго, Макбет, Лир, Полоний — сколько их!.. А вот Офелия, Ромео и Джульетта, Катарина… Что, смеются? Над кем? Неужто надо мной? Но почему? Ведь вас я создал и вам дал бессмертие — всем, всем… Себя лишь обделил. Лишь я в грядущее живым войти не смею. Останется молва да память: был такой, писал трагедии, комедий не чурался. Сам умер — в год такой-то, но мысль его по-прежнему жива… Нет, погодите! Ведь я умру сейчас… А как же прошлое? Год смерти — не известен? Жил человек — и вдруг пропал? Какая глупость! Быть того не может! Не пропадают люди — их теряют… Так, значит, сам себя я потерял? Вот это новость… Господи! Они опять в движеньи… И снова — ближе, ближе, ближе… Из тьмы веков… Все, как один… Безумцы, палачи, тираны, страдальцы, плуты и шуты… Где я? Спектакль иль явь? Все это… Но тогда — где зрители? Не вижу зала! Не вижу лиц, которые следят, как движется трагедия к развязке. Или я сам смотрю, а мне дается представленье? А может, так: и зал, и сцена соединились, не поймешь, где что?.. Тогда скорей — переодеться, чтоб стать иным, не быть причастным к этой драме, и снова — в путь. Как?.. Вновь бежать? Нет сил… Пускай кривляются тираны и пусть к шутам вся мудрость снизойдет. Уродов мир плодит — они же мир лелеют… Да будет так! Я не судья. Я лишь беглец, которому отказано в ночлеге. Тринадцать лет!.. И все впустую. Смешно сказать: И здесь, и там… А ведь История… в борцы произведет!


Пустая сцена, как больничная палата, откуда вынесли кровати, тумбочки, убрали с подоконников цветочные горшки, и лишь одна кровать осталась — в самом центре — под горящей лампой, так что видно все…

Пустынный зал, где лишь один актер, и сцена, полная народу…

Спектакль, игра…

И тут вошел Кристофер Марло.

Он огляделся, щурясь одним глазом от яркого света, и не спеша направился к кровати, на которой, как на смертном одре, возлежал Шекспир.

У изголовья он остановился.

— Ну, что, Уильям, ты доволен своей судьбой, делами, славой?

— Оставь меня. Не видишь разве — умираю.

— Вот как? А сам сочинил текст моей роли, вручил мне и велел зубрить… Чтоб не единой сбивки не случилось.

Шекспир закрыл глаза и горько усмехнулся:

— Наверное, я сделал глупость, введя тебя в спектакль.

— Вот уж не знаю, — покачал головой Марло. — Ты, видно, не мог поступить иначе. Если, конечно, решил быть честным до конца.

— Но дальше что?

— Конец сочинил ты сам, Уильям. Я ведь только исполнитель. А зрители…

— Они — тоже актеры.

— Так было угодно вашей милости, — с насмешкой поклонился Марло. — Безумцы, занятые в роли восторженного зрителя… Который станет неистово аплодировать, когда закончится ваша последняя трагедия, мистер Шекспир. Но это нечестно: вы их подкупили!

— Ничуть. Они безумны только оттого, что слишком чутки. Слишком чутки… Они будут аплодировать моему таланту. Да! Или ты в него не веришь?

— Это трудный вопрос, Уильям. Ты писал пьесу о себе и пытался сыграть в ней заглавную роль… Ты плохой актер. Сочинял ты несравненно, но себя сыграл — хуже некуда. А уж ты-то должен знать, какая участь ждет спектакль, если главный герой в нем, откуда ни взгляни — пустое место!.. Полный провал. Освищут и пьесу, и исполнителя…

Лицо Шекспира внезапно сморщилось, словно от сильнейшей боли.

— Ну, почему, почему это говоришь ты, а не я? Это же мои слова!

— Ты их заранее отдал мне. И был прав. Ибо часто, когда твои слова произносит кто-то другой, они выглядят убедительней. Особенно, если эти слова обращены к тебе самому. Тогда ты не сможешь обвинить себя в бесчестии.

— Пусть так, — устало пробормотал Шекспир. — Пусть так… Зачем ты здесь?

— О, Уильям! — засмеялся Марло. — Ты — как младенец. Лепечешь, сам не зная что. Я пришел за тобой! Я ведь знал, что ты — здесь, в двадцатом, жалкий беглец, и явился следом. По-моему, имя Кристофер Марло еще кое-что значит для тебя. Так кому, дружище, как не мне… Вставай же! Нам пора.

— Нет, не могу. Я болен. Сил почти что не осталось.

— Глупости! В этой пьесе ты встанешь и пойдешь за мной. Да мне ли объяснять?! Сам все прекрасно понимаешь. Сейчас ты — простой актер и не смеешь своевольничать в середине спектакля. Иначе пьеса оборвется, и зрители тебя освищут. Но ты ведь ждешь аплодисментов…

— Все мы ждем их, Кристофер. Только, по глупости своей, обычно раньше времени… И тогда считаем себя неудачниками, изгоями, не подозревая, что нужно было — лишь немного подождать.

— Вот-вот, Уильям. Но теперь — пора. Пусть там, на родине, тебе окажется несладко. Но это — твой дом, твое время. И мое — тоже. Только там мы сможем писать — задыхаясь, страдая, порою не веря, однако — из последних сил, и соперничать, как подобает благородным художникам.

— Ты все еще надеешься взять надо мною верх?

— А как же! Слово — наше оружие. Одна у него слабость — оно пригодно лишь в честном бою. Ты же творец, Уильям! И не мне объяснять, как добывать победу.

Шекспир с тяжелым вздохом медленно сел на кровати.

— В честном бою… На равных… Ах, Кристофер! Ты-то свое уже прожил… Я признался врачу, что твоя роль выйдет жалкой. Формально так оно и есть. Ты тянешь меня в болото, к новым несчастьям. Вернее, к старым, от которых я однажды убежал…

— Нет-нет, Уильям! Это вовсе не болото… Ты художник, черт возьми! Выходит, ты в ответе за свою эпоху. Это от тебя зависит, как потом люди станут думать о ней. Ты пишешь для себя, для своего времени? О, нет! Ты творишь для тех, кто родится после. Чтобы в далеком двадцатом, читая твои пьесы, они могли установить связь времен. Удел художника — дать людям концы нитей Истории, которые можно связать в тугой узел. Дать в руки. Только тогда люди ощутят себя людьми… Удел художника — напоминать всем, что они человеки. Для них для всех ты остаешься Шекспиром, сыном и утвердителем своей эпохи. Ты не смеешь ее предать. Ибо не выполнишь тогда перед потомками свой долг. Да, долг!

— Это же мои слова, Кристофер!

— Разумеется, твои! Я лишь вызубрил их, как подобает прилежному актеру.

— Господи, я всех вас сочинил! И себя, и эту развязку… Все оживил… О, господи! Теперь я обязан сыграть до конца… Финал, к которому я шел все эти годы… Я был трусом, я искал пути полегче. Но ведь понимал!.. Ну, что ж, Кристофер, помоги мне встать.

Он спустил ноги с кровати, тяжело поднялся и с трудом проковылял к окну.

— Спешить не надо. Береги себя, — заметил Марло, поддерживая старика под локоть. — Ты еще нужен. Очень нужен… Всем нам. Понимаешь?

— Да-да, — рассеянно кивнул Шекспир и обернулся, будто бы высматривая, не забыл ли что. — Жене я написал, — чуть слышно прошептал он. — Она все поймет… Не то что я… Хотя… О, боже, дай силы мне и тем, к кому я был привязан! Ты видишь: я обмана не хотел. Но я был слеп и истины не замечал. Теперь пришла расплата. Пусть! Зато меня в бесчестии не обвинят. Шекспир уходит жить!

— Гляди, Уильям, какая ночь глухая… Нам это на руку — ни одного огня. Весь Стрэтфорд спит. Никто нас не заметит.

— Хоть в этом повезло… Ну, ладно. Помоги-ка мне, Кристофер, перелезть… Вот так. Пошли!

И они оба исчезли в черном проеме окна.

Только гулко-равнодушно стучали на ветру распахнутые настежь ставни…


Сцена опустела.

Зал молчал, еще не понимая, что произошло.

И тут приглушенный вопль прорезал тишину.

Нелепо размахивая руками, врач сорвался со стула, растолкав сидящих впереди, бросился к импровизированной сцене, взлетел на нее одним прыжком и, полный самых немыслимых предчувствий, подбежал к окну.

Никого.

Лишь на короткое мгновение в лицо пахнуло сыростью и прохладой, да мелькнули в туманной дали островерхие крыши старинных домов.

Будто наваждение… И все.

Сверкнула молния, ударил гром, и хлынул ливень, поглотив совсем и эту призрачную картину.

Еще долго врач стоял, не шевелясь, и бессмысленно глядел в окно, где бушевала непогода — грубый красочный рисунок на растянутом холсте, простая декорация…


Она пришла на следующий день. Поздоровавшись, протянула обещанный листок. Ни о чем не спрашивала, не суетилась — глядела безучастно и сосредоточенно пород собой и лишь терпеливо ожидала, когда врач кончит читать.

«Прости, любимая, но, кажется, пора все объяснить. Самое простое — окружить меня презрением, негодовать. Самое имя заклеймить проклятьем. Я, наверное, достоин этого… Однако же попробуй и понять! Я был кругом в долгах. Меня судили и обрекли на долговую яму — на бесконечные тринадцать лет тюрьмы… И я повел себя, как жалкий трус. Лгал всем и, главным образом, — себе. Я испугался, понял, что писать мне не придется, — а столько замыслов теснилось в голове!.. И я бежал… Лишь бы подальше, чтоб не достали, не нашли… Поверь, бежать несложно. Во сто крат трудней остаться, стараясь уберечь все человеческое в собственной душе. Ничтожество, я без борьбы надеялся создать достойное Шекспира! Теперь мне ясно все… Я потерял себя, а стало быть, и вашу веру. Я искуплю свою вину. Пора вернуться. К мукам, к горю, но это же — моя судьба! Шекспир не покидал своей эпохи! Он был честен. Так считают люди. Что ж, я не смог их обмануть. Не надо плакать, обижаться — видит бог, я был с тобою счастлив. Но — мне пора… Благослови на дальнюю дорогу… Прощай, хорошая. Твой Билли».

Врач сложил письмо и долго вертел его в руках, прежде чем заговорить.

— Ваш муж исчез, — сказал он наконец. — Вчера, в конце спектакля. Мы, конечно, объявили розыск… Но — все равно… Это похоже на чудо!

— Ну, что вы, доктор, — женщина горько усмехнулась. — Ничего сверхъестественного нет. Просто надо было вовремя — поверить. В него поверить…


«…лишь бы отправиться в путь…»

Игорь Федоров

Лабиринт

«Дорогу осилит идущий».

Истина

1. а, б.

Сегодня уже третий день, как мы блуждаем по этому проклятому лабиринту. Прошли за день километров пять. Могли и больше, если бы не ноги Бориса. Он их страшно натер и все жаловался, что не может идти. Я советовал снять обувь. Сегодня он, наконец, согласился. Сначала было легче. Потом он стал натыкаться на какие-то выступы, острые углы… Босыми ногами… И где он эти выступы находил?

Сейчас сидим, отдыхаем, а он все охает, ахает, причитает, закатывает глаза.

Оставить бы его здесь, найти выход и вернуться с вертолетом. Так ведь нельзя. Во-первых, пропадет, сверзится куда-нибудь, ногу сломает. Во-вторых, с голоду помрет. Неприспособленный…

Борис отвлекается от своих ног и со странной какой-то интонацией произносит:

— Юра, давай договоримся, если кто-то… ну… в общем, умрет, то тащить и хоронить не будем. Потом вернемся и заберем…

— Давай, — говорю, а сам думаю: «Это что еще за новости». — Чего это ты вдруг?

— Предчувствия какие-то нехорошие…

— Ты мне эти предчувствия брось! Нашелся прорицатель. Отдыхай лучше… Пойдем скоро.

Нам во что бы то ни стало надо скорее выбраться из этого проклятого дурацкого лабиринта. Слишком многое от этого зависит. И Борис прекрасно это понимает. Но вот не может…

Самым перспективным мне кажется направление вдоль вот этой малозаметной светлой полосочки на полу. По ней и пойдем. Ничего не поделаешь.

— Вставай, Борис, пойдем.

1. б, а.

Ох, и надоел он мне за эти три дня, этот Юра! «Идем быстрее, идем быстрее». Автомат, а не человек. Совершенно никакого сочувствия к людям. Может, я не могу так? И ладно, шел бы по-человечески. Я ему сразу сказал: для того, чтобы выйти из лабиринта, надо вести рукой по одной стене, не отпуская. Ему не понравилось. Не тот, видите ли, метод. Он, видите ли, найдет дорогу, по нюху…

Ну и ищет теперь. Ботинки с меня стащил. Походишь босиком по этой почве! Вечно ему все не так.

По я всегда знал, что трезвый ум и спокойная наблюдательность принесут свои плоды. Я давно ждал от этого лабиринта каких-то подвохов, не такой он какой-то. А сегодня во время привала (ему дай волю, так он и привалов делать не будет), наконец, заметил. Если лежа закатить глаза и задержать дыхание, как я это умею, то появляется чувство, ощущение такое, что вот он, выход, рядом, протяни только руку. А задышишь снова — исчезает. Но я-то знаю… Надо только остаться одному… И притвориться получше мертвым. Выход сам собой рядом появится. Мертвых лабиринт не терпит. Уж что-что, а притворяться я умею. Часто приходилось, и всегда неплохо получалось. Хм! Афоризм! Для того, чтобы выжить, надо уметь стать мертвым.

Ладно. Завтра попробуем. Только надо от Юры отвязаться. А то он меня замучает. Только как отвязаться? Ага! Тем же методом. Только бы волочь не вздумал, он может.


— Юра, давай договоримся, если кто-то умрет, то тащить и хоронить не будем. Потом вернемся, заберем.

— Давай.

Легко что-то согласился. Ну, ладно, полдела сделано. Теперь вся надежда на завтра…

Ох, опять идти. Ну, пошли, посмотрим, что ты потом заноешь.


— Да иду уже, иду.

2. а, б.

Будь трижды проклят этот лабиринт! Особенно сегодняшним проклятым днем! Сплошная пытка. Сначала Борис кое-как еще шел. Потом начал цепляться за стены. Потом оперся на меня. Вдвоем, стало идти легче, но мешало снаряжение. Сначала я отстегнул от пояса бластер — в кого тут стрелять? Бросил прямо на проходе. Потом дошла очередь до наших поясов и курток. В последнюю очередь я расстался с рацией. Аккуратно положил ее под стеночкой. Все-таки была последней надеждой.

Разгрузились полностью. Но легче не стало. Пару раз Борис падал. Поднимал его, и плелись дальше. Он все бормотал в том смысле, чтобы бросить его, что выхода все равно нет, что ему все равно, где умирать.

Как же нет выхода?

Под ногами светлая полоска. Я уверен, что она к выходу и ведет. Неужели он ее не замечает?

И вот наступило это ужасное. На одном из поворотов Борис резко дернулся, ударился виском об угол. Видимо, ему много и не надо было. Упал. Глаза закатились, не шевелится. Сипеть начал. Я, наверное, очень испугался, потому что следующие моменты как-то не помню.

Теперь вот сижу, осмысливаю. Один я, конечно, выйду быстрее. Но не стало Бориса. Как теперь?

Странно — сколько идем, а лабиринт рассмотрел только сейчас. Шершавые влажные стены. Уходят бесконечно вверх. Сквознячок небольшой. И какая-то надежда светится в дальнем коридоре. Даже не надежда, а намек. Но от этого и стены светлее, и дышится легче. Именно благодаря этому намеку я иду, и живу до сих пор. Что будет со мной, если этого не станет? Умру так же нелепо? Буду метаться в поисках выхода, разбивая в темноте лицо? Нет. Разгляжу, найду в дымной мгле беспросветности слабый отблеск, намек на намек, пусть даже воображаемый, и пойду, побегу к нему! Раздую его своим стремлением, и вот тогда это будет настоящая надежда. А с надеждой можно жить!

Впрочем, пока огонек горит. И белая полоса на полу ведет к нему. Что ж, пошли.

2. б, а.

Все-таки я его доконал. Мне и в самом деле нелегко идти было, так что доигрывать приходилось немного. Сначала он бросил весь этот бесполезный хлам, который тащил, а потом я искусно имитировал смерть. Знал, что он сразу не поверит, готовился долго притвориться, и оказался прав, и, конечно, выдержал.

Теперь посмотрим, кто первый отсюда выберется. Я тебя, голубок, еще на выходе подожду. Сидит, очухивается. Еще бы. Только сколько можно сидеть. Я уже устал так лежать. Хоть бы не мешал. Вот она, синева выхода. Совсем рядом. Она все приближается, когда я забываюсь, и, вздрогнув, удаляется, когда он шевелится.

В какой все-таки мрачный лабиринт мы попали. Голые стены так и нависают из своей высоты. Мрачно давит ощущение безысходности. Ни проблеска, ни лучика. Но я-то знаю, что надо делать в таких случаях. Надо успокоиться, отрешиться, отойти от мира. Залечь на дно. Тогда безысходность уходит, растворяется в тебе, переполняет все и льется через край. А когда исчезает безысходность, появляется выход. Голубое окно выхода. Надо только дождаться его, отлежаться. И он обязательно появится.

Лишь бы не мешали. Сколько же все-таки можно сидеть? Ага, все. Уходит. Ну, слава богу. Теперь отдохнем и приступим.

3. а.

Я же чувствовал, что выход должен быть где-то рядом. На поворотах я уже почти различаю его. В лицо тянет уже не сквознячок, а свежий ветер. И откуда только взялись силы! Мне, кажется, уже не нужны ни отдых, ни пища. Иду и иду вперед. Постепенно перехожу на бег. И вот я уже бегу, несусь вперед. По сторонам мелькают какие-то лица, маски. Слышатся неясные звуки, отголоски звуков. Потом, потом! Не до этого сейчас. Главное — добраться до выхода, до цели. После можно вернуться, осмотреться. Все потом!

Я уже несусь гигантскими скачками. Что со мной? Будто выросли крылья. Пробую взмахнуть. Так и есть! Крылья! Огромные, белые. Я теперь могу летать. Взлетаю. Выше, выше. Вот теперь замечательно. Только вперед! Крылья — это именно то, чего мне не хватало всю жизнь! Лететь! Быстрее…

3. б.

Нет, почему-то не выходит. То ли потому, что устал очень, то ли потому, что место не то выбрал — прямо возле угла. Да, скорее всего, место неудачное. Надо перебраться на ровный отрезок и там попытаться снова. Что такое? Я уже не могу подняться на ноги — покалывает, будто отсидел. Ничего, поползем на четвереньках, тут недалеко. Тяжело-то как. Сколько же сил потерял! Ползу-ползу, пот застилает глаза, а доползти никак не могу. Вот уже и колени болят. Ничего, поползем на животе. А ухабов, бугров-то сколько. Не могли выровнять. Уф, слава богу, кажется, дополз. Теперь надо сосредоточиться и отрешиться. Главное — помнить: мертвых лабиринт не терпит. Надо только подостовернее, понатуральнее притвориться мертвым — и он выкинет тебя. Поестественнее притвориться…

Закатываем глаза. Ни о чем не думаем. Останавливаем дыхание. Руки и ноги холодеют. Хорошо бы и сердце остановить. Погружаемся глубже, глубже. Вот же ты, выход, рядом.

4.

Вылетев из лабиринта, Юра поначалу даже не заметил перехода. Но когда, поднимаясь вверх, увидел багровый закат солнца, то понял все, закричал от радости. Расправив свои могучие крылья, новые свои крылья, он стал величественно кружить в небе.

А позади нависала мрачная громада лабиринта. Пролетая над ним, Юра заметил, что выходов из него много. Подумалось: «И лишь один правильный». У одного из выходов что-то блеснуло, Юра подлетел поближе и обмер, чуть не упав.

Борис. Тело Бориса было мертво более, чем когда-либо. Он слишком естественно притворился мертвым. Он уже и был им. Лабиринт не терпел таких.

Долго сидел возле него Юра. Напряженно размышлял: «Цель оправдывает средства? Это неверно; известно давно… А вот оправдывает ли средство цель? Не знаю. Видимо, не всегда».

Потом он взлетел. Отнес тело Бориса на обрывистое плато в скалах. Прилетел обратно и, сдирая пальцы в кровь, ломая крылья и надрываясь, завалил камнями тот выход, у которого нашел Бориса. Полежал, перевел дух и завалил огромными глыбами свой.

Краешек заходящего Солнца освещал выходы из лабиринта.

И лишь один правильный.

Загрузка...