Глава одиннадцатая. Цыба

Четверг выдался дождливым и по-осеннему холодным. Макар встал в семь и начал одеваться. Мама приготовила костюм и рубашку еще с вечера, повесила на плечиках на зеркальный шкаф, и, просыпаясь ночью, Макар пугался и черного висельника, и его зеркальной копии. Потом приходил в себя, садился на смятой кровати и ждал, пока снова не начнет неумолимо тянуть в сон. Все эти три чертовых дня он почти не спал. Торчал у дяди Вани с тетей Олей на кухне, не решаясь пройти в гостиную — туда, где в деревянной коробке лежал Цыба.

— Я тоже на него смотреть не могу, — шептал осунувшийся дядя Ваня. — Надо побыть рядом, пока он еще здесь. А не могу.

Тетя Оля сидела у гроба. Молчала. Иногда выла тихонечко, как дворняга Сыроежка, которую Цыба раз в неделю таскал с помойки домой и лечил от гриппа колбасой с кругляшами аспирина. Сыроежка жрала колбасу, выплевывая таблетки. Подумав, доедала и таблетки. Ей было без разницы, что жевать, — нравился сам процесс. Насытившись, Сыроежка садилась на куцый хвост и принималась монотонно выть. Может быть, она скорбела по колбасе, а может, по щенятам, которых уволокла «живодерка», пока Сыроежка таскалась по помойкам в поисках какой-нибудь еды. Цыба считал, что Сыроежка плачет по детям, Макар считал, что у нее просто характер такой, но в целом они оба сходились на том, что собака хорошая и надо ее оставлять дома.

— Помнишь, он псину в дом притащил? Вот такую! — дядя Ваня коснулся рукой колена. Подумав, поднял к бедру. — И так еще назвал чудно...

— Сыроежкой. И она маленькая была совсем. Как болонка.

— Да? А мне казалась — лошадь. Мы, дураки, не разрешили тогда — шерсть, мол, а у нас ковры. Вот притащил бы он сейчас хоть всех ростовских дворняг, я бы знаешь что ему сказал... знаешь? Я б ему сказал «Сынок, да пусть живет...»

— Дядь Вань, не надо, а. Налей.

И снова водки, заесть куском пиццы. Ребята-охранники — молодцы. Сами сообразили и организовали дежурства, так чтобы у Иван Ивановича не заканчивалась закусь и выпивка.

— Как же так? Как же вы так? Как так неосторожно? — Дядя Ваня, напившись и наплакавшись, кружил вокруг Макара, все пытаясь услышать что-то, что объяснило бы ему, почему его единственный сын лежит в коробке, а друг его — Макар — сидит напротив живой.

— Так вышло, дядь Вань. Дурь вообще. Приспичило на доске покататься. Отжали там у одних ребят на время... Я ничего, а Гоха навернулся и о бордюр. Я виноват дико — не отговорил. Знал же, что ему нельзя. Что неуклюжий. Прости, дядь Вань. Прости!

— Да не. Ты не виноват. Я так спросил. Знать важно. Нет? Ну как же вы так неосторожно? А что за ребята?

— Да кто ж знает. Мелкота. Не плачь только, дядь Вань.

Выла за стеной тетя Оля. Скулили тоненько «господи, помилуй» старухи-плакальщицы, которых кто-то привел из соседней церкви. Устав петь, старухи бродили по большой цыбинской квартире — одинаковые, призрачные, с извиняющимися личиками и запахом смерти, каким-то рыбьим, налипшим на них, как чешуя. Встретив их в коридоре, Макар вжимался в стену и ждал, пока они пройдут мимо. Ему казалось: если бабки заговорят с ним или, еще хуже, коснутся, он тут же и сам упадет замертво.

— Как же так неосторожно? Как? — докапывался дядя Ваня до плакальщиц, те вздыхали и гладили его по всклокоченной немытой голове.

Макаровы мать с отцом дневали здесь же, у Цыбиных, а на ночь уходили — дома оставался Илюха, и одного его бросать было никак нельзя, Макар же две ночи ворочался на кушетке в прихожей, потому что спать в Цыбиной комнате не мог, да и тетя Оля с дядей Ваней не выдержали бы, хотя дядя Ваня настаивал. Наверное, думал, что так ему будет проще и быстрее забыть.

В среду Макар наконец ушел ночевать домой, к Цыбе так и не заглянув. Боялся. Не покойника, нет, и не того, что станет там при всех плакать — он и так все эти дни плакал. Боялся, что, увидев мертвого Гоху, не выдержит. Назовет дядь Ване и отцу Цыбиного убийцу.

Только назвать не мог! Он два дня был уверен, что молчит, потому что хочет сам отомстить ангуряновской твари. Стопроцентно знал, что вот Гоху похоронят — и он сразу же пойдет душить Бобра, и будет его шею стискивать так долго, что пальцы посинеют. Он взял нож, забрал у брата цепь, но почему-то хотел именно руками. И чтобы еще глаза видеть... черные армянские глаза.

«Тортилла разноглазая». Теперь Цыба ляпнул бы это не про Бобра, а про него — Макара. Из-за черепахи, которую Макар таскал все это время в кармане, глаза поменяли цвет, и странно, что никто из родных этого не заметил. Хотя чего ж странного? Кому сейчас было дело до Макаровых глаз. К тому же из-за недосыпа они стали красными и безумными.

«Убью, убью, убью», — шептал Макар, прислушиваясь к вою в гостиной, и от этой мысли ему становилось легче.

К вечеру среды тетя Оля начала плакать навзрыд, а потом всхлипывать тише и еще тише. Выбралась из гостиной на кухню, выгнала охрану и тихо отругала дядю Ваню за то, что тот пьяный, а завтра надо на кладбище. Обняла племянника так крепко, что перехватило дыхание и хрустнули ребра, села пить чай. Вот в этот миг Макар, понял, что не убьет Бобра. И никому не расскажет. Никогда и никому. Будет с этим жить дальше, и молчать, и давить в себе ненависть, как таракана.

Причиной его молчания была Карина Ангурян. И то, что он любил ее.

Так отчетливо и так просто Макар это понял, наблюдая за тем, как тетя Оля прибирается на кухне, как возит тряпкой по столу, как медленно, будто во сне, ставит на поднос пустые чашки... так сильно захотел, чтобы Карина оказалась сейчас рядом с ним... так зверино затосковал, что тут же поднялся и, попрощавшись с дядькой и теткой до утра, рванул в Нахичевань на первой попавшейся тачке. Подходя к ангуряновскому дому, увидел, что окно мансарды плотно закрыто, тут же сообразил, что номер ее телефона так и не взял, но ему уже было все равно. Только бы увидеть, только бы услышать голос, только бы дотронуться...

Макар поднялся на крыльцо, яростно вдавил кнопку звонка и, услыхав тяжелые мужские шаги за дверью, вдруг испугался, что это может быть Бобр. Побелели костяшки сжатых пальцев, заныло в животе. «Господи, помилуй, господи, помилуй, помилуй», — вспомнились тусклые старушечьи мордочки и то, как бабки гладили дядю Ваню по голове и шептали «смирись».

— Зачем пришел? Кого здесь ищешь? — Торос закрыл проем телом. Подобрался, ощетинился, как будто ждал, что стоящий напротив мальчишка его ударит.

Макар молчал.

— Не ходи сюда. Если Роберта надо, то он уехал.

Макар молчал.

— Послушай меня, тхаджан... сынок, — выдохнул старик после недолгой паузы. — Не ходи сюда. Хватит. Нам хватит, и вам тоже... достаточно.

— Хватит? — свело челюсть так, что самые простые слова царапали нёбо.

— Да. Хватит. Ты хороший парень, но очень молод и многого не знаешь. Но послушай старика...

— Карина где? Я к ней пришел.

— Карина?

— Да. Позовите. Я хочу ее видеть. Мне очень нужно ее видеть.

Торос покачнулся. Уцепился ладонью за косяк.

— Уйди, парень. Оставь девочку в покое. У нее другая жизнь. Тебе там не место. Вы, Шороховы, вечно лезете туда, где вам не рады!

— Где же нам не место? Где нам не рады? Неужели в...

Ему хотелось бросить в лицо Торосу, что он все знает. Что он был внизу, видел лабиринт и чудовище. Что сейчас от него — Макара Шорохова — зависит, узнает ли завтра весь город о том, что под землей не просто катакомбы и пещеры. Хотелось раскрыть карты, выложить козыри и посмотреть, что будет делать старикан и как после этого заговорит. Опять заведет свое «ты многого не знаешь, мальчик» или придумает новенькое. Но почему-то понял, что Каринка этого не одобрит.

— Что ты сказал? — не понял старик.

— Ничего. Я хочу видеть Карину.

— Ее нет дома. И для тебя никогда не будет. Это не я так решил. Она сама решила. Ангурянам с Шороховыми не по пути. А теперь ступай отсюда.

Рука Тороса взметнулась вверх. В этот самый миг где-то за Доном громыхнуло, и яркая молния рассекла небо пополам. Старик замер с поднятой вверх рукой, как будто хотел выхватить из воздуха разряд, и Макар непроизвольно отступил.

Захлопнулась тяжелая дверь. Макар сел на ступени, достал из кармана черепаху и целую минуту всерьез размышлял о том, не войти ли ему внутрь через кирпичную стену дома.


* * *

Семь утра. К девяти нужно ехать к Цыбиным. Гроб вынесут во двор... зачем? Чтобы случайные прохожие обтирали его взглядами, качая головой? Чтобы соседские бабки, которые лет десять назад орали на маленького Цыбу и грозили надрать ему уши за вымазанные вишневым соком простыни, жвачку на скамейке и покрашенную зеленкой кошку, охали и всплескивали руками «ох, молоденький какой»? Или просто чтобы не толпиться в одной комнате, где уже через пять минут становится душно и тошно, и те, кто вроде как пришел прощаться, начинают шептаться между собой, обсуждать какие-то пустяки, насущные проблемы и «живые» вопросы. А ты смотришь на них мутными глазами — от слез и бессонных ночей, — и «плывешь», и хочешь что-то сказать, но не можешь. Потому что комок в горле и временами ловишь себя на жестокой, неправильной мысли — «лучше бы они...».

Макар спустил ноги с кровати. Медленно — одну, потом другую. Некстати вспомнилось, как он усаживал Цыбу в такси и помогал с ушибленной щиколоткой. Макар тяжело задышал сквозь зубы и с размаху двинул кулаком о спинку кровати, разбил костяшки в кровь — лишь бы не расплакаться.

В ванной сунул голову под струю ледяной воды, закрыв глаза. Затылок потяжелел, запульсировал ноющей болью. Потом Макар пять минут чистил зубы. Секунд тридцать из них возил щеткой, а оставшееся время — рыдал, все-таки не выдержал, рыдал и трясся, уцепившись за край раковины. Невозможно не плакать, когда сначала ты с братом мажешь девчонок зубной пастой во время тихого часа, а потом вдруг этот брат уже и не человек вовсе. А тело.

Мир превратился в минное поле: любой предмет, любое движение могли превратиться в воспоминание о Цыбе — яркое, словно вспышка, и близкое до ужаса. Всего год назад... Всего месяц назад... Всего неделю назад... Как обходить эти «мины»? Как защититься от осколков?

Никак.

Макар не стал завтракать. Повозил вилкой по тарелке с сырниками и отставил ее в сторону — кусок не лез в горло. Потом долго одевался — дрожащие пальцы плохо управлялись с пуговицами на рубашке, только с третьего раза попал в рукав пиджака.

Ехали двумя машинами — родители с Илюхой на отцовском «Инфинити», а Макар сзади — на джипе. Отец предлагал сесть к ним, но Макар заранее решил, что не будет долго торчать на поминках. Только пригубит вина, не чокаясь, и сразу сбежит, чтобы не слышать раз за разом: «Пусть земля ему будет пухом...» Поедет куда глаза глядят — будет кататься по городу, по местам, где они бродили с Цыбой, и вспоминать. Чтобы никто из посторонних не видел и не слышал, как Макар Шорохов скрипит зубами и снова плачет.

Во двор, попрощаться с Цыбой, пришел его бывший класс... его и Макаров. Несмотря на то что все поступили в разные места и успели уже распрощаться со школой, с детством и этим дурацким буквенным обозначением — «А»: девятый, десятый, одиннадцатый. Кто-то обзвонил всех, созвал. Зачем? Почему, когда умирает взрослый, к нему не приходят все его коллеги в полном составе? По какой такой причине на похороны обязательно ходить всем классом, как на экскурсию? Чтобы лишний раз обрезать крылья еще молодым и беспечным человечкам, мол, смерть ближе, чем вы думаете?.. Виновато отвернувшись от Цыбиных родителей, боком подобраться к гробу, взглянуть на бывшего одноклассника одним глазом и смущенно отойти.

Потом долго ехали по пробкам за катафалком. Дождь заливал лобовое стекло. Дворники работали как бешеные, но все равно дорога впереди оставалась в мутной пелене — нереальная, ненастоящая. Какой-то таксист все время перестраивался и в итоге влез между ритуальным автобусом и «Рэнглером». Макар чуть было не выскочил из машины, чтобы обломать ему зеркало. И разбить стекло, и вытащить его за грудки из машины, и...

Хотя он же не виноват.

Тот, кто виноват, — далеко. И Макар не сломал ему ничего. Не разбил все стекла в доме. И... даже не попытался.


* * *

В церкви на Северном кладбище старушки суетливо закрепили на краях гроба высокие свечки. Пришел священник — молодой, с куцей бородкой и залысинами. У него были бело-желтые, будто из воска, длинные пальцы с блестящими розовыми ногтями — Макар почему-то не мог оторвать от них взгляд, пока те листали требник.

В воздухе пахло воском, ладаном... пустотой. Затхлой пустотой, в которую уходят молитвы тех, кто не верит, но все равно приходит сюда. Зачем? Потому что положено. Макару опять казалось, что никто здесь не сам по себе — все подчинились ритму древней традиции, неотступно следовали заведенным правилам. Те, кто правил не знал, чувствовали себя неуютно — нервничали, мяли свечи, вертелись на месте, шепотом спрашивали: «Уже можно зажигать, да?»

Батюшка кружил вокруг гроба и пел «Со святыми упокой» — тонким голосом, чуть грассируя. Слова текли сквозь Макара, не задевая его, не обладая ни смыслом, ни формой — что-то тягучее и звенящее эхом из-под свода. Не поднимая глаз на родителей и дядю Ваню с тетей Олей, Шорох разглядывал кадило в руках священника — он почему-то никогда раньше не думал, что в момент взмаха нужно потянуть за цепочку, чтобы приподнять крышку и дым пошел сильнее.

До этого момента Макар всего однажды был на похоронах, двенадцать лет назад, у двоюродной бабушки. Единственный вопрос, который занимал его тогда все утро: «А вдруг я начну смеяться и все решат, что я дурак и плохой внук?» Но стоило приехать в церковь, где маленькому Макару дали свечку, как он разревелся и не унимался до самых поминок. Сейчас же наоборот — когда гроб вытащили из катафалка и поставили на табуретки посреди светлого зала, Макар вдруг успокоился. Почти.

Пришло осознание. Это не горе. Это безысходность. Горе — когда можно что-то изменить. А сейчас уже... что расстраиваться? «Чего уж теперь», — говорила мама, успокаивая утром Илюшу. Действительно. Чего уж теперь.

— Можно прощаться, — сказал батюшка.

Тетя Оля первая подошла к открытому гробу, нагнулась, быстро поцеловала сына в лоб и отошла. Схватила дядю Ваню за локоть, как-то вдруг съежилась, стала меньше ростом и задрожала. Макар подержал руку у Гохи на плече, посмотрел на его бледное лицо — странное, будто изменившееся, незнакомое. Потом вышел на крыльцо — не хотел видеть, как закрывают крышку и завинчивают болты. Дождь чуть накрапывал, на востоке между облаками проглядывала синева.

Северное кладбище — или Северный нежилой массив, как его называли в шутку, — тянулось на десятки километров. Самое большое кладбище в Европе, двести восемьдесят гектаров. Если у родственников умершего было не слишком много денег, ему выделяли место по плану, почти у горизонта, на самом краю массива, и закапывали в красноватую глинистую почву среди десятков таких же холмиков. Цыбины же выбили участок поближе — оформили подзахоронение к родным. Всего три квартала от церкви, рядом с кустами сирени.

Места было мало, совсем впритык, и выкопанной землей засыпали наполовину два ближайших памятника. Оградки мешались под ногами, Макар все боялся, что поддатые могильщики споткнутся и уронят Цыбу. Его Цыбу. Но никто не споткнулся, гроб спустили на длинных ремнях в могилу, мужик с лопатой хрипло предложил всем бросить по три горсти земли... Направился к дяде Ване, отвел его в сторону, стал просить еще две тысячи сверх уплаченного — «чтобы оградку получше сделали». Тот растерянно кивал, как болванчик, пытался достать деньги, тянулся и не попадал пальцами в нагрудный карман.

Когда могилу закопали, все замялись. Нужно было что-то сказать — что-то хорошее, светлое, чтобы улыбнуться и вспомнить живого настоящего Цыбу, а не стоять молча вокруг таблички «Игорь Цыбин, 1995–2012». Снова хлынул ливень. Мама ухватила тетю Олю за плечи и повела к машинам, мужчины побрели следом. Макар дождался, пока все отойдут, подошел к могиле, присел рядом с ней на корточки, зачем-то примял землю ладонью. Пытался придумать нужные слова, но не получалось.

— Макар...

Она вышла из-за соседнего памятника, двухметровой серой плиты с выгравированным ангелом.

— Карина, — Макар неловко поднялся, вытер ладони о штаны. — Я к тебе приходил.

— Я знаю. Дед сказал.

— Он не пустил меня...

— Тоже знаю.

— Спасибо тебе. Спасибо, что пришла. Я же... Ну, помнишь, говорил, что Цыба тебе понравится. Понравился бы.

— Я... Ты только не думай, что я сошла с ума. — Карина откинула капюшон и посмотрела — не на Макара, а будто сквозь него, в другой мир. Глаза у нее были такие же красные, воспаленные и заплаканные. — Я знаю, как все исправить.

— Все?

— Вражду семейную. И это тоже, — она показала на свежий холмик с табличкой.

Макар подошел. Положил руки ей на плечи. Кивнул. Рассказывай, мол. И она заговорила торопливо, глотая слова, словно боялась не успеть:

— Дед... Он тебя выгнал, но он хороший, правда. Он просто о лабиринте волнуется. Он же смотритель. То есть теперь я — смотритель, но это он меня всему научил. Я только одного не знала раньше. Про линзу. Он мне рассказал вчера. Ради нее лабиринт и построили. Барбаро построил, в пятнадцатом веке еще. Не чтобы сокровища спрятать. Понимаешь?

— Еще не совсем.

— Сейчас поймешь. Линза — в самом центре, туда можно только с разрешения хозяина... то есть Барбаро, пройти. Не волнуйся, я разрешение добуду. Я все продумала. А! Главное! Линза — это портал. Через него можно перемещаться во времени куда угодно. Теперь понял?

— То есть ты хочешь сказать...

— Мы можем вернуться в прошлое и сделать так, чтобы наши семьи не ссорились! Тогда мы сможем быть вместе. И вы с Бобром не подеретесь. И Цыба не умрет.


* * *

Взявшись за руки, они побежали к машине. Вдруг Макар затормозил, оглянулся.

— Забыл что-то?

— Ага.

Он вытер со щек капли дождя, втянул воздух со свистом и выпалил:

— Чтоб мой глаз заплесневел! Чтоб чудище отгрызло мне руки! Чтоб я лопнул, Гоха, если у меня не получится. Ты, главное, верь, хорошо?

Загрузка...