23

Этим вечером, устроившись у костра, я вскрыл шкатулку, которую прихватил со стола в халупе Найта.

Я шел весь день, и каждый мой шаг сопровождало неприятное чувство чьего-то присутствия, причем этот некто уговаривал меня повернуть назад, и его беззвучный зов был так настойчив, что я ни на минуту не усомнился в реальности существования силы, пытающейся заставить меня вернуться. В постоянном противоборстве с этой силой я старался понять, кто же за ней стоит (причем у меня не было и тени сомнения — это был именно кто-то, а не что-то). Может быть, это была Сара — чувство, что я должен как-то ей помочь по-прежнему не оставляло меня, хотя максимум, что я мог для нее сделать — это попытаться дождаться ее возвращения. Наверное, все же это были угрызения совести, вызванные мыслью, что я бросил ее, хотя, разумеется, и это было совершенно очевидно, я ее не бросил, так же, как раньше мы не бросили ни Джорджа, ни Тэкка. Тем не менее я был уверен, что обманул ее ожидания и в определенном смысле изменил ей.

По правде говоря, мне уже давно приходило в голову, что она не поверила нашим со Свистуном рассказам о том, как выглядит заколдованная долина в реальности. Но я должен был найти способ убедить ее и заставить поверить в правдивость наших слов — эта мысль беспрерывно сверлила мой мозг. Ее возвращение в долину я мог вполне понять — если кому-то посчастливится оказаться по ту сторону врат рая, то он уже ни за что добровольно не согласится вернуться в грешный мир. Единственное, чего я не мог понять — как она могла упрямо не признавать иллюзорность своих идеалов перед лицом неопровержимых фактов.

Или все это были проделки Свистуна, манипулировавшего изнутри моим сознанием? Может быть, что-то скрывалось в глубинах моего разума, нечто, имплантированное туда Свистуном в те несколько мимолетных мгновений нашего последнего контакта и заставлявшее меня, словно марионетку в кукольном театре, подчиняться чьей-то посторонней воле? Я попытался еще раз воскресить в памяти хоть какой-то ничтожный эпизод нашего контакта со Свистуном, отыскать малейшую зацепку, но и это усилие оказалось тщетным.

Или, может быть, все дело в Пэйнте? Ведь я сыграл с ним злую шутку, поставив задачу, которую не мог, точнее, не хотел выполнить сам. Наверное, думал я, нужно вернуться и сказать, что я освобождаю его от ответственности, которую на него возложил. Я старался избавиться от неприятных мыслей, связанных с Пэйнтом, но у меня постоянно возникала перед глазами картина, на которой Пэйнт по прошествии тысячи (или даже миллиона) лет, если, конечно, он был способен столько прожить, все еще стоит, как стойкий оловянный солдатик, на страже перед фасадом классического дворца, терпеливо ожидая того, чему уже никогда не суждено произойти; стоит непреклонно, верный слову, данному столетия назад, послушный приказу, неосторожно сорвавшемуся с губ жестокого человека, который сам уже давно превратился в прах.

Угнетенный этими размышлениями, я плелся вниз по тропе. Если посмотреть на нас со стороны, то, вероятно, мы с Роско представляли довольно чудную пару: идущий впереди человек с мечом на поясе и щитом в руках и покорно следующий за ним, увешанный рюкзаками и бормочущий себе под нос робот.

Когда мы собрались расположиться на ночлег и я подвел итоги дня, оказалось, что за сутки мы сделали приличный переход. Роясь в рюкзаке, чтобы найти что-нибудь на ужин, я и наткнулся на эту шкатулку, взятую со стола Найта. Я отложил ее в сторону, решив разобраться с ее содержимым после еды. Роско натаскал дров, а я развел костер и приготовил поесть. Пока я ел, этот безмозглый болван расхаживал по ту сторону костра и разговаривал сам с собой, — причем, на этот раз не выдавая, как автомат, рифмованные очереди и не извергая математический бред.

— Одно твое око сотворено, — велиречиво провозгласил Роско, — дабы прозревать красоту мироздания. Единственным своим оком солнце зрит мир сущий.

Я удивленно уставился на него, недоумевая, считать ли это признаками просветления ума, или он уже окончательно свихнулся.

— Роско, — сказал я осторожно, стараясь не смутить его только что проснувшийся разум.

И вдруг он произнес:

Они покорны могут быть,

Такой удел им предрешен,

Молчи, улышав плач души,

Огнем несчастий обожжен.

И как ни горек крестный путь,

Тебе отмеренный судьбой,

Смирись, терпи и не забудь,

Как он ни тяжек, — но он твой.

— Господи, не хватало еще поэзии, — возопил я. — Стихи, Боже милостивый! Как будто не достаточно дурацких рифм и формул…

А тем временем Роско, проворно перебирая ногами и громыхая металлическими конечностями, отплясывал задорную джигу, напевая:

На сковороде сгорел каплун,

А хряк сорвался с вертела,

Двенадцать раз ударил гонг часов,

А милочка моя лишь раз мне поддала.

Она так распалилась оттого,

Что холодно жаркое на плите,

А холодно жаркое на плите

Из-за того, что дома не был я.

А не явился я домой в тот день

Лишь потому, что брюхо разорвал,

А брюхо прохудилося мое

Из-за того, что в пост скоромного поел…

Он замер, не закончив очередного па, и восторженно уставился на меня: «Пост, рост, тост, прост…»

В его случае этот переход можно было считать возвратом к норме.

Он опустился на корточки подле костра, уже не разговаривая со мной, а бормоча что-то себе под нос.

Сумерки сгустились, и галактика вновь расцвела на небе во всем своем великолепии. Сначала проявилась ее сердцевина, нависшая над горизонтом на востоке, затем, когда вечерние сумерки стали наливаться чернотой, прорезалась тончайшая паутина спиральных щупалец, сначала похожая на серебристый туман, а затем все более и более разгоравшаяся огнем. Легкий ветерок что-то нашептывал у нас над головами, и прямой столб дыма, поднимавшийся вертикально над нашим костром, достигнув воздушного потока, ломался и, подхваченный ветром, растворялся в темноте. В отдалении заливался смехом какой-то зверек; в траве и кустах, недалеко от круга, очерченного светом костра, шевелились и шуршали крошечные животные и насекомые.

Интересно, это были стихи Шекспира? Слова и размер похожи, но я не был уверен, ведь уже прошло столько лет, с тех пор как я в последний раз читал его стихи. Но если это были стихи Шекспира, где Роско мог их слышать? Может быть, во время полета через галактику, а затем на протяжении длинных ночей у костра, когда они шли по тропе, Найт читал их Роско? А может быть, в его рюкзаке или в кармане куртки лежал томик стихов древнего и почти забытого поэта?

Я закончил ужинать, помыл посуду в ручье, рядом с которым мы остановились на ночлег, и затем сложил ее в стороне, приготовив к завтраку. Роско все еще сидел перед затухающим огнем, выводя что-то пальцем на расчищенном пятачке земли.

Я поднял шкатулку Найта и открыл ее. В ней лежала толстая несшитая рукопись, занимавшая почти все ее пространство. Взяв первый лист, я повернул его так, чтобы свет костра падал на текст, и прочитал:

«Голубизна и высота. Чистота. Застывшая голубизна. Шум воды. Звезды над головой. Обнаженная земля. Раздающийся с высоты смех и грусть. Грустный смех. Наши действия лишены мудрости. Мысли лишены твердости…»

Все это было написано как курица лапой; буквы походили на маленьких танцующих уродцев. Я с трудом разбирал слова:

«… и объема. Нет ни начала, ни конца. Вечность и бесконечность. Голубая вечность. Погоня за несуществующим. Несуществующее — это пустота. Голая пустота. Разговор — ничто. Дела — пустота. Где найти нечто — пустое? Нигде, таков ответ. Высокий, голубой и пустой».

Это был бессмысленный набор слов, тарабарщина, почище бреда Роско. Я стал разбирать текст ниже и не нашел ничего путного. Взяв пачку листов, я извлек страницу из середины: «52» значилось в верхнем правом углу. А дальше шло:

«… далеко не близко. Дали глубоки. Не коротки, не длинны, но глубоки. Некоторые бездонны. И не могут быть измерены. Нет средства их измерить. Пурпурные дали глубже всех. Никто не идет в пурпурную даль. Пурпур — это путь в никуда. Некуда вести…»

Я положил листы обратно в шкатулку, закрыл крышку и долго держал ее рукой, чтобы не дать листам высыпаться. Сумасшествие, думал я, — жить жизнью наивного безумца в заколдованной, опутанной таинственными чарами древнегреческой долине. И бедная Сара в это время находится там. Ничего не подозревая, ни о чем не догадываясь, не желая сбрасывать с себя цепи обмана.

Я удержался, чтобы не вскочить и не закричать. Я не позволил себе подняться и броситься со всех ног назад в заколдованную долину.

Я не имею права этого делать, убеждал я себя. Впервые в жизни я думал о ком-то другом, а не о себе. Она выбрала свой путь — вернуться в долину. Что-то влекло ее туда. Счастье, может быть, думал я, и тут же спрашивал себя, а что значит счастье и чего оно стоит?

Найт чувствовал себя счастливым, когда писал эту ерунду, не понимая ее никчемности. Его это совершенно не волновало. Он замкнулся в скорлупе своего выдуманного счастья, как червячок тутового шелкопряда в своем коконе, скованный паутиной заблуждений, и считает, что достиг цели своей жизни, — самодовольный слепец, не подозревающий, что его цель может оказаться иллюзией.

Ах, если бы Свистун был сейчас со мной. Впрочем, я и так знал, что бы он сказал. Не должен вмешиваться, наверное, прогнусавил бы он, не должен встревать. Он говорил бы о судьбе. А что такое судьба? Записана ли она в генетическом коде человека или на звездах? Указано ли на ее невидимых скрижалях, как должен поступать человек, чего он будет желать, что он будет предпринимать, дабы осуществить самую заветную свою мечту?

Холодной волной на меня накатило одиночество, и я сжался, придвинувшись вплотную к костру, словно ища у него защиты от леденящих объятий пустоты. Из всех, кто начинал это путешествие или участвовал в нем, присоединившись по дороге, остались только я и Роско, причем, именно он был лишен качеств, позволяющих разделить мое одиночество. По-своему он был не менее одинок, чем я.

Все остальные уже постигли каждый своего неясного и непостижимого миража, манившего их издалека. Возможно, всем им это удалось, потому что каждый из них знал или догадывался, что нужно искать. А я? Что искал я? Я пытался представить, чего я хочу больше всего, что для меня важнее всего в жизни, и не мог.

Загрузка...