Мечник сам затянул с отъездом аж на четыре никому в общем-то не нужных тягостных дня: никак не мог решиться на прощание с названным своим родителем Велимиром. И в град не хотелось, потому что ни с кем из родовичей видеться душа не лежала; и само прощание грозило получиться тяжким да муторным; и… Вот это-то еще одно “и” не замедлило оказаться куда серьезнее остальных-прочих.
Что железноголовый Урман сызнова наладился прочь из родимых краев, в общине ухитрились дознаться почти мгновенно. Может, это Белоконь расстарался. А может, нет: вести и безо всякой там ведовской помощи умеют разбегаться куда попало с прытью, не доступной ни людским, ни конским ногам (диво общеизвестное, хоть разумного объяснения ему нет). Так, иначе ли, но со следующего же утра после мечникова с волхвом памятного разговора повадились на волхвов двор гости. Не к хозяину повадились – к Мечнику. За два дня гостей этих перебывало больше десятка, причем наезжали они друг от друга украдкою, а при случайных встречах только что драки меж собою не затевали. И однако, являлись все они ради одного и того же.
Оказалось, большинство сородичей впрямь очень хочет Кудеслава в старейшины. Даже самочинцы хотят: ведь ему ведомо, каково быть не таким, как все, а значит и к извергам должен бы он относиться терпимей, чем тот же Яромир… И при этом слобожане да углежоги наверняка вознадеялись, что коль Мечник однажды выручил их, то и впредь на него можно рассчитывать. А охотники и те, кто с ними, несомненно уверены, будто честный Мечник, однажды качнувшийся в сторону слободы, в следующий раз для справедливости качнется в противоположную сторону.
Да, какими ни разными бывали незваные эти гости, а желали они от Мечника одного и того же, и добиться желаемого пытались почти одинаково.
Обвинения в трусости.
Обвинения в небрежении судьбою родовичей.
Рассказы о долге перед общиной (особо горазд на такие доводы оказался изверг-отщепенец Чернобай).
А потом – проклятия на Векшину голову. Даже это, последнее, Мечник выслушивал молча, с закаменелым лицом… хотя нет, в лице его, наверное, все же что-то менялось. Потому что входившие было в раж собеседники вдруг одинаково давились недоговоренным и убирались прочь. Спешно убирались, иные почти бегом. А иные и не почти.
Получалось, что едва ли не единственной причиной мечникова ухода родовичи мнят именно Векшу. Причаровала дурня колдунья-наузница, уводит, будто кобеля на ремне… жабоедка… рыжая гадина… мертвобрюхая… подстилка перекупленная… и эти словечки еще отнюдь не самые крепкие из сыпавшихся на ильменкину голову.
Вот и продолжал Мечник тянуть-оттягивать прощальную свою поездку в общинный град (а значит, и вообще отъезд тоже).
Чтобы все гости этак вот одинаково взъелись на ильменку… Тут поневоле задумаешься: не с чужого ли голоса, не нашептана ли им эта злоба? А кто бы мог нашептать? Легкий вопрос.
Уж Белоконь-то наверняка понимает: несчастье с Векшей – единственный способ удержать Кудеслава в общине. Спровадь ее кто-нибудь в Навьи, Кудеслав непременно затеет выискивать убивца, а там… Покуда найдет, покуда сумеет отмститься, можно будет отвратить его от ухода. По-всякому: уговорами, ведовством…
Так что тащить Векшу с собой в град нельзя: путь-то не долог, но и не короток, да все лесом… Ведь не убережешь же, будь ты хоть какой-раскакой умелейший воин! Свистнет откуда-нибудь из-за дерева остроклювая пташка – и поминай, как звали. Да и в самом граде небезопасно. При нынешних делах кое-кто не смутится попотчевать уклад-железо жизнью собственного сородича, а уж про жизнь какой-то там инородки и говорить нечего.
Выходит, самому ехать, а Векшу на Белоконевом подворье оставить? Одну… Беззащитную… На целый полный день – от темна до темна (скорее никак не обернуться)… Будь волхв Белоконь пускай даже хоть каким хитромудрым, но обычным простым человеком – так и бояться бы нечего. Волчина близ своего логова не убивает. Ежели хранильник позволит Кудеславу заподозрить себя хоть даже в непрямом пособленьи векшиной гибели – конец всему и без того хлипкому замыслу гибелью этой самой Мечника удержать.
Но это бы по обычной людской мерке. А что способен злоумыслить такой могучий кудесник да какую может он порчу навести на ильменку – то, небось, и богам не угадать наперед. Векша вон, к примеру, и так поскуливает, будто Кудеслав ее, купленую-перекупленную да рожать не способную, берет за себя из одной жалости только, и непременно вскорости бросит, потому как жалость – припона износчивая… Мечник уж язык о зубы вдрызг измочалил, уговаривая, только все уговоры – как вода в песок. Оно конечно, бабий разум именно разумом-то называть и не следует, но такая глупость даже для бабы слишком глупа. А к Векше ведь и словцо-то это самое – “баба” – лепится плохо; в иных делах она и мужику нос утрет… Так не наслано ли? А если можно наслать такое, то и… О-ох!
Получается, и собой брать нельзя, и одну оставить нельзя. И вообще лучше бы поскорей убраться из волхвова обиталища. Так может, вовсе не ездить в град? Если б же хоть по пути было… Но нет – лесная тропа, которою пробиравшиеся к себе на Волглу-Итиль хазары довезли до здешних краев Векшу, тянется чуть ли не через самое белоконево подворье. Есть, конечно, еще и речной путь, но водяная дорога больно длинна да многотрудна: долгонько придется петлять по лесным речушкам, прежде чем боги дозволят выбраться на Мсту, а по ней – к Ильменю. Да еще позволят ли боги случиться такой удаче? На реке не шибко-то спрячешься, и опасное место, плывя, не обминешь…
Нет уж, вдвоем через места, где нередко пропадают даже большие отряды, все-таки безопаснее отправляться суходольем. И стало быть, как ни верти, а придется тебе, мил-друже Кудеславе, до окончательного отъезда хоть на денек со хранильникова двора да выбраться – хотя бы чтоб раздобыть коней для дальней дороги (у хранильника брать нельзя, тот может порченых всучить – не из хитрости, так с досады). Да и увильнуть от прощания с названным отцом и с родительским очагом – то вовсе нехорошо будет, не по-людски. После такого, поди, станет невмоготу глядеть на собственное отражение в стоячей воде (именно в стоячей, спокойной, позволяющей видеть даже выражение глаз)…
И еще кстати… верней, некстати… Коли удастся (помогите в том, боги!) сберечь ильменку до окончательного отъезда, то именно отъезд-то и станет для нее самым опасным. Верней, не отъезд даже, а первые день-полтора пути. К примеру, снова ж таки невесть чья стрела из кустов. Нет, не до смерти. Но так, чтоб “выживет – не выживет” мгновения бы решали; чтоб ты, Кудеславе, обо всем прочем враз позабыл да кинулся искать для любви своей исцелителя. Спасителя. Ведуна. А к кому из ведунов при такой беде успеется тебе за подмогой скорее, чем даже к Звану-кователю? И чего он, ближайший этот, стребует за спасение Векши? Так-то…
Время шло, ничего умнее “и так плохо, и эдак не лучше” Мечнику не придумывалось… В конце концов он решился рассказать о своих сомнениях Векше. Конечно, не обо всех и очень осторожно. Уже ведь бывало, что ильменка с перепугу кидалась не в ту сторону (не назад, а вперед то есть). Потому, рассказывая, Кудеслав упирал не столько на опасность, сколько на “негоже дозволить хранильнику оборотить-таки дело к его неправедной выгоде”.
И Векша сказала:
– Поезжай в град один. Не бойся. Он, этот-то, не отважится мне сильное зло учинить, знает же: если со мной что, так ты на него сразу подумаешь. Он исподволь попробует, малостью… А таким, если не в расплох, меня не взять… даже ему. А я настороже буду. Ты не сомневайся, ты езжай. Только возвращайся быстрее, ладно?
Это она так сказала после Мечниковых истовых клятв, будто для него самого поездка безопасна – не станут покушаться на жизнь того, кого еще надеется удержать вся община. И волхв поперек себя выкручивается в попытках сберечь хотя бы тень прежней дружбы…
Из сарая, в котором они с Векшей повадились ночевать, Кудеслав хотел убраться тишком. Не удалось. Стоило Мечнику выскользнуть из покрытого мехом травяного ложа, как мгновенно подскочила и наузница.
Одеваясь при свете еще с вечера зажженной лучины (опасно людям спать в кромешной тьме – тьма людям не друг) Кудеслав искоса поглядывал на ильменку. Сидит, привалясь голой спиной к замшелым бревнам стены, подрагивает зябко, позевывает, трет кулаками глаза, и в такт ее сонливым вялым движениям упруго вздрагивают-покачиваются на двух крепких округлостях желтые блики светоносного огонька…
Наверное, Векша очень старалась не заснуть и теперь изводилась горьким недоумением: ведь кажется лишь на кратчайший осколок мига разрешила себе призакрыть глаза – и на тебе!
Впрочем, ильменка не слишком-то много времени растратила зря.
Встряхнувшись, она сбрыкала с ног полсть-покрывало и ушмыгнула в траченный отсветами лучины полумрак – туда, где вздыхали-пофыркивали спящие лошади. Мечник смутно различил Векшину тень в дальнем углу, в котором у Белоконя были развешаны седла, уздечки и прочее; потом с душераздирающими вздохами посреди сарая пошла вспухать черная глыба, неторопливо принимающая очертания коня… нет, кобылы. Векша седлала кобылу, которая была не многим хуже хранильникова любимца Беляна.
О своем ночном отъезде Кудеслав волхва не предупреждал и лошадь у него не просил. В просьбе не было нужды. Белоконь безо всяких просьб недавно сказал: "Покуда живешь у меня, располагай любым моим достоянием". Другое дело, сам Мечник выбрал бы что поплоше – мало ли чем вывернется поездка… Да и вообще: пускай с волхвом у него все стало иначе, нежели в прежние добрые времена, но Кудеславу претило рассиживаться на шее бывшего друга, вовсю пользуясь его слабиной (пускай даже и неискренняя она, расчетливая, слабина эта). А вот Векша такими великодушными помыслами не изнурялась. Наверняка она без малейшего зазрения совести попыталась бы взнуздать для мечниковой поездки Беляна, да только знала: норовистый жеребец скорее подохнет, чем пустит к себе на спину кого-нибудь, кроме хозяина.
Длинно и слезно пожаловалась на ветхость отворяемая створка сарайных воротец, в открывшемся проеме мелькнула залитая звездным белесым светом недальняя лесная опушка – мелькнула, и тут же отгородилась от мечникова взора огромной тенью: Векша повела лошадь наружу.
Кудеслав вздохнул и двинулся следом.
Все-таки его одолевала досада, что не получилось ускользнуть незаметно. Спасибо, конечно, ильменке за помощь да заботу, а только помощь эта грозила выйти Мечнику боком.
После того, как Кудеслав столь рьяно убеждал (и ведь убедил же!) Векшу, будто бы для него предстоящая поездка ничуть не опасна, казалось ему немыслимым надеть в дорогу панцирь и шлем. А ведь защитная боевая одежка была бы для Мечника вовсе не лишней. Мало ли чего удалось натолкать в ильменкины уши ради спокойствия их хозяйки!
А на деле…
На деле тайные поплечники Яромира еще не раскрыты, и кто-нибудь из них (если не все) вполне может пожелать отмститься Кудеславу. По пути ко граду их можно не опасаться (им ведь неведомо, когда именно Мечник собирается навестить Велимира), но вот на обратном пути…
Но главное даже не это. Главное кроется в том, что волхв-хранильник вполне может выдумать еще один способ придержать Кудеслава в здешних краях. Рана. Причем на такой случай лукавоумный волхв способен выдумать и что-либо позаковыристее стрелы. И себя же попробует выставить спасителем, исцелителем, отмстителем…
Да, кстати, ох как кстати пришлось бы в ту ночь ратное одеяние! Но вот – не повезло.
Оставалось надеяться на воинское уменье нутром чуять опасность, да еще на то, что Кудеславов отъезд для Белоконя действительно окажется внезапным и тайным. Но даже если и так, утром-то хранильник непременно заметит отсутствие Кудеслава, а тому еще возвращаться…
Снаружи оказалось неожиданно холодно и влажно. Небо было вроде бы ясным, звездным, но в воздухе висел легкий туман – не туман даже, а прозрачная дымка, мельчайшая водяная пыль. Перемешаная с холодным сиянием звезд она занавешивала все вокруг смутным налетом седины, безнадежной и вялой грусти.
Вышагнув из прогретого жарким конским дыханьем сарая, Кудеслав почувствовал, как дубеют от сырости кожаные штанины и голенища сапог; как промозглый ветерок сочится сквозь истертый косулий тулуп и толстую сыромятину рубахи, пробирая мелкой противной дрожью не успевшее отвыкнуть от теплого ложа тело. А лишь несколько мгновений назад подумалось, что без доспеха не стоило и поддоспешный тулуп надевать: ночью, де, об этой поре можно перебиться и без него, а днем непременно взопреешь. Перебиться… Небось, околел бы, перебиваючись…
А вот ильменка вовсе поленилась обременяться одеждой, и теперь дробно цокотала зубами да изо всех сил прижималась к лошадиному боку.
– Иди грейся – застудишься! – сиплым шепотом вымолвил Мечник, принимая повод из ее плотно стиснутого трясущегося кулачка.
Вместо ответа Векша отчаянно замотала головой, и ее короткие рыжие волосы на миг показались Кудеславу темным пламенем, мечущимся под неистовым ветром.
Ильменка перехватила Мечников взгляд, шмыгнула носом:
– Медленно… – она испуганно оглянулась на плотно затворенные ставнями избяные окна и сбавила голос до еле слышного бормотания. – Медленно растут. Знаешь, как без нее плохо? Будто вовсе без головы…
"Без нее" – это, стало быть, без косы. Векшины волосы, обрезанные волхвом ради попытки преобразить свою купленницу в парнишку, действительно успели отрасти лишь на малую чуть – всего-навсего до половины шеи. Так ведь и времени минуло не много… Кстати сказать, Мечнику не очень-то хотелось, чтобы они отрасли. Ему и так нравилось.
Понимая, что самый простой способ угнать ильменку с холода – это поскорее уехать, Кудеслав нащупал ногою стремя и вскинулся в седло. Кобыла недовольно прянула, но он вразумил ее, стиснув бока коленями, и собрался было трогаться, как вдруг Векша опять вцепилась в уздечку.
Вцепилась и прошептала, снизу вверх заглядывая в Мечниковы глаза:
– Ты почему бездоспешным едешь?
– А на кой мне доспех-то? – очень правдоподобно изумился Кудеслав.
Ильменка попыталась что-то сказать – не вышло. Видать, вконец пронял ее холод, и вместо шепота получилась совершеннейшая невнятица, мешанина из заиканий да перестука зубов. Снова пришлось Векше притиснуться грудью к горячей кобыльей шерсти.
Через миг-другой Мечник, перегнувшись с седла и почти касаясь ухом бледных, дрожащих ильменкиных губ, сумел, наконец, разобрать:
– Плохая… Плохая ночь. Чувствую что-то. Не пойму что, только плохое оно. Надень доспех, а?
– Нет уж! – Кудеслав легонько дернул Векшу за взъерошенные волосы. – И так мы с тобою лишь дивом еще никого не разбудили. А тут в сарай, да из сарая, да снова в седло, да железом греметь… Ничего, воин не доспехом силен. Ты лучше себя обереги.
– Оно не для меня… – выговорила ильменка, с досадой отстраняясь от Мечниковых пальцев, рассеянно балующихся ее вихрами. – Ну, это… Которое невесть что… Оно для тебя. Не ездить бы тебе, переждать…
– Пустое, – хрипло перебил ее Кудеслав.
Перебил и сам запнулся. Потому, что понял: Векшу ему не успокоить, ибо для этого бы нужно сперва успокоить себя.
Он тоже чувствовал небывалое. Он, Мечник; воин, навидавшийся всяческих видов; сын могучего кудесника, наделенный толикой отцовой ведовской силы; выученик – хоть и не шибко удалый – своего стрыя, отцова брата, охотника, к которому чаща-матушка и впрямь по-матерински доверительна да благосклонна… Так вот он, Кудеслав Мечник, будучи всем перечисленным, оробел перед ночным лесом.
Оробел нешуточно, до озноба.
Как дитя малое.
Может, и впрямь следовало переждать; возможно, он дал бы себе эту потачку (хоть только лишь боги ведали, не повторится ли такое следующей ночью и теми ночами, которые настанут потом). Однако Мечнику подумалось: стыдный, никогда прежде не изведанный страх может быть насланием Белоконя – именно чтоб задержать. Эта мысль, да еще вполне справедливая уверенность, будто откладывание поездки помешает сохранить ее (поездку то есть) в тайне, все и решили.
И Векша тоже поняла, что он уже все решил и что его не остановить, а потому разом оборвала невнятные уговоры ("день всего пережди… пожертвовал бы Роду, и Навьим, и Лесному Деду… а я бы пока оберег – вместо того, который ты Велимиру…").
Умолкнув на полуслове, она чуть отступила, съежилась, обхватила руками голые плечи. И Мечник толкнул лошадиное брюхо задниками мягких сапог.
Перед тем, как принудить кобылу к прыжку через ограду, Кудеслав обернулся. Векша и не подумала уйти в тепло – стояла, где стояла, все так же ежась и тиская ладонями плечи. Расстояние до нее было уже изрядным, и все же Мечник, не задумываясь, поклялся бы чем угодно: ильменка что-то шепчет ему вослед.
"Что-то"…
Наверняка это "что-то" было охранительным наговором.
И хоть проку Векшино шептание сулило малую чуть (какой уж тут прок, ежели неведомо, от чего охоронять?!), Кудеславу сделалось легче.
Туман сгущался. Длинные, пахнущие пронзительной сыростью космы теряли прозрачность, тяжелели, оседали к обесцвеченной звездным светом траве.
Свет…
Казалось, его рождают не звезды, а именно эти рои несметных водяных капель, похожие на зацепившиеся за подножья деревьев седые пряди – будто бы ужасающего роста великан вздумал мести лес бородою, да всю ее изодрал-повыдергал о сучья, пни да валежины.
Лес впрямь был словно выметен. Верней сказать так: лес был словно бы неживым.
Лес молчал.
Не то что зверье да ночные птицы – даже комары куда-то пропали; даже ветер, не на шутку разгулявшийся было с вечера, затих, и деревья стыли в пугающей каменной неподвижности. Ни шороха, ни единого шевеленья листвы, обернувшейся холодным чищеным серебром. Лишь плавное оседание густеющих поволок, сотканных из влаги, седин да хворостьного озноба; лишь топот копыт Мечниковой лошади – вот и все.
Все…
Да, именно так: все было в ту ночь необычным, а потому пугающим. Однако больше, чем свет, как бы не имеющий отношения к ясной звездности неба; чем холодная влага, которая решила подменить собою воздух; чем даже беззвучная оцепенелость леса – больше, чем что бы то ни было пугал Кудеслава он сам.
Наверное, до сих пор сказывался жестокий ушиб, доставшийся ему во время схватки-расправы с поплечниками Яромира. Наверняка сказывались тягостные переживания последних дней. Да еще вдобавок промозглая мокреть и самая обычная сонливость…
Только Мечнику не верилось, будто всего этого достаточно для объяснения навалившейся на него вялой одури.
Всякое выпадало в прежние времена: ушибы куда тяжелее того, недавнего; бессонье куда длиннее нынешнего; а опасности, верно, все-таки меньшие, потому что бывали они предсказуемыми, понятными. Но никогда раньше ему бы и в голову не пришло, что в предчувствии смертной угрозы он может вот так безвольно болтаться на лошадиной спине – словно травяное опудало.
И умная хранильникова кобыла, которую бы должен был насторожить, встревожить беззвучный вымерший лес, шла размеренной неторопливой рысью – будто ее тоже одолевала сонливость. А Мечнику не доставало сил даже заставить лошадь шевелиться проворнее…
Ведовство.
Мутное, злое.
Не удалось, значит, незамеченным убраться с волховского подворья.
На что же надеяться? На Векшины заклинанья? На собственную воинскую сноровку, которая может все-таки пробудиться в последний, самый опасный миг? Не шибко крепки такие надежды…
Муторная вялость накатывала на Мечника размеренными леденящими волнами. Временами казалось, будто проклятое наваждение вот-вот схлынет, выпустит и больше уже не вернется. Но все повторялось. Омерзительная дрожь подменяла упругую крепость мышц на никчемную дряблость; зрение, слух, осязание продолжали цепко ловить творящееся вокруг, только добыча чувств волновала разум не сильней, чем запрошлогодние желуди.
Разум грезил наяву. Дивным образом не мешая видеть выстеленный туманом ночной лес вокруг, перед Кудеславовым взором нет-нет, да и наливались пронзительной явью необъятная равнина, поросшая бурой свалявшейся травой; низкий сплошной полог серых туч над головою… Та самая бескрайняя щель меж плоской осенней степью и плоским ненастным небом, виденная уже Мечником через миг после того, как ошеломило его бревно вражьей ловушки-давилки; и вновь, как тогда, он вдруг ощущал, будто идет по этой щели вслед неторопливо ускользающему горизонту… Ощущал явственно, правдиво, и в то же время ни на миг не переставал чувствовать под собою спину рысящей лошади.
Наваждение.
Ведовство.
Наслание.
И все-таки тот, кто напустил на Кудеслава эту жуткую марь, прежде, верно, никогда не имел дела с воинами. Старая добрая наука: не думать о нависшей угрозе, чтобы настороженные чувства не обманывались выходками распалившегося воображения. Но заставить себя не думать об опасности можно лишь когда знаешь, что именно тебе грозит. А когда угроза неведома…
Наверняка желая чего-то вовсе другого, неизвестный наслатель помог Кудеславу в том, к чему вряд ли смог бы присиловать себя даже умелейший воин: не думать ни о чем вовсе.
Именно благодаря этому Мечник все-таки успел заметить плавно выдвинувшуюся ему навстречу из-за древесного ствола серую тень…
Нет, не тень.
То был закутанный в просторное одеяние человек… совсем почти человек, вот только лицо его, плохо видимое под низко нахлобученным островерхим колпаком, показалось беглому взгляду каким-то неправильным, ненастоящим, нелюдским. И одеяние… Это лишь сумрак да лживый свет звезд делали его серым; в действительности же Мечник готов был клясться: оно грязно-бурое, как ржавое железо или сохлая кровь.
Однако времени на всматривание да уяснение не оказалось. Ржавая тень еле уловимо для глаз качнулась; очертания ее стремительно изменились, будто бы невидимая рука раздвинула свободно ниспадающий плащ, и…
И Кудеслав для самого себя неожиданно очнулся. Рывком повода он заставил лошадь дернуться в сторону, и тут же что-то с коротким вскриком рвануло воздух у левой Мечниковой скулы.
Из оружия при Кудеславе были только нож да топор (брать оружие у волхва не хотелось, а собственные Мечниковы лук да рогатина как пропали у мыса-когтя вместе с челном, так больше и не нашлись).
Кудеслав не успел понять, каким образом ножевая рукоять оказалась в его ладони и почему она – ладонь, а не рукоять – будто забыла о существовании топора. Только уж это не имело ни малейшего отношения к ведовству – разве что если счесть ведовством недюжинное воинское уменье. Ржавый вновь шевельнулся, и, опережая его следующее движение, из Мечниковой руки ударила серебристая молния звездного света, отраженного отточенным лезвием.
В следующее мгновение Кудесава хлестнул по лицу свирепый порыв мокрого промозглого ветра. Невольно заслонившись ладонью, Мечник ценой огромных усилий сумел-таки избежать падения со вскинувшейся на дыбы лошади. Когда же он вновь обрел возможность видеть творящееся вокруг, человечьей фигуры перед ним не оказалось. На ее месте горбился, готовясь к прыжку, огромный волк – того же труднораспознаваемого в сумерках цвета, но с обильной изморозной проседью в кудлатом меху.
Волк глухо взрыкнул; и злобно, пронзительно заржала в ответ кобыла, не привычная к опаске перед зверьем благодаря хранильникову уменью жить в мире с дебрью-матушкой.
И в родной земле, и в урманской хаживал Кудеслав с голыми руками на волков, среди которых случались почти такие же громадные, как этот вот, нынешний – хаживал, и осталась ему в память о подобных молодеческих забавах лишь пара-другая малоприметных шрамов. Но те волки были ОБЫЧНЫМИ. А этот…
Похожей, очень похожей на волка гляделась рычащая тварь, которая припала к земле перед Мечником Кудеславом – щеря клыки, полыхая багряным пламенем глаз.
Похожей…
Именно, что только похожей.
И главная причина этой похожести крылась вовсе не в том, как внезапно объявилась зверообразная тварь на месте неведомого напастьника-человека. Глаза… Да, волчьи глаза во тьме всегда светятся – чаще зеленым, изредка красным. А только у ЭТОГО глаза не светились – они будто бы втягивали и гноили в себе свет. "Полно, глаза ли это?!" – обмирая, подумал Мечник.
Такого страха Кудеслав не испытывал еще никогда. Однако в Мечнике тоже проявилось то самое качество, которое в Векше и восхищало, и раздражало его: от страха бросаться не прочь, а вперед.
Яростный рывок повода заставил лошадь снова вскинуться на дыбы, и так вот, на задних ногах, со свирепым визгом молотя воздух копытами передних, скакнуть навстречу бешеному оскалу волкоподобнго чудища.
И чудище сгинуло. В единый миг – было и нету. А может, и впрямь не было его вовсе? Может, тоже наслание – одна только видимость?
С трудом успокоив не на шутку взъярившуюся лошадь, Мечник огляделся.
Лес стал обычным ночным лесом. Влажный порывистый ветер шумел листвой и в клочья драл седые пряди тумана; где-то дурным голосом вопил мелкий сыч-мышеед…
А из древесного ствола, близ которого давеча виделись то человек, то волкоподобная жуть, торчал брошенный Кудеславом нож.
Было?
Не было?
Наслание?
Явь?
Подъехав к дереву, Мечник выдернул свое оружие (лезвие глубоко впилось в кору на уровне груди высокого человека). А вот спрыгнуть с седла да осмотреть следы Кудеслав не решился. Он не решился даже толком задуматься: а что, собственно, показалось бы ему страшнее – найти какие-нибудь следы, или не найти?
Впрочем, один след все-таки отыскался, только не на земле. Левая мечникова скула, возле которой мелькнуло невесть куда улетевшее оружие ржавого человека, словно бы закоченела. Тронув ее и поднеся затем руку к глазам, Кудеслав увидел на кончиках пальцев темные пятна.
До градской поляны Мечник добрался именно тогда, когда и рассчитывал. Хорсов лик пока даже краешка своего не явил над вершинами заречного леса, однако было уже не по-предутреннему светло.
В разгар весны отпала нужда высылать к опушке охоронные ночные дозоры: хищное зверье порастеряло рожденную зимним пустобрюшием наглость, а опасность от ворожих людей сейчас не грозила племени. А хоть бы и грозила – нынче некому было толково распорядиться общинной сторожей. Обезголовела община с яромировой гибелью. Вернее, омногоглавела, а это еще хуже, чем вовсе без головы.
Не боясь быть замеченным, Кудеслав довольно долго медлил выезжать на открытое место – ждал, пока мужики, охоронявшие ночью градский тын, отвалят непосильную для дневных дозорных-недоростков створку лесных ворот да разбредутся по избам. Конечно, эти самые мужики при желании мигом углядели бы всадника, торчащего среди прозрачного редколесья; но именно желания озираться окрест у мужиков не было напрочь. Единственно, чего им хотелось – это как можно скорее управиться с громоздкой воротиной, добрести до полатей да завалиться спать. Хотя вряд ли минувшая ночь была для охоронников такой уж бессонной.
Дальше все получалось так, как Кудеслав и надеялся.
Не спеша въехал в проем лесных ворот; рассеянным взглядом чирканул по светлым новым брусам, втачанным в створку взамен прорубленных мордвой; так же рассеянно, еле заметным кивком ответил на торопливые здравствования двоих мальцов, мостящихся додремать на тыновом настиле; с той же нарочитой неспешностью поехал улицей… Дорогой почти никто Мечнику не повстречался – только раз ему пришлось свернуть в узкий глухой заулок, пропуская случившийся навстречу гурт поджарых длиннозубых свиней, и еще три гурта поменьше сами успели убраться с его дороги в подворачивающиеся проходы да тупички – верней, не сами, конечно, а повинуясь окрикам да пинкам пастушков.
Из взрослых же, способных пристать с вопросами-разговорами, никого дорогой не встретилось. Взрослые об этой поре либо спят еще, либо только-только глаза продирают.
А вот Велимир отчего-то успел не только проснуться, но и заняться делом: сидя на завалинке под стеною избы длинным ножом обстругивал липовый чурбачок – будущую ложку.
Остановив лошадь перед плетнем, отгородившим Лисовинов двор от градской улицы, Кудеслав некоторое время молча рассматривал названного родителя. Тот, кстати сказать, приезжего не замечал – упорно и чрезвычайно правдоподобно. Только кого-кого, а уж Мечника это правдоподобие никак не могло обмануть.
Лисовин, в такую рань услыхав копытный перестук близ своего плетня, даже головы не приподнял от работы? Вроде не настолько сложно его занятие, чтоб корпеть неотрывно… И, кстати, не таково оно, занятие это, чтобы ради него просыпаться чуть свет… Да еще обряжаться, будто… будто бы…
Чистая беленая рубаха с красной затейливой вышивкой по вороту, груди да запястьям; холщовые, крашенные в зеленое штаны (елки нечесаные, да Мечник этих штанов на Велимире и не видывал прежде!); малоношеные сапоги – сафьяновые, недешевой степнячьей работы… Это Лисовин, который и зимою-то частенько выходил во двор босиком, жалеючи не то что сапоги, а и лапти лишний раз потоптать! А тут… И умыт он уже – рудые усы да борода влажны, гладко расчесаны; редеющие надо лбом седоватые волосы перехвачены плетеным шнурком…
Будто к смерти уготовился.
Или не к смерти – к проводам?
Но разве же мог он знать наперед?..
– Ну, и долго ли ты еще будешь там торчать, ровно вошь на плеши? – Велимир так и не оторвал взгляд от своего строгания, однако же вряд ли можно было бы засомневаться, для чьих ушей предназначены эти не шибко ласковые слова. – Или ты к лошадиной спине приклеился? Или решил прикинуться полканом? Ежели так, то зря: полкан – он о четырех копытных ногах, о двух руках и всего об одной голове. А у тебя голов аж три получается: кобылья, да та, что у тебя на плечах, да еще та, какою ты в седло упираешься – похоже, наиразумнейшая изо всех… Ну, чего клякнешь? Слезай, коль приехал. Или я сам должен тебе въезд во двор отворять?!
Это, стало быть, вместо здравствования. Что ж, стерпим.
Кудеслав спрыгнул наземь. Пока он отваливал загораживающую вход тесовину, пока заводил во двор да привязывал у плетня кобылу, Лисовин продолжал орудовать коротким широким ножиком, обильно посыпая стружками штаны да голенища сапог. Но стоило только Мечнику покончить со своими хлопотами, как Велимир негромко сказал:
– Подойди.
Кудеслав подошел. Только тогда Лисовин отложил, наконец, работу, сел прямее и невесело прищурился в Мечниково лицо:
– Ну, что скажешь?
Мечник глаз не отвел:
– Я прощаться приехал. С тобой, с очагом родительским. Я…
– Знаю, – Велимир тяжко прихлопнул ладонями по коленям. – Белоконь упредил, когда заявишься и для чего.
Кудеслав круто изломил брови. Что вопреки всем его Кудеславовым ухищрениям хранильник сумел-таки дознаться об этой поездке (да еще загодя, даже предупредить Велимира успел) – то не казалось очень уж удивительным. Волхв да ведун – он много может такого, которое обычные люди вовсе не способны постигнуть. Но как же тогда объяснить ночное нападение? Может, старый хранильник заранее уведомил Велимира о приезде названного сынка лишь ради того, чтоб потом сказать: "Я, де, раз упредил, то значит обо всяких нехороших делах в ночном лесу и помыслить не мог, и значит вовсе никакого к ним касательства не имею," – так? Или он действительно не имеет касательства к этим самым ночным делам? А тогда кто имеет? За случившимся без сомненья кроется чье-то могучее ведовство, а кроме Белоконя на подобное способен разве один только Зван, голова ковательской слободы. Но ему-то зачем?!
Конечно же Лисовин не мог подслушать Мечниковы мысли. Он лишь видел, что решившийся напрочь оторваться от родного корня и родимого очага названный сын мнется да помалкивает, а это похоже на робость, которая, как известно, родная сестра виноватости.
– Так что, урманская твоя душа, сбегаешь-таки? Сам, выходит, заварил кашицу, а хлебать варево-то…
Кудеслав набрал уже было воздуха в грудь, но в последний миг все-таки прикусил язык (убоялся сказать что-либо столь же несправедливое и злое).
Впрочем, Лисовин сам не верил своим упрекам. Оборвав запальчивую речь едва ль не на полуслове, он встал, отворотился от Мечника, шагнул прочь. А уже открывая избяную дверь, буркнул вдруг, по-прежнему не оборачиваясь:
– Ступай следом!
Велимировы только начинали просыпаться. С бабьей половины доносилась слезливая детская перебранка; полог, отделяющий угол женатого сына, колыхался от какой-то скрытой возни; а близ большого семейного очага стучали горшками да плошками две жены Лисовина. Заспанные, нечесаные еще; старшая – во влажной от пота рубахе, а молодшая (та, что годами даже до невестки своей не доросла) вовсе без единого клочка одёжи на теле. Оно и понятно: стряпня – занятье потливое да пачкотное, а собственная кожа куда долговечней холстины.
Меньшая Лисовиниха оглянулась на шум в сенях, но, распознав вошедших, опять спокойно склонилась над закипающим варевом. Муж – он и есть муж; а Кудеслав ему (мужу то есть) хоть и названный, но сын – свой значит, и стесняться его нечего.
Проходя мимо очага Лисовин кышнул баб, и те убрались, с видимой неохотой покинув брызжущие паром горшки. А Велимир направился прямиком к Мечникову углу, отдернул запону и мотнул бородой, указывая на выстеленное волчьими шкурами ложе. Кудеслав глянул поверх плеча своего названного родителя и остолбенел.
На свалявшемся волчьем меху лежал меч. Тот самый меч, сработанный в дальней скандийской земле, из-за которого родовичи и прозвали Кудеслава Мечником. Тот самый меч, который бессчетное количество раз спасал жизнь своему владельцу; который для владельца своего значил несоизмеримо больше, чем просто ценное редкостное оружие. Меч, который Кудеслав несколько дней назад по Векшиной вине не сберег, потерял, утопил на речной быстрине – а вместе с ним потерял и изрядную часть души.
И вот…
Друг… нет, больше, чем друг гибнет у тебя на глазах. И вот ты возвращаешься в почти покинутое тобою жилище, а там – он. Живой, целехонький, улыбающийся тебе радостно да тепло…
– Откуда?.. – только и сумел прохрипеть ошалелый Кудеслав.
– Оттуда! – Велимир скривился, неловко присел на ложе.
Кудеслав медленно шагнул – только не вперед, к мечу, а в сторону. Привалился к стене, засунул ладони за спину – будто опасался с их стороны какого-нибудь своеволия. Лишь после этого спросил – внятно, раздельно, без следа прежнего волнения в голосе:
– Это что ли ты сам его выдостал? Или кто из твоих?
Лисовин скривился пуще прежнего и заскреб ногтями подбородок, лохматя тщательно расчесанную умытую бороду.
– Надо оно тебе? – вздохнул он наконец. – Выдостали – и ладно. Ты, вместо чтоб доискиваться кто да как, лучше бы поблагодарствовал человеку за радение о твоей беде!
– Кому ж благодарствовать-то, ежели ты человека этого назвать не хочешь? – невесело усмехнулся Мечник.
Он уже догадывался, что за доброхот такой решил облагодетельствовать его возвратом оружия. И почему никак не удается принудить себя не то что коснуться, а даже подойти ближе ко вновь обретенной частице своей души – об этом он тоже начал догадываться.
– Да не хотел он… – промямлил в конце концов названный Кудеславов родитель, продолжая измываться над своей бородой. – Не хотел, чтоб ты знал… Сказал: "подумает… это ты, значит, подумаешь… будто я перед ним хвостом метеляю". Знать бы тебе, как вы оба мне надоели! То он норов тешил, теперь ты кобенишься… А я меж вами гляжусь дурень дурнем! У вас, вишь, норов, а я изворачивайся да бреши…
– Ну, я-то не стану просить тебя о вранье, – выговорил Мечник все с той же усталой улыбкой.
– Еще бы и ты!.. – вскинулся Велимир.
– Будь милостив, – Кудеслав пропустил Лисовиново возмущение мимо ушей, – будь милостив, оставь меч у себя. По нынешним здешним делам глядишь, и пригодится… А ежели духи-охранители все-таки не позволят случиться этакой надобности, то выторгуй за него побольше. Ты ведь знаешь: цену ему и нынче-то сложить трудно, а в наших краях ей – цене то есть – расти да расти.
– Ах все-таки в НАШИХ краях? – негромко спросил Лисовин.
И снова Мечник будто бы не расслышал слов названного родителя:
– Белоконю же, коль сочтешь надобным что-либо объяснить, скажи (только не прежде моего отъезда): Кудеслав-де каверзу твою распознал с единого взгляда и даже пальцем к мечу не притронулся. Понял?
– Пускай меня Черный Перун сей же миг молоньями пришибет, ежели я хоть что-то сумел понять! – мрачно сказал Велимир.
Кудеслав и сам не шибко-то многое понимал. К примеру, ему так и не удалось понять, что именно он почувствовал, глянув на меч. Он почувствовал НЕЧТО, и этого хватило. Возможно, Мечник унаследовал дар отца-облакопрогонителя не в достаточной мере, чтобы самому творить ведовство, однако же распознавать чужие заклятия, да еще столь могучие – в этом своем уменьи Кудеслав был твердо уверен. И еще он знал: через вещь можно подвести ее хозяина под порчу. А можно и под чужую волю. И чем вещь для хозяина любимее да желанней, тем крепче выйдет насланное через нее.
Хотя во второй раз терять оружие, без которого осознаешь себя не вполне собою, оказалось еще тяжелей, чем впервые. Вот ведь навалилось: меч, Белоконь, названный родитель, которого только-только научился ценить и уважать по его истинному достоинству… И все за несколько дней. Одна Векша отныне осталась у Кудеслава, которого больше нет причины звать Мечником.
Видать было, что и Велимиру муторно. Может, вдруг пришла на память ему давняя-давняя собственная досада, укусившая сердце при виде входящего в избу братова сына, который все-таки решил воротиться из странствий по дальним чужим краям. Подумалось тогда: снова теперь будет путаться под ногами этот… не свой, не чужой… ни Навьим жертва, ни лешему метла… А он, воротившийся-то, какие подарки привез!.. С теми, тогдашними, только и может сравниться ценою нынешний его же подарок – меч. И снова Кудеславова щедрость – ответ на Велимирову неправедную досаду…
– Ты где рожу подрал? – от чувства неловкости вопрос получился куда грубее, чем хотелось бы Лисовину. – Не знай я, что волки об этой поре перед человеком робеют, решил бы, будто по твоей левой скуле именно волчья лапа прошлась.
Мечник, вздрогнув, непроизвольно прикрыл ладонью подсыхающие царапины.
– Ладно, мне, наверное, ехать пора, – глухо выговорил он. – Я только пожитки кой-какие свои соберу, а?
Лисовин встал и вышел, плотно задернув за собой полог. Уже оттуда, из-за полога, сказал:
– В сенях лук и два десятка стрел приготовлены – возьмешь.
Долго возиться Кудеслав не стал. Избегая коснуться меча, он сдвинул ложе, ножом расковырял утоптаный земляной пол и достал из открывшейся похоронки увесистую цепь, солнечно взблеснувшую в тусклом свете крохотного, уже растворенного на день оконца.
Чуть подумав, Мечник с тяжким вздохом обернул концы цепи вокруг кулаков, поднатужился, и та с неожиданной для довольно-таки толстых (однако же просто гнутых, непаянных) звеньев-колец расселась на два неравных обрывка. Меньший из них Кудеслав положил рядом с дареным Лисовину оружием, другой спрятал за пазуху.
Больше он ничего не взял – только горсть пепла из родительского очага всыпал в заранее надетую на шею лядунку, да еще прихватил в сенях оставленный Велимиром лук с тяжелыми зверобойными стрелами.
Когда Мечник, сотворив прощальную жертву духу отца, прочим Навьим да Вострухе-домовику, выбрался во двор, Лисовин подтягивал у хранильниковой кобылы подпругу. Услыхав за спиною шаги Кудеслава, он отпихнул лошадь и двинулся навстречу названному сыну, еще издали протягивая на раскрытой ладони привядшее (видать, с вечера запасенное) желтое соцветье купавницы – по поверью этот водолюбивый цветок оберегает подорожних и странствующих.
Пока Кудеслав торопливо упрятывал теряющее лепестки соцветие все в ту же лядунку, Велимир негромко сказал:
– Надумаешь воротиться – знай: хворого, немощного, увечного – любого приму.
Торопясь скрыть наворачивающиеся слезы, Мечник поклонился своему стрыю и названному отцу. Глубоко поклонился. В землю.
И выпрямился, лишь когда услыхал трескучий удар захлопнувшейся избяной двери.
Кони были хороши. Ста́тью они, конечно, не вышли, однако же для дальней дороги главное вовсе не стать. Хранильников Белян, к примеру, из красавцев красавец, однако выносливостью в лучшем случае лишь равен бы оказался этим невзрачным мохнатым коротконожкам.
Кудеслав сторговал их за половину оставшегося у него обрывка цепи, заехав на подворье изверга-самочинца Ждана Старого. Торг вышел довольно долгим, но Мечник, как ни хотелось ему скорей воротиться к Векше, все-таки не жалел о потерянном времени. И не только из-за удачного приобретения. Очень уж интересно было наблюдать тяжкие душевные муки, ясней ясного отражавшиеся на Ждановом конопатом лице.
В первый миг, едва дав себе труд выслушать предложение Кудеслава, Ждан отчаянно замотал головой.
По весне оторвать от хозяйства аж двух коней?! А в соху да телегу самому что ли впрягаться? Опять же в здешних краях плохо ведома цена золоту – еще продешевишь… Да и Мечников отъезд ни самому Ждану, ни другим извергам не сулит никакого проку. Конечно, учинять Кудеславу помехи никто не станет, но и помогать дураков нет…
Очень многословно да обстоятельно растолковывал изверг причины своего отказа, но глаза… Глаза, так и прикипевшие несытым взором к желтым колечкам, заманчиво взблескивающим в небрежных Кудеславовых пальцах… Да, вышедшие из хозяйской воли глаза Ждана явно противоречили его языку.
Золото…
Все знают, что невеликая его толика хранится в граде, среди общинных запасов; еще вроде у Звана Огнелюба, кователя-кузнеца, есть оно; да еще, сказывают, Велимира названный сын по давнем своем возвращении одарил златым обручем. А больше в здешних местах златовладельцев нет (ну вот разве что сам Кудеслав, так он же в чужедальние края подается). И ведь не безделку малую сулит клятый Урман-соблазнитель! Вот ежели бы эти самые колечки на ремешок, да на грудь (только чтоб непременно поверх рубахи!), да этак заявиться в гости к Чернобаю… У того, небось, от зависти все нутро прокиснет. И поделом – будет знать, как без меры кичиться достатком! "Я твоего зажиточней вдвое и еще вдвое"… Прямо тебе тот прыщ, что на самом кончике носа: я, мол, первее первых! Погоди, дай срок – первей тебя сыщутся!
Так вот и вышло, что на Белоконев двор Мечник воротился, ведя в поводу двух коней.
Кони эти оказались едва ли не единственной радостью, выпавшей Кудеславу за предотъездные дни.
Кони и сам отъезд.
То, что ожидалось как мучительное отрывание себя от себя же, на деле сладилось удивительно легко да быстро. Наверное, Мечник заранее слишком уж вымучивал душу этим, грядущим – вот и перегорела тяжесть-то, истратилась до поры.
И слава богам.
Хотя… Не надо было уродиться сыном ведуна, чтобы предугадать: муторная тяжесть еще вернется, еще изгложет, высосет, высушит гнетущими думами. А прав ли ты, Кудеслав, когда-то звавшийся Мечником? Так ли уж тебе не по силам если не предотвратить, то хотя бы ослабить надвигающиеся на сородичей беды? Не воротиться ли? Но кому станет на пользу твое возвращение? Родовичам? Тебе? Велимиру, Белоконю, Векше? Ведь не бывает такого, чтобы одно и то же деяние оказалось на пользу этаким разным людям… А тогда как решить, чья польза первей других?
Нет, для подобных размышлений пора еще не приспела. Почему-то даже к самым умным настоящие правильные сомнения никогда не приходят ни "до", ни "во время". Они приходят после, когда успело свершиться то, что прежде казалось верным. И единственный толк от подобных прозрений – предостерегать других, поскольку предостерегать себя уже поздно. Потому-то, наверное, молодым и бывает так трудно понять и принять наставления стариков. Молодые – они ведь еще "до" и "во время". Они просто не могут осознать, какой смысл припрятало в себе слово "после". Они, молодые-то, вообще не могут осознавать, что бывает на свете такое, которого они осознать не могут.
Ну что ж, "после" – оно и настанет после.
А пока всё складывалось удачно.
Даже Белоконь вдруг решил облагодетельствовать (да, именно так – иного слова и не подберешь). Ведь понимал же старый хранильник, что Кудеслава уже ничто не держит в здешних краях, что наверняка уедут они с Векшей ранним будущим утром! Да, волхв без сомнения понял это, однако же вскоре после Мечникова возвращенья из града старик куда-то завеялся, да так, что и родня его только плечами пожимала в ответ на распросы. То ли в святилище ушел, то ли в лес за ведовскими травами, то ли еще куда – в общем, боги его ведают.
Так и отпустил он их – друга, который перестал считать его другом, и не то подлинную, не то притворную свою запоздалую любовь. Отпустил, даже мельком не попавшись им на глаза.
И низкий ему поклон за эту последнюю доброту.
…Ночью прошел дождь – по-летнему неторопливый и теплый, а потом наступило чистое веселое утро. Мокрые травы дышали невесомым туманом; ветер шумно плескался в умытой листве, обильно роняя не то водяные капли, не то брызги златого Хорсова света; а в прорехах волнующегося зеленого укрывала чащи-матушки мелькала бездонная и безмятежная синева, не замаранная уже ни единым облаком.
Кони шли споро, весело шли. А разве им было о чем грустить? Они ведь не знали, каким дальним и трудным окажется едва успевший начаться путь. Пока же торная тропа (это, правда, одно название: беспривычному глазу трудно распознать и что торная, и что вообще тропа) тянулась светлым высокоствольным лесом, не шибко богатым на кустарники да валежную крепь; в тугих конских жилах переливалась горячая ненадорваная сила; поклажей новые хозяева мало обременили – водрузили они на спины коней только себя самих да еще кой-какие немудреные (это чтоб не сказать "скудные") пожитки.
Векша ехала, обряженная парнишкой. Так показалось спокойней. Путь далекий, люди будут встречаться разные… Одни только кони способны соблазнить чье-нибудь несытое око, так нечего это самое око дразнить еще и видом пригожей, вовсе молодой бабы. Умный человек в дороге остерегается выпячивать напоказ свое достояние.
Впрочем, этому разумному соображению вопреки, кудеславово боевое одеяние отправилось в путь надетым на хозяина, а не во вьюке позади седла. И вскоре Мечнику выпал случай похвалить себя за такую предусмотрительность.
Спокойствие леса не то чтобы подубаюкало Кудеслава, однако же настороженность его слегка притупило. Да еще Векша вдруг ни с того, ни с сего принялась безостановочно полоскать языком. То все родными своими краями хвасталась; потом вдруг без малейшего перехода затеяла рассказывать, какой, говорят, стройной да тоненькой была молодшая Белоконева сноха Милонега до первых родов. А теперь? Днями вон Белокониха Старая принялась уговаривать мужа да сыновей по примеру извергов завести дойных коров. А Гудой-де и говорит в ответ: "Дак у нас уж есть одна дойная да отельная!" И как хлопнет свою жену, Милонегу значит. Хлопнул-то ниже спины, а заколыхалось от пят до самой макушки.
"А она, вместо чтоб обидеться… Да нет же, "она" – это Милонега, а не макушка. Макушки разве обижаться умеют?! Так она, говорю, вместо чтоб обидеться, еще и смеется! Видишь, что получается? Сперва носи его в себе невесть сколько, а это тяжко да тошно; потом рожай – знаешь, как больно?! А после родов получится то же, что и с Милонегой: была раскрасавицей, а сделалась… Впрямь корова коровой. Еще даже и радуется этому, дуреха несчастная…"
Рассказывая, Векша нет-нет, да и пошмыгивала носом: видать было, что очень ей жалко неудалую Милонегу. Конечно, Милонегу. Не себя же – ей-то ужасы вынашивания да родов угрожать не могут…
Она не раз затевала уже подобные разговоры, то баюкая свою ущербность, будто обезручевший – мозжащую культю, то отчаянно пытаясь выискать в этой самой ущербности хоть что-то хорошее… И всякий раз Мечнику только вздыхать да маяться оставалось. Ведь как ни утешай – ей только больнее станет; как ни уверяй, что она для тебя милей да желанней любых неущербных – только сильнее засомневается…
Вот и теперь он только губы грыз, в пол-уха слушая Векшину вроде бы праздную болтовню… А потом вдруг прицыкнул – резко, зло, как обращался с ней лишь когда почитал парнишкой-недоростком.
И Векша сразу поняла: дело не в самой ее болтовне. Дело в том, что болтовня эта мешает ему слышать НЕЧТО.
Перехватив вопросительно-испуганный взгляд ильменки, Кудеслав чуть заметно качнул головой: тихо, мол, нишкни. Он и раньше старался держаться чуть позади Векши (чтоб на всякий случай не упускать ее из виду); теперь же вовсе остановил коня. Миг спустя ильменка сделала то же самое.
Нет, Мечник еще ничего не слышал.
Слышали кони.
Они волновались все заметнее, но Кудеславу чудилось в этом волнении что угодно, только не страх. Потом Мечнику послышался частый копытный топот позади, со стороны волховского подворья; и тут же Векшин конь заржал – весьма дружелюбно, словно бы здравствовался.
Ему ответило такое же короткое ржание. Топот копыт слышался уже явственно – кто-то гнал через лес наметом, не щадя лошадиных ног, и, судя по нарастающему треску, не больно-то разбирая дорогу.
Кудеслав снял со спины лук и неторопливо потянул из-за опояски стрелу. Конечно, этот пока еще невидимый всадник ведет себя вовсе не как злоумысливший ворог, но больно уж часто за последнее время дела, начинавшиеся открыто да честно, выворачивались вдруг леший разберет чем. Может тот, догоняющий, лишь внимание на себя отвлекает…
Шевельнув поводья, Кудеслав принудил коня податься назад и в сторону. Лишь мгновением позже сообразив, что это Мечник ее загораживает от приближающегося всадника, Векша тоже дернула было повод (как же, больно храбра – обязательно ей нужно быть не за спиною, а рядом). Краешком глаза уловив эту попытку движения, Кудеслав так рыкнул на ильменскую наузницу-чаровницу, что аж кони шарахнулись.
Но неведомый верховой, уже замелькавший в просветах меж древесных стволов, громко окликнул Мечника, и тот снова взбросил лук на плечо – узнал.
Ковадло, ближний подручный кузнечного старосты, осадил своего мелковатого, но крепенького конька в трех-четырех шагах от Кудеслава.
– А я уж думал, не миновать мне твоей стрелы, – кузнец говорил прерывисто, задушено, будто не конскими, а своими ногами бежал через лес. – Что ж ты, не распознав кто да с чего, рыкаешь этак вот зверовито? Или… – он вдруг нахмурился, – или вам какая угроза грозит?
Мечник, улыбнувшись, покачал головой.
– Ну, здравы будьте, – переведя дух вымолвил слободской нарочитый муж. – Поздравствовались вот, через миг распрощаемся… А только я не лишь для этого вдогонку за вами послан. Да, послан – меня Зван снарядил.
Ковадло подъехал почти вплотную к Кудесаву и принялся торопливо возиться с тем, на что Мечник в первые мгновения не обратил внимания.
Это был длинный и по всему видать увесистый сверток из промасленной сыромятины. Держа его перед собою поперек седла, кузнец довольно долго путался со скользкими завязками – спешил очень, а спешка, как известно, богов насмешка.
Тем временем и Векша придвинулась совсем близко. Кудеслав словно бы не заметил этого осторожного, украдливого перемещения. Он прикипел взглядом к пальцам Званова наперсника, потрошащим неподдатливый сверток. Мечник понял уже, что именно спрятано там, внутри, и теперь пытался сообразить, чего ему больше хочется: ошибиться, или же нет.
– Ты уж извиняй, – Ковадло, наконец, управился с сыромятиной и приподнял содержимое свертка на ладонях. – Не успели мы рукоять, ножны… Нынешней ночью, лишь с закалкой управились, Зван и говорит: вези. Сразу, говорит, вези, не жди света. Он – Зван-то – горазд наперед угадки угадывать. К Белоконю, говорит, не заезжай; сразу, говорит, гони на тропу – иначе, мол, опоздаешь. Так и вышло. Я-то, дурень, ослушался, сунулся-таки на волхвово подворье… Чуть только свет там объявился, а бабы сказали: вы уж того… отправились, значит. Вот, догнал… А что Белоконь-то не с вами? И дома нет… Я думал, старик провожать отправился… Ну, да боги с ним. – Кователь вздохнул, еще раз оглядел лоснящийся от жира клинок (подобными взглядами голоусые недоростки-мальцы впиваются в девичью наготу). – Эх, не успели мы рукоять… А так не сомневайся – он не хуже того, твоего, урманского. Зван еще с запрошлой осени начал крицу проковывать. Да, с запрошлой. Говорю же, он часто заранее ведает, когда чего станет надобно.
Клинок впрямь был хорош (хоть Кудеслава и передернуло при упоминании о закалке – вспомнились жуткие россказни о том, что колдуны-кователи студят железо в человечьей крови). По ширине и длине гляделся он равным прежнему Кудеславову мечу, однако в незамысловатой его прямизне мерещилась какая-то очень ловкая замашистость – словно бы только обхвати ладонью рукоять… Хотя обхватывать-то было вроде как нечего – вместо рукояти из крестовины торчал лишь черенок-охвостье в полторы ладони длинною и с большой сплюснутой шишкой на конце… Так вот, казалось: возьмись только за это железное подобье гриба-опенька, лишь чуть шевельни оружной рукой, и еле заметное шевеление меч превратит в злой короткий удар. А уж если во взмах будет вложена хоть половина Кудеславовой сноровистой силы…
Неимоверного труда стоило Мечнику совладать с собственными пальцами, деревяневшими от необоримого желанья притронуться, огладить изморозно искрящийся обоострый клинок. Да, дивное оружие, мастеровитая редкостная работа ста-с-лишним-летнего ведуна. Вот только рукоять… Ну, да это не страшно; покуда можно бы хоть кожаной лентой обмотать. Но это пока, ненадолго. Небось, близ Ильмень-озера найдутся добрые резчики – такому мечу надобна резная ладная рукоять из кости либо твердого хорошего дерева. И нарядные ножны. И настоящая воинская рука, которая сможет до последней капли использовать то, на что он способен.
Вот потому-то Кудеслав и боялся поверить в свою догадку, когда Ковадло еще возился с завязками свертка.
Не мог, никак не мог Мечник оторвать причарованый взгляд от Званова подарка.
Но принять этот подарок он тоже не мог.
Даже в урманских землях, богатых добрым оружием, цена такому мечу была бы немалой. А здесь…
Остаток златой цепи.
Оба коня.
Векша.
Лишь отдав все, Кудеслав не чувствовал бы себя обязанным. Но даже приди в Мечникову голову сумасшедшая мысль купить клинок за его истинную цену, Ковадло скорей удавится, чем эту самую цену возьмет. А не удавится сам, так Зван его удавит, дознавшись. И точно так же удавит Зван своего подручного, дознавшись, что тот не сумел уговорить Кудеслава принять подарок.
Принять…
От лучшего друга ты принял драгоценный подарок – Векшу. Принял, и предался ему – другу – душой да телом. И тот не преминул воспользоваться. И душою, и телом. Помнишь, как?
Может, Зван и не задумал дурного. Даже не "может", а "наверняка". Но стоит лишь Ковадле после этакого дара вымолвить пару жалобных слов о том, как ты надобен Звану (и не только ему) ЗДЕСЬ… Хватит ли у тебя совести принять меч и уехать? А не принять – обидеть Звана и обездолить себя – на такое у тебя духу достанет?!
Мгновенья сочились с невыносимой размеренностью, как сочится вода сквозь толстую продегтяренную холстину; Кудеслав будто окаменел в седле; на лице Ковадла, замершего с мечом в вытянутых пред собою руках, медленно проступала растерянность…
Лишь богам известно, чем бы все это закончилось, если бы не Векша. Миг-другой она недоуменно глядела на Мечника; потом подтолкнула его локтем – чего, мол, закляк-то? А потом…
А потом она спокойно и деловито сняла с Ковадловых ладоней меч. Еще и сыромятину прихватила – небось, пригодится.
И сказала:
– Благодарствуем. Низкий поклон тебе. И Звану гляди ж, передай: Кудеслав Мечник де в ноги кланялся за богатый подарок. Передашь?
– Да уж непременно, – Ковадло улыбнулся с видимым облегчением. – Только по недавним делам еще вопрос, кто кому должен в ноги-то… Ну, уж извиняй, недосуг мне: Зван новую работу работает, а я ж подручный ему… Легкого вам пути да удачной удачи. И не поминай лихом, слышь, Мечник? Не стоит оно, кощеватое да одноглазое, чтобы им поминать!
Резко рванув узду он поворотил коня и погнал его прочь медленным неуклюжим скоком – на большее умученой скотине явно не хватило бы сил.
Через несколько мгновений удаляющийся всадник затерялся среди деревьев – лишь копытный топот еще было слыхать.
Потом и топот стих в отдалении.
Только тогда Мечник, словно очнувшись наконец, обернулся к Векше.
– Что ж ты натворила? – в голосе его ильменка против ожидания услыхала не гнев, а беспредельную горечь. – Как же ты не поняла?..
Векша шмыгнула носом и, насупясь, уставилась вниз и в сторону.
– Все я поняла.
Тяжкое, склизкое от жира железо так и норовило вывернуться из ее рук – пытаясь удержать клинок, ильменка едва не воткнула острие своему коню в холку.
– Все я поняла, – повторила она, сопя от напряжения. – Ты бы еще хуже себя обязал, когда б отказался. Нельзя оттолкнуть, если с чистой душою дарено… Да забери его у меня – изувечусь же!
Вот ведь… Другая бы и в голову допустить не посмела, что можно сунуться вперед мужика. А эта… Не способен Мечник принудить себя держать рыжую наузницу в строгости, как должно мужу бабу держать. Она и пользуется…
Вздохнув, Кудеслав протянул правую руку и сомкнул пальцы на железном опеньке.
И сказал горько:
– Даже словами я им не отблагодарствовал…
А Векша рассматривала на просвет сыромятную заворотку меча и сокрушалась:
– Вовсе не годится для путного дела: прорех да прорезов много… Слышь, ты меч прямо так, голым везти собираешься? Как бы ненароком не поранить себя или коня – ножен-то нету! Может, лучше обратно замотаем?
Она озабочено глянула на Кудеслава, и, будто бы лишь теперь уяснив смысл его последних слов, проговорила тихонько:
– Не кручинься, они поймут. Уж Зван-то – ежели он хоть вполовину таков, как о нем говорят – поймет непременно.
Мечник вздохнул и сильно потер лицо свободной ладонью. Впрямь, кручиниться поздновато. Случившееся случилось, и не возвращаться же теперь; не выкидывать же негаданно доставшееся оружие! Ишь ведь как искрится добрый клинок! Поистине Зван наделен могучей неявною силой; поистине даже среди немыслящих себя без ратного железа урманов редки кователи этакого уменья. А уж в здешних местах второго Звана попросту не сыскать.
Завороженный изморозным сверканьем клинка Кудеслав, позабыв обо всем, оглаживал его восхищенным взглядом. От крестовины к носку; от носка к крестовине…
И вдруг Мечника словно батогом меж лопаток хлестнули. Близ крестовины он неожиданно разглядел два еле намеченных, почти незаметных знака, один из которых казался отраженьем другого.
Знаки эти были так похожи на ведовские наузы, что у Кудеслава мучительно затрепыхалось в груди. Неужто и этот меч – лишь лакомая приманка? Почему же сразу не распознались наложенные на оружие чары? Белоконево заклятье на старом своем мече небось мигом почуял, а тут…
Зван.
Могучий кудесник Зван.
Не оттого ли Ковадло так скомкал прощание, не торопился ли он удрать, покуда не раскрылась званова хитрость?
Видя как внезапно пополотнел Мечник, Векша заставила своего коня чуть ли не вплотную подшагнуть к кудеславову, а сама, немыслимо вытянув шею, так и прилепилась взглядом к обнаружившимся на клинке знакам. А потом сказала, сникая да отворачиваясь:
– Это ведовство, только вовсе оно нестрашное, – голос ильменки сделался вдруг чужим, мутным каким-то. – Просто ворожба. На легкий и добрый путь.
Рыжая наузница шмыгнула носом, принялась внимательно рассматривать вершины деревьев. И добавила глухо:
– Путь, значит. Тебе – меч-то твой! Туда и обратно. Так-то вот: и обратно. Понял? "Зван часто заранее ведает, когда что станет надобно", – так, что ль, сказал Ковадло?
Она снова шмыгнула носом, утерлась рукавом, опять шмыгнула, и снова…
– Я так и знала, – прорезалось, наконец, сквозь это шмыгание. – Так и знала. Надумал отвезти меня к родне, а сам… сам – назад, сюда. По-заботливому, значит, решил… это… сдыхаться… Ну и ладно. И пускай. Не заплачу, понял?!
Это “не заплачу” Векша давила уже сквозь откровенные всхлипы.
А потом сквозь них, всхлипы эти, пошло давиться что-то уж вовсе ни в требу, ни на потребу:
– И не надо мне заботы твоей, в подачку кинутой! Сама доберусь! Тебе на зло – доберусь! Сдыхаться… Поглядим еще, кто кого! Я, может, там, дома, мигом найду себе… Даже искать не стану – свистну только! Небось, не забыл еще… еще… еще он и тебя, подстарка, получше! И умелец твоего получше! Не людей убивать умелец, он такого умелец, про какое в ваших зверьих чащобах и не слыхивали! Ему, может, краса важнее любой ущербности, а уж красы-то у меня станет! Какими глазами глядел, убивался как… Небось, не забыл! Небось, только улыбнусь поласковей, и он… А я… А ты…
Ошарашенный Кудеслав на несколько бесконечных мгновений так и закляк с поднесенным к лицу мечом. А потом вдруг всей тяжестью тела, всей силой короткого, но по-боевому злого взмаха свободной левой руки вышиб распалившуюся наузницу из седла наземь.
Стремительным мимолетным взглядом чиркнув по барахтающейся в траве ильменке (цела вроде, только медленная алая струйка потянулась из, видать, прокушенной от удара губы, да в округлевших глазищах стынет не страх даже, а понимание: после выкричанного ею вздора иного обращенья ждать нечего).
Понимание…
Что там может она понимать?! Мечник Урман и сам только уже разворачивая коня понял все до конца.
Нет, белый промельк в зеркальной чистоте клинка – это действительно была пущенная откуда-то сзади стрела. Только предназначалась она не Векше. Неведомый стрелок хорошо попользовался мечниковой неподвижностью, старательно выцелив щель меж доспешной да шеломной закраинами. И, не дернись Мечник в ударе, дергаться бы ему в агонии: хоть и легка оказалась летучая эта смерть, но ее костяное жало насквозь простегнуло бы затылок и горло.
Вторую стрелу невидимый еще лучник метнул, небось, с досады на неудачу первого (казалось бы верного) выстрела. Чересчур издали метнул, чересчур уж явно: в лицо. Кудеслав только головою мотнул, и остроклювая, разочарованно взныв, лишь опереньем по скуле чиркнула. Да, легка, легка – не на человека, на мелкого неопасного зверя… Глуп он что ли, засадщик – с этаким-то на панцирного?!.
А третья угадала как раз туда, куда была послана. И пришлось Мечнику на чем свет стоит изругать себя за то, что после первого же выстрела не спешился. Понадеялся, вишь, на свою воинскую сноровку, да что стреляльщик один, да еще и дорваться до него, стреляльщика-то очень уж захотелось… Вот и дохотелось-донадеялось, голова твоя с пчелами…
То есть стреляльщик был, похоже, вправду один, и сам-то Мечник успел всё: и распознать, откуда выпархивает летучая гибель, и новый выстрел заметить, и вовремя рвануть повод… А вот непривычный к таким передрягам рабочий мирный конек не успел послушаться, и остроклювая воткнулась ему в плечо. Рана-то пустяка пустяшней, но испуганная скотинка завертелась, то брыкаясь, то норовя дыбиться, и пока удалось окоротить, успокоить…
Что толку было потом крутить головою и самому крутиться в седле, всматриваясь да вслушиваясь? Отчетливо хрустнуло раз-другой где-то справа, светлое что-то умелькнуло куда-то влево… Пустое. Куда ни кинься – хоть влево, хоть вправо, а хоть к кусту, из которого били стрелы – только собственный нос поймаешь.
Всё.
Ушел стрелок.
Ловко ушел – куда ловчее, чем пытался убить.
Вовсе уж леший весть где лениво прокричала сорока; алчно звенел над ухом примеривающийся комар; за мечниковой спиною крепла мешанина из топотанья, шороха, сдавленных бормотаний (Векша, опамятовав, ловила своего коня)…
Кудеслав вздохнул, тронул пальцами наливающуюся мозжением шею – на пальцах остались красные пятнышки… Не вовсе, значит, мимо прошла та, первая стрела… Что ж, воин, жди теперь. Ежели тебе да коню вскоре взнеможется, значит, стрельные наконечники травлены и неведомый лучник никак не дурень.
А если не занеможется, лучник все едино не дурень. И ты не дурень со своими страхами за ильменку.
Если ты да конь не отравлены, выходит, умелый засадщик с якобы дурацкими стрелами собирался лишь ранить. Векшу. И лишь в последний миг передумал, попытался убить. Тебя. Почему?
И почему он так вот вдруг ушел? Стрелы закончились? Интересно, у кого еще, кроме Белоконя, такая привычка: если иметь при себе стрелы, то не более трех? И завеялся хранильник куда-то еще до света… Не сюда ли?
И Векшин припадок уж чересчур был нелеп да вздорен… Ишь ведь, умельца какого-то себе в Приильменьи выдумала…
Или не выдумала?