Кто на Берегу не отмечает старые праздники, к тем не заглянут редкие гости-моряки, не сторгуют припасов и лекарств.
Потому к Рождеству в селе должна стоять ёлка.
Только вот ёлки тут не растут. Разве что одна.
2019 г.
Снег шёл какой-то липкий и цепкий, будто с неба падали бесконечные мелкие пауки. Так и казалось, что случайная снежинка шевельнётся да и поползёт вверх. А то и не одна.
Ветер тоскливо, совсем уже по-зимнему выл в расселинах и между стволов.
Сапоги были тяжелы, как сама жизнь. Твёрдые, несносимые, из кожи быка — теперь-то быков уже не осталось — и неподъёмные. Ноги болели. А идти было ещё далеко. Наверное, далеко. Знать бы точно.
Ёлка поправила топор за поясом, стёрла с лица подтаявший снег. Солнце тяжело вскарабкалось наверх, и, перевалившись через пик, сползало в мягкие снеговые тучи. В разрывах виднелось ослепительно-голубое небо, но тучи душили его, заминали, разрастались, словно тесто в небесной кадке. Ледяной ветер доносил из леса резкий свист. Ёлка не могла понять, скрип дерева это, крик птицы или ещё чего.
Корабль, говорили, пристал к старым верфям вчера. Ёлка спала — зимой она ложилась рано, — и не видела, как зажигали огни. Ждали моряков скоро, к самому Рождеству, и нужно было встречать их честь по чести. Корабли нечасто приставали к их Берегу. Бабушка велела добыть ёлку да нарядить, как положено, чтоб моряки не побрезговали в деревню зайти. Говорили, кто старые праздники не отмечал, к тем они не заглядывали.
Только вот ёлок вокруг не было, совсем. Не росли здесь ёлки. Только Ёлка.
Её и отправили.
В лес соваться не хотелось, он на вид был такой, будто больше не выпустит. Ёлка поёжилась устало. Понятно, что идти ей, куда деваться, не бабушка же пойдёт, да и никто из стариков. Наверное, они не смогли бы выйти и за околицу, по крайней мере Ёлка не помнила такого. Только смутно-смутно, неярко, но тепло, как отсвет последнего луча на жухлой осенней листве, вспоминала иногда прошлые, хорошие дни, когда родители и соседи ещё были здоровы, когда она играла с другими детьми, да и бабушка была другой.
По крайней мере, не такой толстой?.. Ёлка пыталась вспомнить, почему то время в её голове так отличалось от этого, но зимняя дурноватая дремота не давала думать, не отпускала до конца даже в холодном лесу. Чесался затылок, то место, где шея переходила в голову. Ёлка задумчиво потёрла его через жёсткий холщовый капюшон.
Когда это было — то призрачное, другое, светлое?.. Здесь, на Берегу, по эту сторону Синего моря, жизнь всегда была трудной. Их край значился на картах совсем по-другому, но они, местные, потомки первых поселенцев, так и привыкли звать его Берегом, хотя больше никогда не отчаливали от него, разобрав истрёпанные корабли на материал для строительства — кто домов, а кто хижин. Здешние деревья трудно было рубить, от кроваво-ржавой смолы шёл едкий солёный запах, пилы вязли, а доски приходилось сушить по два-три долгих года на скудном солнце или на лютом морозе. Второй случался чаще.
Ёлка вошла под сень серо-зелёного, разлинованного рыжим леса, вспоминая, как бабушка рассказывала ей про дубы. За селом была целая дубовая роща, выращенная из желудей, что они привезли из-за моря. Были осины, липы и липовый мёд — Ёлка полагала рассказы о нём сказками для детей, — были яблони. Вот в них Ёлка могла поверить. Когда-то бабушка угощала её старыми, сморщенными, коричневыми дольками с запахом горячего, яркого лета, которого она никогда не видела, но могла представить. Это сушёные яблоки, говорила бабушка. Мама улыбалась, глядя на Ёлку. Не лежала. Ёлка плохо помнила маму не лежащей, а бабушку — не суровой и ледяной. Но помнила. Если бы не помнила, может, ей бы легче жилось.
«Леночка», говорила мама. Это яркое и забытое воспоминание, горячее и нежное, так поразило её, что она остановилась и замерла, сжав топор тонкими, синими от холода пальцами.
Постояла да пошла дальше.
Мало-помалу небо перестало быть видно, ветви наверху сплелись в ребристый полог, даже листопад тут не достигал земли, шапками оставаясь и разлагаясь на переплетениях ветвей. Листья протекут только к весне, когда окончательно сгниют, превратятся в слизь. Тогда они упадут на землю, и корни впитают их. А измочаленные невесомые жилки развеет весенний ветер, мокрый, острый и злой, как нож для мяса.
Тут кое-где росли и другие, привычные деревья, но старый лес задавил их, выгнал из себя, как чужаков, которые так и не прижились. Ёлка прошла хилый мёртвый осинник, высмотрела полдюжины ярких жёлтых листиков, не больше. Деревца стояли голые, ломались и падали, стоило тронуть.
Раньше в лесу водились хотя бы измельчавшие совы и съедобные грибы, но грибы выродились в какие-то круглые жёсткие пуговицы, вцеплявшиеся в корни дерев намертво, а сов уже несколько лет никто не видел. Последние привычные птицы, из тех, что прибыли сюда на кораблях вместе с кошками, на случай если понадобится истреблять каких-нибудь местных грызунов, куда-то пропали. Может, подумала Ёлка, сделались совсем маленькими. И спрятались под кору.
Грызунов на Берегу так и не нашлось.
Ёлка устала. Сапоги натёрли ноги. Шагать стало трудно. Начались валуны — хороший знак. Ёлки росли где-то у самых скал, за ручьём. Нужно идти туда, где камни становятся всё больше, правильно?
Лес молчал. Даже резкий свист стих, стался перестук капель да рваный скрежет сплетённых ветвей и стволов друг о друга.
Традиции важны, говорила бабушка. Принеси ёлку, и я позволю тебе увидеть маму. А с пустыми руками лучше и не приходи.
Может, подумала Ёлка внезапно, я и не возвращалась бы, да только куда идти? К верфям? Далеко. В другие деревни? Ёлка не имела представления, где они. Их старики не любили других людей, держались особо. Были ли у них когда-нибудь гости?.. В том году, в этом?.. Наверное. Правда, вспомнить толком не получалось.
Впереди блеснула вода. Значит, правильно, значит, ручей где-то там.
Как давно она видела мать?.. Ёлка задумалась. Привычная, чуть болезненная давящая тяжесть в голове начала испаряться.
Хрустнуло под ногой, и Ёлка увидела, что давно шагает не по валунам и веткам. Камень провалился под сапогом, она какое-то время непонимающе смотрела на это, а потом сообразила. Голова. Косятное нутро человеческой головы, череп. Затянутые волнами зелёного мха, вокруг чёрного зеркала озерца лежали черепа, некоторые с проломленными затылками или лбами, залитые зелёной стоячей водой, залипшие паутиной, затёкшие старой листвяной гнилью, поросшие серыми трубочками лишайника, они казались мохнатыми бошками неведомых существ. Ёлка подумала, что вот сейчас они повернутся к ней как один, разлипнутся с влажным всхлипом в темноте скользкие белые глаза, и… что она будет делать? Кричать, пока не разорвётся горло и она не умрёт?
Жуткий, ледяной страх отогнал дрёму. Ёлка хотела потрогать шею ниже затылка, там, где, как ей казалось, жила её сонная тупая дремота, привычная тяжесть головы, и куда теперь вонзился ужас, и отчего-то забоялась. Не стала.
Впрочем, она же не кричала, когда…
А когда что? Ёлка не могла вспомнить. Все дни были такими одинаковыми.
Бабушка ведь знала, а отправила меня одну в лес, со злостью и страхом подумала она.
Когда-то бабушка была другой.
Не такой огромной.
Когда за бабушкой ещё не тянулись чёрные нити.
Сколько ей лет?
Сколько она не видела маму?
Как давно старики говорят, что родители лежат, болеют? Ёлка помнит полумрак, прикосновение горячих сухих рук в те редкие разы свиданий, которые позволяет бабушка… А сколько раз это случалось за последнее время? И как давно длится последнее время?
У неё не нашлось ни одного ответа.
— Оооох, — заплакала Ёлка, глядя на отражение леса в воде.
Она очень, очень боялась увидеть движение, и живо представляла себе всё лишнее, что могла представить в чёрном гниющем лесу.
Например, как с лесного свода за спиной опускается то, что складывало здесь все эти черепа.
Как оно, с десятком членистых ног, матово чёрных, с белой пылью блеска, щитками мерзких клещей-паразитов под суставами, с ворсистым раздутым брюхом, и маленьким, кукольным тельцем с почти человеческими ручками, мягко встаёт на гнилые черепа — огрызки своих прошлых трапез. Паутень, было написано в тех книжках с картинками. Эти книжки рисовались уже здесь — там, за Синим морем, никто не знал ни про каких паутеней, когда первые корабли направлялись сюда.
Паутени иногда выходили на охоту, но сегодня Ёлка наткнулась на их логово сама.
Она сделала глубокий вдох и бросилась бежать.
Её крупно колотило. Но топор она не потеряла. Упала, вывалялась в слизи, поцарапала руки, локти, колени и лоб о черепа, соскользнула в ледяной илистый ручей, но не потеряла.
Когда впереди послышались людские голоса, она затаилась и стояла в облипшей рубахе, стараясь не шевелиться. Куртку она скинула — та перестала гнуться от ила и холода, идти в ней стало невозможно. Поганенькие её светлые волосы покрылись грязью, лицо тоже.
Где уже эта проклятая ель?
Мне худо, подумала Ёлка. Я должна вернуться в деревню. К бабушке, в дремоту, из которой я выныриваю только чтобы заняться чем-нибудь по хозяйству. Она же не прогонит меня, даже с пустыми руками. Когда-то она давала мне сушёные яблоки. Иногда она пускает меня (в амбар? Где вповалку лежат взрослые?) увидеться с мамой и папой. От бабушки пахнет сухой паутиной, мёртвыми насекомыми на чердаке, затянувшейся раной, печью с хлебом, которую бросили холодной.
Почему?
Голоса впереди приближались. Ёлка зацепенела. Другие люди. Она сто лет не видела других людей. Что она им скажет? Что они ей сделают?
Ёлка зажмурилась. На изнанке век двинулись картинки недавних воспоминаний.
Бабушка провожает её. Машет — иди. Грузная, тяжёлая, она только что вышла из общинного дома, щурится на пасмурный, в голубых прорехах, дневной свет. Чёрная нить тянется за ней, под глазами такие мешки, что кажется, там прорезаются ещё глаза.
Может…
Не может.
— Девочка? Ты кто?
И второй голос, почти хором:
— Ты зачем здесь?
— Ёлка, — ответила она на оба вопроса, смутно осознавая, что сейчас что-то пойдёт не так. Открыла глаза.
— Ты откуда, — спросил высокий, в старой-старой куртке с нашивками. За такую куртку, моряцкую, что не горит и не мокнет, давали когда-то стадо коз. Папа хотел, да не выменял.
— Из Девятки, — честно назвала своё село Ёлка.
Они отступили на шаг, одинаково, как отражения друг друга, два взрослых мужика с тесаками у поясов.
— О, девочка, — сказал высокий с такой искренней печалью и сожалением на лице, что у неё защемило сердце. Она вспомнила папу, амбар…
Амбар?..
— Я никак не могу тебя отпустить.
Ёлка тупо молчала, сжимая топор. Она просто хотела срубить дерево. Почему они ей мешают? Неужели им так нужно дерево?
Нет, подумала она про себя, это потому что на тебе лежит тень твоей бабушки, огромной старухи, раздутой, как труп человека, умершего от яда, может не умершего, может не от яда, а может не человека. Но что-то с ней глубоко не так, чёрные нити тянутся за стариками из общинного дома, а детей больше не осталось, а взрослые…
Лежат в амбаре.
— Детей они могут с нитки снимать, ненадолго, — сказал высокий низкому вполголоса, пока они вынимали лезвия, заходя с боков. — Старики первыми меняются, мужики да бабы медленнее и тяжко, а дети — медленно, да легко, если только сразу не померли. Она ж даже не знает, что с ней такое.
Они болеют, сказала Ёлка себе. Мужики да бабы, папа и мама. Они выздоровеют. Решила бить топором, как сможет. Если она принесёт ёлку, может, будет праздник. Может, моряки зайдут в деревню; может, привезут лекарства?
Почему-то при слове о лекарствах Ёлка представила пламя. «Пламя лечит». Это правильнее, чем «время лечит». Время затхнулось, она попалась в кусок времени, как муха в паутину, как человек к паутени.
— Ох, дитя, закрой глазки, — сказал высокий мужик. Но она не послушалась, глядя, как то, что шло за ней от логовища с черепами, тихо, бесшумно, в самую пору быстро, спускается с лесного свода за спинами взрослых.
Низкий не успел обернуться, высокий успел, но это ничего не решило. Прижимая голову к груди, чтобы съесть потом, паутень приблизила неясно знакомое лицо к Ёлке.
Бесстрастная маска с четырьмя вмятинами глаз, откуда глядело нехорошее, маслянистое. Крестовидный разрез на белой, лысой, округлой башке уже закрылся, скрывая пробойное жало.
Смутно понимая, что скорее всего её не тронут, Ёлка не выдержала этого понимания и снова побежала.
Пошёл дождь, потом снег. Она давно должна была упасть, замёрзнуть, но не могла даже этого.
Когда она вышла к камням, пенёк был ещё свежим.
Ёлка прошла совсем немного по свезённому мху, прежде чем догнала мальчика. Он был ещё более измождён.
— Тебя твоя бабушка послала? — чувствуя почти братскую схожесть, спросила Ёлка.
Мальчик не ответил. Просто смотрел, сжав ёлку — совсем маленькую, зелёную, лапчатую, как на старых картинках, — худой грязной ручкой. Второй он держал тяжёлый хозяйственный нож.
Надо же, подумала Ёлка, у неё такая жёлтая смола. И она так хорошо пахнет. Наверное, как мёд.
Наверное, нужно отпустить его, подумала Ёлка. Может, ему тоже пообещали что-то. Сушёных яблок. Липового мёда. Увидеть маму.
Но если она вернётся с пустыми руками, она больше не увидит свою.
— Твоя бабушка тоже чудовище?
Мальчик стоял. Он не собирался ни говорить, ни отдавать.
Когда Ёлка выбралась из кровавой лужи, вытирая лицо тыльной стороной рук и тихонько скуля, мальчик уже затих. Топор Ёлка оставила, она не могла унести и дерево, и орудие. Он больше не был ей нужен. Паутень не собиралась её трогать. Никто не собирался, конечно. Бабушкину внучку в этом лесу пропустит каждый.
Теперь, когда Ёлка увидела взрослую паутень, она понимала, что зреет в старушечьих мешках под глазами. На что делаются похожи пока ещё родные черты.
Бабушка посадит меня на чёрную нитку, и я забуду всё это. Буду спать. Ждать редких встреч с мамой и папой. Думать, что так и надо. Слушать бабушку. Становиться такой же, как она.
Она пошла прямиком через лес, не замечая своей кровавой боевой раскраски. Дождь кончился.
— Привет, народ! С праздником! — сказал первый из четырёх моряков, махая рукой. У бедра висело тяжёлое моряцкое оружие, огнестрел. У тётки, что шла за ним, ствол вдвое длиннее был в руках.
Небо, которое здесь прозывали Синим морем, в противовес Серому морю — лесным глубоким болотам — проглянуло сквозь тучи, как последний осмысленный взгляд, и начался снегопад.
— Вижу, готовились. Ёлка… Надо же. Так приятно. Если б мы не видели, что вы люди, мы б к вам в село и не сунулись, хоть с бластерами, хоть без.
— Привет, — сказала Ёлка, улыбаясь столбнячным оскалом. — Мы очень рады гостям. Бегите отсюда, мы личинки паутеней.
Прежде чем тяжёлая лапа бабушки, продавливая бывшую человеческую плоть, сжала её голову, Ёлка увидела, как изменилось лицо моряка.
— Аня, огонь! — успел крикнуть человек, а больше он ничего не успел, а Аня успела жутко завыть, поняв, и, нажала на спуск, и горячая, как воспоминание о добрых временах, стрела пробила Ёлкино маленькое сердце.