Обосновавшийся навечно в Елисейских полях старый художник Арденте Престинари сообщил однажды друзьям о своем намерении посетить Венецианскую Биеннале, где спустя два года после его смерти ему посвятили целый зал.
Друзья пытались его отговорить: «Да брось, пожалуйста, Ардуччо! (так всегда ласково называли художника при жизни.) Всякий раз, когда кто-нибудь из нас отправляется туда, вниз, его ждут одни огорчения. Выбрось это из головы, оставайся с нами. Свои картины ты и без них знаешь и можешь быть уверен, что для выставки, как водится, отобрали самое худшее, и потом, если ты нас покинешь, кто будет вечером четвертым за карточным столом?»
«Да я быстренько», — уперся художник и кинулся вниз — туда, где обретаются живые люди и где устраивают выставки произведений изобразительного искусства.
Прибыть на место и среди сотен залов отыскать свой было делом нескольких секунд.
Tо, что он там увидел, его вполне удовлетворило: ему отвели просторный зал, расположенный так, что через него проходил основной поток посетителей. На стене выделялись его имя и две даты — рождения и смерти, да и картины для экспозиции были отобраны, надо признать, с большим знанием дела, чем он ожидал. Конечно, теперь, когда он смотрел на них потусторонним взором, так сказать, sub specie aeternitas (Здесь: сквозь призму вечности (лат.)), в глаза бросалось множество изъянов и ошибок, которых при жизни он не замечал. Ему даже захотелось вдруг сбегать за красками и кое-что наспех подправить на месте, но как это сделать? Если даже допустить, что его рисовальные принадлежности где-то сохранились, то поди знай, где именно. И потом, не разразится ли из-за этого скандал?
Был будний день, дело шло к вечеру, посетителей осталось мало. В зал вошел белокурый молодой человек, несомненно иностранец, скорее всего американский турист, и, оглядевшись вокруг с безразличием, которое обиднее любого оскорбления, проследовал дальше.
«Хам! — подумал Престинари. — Тебе только на коровах гарцевать в своих прериях, а не на художественные выставки ходить!»
А вот молодая пара, скорее всего молодожены в свадебном путешествии. Пока она с выдающим туристов равнодушным и скучающим видом обходила зал, он, чем-то заинтересовавшись, остановился перед небольшой ранней работой художника: уголок Монмартра на фоне неизменного Сакре-Кер.
«Образование у парня, конечно, скромное, — отметил про себя Престинари, — и все-таки в чутье ему не откажешь. Эта небольшая по размеру картина — одна из наиболее удачных моих работ. Как видно, на него произвела впечатление необыкновенная мягкость тонов».
Какая там мягкость, какие тона!..
«Иди сюда, радость моя! — окликнул жену молодой человек. — Посмотри-ка… Словно специально для нас».
«Что?»
«Неужели не узнаешь? Три дня тому назад, на Монмартре, — ресторанчик, где мы ели улиток. Ну посмотри же, вот на этом самом углу». И он показал что-то на картине.
«Да-да-да! — воскликнула она, оживившись. — Но должна тебе признаться, что у меня от этих улиток живот заболел».
Глупо смеясь, они ушли.
На смену им явились две синьоры лет пятидесяти с ребенком.
«Престинари, — громко прочитала одна из них. — Уж не родственник ли он тех Престинари, что живут под нами?.. Не вертись, Джандоменико, не трогай ничего руками!» Это одуревший от усталости и скуки ребенок пытался отковырнуть ногтем каплю засохшей краски на картине «Время жатвы».
Художник встрепенулся: в зал вошел адвокат Маттео Долабелла, старый добрый друг, завсегдатай ресторанчика художников, где в свое время так блистал Престинари, а с ним какой-то незнакомый господин.
«О, Престинари! — воскликнул с довольным видом Долабелла. — Слава богу, ему дали отдельный зал. Бедный Ардуччо, какая для него была бы радость, если бы он мог оказаться сегодня здесь!
Наконец-то целый зал отведен одному ему — ему, человеку, который при жизни этого так и не добился!
.. Сколько было страданий! Ты знал его?»
«Лично — нет, — ответил незнакомый господин, — хотя однажды, кажется, я его видел… Симпатичный был человек, правда?»
«Симпатичный? Не то слово. Очаровательный causeur (балагур (франц.)), один из самых тонких и остроумных собеседников, каких я знал… Его язвительные шутки, его парадоксы… Никогда мне не забыть вечеров, проведенных в его компании… Лучшую часть своего таланта, можно сказать, он растрачивал в кругу друзей; да, поболтать он любил… Конечно, в его картинах, как видишь, тоже коечто есть, вернее, было; такая живопись сегодня считается старьем… Бог мой, взгляни на эту зелень, а этот фиолетовый тон… от них же челюсти сводит… Зеленые и сиреневые тона были его слабостью: бедному Ардуччо вечно казалось, что их мало на полотне… Ну, а в результате… Сам видишь».
Покачав головой, он вздохнул и стал листать каталог.
Подойдя поближе, невидимый Престинари вытянул шею, чтобы посмотреть, что там написано. Его творчеству посвящалось полстранички текста за подписью другого его приятеля — Клаудио Лонио. От каждой второпях прочитанной фразы сжималось сердце: «…выдающаяся индивидуальность… годы пламенной юности в Париже конца Belle Epoque… что принесло ему широкое признание… незабываемый вклад в движение, отличавшееся новыми идеями и смелыми экспериментами, которые… определенное, и притом далеко не последнее место в…».
Тут Долабелла закрыл каталог и направился в следующий зал со словами: «Что за душа человек был!»
Престинари долго — смотрители уже ушли, становилось темно, в опустевших залах все казалось таким удивительно ненужным — созерцал картины, составлявшие его посмертную славу, прекрасно понимая, что больше никогда, действительно никогда не будет ни одной его выставки. Это провал!
Как правы были его друзья там, наверху, в Елисейских полях: не надо было ему сюда возвращаться.
Никогда еще он не чувствовал себя таким несчастным. С каким высокомерием, с какой уверенностью в себе, как стойко переносил он тот факт, что публика его не понимает; как отражал самые ехидные выпады критиков! Но тогда у него впереди было будущее, бесконечная череда лет, и в перспективе — картины одна лучше другой, шедевры, которым суждено потрясти мир. А теперь? Все кончено, ему не дано больше добавить к сделанному ни одного мазка, и каждый неблагоприятный отзыв он переживал мучительно, как окончательный приговор.
От такой обиды в нем вдруг проснулся боевой задор. «Вот как, зеленые и сиреневые тона? И я еще должен терзаться из-за каких-то глупостей Долабеллы? Этого идиота, ни черта не смыслящего в живописи! Уж я-то знаю, кто ему заморочил голову. Все эти антифигуративисты, абстракционисты, апостолы нового слова в живописи! И он туда же — увязался за шайкой бандитов и позволяет водить себя за нос».
Ярость, которую еще при жизни вызывали в нем некоторые работы авангардистов, вспыхнула вновь, наполнив его душу злой горечью. Именно по милости этих пачкунов, твердо верил он, подлинное искусство, искусство, зиждущееся на славных традициях, сегодня ни во что не ставят.
Интриги и снобизм, как это нередко бывает, взяли верх, а честные художники стали их жертвой.
«Шуты, кривляки, обманщики, оппортунисты! — возмущался он про себя. — Каким гнусным секретом вы владеете, чтобы водить за нос столько народу и захватывать лучшие места на всех главных выставках? Нет сомнения, что и в этом году здесь, в Венеции, вам удалось зацапать себе все, что повыгоднее и получше. А вот сейчас и посмотрим…»
Продолжая что-то бормотать, он покинул свой зал и заскользил к последним разделам выставки.
Была уже ночь, но свет полной луны, проникая через застекленные фонари в потолке, распространял вокруг какое-то волшебное фосфорическое сияние. Продвигаясь мимо развешанных на стенах картин, он отмечал в них постепенные изменения: классические формы — пейзажи, натюрморты, портреты, обнаженная натура — все больше деформировались, раздуваясь, вытягиваясь, скрючиваясь в полном пренебрежении к давно устоявшимся канонам, и в конце концов распадались окончательно, утрачивая всякую связь с изначальной формой.
А вот и новые поколения: на полотнах, по большей части огромных, сплошное нагромождение пятен, брызг, закорючек, туманностей, завихрений, бубонов, дыр, параллелограммов и каких-то перепутанных внутренностей. Здесь царили представители новых направлений — молодые и хищные пираты, существующие за счет человеческой ограниченности.
«Эй, маэстро!» — шепотом окликнули его из таинственного полумрака.
Престинари резко остановился, готовый, как всегда, к спору или драке: «Кто это? Кто?»
С разных сторон зашелестели в ответ пошлые, ехидные слова. Затем по анфиладе залов разнеслись и затихли вдали смешки и свист.
«Ну, сейчас я вам выдам! — закричал Престинари, широко расставив ноги и набрав в грудь побольше воздуха, словно намеревался отразить чье-то нападение. — Вы же просто бандиты с большой дороги! Импотенты, отребье Академии, жалкие пачкуны, выходите сюда, если у вас хватит смелости!»
Ответом ему был грубый смех. Потом, принимая вызов, с полотен сползли и сгрудились вокруг какие-то загадочные фигуры: обладающие странной независимостью конусы, шары, спутанные клубки, трубы, пузыри, осколки, бедра, животы, ягодицы, гигантские вши и черви. Кривляясь и насмешничая, они пустились в пляс перед носом у маэстро.
«Назад, негодяи, вот я вас! — С невесть откуда взявшейся энергией двадцатилетнего юноши Престинари бросился на толпу уродов, раздавая удары направо и налево. — Вот тебе, вот!.. Падаль, пузырь проклятый!» Его кулаки проваливались в пестрое месиво, и художник с радостью понял, что разделаться с этой шушерой не так уж и трудно. Абстрактные фигуры под его кулаками трескались, крошились, расползались грязной лужей.
Вот это была расправа! Наконец, тяжело дыша, Престинари остановился: кругом была груда праха.
Какой-то уцелевший фрагмент, словно дубинка, стукнул его по лицу. Он поймал его на лету сильными руками и, превратив в жалкую щепку, швырнул куда-то в угол.
Победа! Но тут прямо перед ним возникли четыре бесформенных призрака: они не были повержены и держались с каким-то суровым достоинством. От этих призраков исходило слабое сияние, и маэстро показалось, что он узнает в них что-то милое сердцу и близкое, напоминающее о давно прошедших годах.
Наконец он понял: в этих нелепых призраках, столь отличающихся от всего, что он написал за всю свою жизнь, трепетала та божественная искра подлинного искусства, тот неуловимый мираж, за которым он с упрямой надеждой гонялся до последнего своего часа.
Значит, было все же что-то общее между ним и этими странными фигурами? Значит, попадались среди гнусных обманщиков художники честные и чистые? А может, были среди них даже гении, титаны, избранники судьбы? И в один прекрасный день благодаря им то, что сегодня выглядит сплошным безумием, станет мерилом высшей красоты?
Престинари, всегда бывший человеком благородным, разглядывал их смущенно и с неожиданным волнением.
«Эй, вы, — сказал он отеческим тоном, — ну-ка возвращайтесь в свои картины, чтобы я больше вас тут не видел! Возможно, вами движут самые лучшие побуждения, не отрицаю, но вы выбрали плохую дорожку, дети мои, очень плохую дорожку. Будьте умниками, попытайтесь принять понятную форму!»
«Невозможно. У каждого свое предназначение», — вежливо прошептал самый большой из четырех призраков, сотканный из запутанной филиграни.
«Но на что вы можете претендовать в таком вот виде? Кто в состоянии понять вас? Прекрасные теории, пыль в глаза, сложные, ошарашивающие профанов термины — это да. Что же до результатов, то признайтесь, пока…»
«Пока — пожалуй, — ответила филигрань, — но завтра…» И была в этом слове «завтра» такая вера, такая огромная таинственная сила, что оно гулко отозвалось в сердце маэстро.
«Что ж, господь вас благослови, — пробормотал он. — Завтра… Завтра… Как знать. Может, так или иначе вы и впрямь чего-то достигнете…»
«Какое, однако, прекрасное слово „завтра“!» — подумал Престинари, но произнести его вслух не смог. И чтобы никто не заметил его слез, он выбежал из помещения и с болью в душе понесся прочь над лагуной.