Ах, Баттен, Баттен!

© Перевод Т. Шинкарь.

В заблуждение меня ввел, конечно, его смокинг, и в течение каких-нибудь двух секунд я действительно его не узнавал. Он был для меня просто долгожданным клиентом, первым, кого судьба мне наконец послала за всю неделю, и, естественно, показался великолепным. Даже в смокинге в 9:45 утра он был неземным видением. Хотя из рукавов, не доходивших до запястий дюймов на шесть, свисали длинные костлявые кисти рук, а края носков и края брюк тщетно пытались встретиться, он был прекрасен, этот первый за неделю клиент.

Но затем я увидел лицо, и клиента не стало — передо мной был дядюшка Отто. Прекрасное видение исчезло. Как всегда, дядюшка напоминал старого верного пса, которому только что ни за что ни про что дали пинка в зад. Дальнейшее мое поведение не отличалось оригинальностью. Я сказал:

— А, это вы, дядюшка Отто!

Вы бы его тоже где угодно узнали, доведись вам хоть раз увидеть эту физиономию. Когда пять лет назад на обложке журнала «Тайм» поместили его портрет (а было это в году 80-м или 81-м), по меньшей мере человек двести прислали в редакцию письма, где клялись, что вовек его не забудут. Большинство из них даже добавили что-то насчет ночных кошмаров. Вы хотите знать полное имя моего дядюшки? Пожалуйста. Зовут его Отто Шеммельмайер. Но прошу вас не делать из этого каких-либо поспешных выводов. Он всего лишь родной брат моей матери, меня же зовут Смит.

— Гарри, мой мальчик, — сказал он, и из его груди вырвался звук, похожий на стон.

Все это было впечатляюще, но не очень вразумительно. Поэтому я спросил:

— При чем здесь смокинг?

— Я взял его напрокат, — ответил дядюшка.

— Хорошо. Но зачем надевать его рано утром?

— А разве уже утро? — Он растерянно оглянулся по сторонам, подошел к окну и высунулся в него.

Вот таков он всегда, мой дядюшка Отто.

Когда мне все же удалось убедить его в том, что сейчас действительно утро, он не без труда пришел к выводу, что, должно быть, всю ночь бродил по городу.

Убрав костлявые пальцы со лба, он сказал:

— Я был так расстроен, Гарри. На этом банкете…

Пальцы помелькали в воздухе еще с минуту, а затем сжались в увесистый кулак, который несколько раз опустился на мой стол, подобно молоту, забивающему сваи.

— Хватит. Теперь я все буду делать сам.

Такие заявления мой дядюшка делал уже не в первый раз, с тех пор как началась эта история с «Эффектом Шеммельмайера». Вы удивлены? Может быть, даже считаете, что «Эффект Шеммельмайера» создал дядюшке Отто имя и сделал его знаменитым? Что ж, все зависит от того, как на это посмотреть.

Он открыл эффект еще в 1966 году, и, возможно, вам это не хуже моего известно. Короче, он изобрел германиевое реле, которое приводилось в действие биотоками мозга, или, как бы это сказать, электромагнитными полями, образующимися вокруг мозговых клеток. Он потратил годы, чтобы превратить это реле в флейту, которая играла по велению только одной вашей мысли. Это была его любовь, его жизнь, и это должно было совершить полный переворот в музыке. Отныне играть смогут все. Не надо ни таланта, ни умения. Достаточно только подумать и захотеть.

А потом лет пять назад этот парень, Стивен Уиланд, из военного концерна «Консолидейтед армс» внес в эффект кое-какие изменения и приспособил его совсем для другой цели. Он создал поле сверхзвуковых волн, которые через германиевое реле так активизировали деятельность клеток мозга, что буквально испепеляли их. С расстояния двадцати шагов можно было мгновенно убить крысу. А затем выяснилось, что и человека тоже.

Уиланд получил десять тысяч долларов, а главные держатели акций «Консолидейтед армс» огребли миллионы, когда правительство купило патент.

А мой дядюшка Отто? Что же, он попал на обложку журнала «Тайм».

После этого все, кто знал его, заметили, что он загрустил. Некоторые думали, что это потому, что он ничегошеньки не получил за свое изобретение. Другие считали, что его величайшее открытие стало орудием войны и убийства.

Все это ерунда. Дело все во флейте. Она была венцом его творений. Бедный дядюшка Отто пуще всего любил свою флейту. Он всегда носил ее с собой, готовый в любую минуту продемонстрировать ее. Она висела в специальном футляре на спинке его стула, когда он завтракал, обедал или ужинал, и у изголовья его кровати, когда он спал. В воскресенье, по утрам, физическая лаборатория университета оглашалась душераздирающими звуками, издаваемыми флейтой дядюшки Отто в результате не всегда удачных попыток воспроизвести сентиментальные напевы родной Германии. Вся беда в том, что ни один фабрикант музыкальных инструментов не хотел и слышать о флейте моего дядюшки. Как только стало о ней известно, профсоюз музыкантов пригрозил расправиться с любым, кто посмеет к ней хотя бы прикоснуться; представители всех зрелищных предприятий мобилизовали своих лоббистов и приказали в случае чего немедленно ринуться в бой. Даже старик Пьетро Фаранини, заложив дирижерскую палочку за ухо, сделал представителям печати гневное заявление о гибели искусства. Это был удар, от которого дядюшка Отто по сей день не мог оправиться.

Теперь же он рассказывал:

— Вчера я так надеялся. «Консолидейтед» звонит, говорит, будет банкет в моя честь. Как знать, сказал я себе, может, они моя флейта думают купить.

Волнуясь, мой дядюшка всегда строил фразы на немецкий лад.

Его рассказ начал меня интриговать.

— Представляю! — воскликнул я. — Тысяча гигантских флейт на территории противника изрыгают рекламу столь идиотскую, что…

— Молчать, молчать! — Дядюшка Отто опустил свою ладонь на стол с треском, похожим на выстрел, отчего пластмассовый календарь судорожно подпрыгнул, захлопнулся и плашмя упал на пол. — Ты тоже шутишь? Ты тоже меня не уважайт?

— Простите, дядюшка Отто.

— Тогда слушай. Я был на банкет, где было много речей о «Шеммельмайер эффект», какую силу он разуму придал. А потом, когда я так ожидал, что они покупайт моя флейта, они сунул мне вот это!

Он вытащил что-то похожее на увесистую золотую монету стоимостью в две тысячи долларов и вдруг швырнул ею в меня. Я вовремя увернулся. Если бы монета угодила в открытое окно, она наверняка отправила бы на тот свет кого-нибудь из прохожих, но она, слава богу, угодила в стену. Я поднял ее. По ее весу мне сразу стало ясно, что она лишь позолоченная. На одной ее стороне большими буквами было оттиснуто: «Медаль Элиаса Банкрофта Сэндфорта», а буквами поменьше: «Доктору Отто Шеммельмайеру за его вклад в науку». На другой же стороне был чей-то профиль, но явно не моего дядюшки. Во всяком случае, в нем не было сходства с породой лающих; скорее он напоминал кого-то из семейства хрюкающих.

— Это Элиас Банкрофт Сэндфорт, президент «Консолидейтед армс», — пояснил дядюшка. И продолжил свой рассказ: — Когда я понял, что это все, я вставал и очень любезно им говорил: «Джентльмены, я не нахожу слов» — и ушел.

— И бродили всю ночь по улицам? — Я проникся к нему искренним сочувствием. — Вы пришли сюда, даже не переодевшись, прямо в этом смокинге?

Дядюшка Отто вытянул перед собой руку и с явным недоумением посмотрел на нее.

— В смокинге?

— Да, в смокинге, — подтвердил я.

Его длинное костлявое лицо покрылось красными пятнами. Дядюшка Отто буквально зарычал:

— Я прихожу к родной племянник с очень важным вопрос, а он только об один дурацкий смокинг говорит. Мой родной племянник!

Я дал ему выкричаться. Дядюшка Отто действительно единственный гений в нашем роду, и поэтому мы стараемся по мере возможности уберечь его от того, чтобы он не угодил в канаву или не вышел вместо двери в окно. Во всем же остальном мы даем ему полную свободу.

Наконец я спросил:

— Чем я могу быть полезен, дядюшка? — и постарался, чтобы мой вопрос прозвучал солидно и по-деловому.

После многозначительной паузы он наконец сказал:

— Мне нужны деньги.

Увы, он обратился не по адресу.

— В данный момент, дядюшка… — начал было я.

— Не твои деньги, — прервал он меня.

Я с облегчением вздохнул.

— У меня есть новый «Эффект Шеммельмайера», еще лучше, чем первый. Но я его никому не давать, никакой журнал не сообщать. Свой большой глотка я буду держать теперь закрытый. Я делаю все сам.

Он размахивал костлявыми кулаками, словно дирижировал невидимым оркестром.

— Благодаря этот новый эффект, — продолжал он, — я собираюсь делать много денег и открывать мой собственный фабрик для флейта.

— Очень хорошо, — сказал я, подумав о фабрике и кривя душой.

— Но я не знаю как.

— Плохо, — сказал я, снова подумав о фабрике и снова кривя душой.

— Беда в том, что мой ум гениален есть и я могу придумывать то, чего не может придумывать обыкновенный человек. Только, Гарри, я не умею делать деньги. Этот талант у меня нет.

— Плохо, — сказал я теперь уже вполне искренне.

— Поэтому я пришел к тебе как к адвокату.

Я осторожно хихикнул.

— Я пришел к мой племянник, — продолжал дядюшка, — чтобы он мне помог через свой хитрый, извращенный, лживый, бесчестный адвокатский профессия.

Мысленно я отнес его слова к категории неожиданных комплиментов и поторопился сказать:

— Я тоже очень люблю вас, дядюшка Отто.

Он, должно быть, уловил иронию, ибо, побагровев от гнева, закричал:

— Не смей обижаться! Смотри на меня — терпение, понимание, добродушие, болван! Кто говорит о тебе как о человек? Как человек ты есть честный дурак, а как юрист ты должен мошенник быть. Все это знают.

Я вздохнул. Коллегия адвокатов предупреждала меня, что подобное непонимание вполне возможно в адвокатской практике.

— Что это за новый эффект, дядюшка?

— Я могу проникать в прошлое и брать оттуда любой вещь.

Моя реакция была моментальной. Сунув левую руку в левый нижний карман жилета, я извлек часы и с крайне озабоченным видом посмотрел на них, а правой рукой потянулся к телефонной трубке.

— Простите, дядюшка, — сказал я, изобразив сожаление в голосе, — но я только что вспомнил о весьма важном свидании. Так досадно, но я уже опаздываю. Всегда рад, вас видеть, но боюсь, мне уже надо бежать. Да-да, видеть вас доставило мне истинное удовольствие. Пока, дядюшка, я побежал…

Но поднять телефонную трубку мне так и не удалось. Я приложил все усилия, но рука дядюшки Отто намертво прижала мою руку вместе с телефоном к столу. Силы были явно неравные. Говорил ли я вам, что мой дядюшка Отто в 32-м году защищал честь Гейдельбергского университета по классу вольной борьбы?

Он нежно (как ему казалось) взял меня под локоть, и я уже не сидел, а стоял. Это сэкономило мне лишнюю трату энергии на то, чтобы самому подняться со стула (так я пытался утешить себя).

— Пошли, — сказал он. — В мой лаборатория пошли.

И он действительно отправился в свою лабораторию, а мне, поскольку я не имел под руками ножа, чтобы отсечь свою зажатую, как в тисках, левую кисть, пришлось последовать за ним.

Лаборатория моего дядюшки Отто находилась в самом конце коридора за поворотом, в одном из корпусов университета. С тех пор как «Эффект Шеммельмайера» стал величайшим открытием, дядюшка более не читал лекций, был освобожден от всякой научной деятельности и предоставлен самому себе. Об этом красноречиво свидетельствовал вид его лаборатории.

— Разве вы больше не запираете дверь лаборатории, дядюшка? — спросил я.

Он хитро посмотрел на меня и наморщил свой огромный нос так, будто собирался чихнуть.

— Дверь заперта. С помощью реле Шеммельмайера. Я заветное слово подумать, и дверь открывается. Кто слово не знает, дверь не открывает. Даже директор университета, даже сам привратник не открывает.

Я почувствовал легкое волнение.

— Черт побери, дядюшка! Такой замок может дать вам…

— Ха! Продать патент, чтобы разбогател еще какой-нибудь один большой дурак? После этого банкета вчера? Ни за что. Я сам разбогатеть должен.

Когда имеешь дело с дядюшкой Отто, хорошо одно: вам никогда не приходится что-либо ему втолковывать, чтобы он уразумел. Вы наперед знаете, что это бесполезно.

Поэтому я переменил тему.

— А где же машина времени? — спросил я.

Дядюшка Отто выше меня на целый фут, весит фунтов на тридцать больше моего и здоров как бык. Когда такой человек берет вас за душу и трясет, как грушу, единственное сопротивление, которое вы способны ему оказать, — это измениться в лице.

Что я и сделал — я посинел.

Он зловеще прошипел:

— Тсс-с!

И я все понял.

Наконец он отпустил меня.

— Никто не должен знать о проект X. — Затем многозначительно повторил: — Проект X, понимаешь?

Я молча кивнул. Даже если бы я захотел что-либо ответить, я все равно бы не смог — травмы дыхательных путей, как известно, не проходят мгновенно.

— Я не прошу тебя верить мне на слово. Я демонстрируй тебе.

Я постарался остаться у самой двери.

Он спросил:

— У тебя есть заметки или что-нибудь с твой почерк?

Я порылся во внутреннем кармане пиджака. Где-то у меня были заметки, сделанные на тот случай, если ко мне как-нибудь все же забредет клиент.

— Не показывай мне. Надо записку порвать. Мелкий обрывки положить вот в этот мензурка.

Я разорвал листок с моими заметками на сотню мелких кусочков.

Он внимательно посмотрел на них и стал прилаживать что-то — пожалуй, это было похоже на какую-то машину. К ней на кронштейне была приделана пластина из толстого матового стекла, напоминающая поднос для зубоврачебных инструментов.

Я ждал, пока он довольно долго что-то налаживал. Наконец он сказал: «Ага!» — а я издал звук, который невозможно изобразить графически.

Над стеклянной пластиной в воздухе появилось нечто похожее на расплывчатое изображение. Чем больше я вглядывался в него, тем отчетливей оно становилось, и наконец… Нет, я враг всяких сенсаций, но это действительно был листок бумаги с моими заметками, сделанными моей собственной рукой, очень разборчиво, так что все можно было прочитать.

— Можно потрогать? — спросил я несколько хриплым голосом, отчасти от охватившего меня волнения, а отчасти от последствий деликатной манеры моего дядюшки преподавать мне уроки бдительности.

— Нет, нельзя, — ответил он и провел руку через изображение. Оно осталось нетронутым.

— Это всего лишь изображение в одном фокусе четырехмерного параболоида. Другой фокус находится в той временной точке, когда ты свой листок еще не разрывал.

Я тоже провел руку через изображение и ничего не почувствовал, кроме пустоты.

— А теперь смотри, — сказал он и повернул переключатель.

Изображение исчезло. Он взял пальцами горстку обрывков, бросил в пепельницу и поджег, затем высыпал пепел в раковину и открыл кран. После этого он снова повернул переключатель, и я увидел изображение, но теперь оно было другим — не хватало сожженных дядюшкой обрывков бумаги.

— Те клочки, что вы сожгли, дядюшка, их нет, — сказал я.

— Совершенно верно, машина времени может проследить во времени гипервекторы молекул, на которые она сфокусирована. Если же молекулы растворились в воздухе… пф-фьють!

У меня родилась идея.

— А если бы у вас был только пепел от сожженного документа?

— Проследить во времени можно только эти молекулы.

— Но они были бы слишком равномерно распределены и изображение документа получилось бы расплывчатым, нечетким, не так ли? — спросил я.

— Гм. Возможно.

Идея все больше захватывала меня.

— Послушайте, дядюшка, сколько заплатит вам полицейское управление за эту машину? Да она просто находка для следственных органов…

Я тут же осекся. Мне совсем не понравилось, как грозно вытянулся мой дядюшка, и я поспешил вежливо спросить:

— Вы, кажется, что-то хотели сказать, дядюшка?

У него все же замечательная выдержка, у моего дядюшки Отто. Он всего лишь заорал на всю лабораторию:

— Запомни раз и навсегда, племянничек! Мое изобретение — это мое изобретение. Мне нужен капитал, но капитал от другой источник, чем мои идеи продавать. Потом я фабрика флейт открывать. Это мой первый задача. Потом на доходы я строить векторная машина времени. Но сначала флейты. Самое первое мой флейта. Вчера я клятву давал. Эгоизм кучки людей мешает миру великую музыку слушать. Почему мое имя история должна запоминать как имя убийцы? Неужели «Эффект Шеммельмайер» должен жарить человеческий мозг? Или он может людям давать великую музыку? Прекрасную музыку?

И величественным жестом пророка он вытянул вперед одну руку, а другую заложил за спину. Стекла окон задребезжали от его могучего баса.

— Дядюшка, вас могут услышать, — поспешно сказал я.

— Тогда сам перестань кричать, — ответил он.

— Но как же, дядюшка, вы достанете капитал, если не используете эту машину?

— Я еще тебе не все сказал. Я могу изображение материализовать, делать как настоящая вещь. А если эта вещь очень ценная?

Это уже был другой разговор.

— Вы хотите сказать, что-нибудь вроде затерянных документов, пропавших рукописей, первых изданий? Вы это хотите сказать?

— Нет. Здесь есть один трудность. Нет, два, даже три.

Я боялся, что он будет считать и дальше, но, слава богу, он ограничился всего лишь тремя.

— Какие же, дядюшка? — спросил я.

— Прежде всего я должен иметь вещь в настоящем, чтобы сфокусировать машину, иначе я не могу ее в прошлом найти.

— Вы хотите сказать, дядюшка, что можете достать из прошлого только то, что существует в настоящем и на что вы сами сможете поглядеть собственными глазами?

— Да.

— В таком случае трудности номер два и три — это, должно быть, лишь теоретические трудности? Что же это за трудности, дядюшка?

— Я могу извлечь из прошлого вещь весом только в один грамм. Всего один грамм! Одна тридцатая унции!

— Почему? Машина не обладает достаточной мощностью?

Дядюшка раздраженно поморщился:

— Это обратная экспоненциальная связь. Вся энергия Вселенной не сможет достать из прошлого предмет весом более двух граммов.

Это объяснение ничего мне не дало.

— Ну а третья трудность? — спросил я.

— Видишь ли. — Он умолк, раздумывая. — Чем больше расстояние между двумя фокусами, тем гибче связь. Оно должно быть определенным, это расстояние, чтобы достать вещь из прошлого. Короче, я должен попадать ровно на сто пятьдесят лет назад.

— Понимаю, — сказал я (хотя ничего не понял). — Итак, резюмируем.

Я постарался вести себя как профессиональный юрист.

— Вы хотите достать кое-что из прошлого, что помогло бы вам приобрести небольшой капиталец. Это должно быть нечто реально существующее, на что вы можете поглядеть собственными глазами, следовательно, потерянные документы, представляющие историческую или археологическую ценность, исключаются. Вещь должна быть весом меньше одной тридцатой унции, следовательно, это не может быть бриллиант «Куллинан» или что-нибудь в этом роде. Вещи должно быть не менее ста пятидесяти лет, так что какая-нибудь редкая почтовая марка исключается.

— Совершенно верно, — сказал дядюшка Отто. — Ты все правильно понимал.

Но что же я все-таки «понимал»? Я поразмыслил еще две секунды.

— Нет, я ничего не могу придумать, дядюшка. Мне, пожалуй, пора, до свидания.

Я не очень верил, что мне удастся так легко отделаться, однако все же направился к двери.

Все получилось именно так, как я и предполагал. Руки дядюшки Отто железной хваткой сжали мои плечи, и я почти повис в воздухе.

— Вы испортите мне пиджак, дядюшка!

— Гарольд, — сказал он. — Как мой адвокат ты так легко от меня не отделаешься!

— Я не брал у вас задатка, — буквально прохрипел я, ибо воротничок сорочки врезался мне в горло. Я попытался было глотнуть, и верхняя пуговица с треском отлетела.

Дядюшка немного поостыл.

— Задаток есть пустой формальность между племянник и дядя. Ты должен быть лояльный адвокат, так как я есть твой дядя и твой клиент. Кроме того, если ты мне не помогаешь, я твои ноги за шею надеваю и тобой играю, как футбольный мяч.

Будучи юристом, я не мог остаться глухим к подобного рода доводам. Поэтому я ответил:

— Хорошо, я сдаюсь. Ваша взяла, дядюшка.

Он отпустил меня.

И в эту самую секунду — когда я теперь вспоминаю все, именно этот момент представляется мне фантастически неправдоподобным — у меня родилась идея.

Это была гениальная идея, подлинная находка, то, что случается с человеком один и только один раз в его жизни.

Тогда я не сказал всего сразу моему дядюшке Отто. Мне нужно было время, несколько дней, чтобы самому все хорошенько обдумать. Но я сказал ему, что следует делать. Я сказал, что он должен поехать в Вашингтон. Нелегко было уговорить его на это, но если хорошо знать дядюшку Отто, то это вполне возможно. Я выудил из своего портмоне две бумажки по десять долларов и отдал их ему.

— На проездные я дам вам чек, а эти двадцать долларов держите как залог, если я вдруг как адвокат поведу нечестную игру, — сказал я.

Он призадумался.

— Ты не такой дурак, чтобы рисковать двадцатью долларами.

Он был прав.


Он вернулся через два дня и объявил мне, что вещь сфокусирована. В конце концов, это не представляло трудности, ибо она была выставлена для всеобщего обозрения. Правда, она находилась в воздухонепроницаемом, наполненном азотом стеклянном ящике, но дядюшка Отто сказал, что это не имеет значения. И в лаборатории, за четыреста миль от подлинника, воспроизведение его со всей возможной точностью было вполне осуществимо. Мой дядюшка заверил меня в этом.

— Прежде чем мы начнем, дядюшка Отто, я хотел бы уточнить две вещи, — сказал я.

— Что еще? Что? Что? — Дядюшка даже заикался от нетерпения, так ему хотелось поскорее начать опыт. — Что?

Я оценил обстановку.

— Вы уверены, дядюшка, что, если мы воспроизведем какую-то часть или деталь вещи из прошлого, это не отразится на самом оригинале?

Дядюшка Отто хрустнул своими огромными костлявыми пальцами.

— Мы будем создавать вещь заново, а не воровать старую. Зачем тогда тратить такой огромный количество энергии?

Тогда я перешел ко второму вопросу:

— А мой гонорар?

Хотите верьте, хотите нет, но до этого я ни разу не заикался о деньгах. Не упоминал о них и дядюшка Отто. А теперь слушайте, что было дальше. Его рот растянулся в некое подобие приятной улыбки.

— Гонорар?

— Десять процентов от выручки, — сказал я, — это все, что я прошу.

У дядюшки отвалилась челюсть.

— А какой будет выручка?

— Возможно, тысяч сто. Вам останется девяносто тысяч.

— Девяносто тысяч! Himmel! Тогда чего же мы ждем?

Он бросился к машине, и уже через тридцать секунд над стеклянной пластиной в воздухе возникло изображение старинного пергамента.

Он весь был густо исписан аккуратным мелким почерком и напоминал представленный на конкурс образец каллиграфического искусства. Внизу стояли подписи — одна большая, размашистая, а под нею — пятьдесят пять поменьше.

Странное дело, я почувствовал, как к горлу подкатил комок.

Я видел немало репродукций Декларации независимости, но передо мной сейчас был ее бесспорный оригинал. Настоящая, подлинная Декларация независимости!

— Черт побери! Поздравляю с успехом, — сказал я.

— И с сотней тысяч долларов, да? — сказал дядюшка, не забывая о деле.

Теперь настало время все ему объяснить.

— Видите, дядюшка, внизу вот эти подписи. Это имена великих американцев, отцов-основателей страны, которых мы все помним и чтим. Все, что касается их, дорого каждому истинному американцу.

— Ладно, — буркнул дядюшка Отто, — если уж ты такой патриот, я могу сыграйт тебе на моей флейта «Звездно-полосатый флаг».

Я поспешил хихикнуть, чтобы дать ему понять, что воспринял это как шутку. Ибо и впрямь испугался, что он, чего доброго, возьмет свою флейту. Вы бы поняли меня, если бы слышали, как он исполняет «Звездно-полосатый флаг» на своей чудо-флейте!

Я продолжил:

— Один из подписавших Декларацию независимости от штата Джорджия умер в тысяча семьсот семьдесят седьмом году, то есть год спустя после того, как подписал этот документ. После него немногое осталось, и образцам его подлинной подписи просто цены нет. Звали его Баттен Гвиннетт.

— А что это нам даст? — спросил дядюшка Отто, продолжая, должно быть, думать только о преходящих ценностях в современном мире.

— Перед нами, — сказал я торжественно, — подлинная подпись Баттена Гвиннетта, поставленная им на самой Декларации независимости!

Дядюшка Отто погрузился в полное и абсолютное молчание. А привести его в такое состояние что-нибудь да значит. Надо, чтобы его действительно что-то по-настоящему потрясло.

— Вы видите его подпись, — продолжал я, — в левом крайнем углу рядом с подписями двух других представителей штата Джорджия — Лимана Холла и Джорджа Уолтена. Вы заметили, что все они поставили свои подписи совсем рядом, хотя было свободное место и сверху и снизу. Заглавное «Г» фамилии Гвиннетта почти сливается с именем Холла. Поэтому мы не будем их отделять, а воспроизведем все три подписи вместе. Как вы думаете, вам это удастся?

Видели ли вы когда-нибудь собаку-ищейку, которая улыбается? Ну тогда вы представляете, как выглядел в эту минуту мой дядюшка Отто.

Пятно яркого цвета упало на подписи трех сенаторов от штата Джорджия.

— Я никогда это еще не пробовал, — несколько волнуясь, сказал дядюшка.

— Как? — почти выкрикнул я. Так, значит, он сам еще не знает, как работает его машина!

— На это потребуется очень много электроэнергии. А я не хотел, чтобы университет спрашивал, чем я здесь занимаюсь. Но ты не волнуйсь. Мой математика еще никогда меня не подводил.

Я молился в душе, чтобы его «математика» и на сей раз его не подвела.

Пятно становилось все ярче, все ослепительнее, и лаборатория наполнилась ровным низким гудением. Дядюшка Отто повернул переключатели — один, второй, третий.

Вы помните случай, когда весь верхний Манхэттен и Бронкс внезапно на целые полсуток лишились электричества из-за того, что перегорели предохранители на главной турбине? Не стану утверждать, что именно мы с дядюшкой Отто виноваты в этом, ибо не намерен, чтобы меня, чего доброго, еще привлекли к ответственности. Но скажу только одно. Когда дядюшка Отто повернул третий переключатель, должно быть, перегорели пробки.

В лаборатории мгновенно погас свет, а сам я очутился на полу. В ушах зазвенело, на мне лежал дядюшка Отто.

Мы кое-как поднялись на ноги, и дядюшка Отто отыскал ручной фонарик.

Осветив машину, он завопил в отчаянии:

— Короткий замыкание! Короткий замыкание! Моя машина вся погиб!

— А подписи, подписи, дядюшка? — крикнул я. — Вы получили подписи?

Он прекратил причитания.

Он посмотрел, а я — я закрыл глаза. Не очень-то легко видеть, как из-под носа уплывают сто тысяч долларов.

Но тут я услышал торжествующий вопль дядюшки: «Ага! Ага!» — и быстро открыл глаза. В руках у него был кусок пергамента — два дюйма на два. На нем стояли три подписи, и самой верхней была подпись Баттена Гвиннетта.

Подпись, уверяю вас, была абсолютно подлинной. Это не была подделка.

Этот кусок пергамента на все сто процентов был подлинным документом. Я хочу, чтобы вы это поняли. На широкой ладони дядюшки Отто лежала подпись Баттена Гвиннетта, поставленная им собственноручно на куске пергамента, являющегося частью подлинной, неподдельной и единственной Декларации независимости.


Было решено, что в Вашингтон поедет дядюшка Отто. Я для этой роли не годился. Я был адвокат. Я слишком много знал. Он же был просто гениальным изобретателем, и от него не требовалось, чтобы он в чем-то разбирался. К тому же никому и в голову не пришло бы заподозрить доктора Отто Шеммельмайера в каких-либо нечестных проделках.

Мы целую неделю сочиняли подходящую версию. Я даже купил для этой цели в букинистической лавке книгу, старинную книгу о штате Джорджия времен Гражданской войны. Дядюшка должен был прихватить ее с собой и сказать, что нашел этот кусок пергамента в книге — письмо континентальному конгрессу от штата Джорджия.

Дядюшка лишь пожал плечами и поднес пергамент к горелке Бунзена.

Его, физика, мало интересовала история и ее реликвии. Но тут он услышал специфический запах тлеющего пергамента. Он сбил пламя, и в руках у него остался лишь обгоревший кусок с тремя подписями. Он посмотрел на пергамент, и имя Баттена Гвиннетта вернуло его к действительности.

Он выучил наизусть все, что должен был говорить. Я предложил поджечь края пергамента так, чтобы чуть-чуть пострадала подпись сенатора Уолтона.

— Для большей правдоподобности, — пояснил я. — Конечно, подпись, где не все буквы видны, теряет свою ценность, но у нас здесь целых три подписи.

В душу дядюшки Отто закралось сомнение.

— А если они сравнивает эти подписи с теми, что на Декларации, если они замечайт, что они как две капля похожи? Они подозревайт подделку?

— Конечно. Но что они смогут сделать? Пергамент подлинный, чернила тоже и подписи тоже. Им придется согласиться с этим. Что бы они ни подозревали, доказать им ничего не удастся. Я надеюсь, что они поднимут шум вокруг всего этого. Им, конечно, и в голову не придет, что вы достали этот кусок из времени. А реклама лишь поднимет цену нашего пергамента.

Последняя фраза ободрила дядюшку Отто.

На следующий день он поездом отбыл в Вашингтон, мечтая о своих флейтах — длинных и коротких, флейтах-басах и флейтах-тремоло, флейтах-гигантах и микрофлейтах, флейтах для музыкантов-одиночек и для мощных оркестров. О целом мире флейт, играющих по одному только велению человеческого разума.

— Помни, — были его последние слова, — у меня нет денег починить мой машин. У нас не должно быть осечка.

— Осечки не может быть, дядюшка Отто, — заверил я его. Не может? Ха! Ха!


Он вернулся через неделю. Я звонил ему в Вашингтон ежедневно, и каждый раз он мне отвечал, что «они исследуют».

Исследуют!

А разве вы бы не сделали этого? Но что это им даст?

Я встречал его на вокзале. Лицо его ничего не выражало. Я не посмел ни о чем спросить его на людной платформе. Хотелось только задать вопрос: «Да или нет?» — но я решил, пусть лучше он сам расскажет.

Я привез его в свою контору. Я предложил ему сигару и виски. Свои руки я спрятал под стол, но толку от этого не было — стол заходил ходуном, поэтому я сунул их в карманы, продолжая уже мелко дрожать всем телом.

Он сказал:

— Они исследовали.

— Конечно! Я же вас предупреждал, что они это сделают. Ха-ха-ха! Ха-ха?

Дядюшка медленно затянулся сигарой. Затем сказал:

— Этот тип из бюро документов пришел ко мне и говорил: «Профессор Шеммельмайер, — говорил он, — вы есть жертва хитрый обман». — «Да? — спросил я. — Как может это быть обман? По-вашему, подпись не настоящий, да?» Он тогда отвечал: «Это действительно не похоже на подделку, но все-таки это есть подделка!» — «Почему это есть подделка?» — спрашивает я.

Дядюшка отложил сигару, отставил стакан с виски и наклонился ко мне через стол. Он держал меня в таком напряжении своим рассказом, что я невольно тоже придвинулся к нему поближе и поэтому в какой-то степени сам виноват во всем, что потом произошло.

— Вот именно! — залепетал я. — Почему это должно быть подделкой? Они не могут этого доказать, потому что это подлинная подпись. Какая же это подделка?!

Голос дядюшки Отто стал просто медовым.

— Мы доставали пергамент из прошлого?

— Да, конечно. Вы же сами его доставали.

— Значит, из прошлого?

— Да, сто пятьдесят лет назад. Вы же сказали…

— Сто пятьдесят лет назад пергамент, на котором написана Декларация независимости, был совсем новый, так или не так?

Я начал понемногу соображать, но все же недостаточно быстро.

Голос моего дядюшки стал подобен раскатам грома:

— Если твой Баттен Гвиннетт умирайт в тысяча семьсот семьдесят седьмой год, ты, большой, глупый, набитый дурак, почему не соображает, что его подпись не может сейчас стоять на совсем новый кусок пергамент?..

Далее помню только, что стены и потолок не то сдвинулись, не то рухнули, не то понеслись вокруг меня в диком плясе.

Я надеюсь скоро снова быть на ногах. На мне нет ни единого местечка, которое бы не ныло и не болело, но врачи уверяют, что все кости целы.

И все-таки дядюшка поступил нехорошо, заставив меня проглотить этот ужасный кусок пергамента.

Загрузка...