Лена Элтанг. Genio y figura

Все в нем отливает мейсенским розовым: крупноватые зубы, усталые склеры, слабые скулы и лоб,

он кажется каминным потрескавшимся пастушком, когда сидит на соломенном тюфяке, сдвинув колени, сдвинув брови, в своей занавешенной комнате, где рукописи вповалку обозначают углы, а середина отмечена желтоватой ванной на когтистых бронзовых лапах, он глядится мальчиком на улице, у журнального киоска, тычет пальцем в табачные обертки, стесняясь гортанного своего английского, где р катается несговорчивым леденцом, не помогла ему Тин-Пэн-Элли, все, что осталось в памяти — козье вымя жены Леона Блума и Besetzung, обьясняющий все, вот и он умеет обьяснять, привязанностям приходит конец, говорит он, их надо держать взаперти и доставать лишь изредка, как старую выщербленную флейту, ritardando, ritardando! смеется он, но, вдруг заскучав, хватается за Рильке: величайший, мол, лесбийский поэт после Сафо, я не спорю, ему обидно, он говорит, прищурившись: а твой Bateau Ivre — кипяченое молоко с пенкой, где пенка — та, что собирается в углах рта у безумцев, я не спорю, Рембо — его конек, а еще deinon и deinotaton, хайдеггеровский щекотный ужас, весь этот игрушечный Purgatorio, которым он пугает меня, сидящую с пустой чашкой на свернутом покрывале в вишневую полоску (его подушки колются, а пол так холоден), но я не боюсь того, о чем еще не читала, и встаю, чтобы налить чаю, принеси и мне, говорит он вслед, думая, что мне наскучил его basso ostinato, ведь я без царя в голове и не умею заделывать бреши, а ему так хочется меня научить, что нет покоя голове в венце, я люблю эту голову, пусть там и мальчики кудрявые в глазах, а для меня все не находится места, и я принесу, принесу ему чаю, и вина, нечаянно, невинно, куда же я денусь, хотя это уж точно в последний раз.

Genio y figura

Hasta la sepultura.

А вот еще русские, говорит он назавтра, протягивая мне мою рукопись, явно непрочитанную, но ведь он и не обещал, принесу еще раз, потом, странные, право, люди, говорит он, вот наш брат, католик, перешептываясь со своей подрисованной Марией, желает потихоньку даровых откровений, ведь он и его бог — это смежные сосуды, и что ему остается? поджидать обещанного часа, когда таинство перетечет в него само, а пока он смиренен и знай подтягивает растрепанные сыромятные ремешки своего бытия, поглядывая сверху одиноким линдбергом, про себя проговаривая: chacun pour soi, et Dieu pour tous, галльскую мантру, поговорку хлеборобов и пуалю, а русский что же? таскает свое медноклепаное православие, по долинам и по взгорьям, как походную кухню, зато пакетик со специями у него в кармане, тут молитва, тут истерика, тут — или право имею? к тому же он уверен: у бога две руки, а значит одни сидят одесную, другие ошую, он то сам одесную, несомненно, хотя ленив так, что будь он Лазарем, того гляди, отказался бы воскресать, повернулся бы на другой бок: et qu’on me fishe la paix! почему ты не пьешь, чай только с виду мутный, там имбирь и молоко, я выхожу на кухню, задевая веревки, они туго натянуты вдоль коридора и поперек комнаты, раньше я стеснялась смотреть, как он двигается, а теперь смотрю, не могу удержаться, это струны твоего дома, черт, сорвалось с языка, вот тогда он и выгнал меня, выждав пять минут, отправил за коричными булочками, а когда я вернулась, дверь была закрыта, я повесила теплый еще пакет на дверную ручку и спустилась к консьержу, с ним всегда можно выкурить индийскую сигаретку, свернутую хрупким листочком, через полчаса он вышел на площадку, стуча костылями, перегнулся через перила: поднимайся, маленькая дрянь, и я поднялась, после этого он разрешил мне купать его в ванной, воду в нее нужно было наливать из ведерка, согревая на кухонной плите, а потом вычерпывать, такая комната, раньше там была мастерская его брата, после аварии брат отдал ему ключи, второй этаж, не то что прежний лофт на Петтикот-Лейн-Маркет с его винтовой лестницей в чугунных кудряшках, темноватый, пропахший каннабисом, когда я зашла к нему первый раз, в ноябре, пришлось чиркать зажигалкой у каждой картины, выхватывая огоньком то туго задранную балетную ногу в спущенном чулке, то окровавленную птицу на дамской шляпе, в детстве я дразнила его динь-динем и колокольчиком за любовь к побрякушкам, дурацким брелочкам, даже на ключах был динь-динь, колокольчик, у него болят глаза, ты слишком быстро выросла, говорит он, раньше девочки росли медленнее, у тебя сквозняк в груди и никакого savoir faire, оттого ты думаешь на босую ногу, и это все pour la duree и никогда не заживет, как никогда не отрастут мои колени, есть вещи, которые просто не происходят, говорит он и щурится, закрой эти чертовы шторы, но ведь они закрыты, говорю я и он закрывает глаза, ты все делаешь мне назло.

Бог знает чем душа засорена, говорит он наутро, когда я появляюсь в дверях с круассанами в мятом пакете, я думал о твоей книге, отчего она вся как будто в повороте труакар? вся будто на фасетки рассыпается стрекозиным глазом, сhe la mia ferita sia mortale, вот что стихам нужно, на желобке ножа чтоб написать, как в Бонифачо местные рыбаки, память должна проступать медленно, как веснушки на солнце, медленно, неумолимо, а ты все играешься в камушки, в анапесты, в кислые лунные дольки, и нечего морщиться, сколько ни сиди плоскогубый божок перед зеркалом, все лишь неподвижная игра вещей, звонок голодного крысолова по отрезанному аппарату, найденному в бумажной завали:

пустота в прекрасных занавесях

соловей жалуется

обезьяна удивлена

а толку чуть, все от прохладной уверенности, уверенность это твой nightmar, как мой — горячее молоко с пенкой, положи свои гагаты в карман, пусть они там сами перестукиваются, отдели себя молчанием, silence fait eloigner plus que distance, говорю тебе, так нет же, все надо пальчиками, натужно, ан нет облегчения, помнишь притчу про купеческого сына, что ушел в пустыню отшельником, а к нему пошли на поклонение, и вырос город, а он снова ушел, а они снова, а он…ты прав, говорю я, и встаю, чтобы уйти, да, встаю, чтобы уйти, но сегодня пятница! говорит он, искупай меня, он говорит в сторону, туда, где завешенное окно, каждый раз забываю посмотреть, какой оттуда вид, хотя какой может быть вид на втором этаже, вывески, голуби, я беру ведерко и ставлю на плиту, плита огромная, тупое глазурованное божество, синие керамические завитушки, все здесь не как у людей, даже ванная посреди комнаты, на когтистых лапах, вода всегда выплескивается на пол, но я привыкла, ты похож на марата, когда рука вот так свисает, vous me flatter! я похож на петрушку в пробитом барабане, он доволен, кожа его на ощупь как вчерашний хлеб, русые волосы на мокром животе кажутся черными, он жмурится, шампунь попадает в глаза, греховодник, отче Константине, на женску красу не зри, ибо та краса сладит сперва, а после бывает полыни горше, говорит он, когда я наклоняюсь в своей майке с футбольным вырезом, сеть, сотворенная бесом, говорит он протяжно, болезнь безысцеленная, коза неистовая, ветер северный, замолчи, я уже смеюсь, о, дочь Ливана, шея твоя — башня слоновой кости, а в ней сидит маленький писатель, с черной-черной рукой, отдай мое сердце, шепчет он и мне страшно, его шутки оборачиваются биографией, это все знают, об этом книги написаны, однажды я умру здесь готтентоткой у костра, как те бедняги, отмечавшие время по скорости горения дерева, они все умерли, перебравшись в лес, где деревья горели быстрее, умерли от недоумения, нет, однажды я приду сюда с ножницами и перережу все веревки, до одной, тогда он и чаю не сможет без меня заварить, большими портняжными ножницами, все, все до одной.

Ад состоит из пустословья на четверть остальное гиль где слов больное поголовье пасется у чумных могил, еще бы эта белая с мясистым затылком исчезла, ишь, выпускает струйку из иглы, округлая, как дельфин, на котором прямиком к Insule fortunatae помчаться, уцепившись за скользкую шею, встряхивает несносно звенящей простыней, кладет мне шершавый плавник на лоб, отойдите же, я с вами не хочу, что это? гостия, говорит она, просто безвкусное тесто, раз-жевать, два-жевать, комната за ее спиной беспредельна — вылитый palais de dance, он водил меня туда обниматься под довоенные мотивчики, на счет три выплюнуть, люстра полыхает прямо над лицом — вот он, стрекозиный глаз! — отойдите, вы пахнете гериатрией, честное слово, пожухшими стеблями, перестоявшей водой, она снова склоняет лицо, задирает мне рукав — touche! в немом предплечьи поселяется жар, зато холодно голове, у меня от вас гусиная кожа, скоро стану и я трималхионовым гусем, открыли, а там поросенок, но все равно ведь сьели, подобно тому как участием…удостой нас и вечного пира в твоем царствии, что она бормочет? острый случай религиозной потребности, сказал бы он, если бы вошел сейчас, сказал бы, сказал, с этим своим ослепительным Schadenfreude, от которого мятный холодок за щекой, вот уж кто меня не жалел, безногий ахиллес не гонится за влюбленной черепахой, черепаха, череп, пах, чепуха, эту женщину нужно прогнать, пусть сходит за горячими круассанами, а мы закроем дверь, бе-бе-бе, дверь и окна здесь в мелкий свинцовый квадратик, как при короле Якове, это чтобы не видеть тебя, деточка, на женску красу не зри, сатанинский се праздник, ибо кротима — высится, биема — бесится и всякого зла злее, умник какой, а сам глядел на мою шею, еще тогда, в ноябре, что это? говорит, образок? нет, волосы одного мальчика, вот тебе, вот, почему их стало трое, не понимаю, дверь закройте, видите — крадется сквозняк? зажать бы его в кулаке, пусть холодит, как сосулька, принесенная на урок рисования, потом в парте мокро и это секрет, как те портняжные ножницы, что я носила в портфеле с эскизами, предвкушая, все пропахло имбирем, даже эскизы, однако pittoresque, это такая похвала, он больше не хочет меня? ну да, да, fait accompli, дверь хлопает, бальная люстра распадается на глазочки, на дырочки, и каждая смотрит, и нет обнадеживающего ответа, и нет убедительного опровержения, давным-давно у другого моря это было, и каждая смотрит, каждая, все, все до одной.

©Лена Элтанг, 2004

Загрузка...