4

После ночного привала (все-таки заснул тогда) шли долго. Я сразу же втянулся в ходьбу, сразу обрел дыхание, и движение доставляло истинное наслаждение. На мой взгляд, самое страшное для человека — лишить его движения. Наверное, совсем не случайно было выдумано наказание — сидеть в тюрьме. Именно сидеть. Этой пыткой наказывали во все время и у всех народов. Но незаметно человечество само заточило себя в тюрьму неподвижности. Сначала городские люди, а теперь уже и сельские сели в автобусы, машины, трамваи. Сидят уже не только служащие на работе, но и станочники у пультов, у машин, у сигнальных систем. Стремление сесть настолько захватило человека, что вертикально движущийся, вероятно, в конце концов исчезнет с наших улиц, дорог, с полей и сидячий образ жизни станет нормой.

С раннего детства вынесли мы образ прекрасного будущего, где будет делать все за человека машина.

А что же будет делать человек? Наверное, не одному приходил такой вопрос. И всегда следовал один и тот же ответ:

— Человек будет управлять машинами, сидя за пультом!

Сидя!

Как же это у человечества получилось — раньше карали сидением, а теперь состояние это стало мечтой о будущем?

В описаниях городов будущего, заводов, цехов у самых ярких и ярых гуманистов-мечтателей человек не ходит, не двигается по планете, по земле, передвигая ногами, он обязательно сидит, управляя, сидит, проносясь над землей, сидит, отправляясь в гости, и уже не касается ногою земной тверди.

Мне довелось провести две недели отдыха в изумительной местности: доступные горы, зеленые луга предгорий, чистое морское побережье. И везде дороги, тропы, тропочки — крутые, пологие, ровные, на любой вкус. Ходи, гуляй, двигайся, отдыхай, человек. И что же? В санатории общего типа, где в общем отдыхают здоровые люди, были операторы и аппаратчики одного крупнейшего современного химического комбината — рабочие будущего, как их называют, они уже сейчас сидят подле пультов, у сигнальных систем и кибернетических машин. Сидят в белых халатах, в домашних тапочках, вдалеке от всех вредных и невредных процессов, творящихся в замкнутых ретортах и реакторах. На отдыхе они продолжали сидеть в лучшем случае на морском побережье, и то в очень хорошую погоду, остальное время проводили в палатах, занятые игрой в карты, выпивкой, болтовней, и отправлялись на прогулку только автобусом или катером. На меня, делающего в день не меньше двадцати километров, смотрели как на сумасшедшего.

— Неужели вам, Василий Кузьмич, не надоело шлепать ногами на работе? — спрашивал меня сосед по палате.

— Неужели вам, Григорий Григорьевич, не надоело сидеть на работе?

— Представьте, нет!

— И тут не надоело сидеть?

— Что вы, мы столько ездим, столько видим…

Нет, не ядерная бомба, не мировая катастрофа и не созданное опытами микробиологов новое невидимое существо погубит человечество, но, лишенное естественного движения, оно само собой зачеркнет себя. Вот какие мысли могут прийти человеку в голову на отдыхе, когда он, отдавшись наслаждению от собственного движения, идет на озеро Егдо с единственной надеждой выловить необыкновенную (не называю метраж) щуку.

— Слушайте, ребята, а как же мы ее донесем, коли уловим-то? — спросил я на привале, когда мы, отмахав часов шесть кряду, остановились на дневку.

— Кого? — Осип, помешивая в котелке варево, удивленно глянул на меня.

— Как кого? Щуку?

— Однако, донесем…

— Поймай только, — резонно заметил Василий.

— Да нет, мужики, я серьезно. Как?

— Олень надо было брать, — вздохнул Василий и покачал сожалеюще головой. Но теперь Осип с той же интонацией, что и моторист в том дальнем, сказал:

— Ты, Кужмити, поймай, однако!

Это уже был разговор! Я рассмеялся.

— Озеро-то есть, по крайней мере? — спросил.

— Осеро есть! — Осип подул в ложку, пробуя стряпню. — Куда идем? Осеро идем! Вот чудак.

Ну ладно, хорошо, что эту надежду у меня не отбирают. Щуку, конечно, поймать надо — правильно, но если есть озеро…

— Однако, осеро Егдо всегда есть, — сказал Василий.

После обеда, за которым проводники мои снова отказались выпить хоть бы по «маленькой» (люблю это качество в людях — делу время, потехе час). Осип спросил:

— Кужмити, ты, однако, зачем Априку бежишь?

Я даже поперхнулся от неожиданности вопроса. Ну и дела!

О своей командировке я мало кому говорил и уж совсем не распространялся настолько, чтобы первый же спутник по рыбалке спрашивал меня об Африке. Тут на Авлакане, в Буньском, сказал только Ручьеву, секретарю райкома партии, да закадычному своему дружку Валерию Владимировичу Дашкову, надо было объяснить свой внесезонный отпуск, да еще, пожалуй, слышал об этом старик Вычогир, с ним мы плыли вместе из Буньского в Нювняк.

Ни один из них троих не успел еще и побывать в Инаригде, а тут уже известно о моей дальней поездке. Отмечу, между прочим: ни рациями, ни другими какими-либо средствами связи таежное крохотное село с миром не связано. В тайге всегда все наперед известно — об этом я хорошо знал, но все-таки удивился вопросу Осипа.

— А ты откуда об этом знаешь?

— Народ говорил!

— Ого, уже не просто кто-то — народ! Какой народ?

— Наш. Инаригда, однако.

— Ну! А он-то, народ ваш, Инаригда, откуда знает?

— Нарот все знает, — определенно ответил Осип.

Я только развел руками.

— А народ, однако, не знает, зачем я еду?

Осип задумался, почмокал губами, стараясь рассосать загасшую трубку, и Василий, решив, что пора и ему вступить в разговор, сказал:

— Однако, говорят, командировка. Говорят, Кужмити там будет искать, чего не терял.

Я рассмеялся, рассмеялись и эвенки, довольные, что все знают обо мне, как бы я ни скрывал. Я никогда не делюсь тем, что предстоит мне, пока не обдумаю всего сам. А сейчас даже и не думал еще о предстоящем. Заставил себя не думать. Но мне напомнили. Напомнили тут, среди великой тишины, среди Земли, которая все еще живет сама по себе, своими простыми и мудрыми заботами, своей первозданной страстью, своей так и не познанной человеком волей. Что ждет меня в Африке? Найду ли в незнакомых мне джунглях, саваннах или пустынях ее, любимую и дорогую Землю? Наверное, найду, как нашел ее тут, как нахожу вечно, пока живу. Она одна у нас, одна на всех живущих — Земля!

Я долго рассказывал об Африке своим спутникам. Рассказывал все, что знал с детства, что вычитал из газет и журналов о ее настоящем, и все то, что узнал из прочитанного в Ленинской библиотеке.

Они слушали, согласно кивали головами, а я все говорил и говорил, будто проверяя свои знания.

— Знаешь, Кужмити, — сказал Василий, выслушав мою лекцию. — У нас, однако, гора большой-большой есть, Агды называется. Знаешь?

— Нет.

— Есть там. — И махнул рукою туда, откуда мы пришли, и еще дальше. Большой-большой гора, и на макушка дым идет. Это почему?

Вот тебе и раз, говорил им, говорил об Африке, и вдруг такой скачок. Что-то, наверное, натолкнуло в моем рассказе на этот вопрос. Но что? И почему я не знаю этой горы Агды, как и озера Егдо? Что они, смеются надо мною?

— Василий, где это, объясни? — прошу.

— Большой хребет знаешь? — это уже Осип говорит.

Большой хребет мне хорошо знаком. Я излазил его вдоль и поперек, но горы Агды не встречал.

— Знаю, — говорю.

— Малынкий хребет знаешь? Бежишь все вниз, вниз к Авлакан, да?

Знаю я и Малый хребет. Исползал там немало, камни животом точил.

— Ну, дальше…

— Дальше, очень дальше Авлакан бежит. Есть большой, однако, порог. Потом туда-сюда Авлакан, как заяц. Понял?

— Так.

— Так нет еще, — говорит уже Василий. — Так дальше на север. И большой яма есть, большой, весь Априка туда пойдет…

Я улыбаюсь. Знаю, о чем речь, — Агдыйская низменность, район гиблых болот, действительно громадная впадина среди Авлаканской платформы.

— Так, — определенно говорит Осип.

— Что так?

— Так, однако, там гора большой Агды.

Изучая аэрофотосъемку одного из районов Агдыйской впадины, я обратил внимание на подобие возвышенности почти в самом центре. Но, посоветовавшись меж собой, прикинув трезво и здраво, решили, что возвышенности там быть не должно, наверное, это брак в съемке, а может быть, и тень облаков. Бывает такое. И вот пожалуйста, есть гора Агды. И впадина-то называется Агдыйская. Вот номер! Топографы прошли, аэрофотосъемщики пролетели, мы прошли, и все мимо. А она есть, гора Агды, и даже дым из верхушки идет.

— Почему дым?

— Посмотреть надо, — сказал я.

— А почему есть большой каменный река? Чорнай-чорнай. С сопки катится, в Авлакан бежит.

Это было что-то новое. Может, разыгрывают меня ребята? Только непохоже. Лица у них серьезные, даже строгие. Уж не месть ли за Африку? Показалось, что много знаю я о ней? Много чудесного там, необыкновенного, так ведь и у нас много.

— Я же говорю, Осип, надо посмотреть, что за река…

— Камен, камен чорнай, чорнай, однако, большой один к другому, как река плывет. Везде все растет. Трава растет, дерев растет, кустик растет, ягель растет. Там ничего не растет — чорнай, чорнай.

— Как Априка, — шутит Василий и смеется, очень ему нравится шутка. Зубы желтые, крепкие, десны розовые, лицо плоское, с широкими чистыми скулами, а глаза большие, синие, и в них смех, лукавство и еще что-то, мне непонятное. И я, глядя на него, тоже смеюсь и хлопаю по плечу. А Осип, чтобы не оставаться в долгу, хлопает меня и тоже хохочет. Я смеюсь, но мне чуточку грустно поначалу. Грустно, что проглядел Егдо, не распознал на фотосъемке Агды и ничего не знаю про Каменную реку, где ничего не растет. Но потом ко мне приходит настоящее веселье: как же это здорово, что есть Егдо, Агды, Каменная река и что-то еще, чего не знаю я, что хранит, прячет в себе земля, а значит, можно удивляться и радоваться, потому что без удивления, как и без движения, нет человека.

Сейчас в самый раз было бы сдобрить хорошее настроение нашей редкой полевой или даже кутейной камеральной чаркой. Что ни говори, а все-таки геологи — народ легкий, порою удалой и уж, самое главное, по-умному веселый.

Но мы сейчас в маршруте, хотя все трое бездельники сейчас, но в маршруте…

И, словно уловив мои мысли, Василий говорит:

— Пора, однако. Побежали.

И мы бежим, споро бежим, приближаясь к озеру Егдо.

Бесконечно тянутся вокруг скучные, даже тоскливые, чахлые таежки, мари сменяются мокрыми калтусами, калтусы — сухими марями. Я узнаю эти места и не узнаю. Сколько подобных приходилось видеть, по скольким таким вот, лишенным всего живого, бродил в жару и стужу, в солнце и в проливные дожди. Пожалуй, и тут прошел когда-то по пересечению к речке Гажанке. Спрашиваю у Василия, он по-прежнему идет позади, есть ли такая река.

— Далеко, далеко.

Потом Осип останавливается и долго стоит на месте, поворачивая лицо, словно обнюхивая воздух. Потерял тропу, ищет правильное направление, чтобы подсечь ее снова. Меня когда-то убедил один бывалый человек, что у эвенков необъяснимо развито обоняние, они даже в тайге ориентируются по запахам. Вероятно, это и так. Но сейчас я знаю, зачем Осип водит лицом, словно принюхиваясь. Он выискивает возвышенности, сопочки, складки земные — по ним и ориентируется, как все в его роде. Тропу и раньше не было видно, однако идти было куда легче. Теперь шаг наш труден, заросли цепляются за сапоги, то и дело проваливаешься в неглубокие влуминки, спотыкаешься о кочки, коряжины. А силы уже не те, второй бесконечно длинный день в пути. Я про себя тоже отметил сопочки: вижу, кружим мы, подсекаем тропу. Теперь Василий впереди, рядом с Осипом, и я не отстаю — идем фронтом. Подсекли тропу, и Осип уступил свое место ведущего. Василий пошел тише, то и дело поводя лицом по сторонам. Прошли еще две буйно заросшие высохшей травою и багульником мари и наконец вышли в чахленькую, но сухую тайгу, где тропа была широкой, хорошо заметной.

— Однако, долго ходим, — говорит Осип. — Спешить надо.

— Куда спешить?

— Надо. Долго ходим.

Тропа торная, легкая, но идти трудно — силы уже не те. Так и тянет к себе земля, зовет. Хочется лечь, зарыться лицом в сухую, пряно пахнущую траву, расслабиться, отдаваясь покою. Я знаю это состояние и, когда оно приходит, всегда борюсь с ним. Нет, нельзя ложиться, нельзя расслабляться, надо идти, идти вперед. Поддавшись минутной слабости, я не заметил, как потерял ритм, а значит, взвалил на плечи лишнего. Пытаюсь снова подчинить себя движению, сосредоточиться на нем. Это удается. И я снова бреду за Василием, погруженный в ритм ходьбы, не реагируя больше на окружающее.

Идем час, два… Что-то нынче устал я не в меру, сказался, видно, короткий сон и долгий рассказ на дневке. От разговора тоже утомляешься, особенно когда сам говоришь и вкладываешь в рассказ много эмоций. На дневке хорошо помолчать, расслабившись. Но я нарушил это правило и вот расплачиваюсь усталостью, полным равнодушием к окружающему.

Перед глазами мелькает легкая поняжка за спиною Василия, его кепочка. Не сбивается с шага ведущий, но видно, что и он идет нелегко.

Я погружаюсь в мерный ритм движений. Вспоминаю, как впервые заблудился в тайге.

…Проплутав никак не меньше семи часов, изодравшись вконец и дьявольски устав, я вдруг неожиданно вышел к Авлакану. Река тут была тихой, широкой, по карте определил место — Рыбачьи зимовья.

По крутому склону поднялся к домам и понял, что тут давно уже никто не живет. Дома были целы и даже добротны, за мыском у воды стояли две бани, тоже добротные, но тропинки к ним, как и к крылечкам домов, позаметало травою, а на крышах буйствовал сорняк. Я заглянул в крайнюю избу, мне показалось, что она менее других выглядит одичалой. И не ошибся, отсюда хозяева ушли, вероятно, не позднее двух лет. Белила на битой печи еще не потрухли, пол хранил былую чистоту, хотя и был пыльный. Часто ночуя и даже подолгу живя в брошенных людских жилищах, я, что называется, набил глаз и могу по многим приметам определить, когда оно покинуто. Устав так, что почти валился с ног, я все-таки решил поужинать. Развел на дворе костер, вскипятил в котелке воды для чая, сбегав за ней к реке, открыл банку консервов и, прикинув, что на обратную дорогу отсюда я потрачу не меньше трех дней, выделил себе два сухаря и четвертушку от банки свиной тушенки.

Ужинал и пил чай уже в избе, при свечке, на широкой лавке, оглядывая жилище. Оно было невелико, в одну комнату, с маленькой заборкой, отгораживающей угол для стряпни — кухню, громадная русская печь занимала большую часть площади. По двум стенам были прибиты лавки. На одной из них я и трапезничал, вот и весь уклад от прежней, может быть, очень счастливой жизни. Уже ложась поудобнее на лавку, я заметил ухват, стоящий у закрытого чела печи, и каталку для него на загнетке. Ноги мои гудели, да и по всему телу шел ток перенапряжения, и я никак не мог заснуть, вздрагивая, как только тяжелели веки. Давно уже стемнело, и невысокая луна заглянула из-за лесов в окошко, и сверчок, ожив в подпечье, поднял монотонный скрип, а сон все не приходил. Крутясь на лавке, которая стала для меня жестче камня, я вдруг услышал шаги на воле и, приподнявшись на локте, увидел темную женскую фигуру, входящую в дом. Она вошла, тихонько прикрыла дверь, привычно глянув в пустой передний угол, обмахнула себя крестом и, увидев, что я не сплю, поклонилась. Я поднялся.

— Легайте, легайте, — тихо сказала она. — Умаялись ведь.

— Умаялся, — согласился я, продолжая сидеть.

— Повечеряли? — спросила.

В ее голосе, строе речи была какая-то нездешняя малоросская мягкость и певучесть. Я невольно подумал, что слово дольше всего сохраняет в человеке его первооснову.

— Да, ужинал, — запоздало ответил.

— Какой ужин-то? — сказала она и, присев было рядом, встала и пошла к печке.

Она была уже стара, но все еще по-девически статна; в черной до щиколоток юбке, в темной кофте и платочке, по-монашески подвязанном под самые брови. Лицо ее было добрым, но очень бледным, скорбные складочки в уголках губ, углубляясь, определяли дряблость ее щек. Она взяла ухват, сняла с чела зачалку, поставила ее у ног и, ловко подхватив ухватом чугунок, выкатила его из печи. Он был черным, и белые пальцы ее и кисти рук лепко обозначались, когда она понесла чугунок ко мне. Я принял его, подивившись тому, как приятно жжет он ладони. Поставив чугунок на колени, я взял у женщины деревянную ложку с полустершимися цветами на ней, она протянула мне ее, обмахнув чистым передником. Коричневая пленочка с черным поджаром по краям чуть опала внутрь чугунка. Я аккуратно продавил ее ложкой, и в ноздри ударил сытный молочный запах хорошо упревшей, в меру сдобренной коровьим маслом гречневой каши. Такую кашу могла варить только моя бабушка.

— Вкусно, — сказал я, уписывая за обе щеки.

— Ешьте, ешьте. С нас не убудет, а вам силы прибудет. Вам сила-то нужна, — говорила она, присев рядом и глядя на меня, подхватив под локоток правой руки левую и положив на ладонь щеку и подбородок.

Я ел, каша, как и следовало, убывала, а вместе с вкусной сытостью приходила ко мне покойная усталость, клонило ко сну.

— Спасибо, — выскребя все до крошечки, сказал я, и она кивнула довольно, предложив поставить чугунок на подоконник, позади себя.

— Легайте, легайте. Я посижу тут, не помешаю.

Растянувшись на лавке, почувствовал, как мягко и приятно мне дерево, спросил, уже погружаясь в сон:

— А вы что, тут живете?

— Нет. Давно уже не живем… — Услышал, засыпая и уже не воспринимая ответа. Проснулся от запаха гречневой каши. Вкус ее стоял во рту, и будто бы даже прощупывались языком гречневые чешуйки, застрявшие в зубах. Первое, что я увидел, — открытое чело русской печи, ухват и каталку на загнетке. «Какой добрый и хороший сон, — подумал, вставая. — Словно и взаправду каши наелся». За окном лежал по-осеннему густой туман. Непроглядная белая муть покрывала все вокруг, но мне показалось, что какая-то тень пересекла двор. И в этот момент увидел я на подоконнике черный чугунок с ложкою внутри и повисшей лоскутками по краям коричневой пленочкой. Судорога прошла по всему моему телу, холодом ознобив затылок. Безотчетно заторопившись, я мигом собрал рюкзак, волнуясь, вышел на волю и поспешил прочь от этого дома. «С чего разволновался, с чего бегу: ведь было так хорошо, так уютно. И старая женщина так была добра. И каша была вкусная, — думалось мне. — Почему же я бегу от доброты?» — «Потому что этого не могло быть», — кто-то, нет, не я, ответил.

Уже отойдя далеко от Рыбачьих зимовий, я нашел в себе силы оглянуться. Грустны и беззащитны были брошенные людьми жилища. Ничего не бывает скорбнее этого запустения.

Туман уже поднялся над землею и висел над крышами будто бурый дым, но печи в избах и в той, в которой провел я странную ночь, были холодны…

…Ощущение беды на сердце, горьковатый запах гари, далекий запах, лишенный плоти, витающий вокруг, словно бы воздух, невидимо сгорая, источает его. Вынырнул из забытья: идем мрачной, черной какой-то низиной. И запах гари есть — не показалось мне, нет. Обочь тропы — старая-старая гарь. Черные пики деревьев стоят вокруг, земля черная, ни травинки, ни кустика, и только сплетаются в долгие нити, обметывают сухой плесенью землю мхи. Старая гарь, очень старая, но до сих пор полна горьким запахом беды. Но не он, старый, как погребная плесень, запах, обеспокоил меня. Что-то другое насторожило. Я остановился. Осип чуть не налетел на меня. Обочь тропы, справа и слева, круглые камни будто бы вулканические бомбы. Я присел, поднял черный, в окалине тяжелый катыш. Сколько брожу по тайге, по горам, по морским и речным побережьям, считаю себя вроде бы и неплохим практиком, но такого образца не встречал. Камень лежит на руке тяжелый, молчаливый, в черной рубашке окалины, в мелких пупырышках, круглый, как ядро. Вглядываюсь в рисунок концентрических колец. Рука сама кидает камень в левую ладонь, а правой привычно ищу молоток — сейчас заглянем внутрь этой бомбочки, определим по излому, что это подбросила мне тайга. Нет молотка. В отпуске я. Пошарил глазами, нет ли подходящего камешка… И только сейчас заметил, что земля вокруг усыпана точно такими же камнями, и все в пупырышках, и все скатанной, круглой формы. Нет, не все… Кое-где разглядел словно бы плоские лепешки с теми же пупырышками, причудливой формы. Поднял одну из них — только кажется плоской, на самом деле целое изваяние — чуть-чуть вытянутая голова на длинной шее, рисунок камня причудливо напоминает лицо в маске, глядит на меня из глубины белыми точечками глаза. Хоть убейся, не могу понять, что у меня в руках. Словно бы спекшиеся песчинки в плотной рубашке окалины, черной, так и кажется, оставит след сажи на руках. Гляжу — не могу наглядеться.

Дух захватило. Не могу понять, что же это такое. А вокруг все черным-черно от камня, от стволов сгоревшей тайги… Может быть, копоть. Э, нет! На стволах каменный налет, нестираемая окалина… Сколько прошло лет с бушевавшего тут пожара? Пятьдесят, шестьдесят, семьдесят? А может быть, сто? А деревья все так же черны, будто только-только отшумел пламень.

Василий далеко ушел. Осип ждет и глядит, как я мечусь от одного камня к другому.

— Э, бойе, однако, идем. Там их много. Там смотреть будешь.

— Где, Осип?

— На Егдо вся земля такой. Маленько идем. Тут Егдо, рядом.

— Сейчас, Осип, сейчас.

Я не могу оторваться, не могу бросить, не могу не смотреть на этот камень. Забрел в гарь, трогая рукою стволы старых лиственок, и впрямь окаменевшие деревья. Как черные сталагмиты, стоят они среди черного простора. Хожу от одного дерева к другому, трогаю руками — каменные. Чуть посильнее толкнул одно — и вдруг оно подломилось и с сухим треском рухнуло на землю. В изломе и не видать древесины, до сердца почернело. Не дерево головешка.

Иду тропою, забыв про все на свете. Ковыряю спиннинговыми удилищами черные камни, поднимаю их, разглядываю. Так и не удалось ни один из них разбить. Осип торопит:

— Давай, бойе, однако, идем. Егдо скоро.

Гарь отступила неожиданно. Поднялись на пригорок, и я замер. Передо мной, насколько хватало глаз, лежала мертвая черная пустыня. Ни деревца, ни кустика, ни травинки, даже мхов не было. Царство черного камня лежало передо мной. И эта чернота, эта россыпь словно бы прибрежного скатанного галечника каким-то незнакомым чувством, скрытой тайной тревожили сердце. Далеко впереди, в синеватой пыльной дымке, словно бы ее испаряли камни, чуть угадывались крутые складки сопок с редкой тайгой. Но они были так далеко, что казалось — на ту обетованную, полную жизни Землю гляжу с другой, мертвой планеты, планеты, где только черный камень.

Я оглянулся и снова был поражен тем, что увидел. Позади меня, вплоть до невидимой тайги на склонах небольшого хребтика, лежал простор, уставленный черными стрелами сталагмитов, устремленных в низкий белый свод.

Ничего подобного я не видел в своей жизни, исходил за двадцать лет Сибирь, Дальний Восток, Сахалин, Курилы, Шантарские острова, Командоры, наконец, Памир, пустыни Кызылкум и Каракумы, Тянь-Шань и Кавказ, Крым и Урал… Я знал, что такого не увижу и в Африке. Это место — единственное в мире. Хорошо видная отсюда тропа, ее определял светлый на черном след, причудливо вилась по мертвому простору, и по ней, как нечто несоизмеримо малое, лишнее и беспомощное, спешил Василий. Он так и не оглянулся ни разу, все удаляясь и удаляясь, на глазах превращаясь в большеголового муравья.

Я определил его движение взглядом и вдруг увидел бледно-голубой овал в черной оправе. Он притягивал к себе взгляд, заставляя глядеть и глядеть. И я, улавливая легкую игру цвета — громадный этот овал из бледно-голубого становился бирюзовым, играл сизыми, почти белыми пятнами, то жег отчаянно синим огнем, — я смотрел на него не отрываясь.

— Егдо, — сказал Осип и что-то еле добавил шепотом, но я не расслышал.

Как же так совершилось, как же совершилось такое?

Никто до меня из всех, кто выслушивает, выстукивает, выглядывает землю, кто создает карты и описывает ландшафты, никто-никто до меня не увидел эту вот землю с овалом лазурита в черной оправе не ведомого никому камня. Чем я обязан судьбе? Чем мне оплатить этот миг истинного счастья?

Но мгновение слепой восторженности скоротечнее всего в мире. Оно утекло, как утекает вода. Я снова и снова кланялся земле, приглядываясь, пристукиваясь и даже принюхиваясь к камням, меня окружавшим. Они были томительно однообразны по цвету и конфигурации, разнясь только размером. Забыв усталость, я легко бежал вперед, и только сердце тяжело билось у самого горла да росла в нем тревога, рожденная тайной.

Егдо было единственным озером из сотен тысяч, щедро разбросанных по Авлаканской платформе, с брустверным берегом. Оно представляло собой громадный кратер древнего вулкана, окруженного извергнувшейся лавой. Так я решил, опускаясь на береговой бруствер и вглядываясь в прозрачную черную воду. Я не видел дна, берег отвесно падал в глубину и словно бы таял в кромешной темноте.

«Вулкан, — думал я, забыв на время о своих проводниках, о цели нашего прихода сюда, обо всем на свете, — но тут земля не поднялась ни сопкой, ни кряжом, ни разломом, ее не выперла бешеная сила лавы, а, наоборот, как бы вогнула».

К озеру мы все время чуточку спускались и сейчас были в центре громадной котловины, которая по всем законам должна была быть мокрым непроходимым болотом, как и значилось на всех картах. Лежащая вдалеке от рек и ручьев, окольцованная непроходимыми калтусами и марями, она была против всех законов суха и засыпана неизвестными, по крайней мере никогда не встречавшимися мне, вулканическими породами. Я достал из рюкзака карту района, которую прихватил с собой еще из Москвы, и легко определил в громадном междуречье Авлакана и Сагджоя свое нынешнее местонахождение это была одна из непроходимых, залитых болотами четырех впадин, обозначенных на карте темно-зеленой краской с черной подштриховочкой. Те сопки, что видел я с небольшой возвышенности, выйдя к Егдо, были осадочными породами, теряющимися в непроходимых болотах. Выходило, что я впервые прошел в центр впадины невидимой эвенкийской тропочкой и вместо зловонных топей обнаружил громадный цирк, засыпанный неизвестной породой, с кратером посередине. Какое странное, какое поистине таинственное место. Я бродил берегом озера, собирая образцы. Ими полны были карманы моих брюк, куртки и даже наружные энцефалитки.

И вдруг меня словно ослепило вспышкой. Я на мгновение перестал видеть все вокруг, сердце замерло в груди, пораженное непозволительной, недопустимой, даже страшной догадкой.

Я побежал к вещмешку, к своим проводникам, к карте, которую оставил на привале. «Да как же я сразу не подумал об этом?» — стучало в висках, и мир возвращался ко мне черным, тайным и, сознаюсь, чуточку страшным, каким он и был тут.

— Кужмити, однако, суху лови!

— Что? А, щуку…

Осип и Василий сидели подле маленького костра, подле двух дымокуров, притихшие, словно были виноваты в чем-то, и, как показалось мне, напуганные.

— Давай, быстрей надо, — говорил Осип.

Я только сейчас пригляделся к месту нашего привала. Несколько шестов с медвежьими черепами стояли подле голого чумища. Следы костров были видны на черном камне. Чуть поодаль — коряжина, похожая на соху, перевернутую вверх лемехом. Кости разбросаны. Да лежали еще принесенные сюда вязанки хвороста. Небольшую такую вязаночку нес с собой и Осип. Я только теперь вспомнил об этом. Ясно — передо мною было культовое место какого-то эвенкийского рода.

— Лови суху, — сказал Осип. — Гляди вон — не верил, однако, — и кивнул на один из шестов.

Я посмотрел туда и даже вздрогнул: чуть ниже белого, почти прозрачного черепа медведя с глубокими глазными отверстиями, словно все еще наблюдающими мир, висела щучья челюсть никак не меньше полуметра длиною. Я охнул, не веря глазам. Но все-таки запротестовал:

— Подожди, Осип… Это потом… Потом это.

— Нельзя потом… Тут можно мало. Бежать надо назад — тайга бежать. Отдыхать будем, жрать будем, кусать водка, — быстро, быстро говорил Осип, горбясь и пряча голову в плечи.

— Лови шибко, и айда, — сказал Василий.

Но я уже не слушал их, весь поглощенный своей догадкой, развернув карту, я спешил на юг, строго по меридиану, к месту, отмеченному на ней темным крестиком.

Загрузка...