Все, как океан, все течет и
соприкасается; в одном
месте тронешь, в другом
конце мира отдается.
Откуда являются фантастические образы? Можно предположить, что в незапамятной древности они были заложены в наше подсознание небесными создателями человечества — как память о том «саде ослепительных планет», где были взлелеяны семена, проросшие на Земле. Отблески этой сверхъестественной памяти озаряют лишь избранных.
Или: Праматерь-Природа, от избытка самотворящих сил, создав мир изначального разума и гармонии, сотворила еще и незримое, но не менее реальное Зазеркалье. Только некоторым ее избранникам-гениям дозволено время от времени заглядывать в сие магическое стекло.
Или: невероятные картины проецируются на нашу планету из других миров, по жесткой избирательной программе внедряясь в воображение лишь тех, кто способен воспринять и выразить их иррациональность…
Или: фантастические образы — это некая «высокая болезнь» мозга, порожденная внешним воздействием (наркотики, сильнейшие нервные потрясения и т. д.).
На эту тему можно строить любые предположения, ибо тайна творчества воистину сокрыта за семью печатями. Однако любопытно и то, что появление на свет доброй половины фантастических сочинений, собранных в настоящем томе, с большой долей вероятности может быть объяснено именно психическим потрясением.
Казалось бы, вполне благопристойно складывалась жизнь Михаила Ларионовича Михайлова. Сын горного чиновника и дочери киргизского хана Ураковой. Одаренный юноша, чей дед был крепостным холопом родовитых Аксаковых и умер под розгами, защищая свою волю, которую ему перед своей смертью завещала на словах старая барыня и признать которую не хотели ее наследники. Знаток нескольких языков, блистательный переводчик Гейне, Лонгфелло, Эсхила, о чьей деятельности в этой области весомо отозвался Александр Блок: «Не превзойден никем». Заметный представитель «натуральной школы», автор повестей «Адам Адамыч», «Перелетные птицы», «Кружевница», «Голубые глаза», «Стрижовые норы». Один из лучших публицистов России, его «Парижские письма», «Лондонские заметки», статьи о женской эмансипации пользовались немалой популярностью. Как видим, трудно представить себе человека, более далекого от фантазирования.
Но вот 14 сентября 1861 года Михайлова — за распространение прокламаций против самодержавия — арестовывают, швыряют в каземат Петропавловской крепости, а через три месяца (в годовщину восстания декабристов) на «позорной колеснице» препровождают на Сытную площадь. При стечении народа палач на эшафоте поставил узника в полосатой робе на колени и переломил над ним шпагу. Так закончилась, по существу, еще молодая жизнь. Начались мучения сибирской каторги, фантомы смерти заживо. Непостижимо, но именно в эту черную пору Михайлову открылись «во глубине сибирских руд» какие-то пространственно-временные туннели и он смог создать свое лучшее творение — первую в мировой литературе пассеистическую (обращенную в глубочайшее прошлое) утопию, изображающую человека доисторического. Романы на эту тему: братьев Рони «Вамирех» (1892), «Хищник-гигант» (1920), Д. Пахомова «Первый художник» (1907), П. Джунковского «В глубь веков» (1908) появятся много позднее.
Утопия Михайлова не случайно названа «За пределами истории». И не случайно написана перед самой смертью. Картины идиллического быта перволюдей — своеобразная форма протеста мыслителя против ужасов крепостничества, против барского гнета, уродующего все живое, против олигархии, истребляющей всякое инакомыслие. Вышвырнутый за пределы культурной ойкумены, Михайлов на воображаемой «машине времени» унесся в обитель земного рая — и не пожелал оттуда возвращаться. А современникам показалось, что он просто покинул белый свет.
Николай Гаврилович Чернышевский был всего на полгода старше Михайлова и прожил почти вдвое дольше. О чем думал он, когда под вой осатанелой пурги слушал в остроге «сцены из быта первых людей», которые читал ему автор, друг, союзник, со-узник? Вероятно, о схожести их незадавшихся судеб. И он, Чернышевский, бил уже именитым литератором, когда грянул арест — нежданно-негаданно, без явных причин, если не считать доноса провокатора. И он испытал жесточайшее душевное смятение, томясь целых два года в каменной норе Петропавловки. Дабы не сойти с ума от одиночества, арестант днем и ночью сочинял, исписав свыше шести тысяч листов бумаги. Всего за три месяца лег на стол роман «Что делать?», первая в мире социалистическая утопия, где в снах Веры Павловны маячило будущее — светозарное, будоражащее ум и сердце красотою, но такое далекое-далекое: дома-дворцы из стекла и алюминия, пустыни, преображенные в цветущие сады, счастливые люди, добившиеся свободы, равенства и братства. Где были сказаны те самые святые слова, которые курсистки заучивали наизусть и читали на вечеринках: «Будущее светло и прекрасно. Любите его, стремитесь к нему, работайте для него, приближайте его, переносите из него в настоящее, сколько можете перенести; настолько будет светла и добра, богата радостью и наслаждением ваша жизнь, насколько вы успеете перенести в нее из будущего. Стремитесь к нему, работайте для него, приближайте его, переносите из него в настоящее все, что можете перенести».
Он, пылкий провозвестник преображения настоящего ради грядущего, даже в мрачном каземате не очень-то опасался за свою судьбу, полагая, что арест — это случайность, недоразумение, нелепая ошибка. Но когда и над ним, поставленным силком на колени, на эшафоте все той же Сытной площади, все так же сломали шпагу, все так же заклеймили клеймом «государственного преступника» и объявили, вослед за каторгой, вечное поселение в Сибири, — вот тогда-то, в роковые мгновения, сияющие дали будущего вдруг потемнели, обагрились кровью, как закат пред грозою.
Через семь лет после позора на Сытной Чернышевский окончательно проклянет в своей антиутопии и грядущее, и Россию в грядущем, эту «империю зла», которая варварски обрушила подобие термоядерных бомб на соседние государства и сама же погибла от ответных ударов. Столь страшная фантасмагория не рождалась ни под чьим пером в нашем Отечестве ни в прошлом, ни, что удивительно, даже теперь.
Однако замечено издревле: тот, кто проклянет своих мать, отца, племя, род, народ, родину, — сам становится добычей космических, кармических тайнодейств. И закон вселенского воздаяния сработал неукоснительно. Чернышевский, бывший всеобщим кумиром, идеологом бунтарства, духовным пастырем студенчества, оставшуюся часть жизни своей доживал в безвестности. Сейсмические бомбы, обладающие «силой геенны», что были мысленно брошены им на Москву и Петербург, уничтожили не обе наши столицы «на триста часов пути кругом», а самого изобретателя. Пожирателя Книг, как он сам себя называл. Чудака, долгие годы пытавшегося соорудить вечный двигатель — и так и не соорудившего оного.
Полвека спустя «пламенные революционеры» (которые истребят за семьдесят лет своего правления пол-России) провозгласят Чернышевского своим духовным предтечею. Однако и эти неистовые разрушители будут, как черт ладана, бояться всеиспепеляющей коротенькой антиутопии-дилогии. Во всяком случае автор этих строк свидетельствует: многократные, многолетние попытки опубликовать «Кормило Кормчему» и «Знамение на кровле» в самых разных изданиях неизменно натыкались на панический отказ.
22 декабря 1849 года в том же Петербурге, но на Семеновском плацу, вместе с товарищами-петрашевцами дожидался смертной казни уже знаменитый писатель гоголевского направления, восходящая звезда российской словесности Федор Михайлович Достоевский. Вся вина 28-летнего преступника, до этого урочного часа полгода протомившегося в Алексеевском равелине распроклятой Петропавловки, заключалась в пропаганде социалистическо-утопических идей — не более того. Солдаты стояли с ружьями на изготовку. Народ безмолвствовал, как принято на Руси. До команды «Пли!» оставалась, может быть, минута. Какие образы проносились в смятенном сознании Достоевского?..
Ему было шестнадцать, когда смерть унесла любимую мать, кроткую, погруженную в молитвы и стихи. Через два года крепостные крестьяне в имении под Зарайском насмерть забили камнями, ногами и кольями его отца — не вынесли жестокосердия барина. И вот теперь костлявая старуха с пустым черепом занесла свою безжалостную косу и над головою несчастного сына, подверженного припадкам эпилепсии.
Однако в последние мгновения земного пути что-то нарушилось в работе машины вселенского воздаяния: император Николай I всемилостивейше заменил расстрел каторгой.
Потрясение, испытанное перед гибелью, преобразило Достоевского в гения, утверждают некоторые современные исследователи. Причем не только в литературе, но и в философии, религии, естествознании. И напоминают, что изначально, от природы, он не был столь же ярко одарен, как, скажем, Пушкин или Чернышевский. «Его умственные эксперименты поразительны. Они предопределили некоторые характерные черты науки и фантастики XX века, — отмечает Рудольф Баландин. — Однако если фантасты старались раскрывать главным образом взаимоотношения людей в социуме, результаты научно-технического прогресса, то Достоевский вскрывал более глубокие пласты бытия. У него речь идет прежде всего о смысле жизни всего человечества и каждой личности. Причем этот смысл парадоксальным образом соединяется с бессмыслицей, свобода воли и мыслей с несвободой действий, общественное благо с трагедией индивидуума. Преобразование природы с ее деградацией». Именно за постановку глобальных проблем духоборчества, за попытку наметить путь космочеловечеству восхищались Достоевским такие мыслители, как В. Вернадский, И. Ефремов, Ф. Ницше, И. Павлов, Р. Роллан, Ж.-П. Сартр, А. Чижевский, П. Флоренский, У. Фолкнер и многие другие.
Вещим сердцем страдальца он едва ли не первым на грешной земле почувствовал угрозу уничтожения всего прекрасного и живого — безобразным и смердящим. И воссоздавая на Семеновском плацу перед казнью в памяти основополагающие образы своей прошлой жизни, чисто интуитивно пытаясь отыскать в них ключ к спасению, он, пророк, творец, избранник Божий, сумел в озарении создать для человечества защитное поле Красоты, которая одна лишь и спасет мир.
Пожалуй, никто не сравнится с Достоевским в прозрении будущего. Герою «Сна смешного человека» привиделось, что после самоубийства он странствует бесконечно долго по просторам космоса, где даже и созвездия — уже иные. И неожиданно замечает родную Солнечную систему, милую сердцу Землю. Но — в ранний период ее существования, в доисторическую пору. Удивительно, но возможность подобных путешествий не только в пространстве, но и во времени будет открыта теоретической физикой лишь в начале XX века!
«Сон» — завершение «фантастической триады» из «Дневника писателя». Триада воспроизводит подобие вертикального разреза мировой жизни (подземный мир — «Бобок»; земной — «Кроткая»; космический — «Сон смешного человека») и напоминает Вселенную в древнерусской литературе (ад — земное бытие — рай). Писатель не касается общественного устройства и технических особенностей вымышленной им цивилизации, где люди понимают, как в сказках, язык деревьев и животных, пользуются благами первозданно чистой природы. Главное для Достоевского — проповедь всеобщей гармонии, вселенского братства.
«Фантастическая триада», равно как и все творчество Федора Михайловича, оказала сильнейшее влияние и на русскую, и на мировую литературу. Достаточно заметить, что эпизод из «Сна смешного человека», где герой несется среди звезд далеко от Земли и свершается все так, как всегда во сне, когда перескакиваешь через пространство и время, через законы бытия и рассудка и останавливаешься лишь на точках, «о которых грезит сердце», другой гениальный писатель, Михаил Булгаков, положил в основу художественной концепции романа «Мастер и Маргарита».
Еще одно пророчество Достоевского связано уже напрямую с космоплаванием. «Что станется в пространстве с топором? — вопрошает черт в больном сознании Ивана Карамазова. — Если куда попадет подальше, то примется, я думаю, летать вокруг Земли, сам не зная зачем, в виде спутника». Задолго до трудов Циолковского, Кибальчича и Оберта здесь не только выдвинут основополагающий принцип космических полетов, но и изобретено слово «спутник» в современном понимании.
Земная наука лишь относительно недавно озаботилась теневыми сторонами машинно-ядерной цивилизации. Загрязнение биосферы, уничтожение ископаемых богатств, неостановимый рост потребительства — незаживающие язвы прогресса. А ведь гениальное предупреждение прозвучало еще его двадцать лет назад. Даже если бы люди стали летать по воздуху, яко птицы, размышляет Достоевский, получать богатейшие урожаи, пользоваться услугами умных механизмов, но забыли бы о высших, глубоких мыслях, всеобщих явлениях, то неотвратимо наступил бы всепланетный кризис, когда возобладают бездуховность, ленивое упоение благами прогресса. И тогда, ощущая пропажу свободы воли и духа, искоренение личности, обыватели самоистребились бы каким-нибудь новым способом, найденным ими вместе со всеми открытиями. «Наступает вполне торжество идей, перед которыми никнут чувства человеколюбия, жажда правды, чувства христианские… Наступает… слепая, плотоядная жажда личного материального обеспечения, жажда личного накопления денег всеми средствами». Опасаясь этого грядущего торжества плотоядия, великий человеколюбец писал не без горечи; «Ну, что если человек был пущен на землю в виде какой-то наглой пробы, чтобы только посмотреть: уживется ли подобное существо на земле или нет?»
Ответ на сей роковой вопрос становится все более гадательным.
Как же нам, заблудшим потомкам Достоевского, отыскать выход из экологической и потребительской западни? Как безвредно проскользнуть между сциллами чудес и харибдами чудовищ? Ответ Учителя будто вырезан плазменным резаком в воцарившейся ныне духовной тьме:
«Есть нечто гораздо высшее бога-чрева. Это — быть властелином и хозяином даже себя самого, своего я, пожертвовать этим я, отдать его — всем. В этой идее есть нечто неотразимо прекрасное, сладостное, неизбежное и даже необъяснимое».
Вот пример реальной «машины времени»: археологи обнаружили в погребальной амфоре египетского владыки пшеничные зерна, догадались посеять — и несколько зеленых ростков, ко всеобщему изумлению, взошло, пробившись сюда, к нам, через пласты тысячелетий. Факт этот, обошедший мировую печать, навел кое-кого и на такой вопрос: почему одни зерна взошли, а другие оказались мертвы — условия-то были для всех одинаковые? Увы, задачу эту не разрешить даже с помощью нынешней всемогущей микромолекулярной аппаратуры.
Таковы и загадки литературы. Одни произведения угасают еще при жизни их создателей. Другие оживают даже через столетия. Третьи — как жаль, что их так немного! — созданные «бездны на краю», — цветут вечно. Почему так устроено в земной юдоли? Тайна сия велика есть.
Юрий МЕДВЕДЕВ