Татьяна Егоровна Тараканова (как мы уже отмечали) была неглупа — и именно поэтому ей хотелось иметь в своем отделе достаточно профессиональных сотрудников; в атмосфере возросшей за последнее время конкуренции среди средств массовой информации она стремилась собрать под свои знамена всех авторов, имевших хороший читательский рейтинг — не потому, чтобы уж так она радела за свою газету, но больше из-за того, что газетный ее пост давал ей, наряду с уютным кабинетом-будуаром, еще и некий (призрачный только разве для нас с вами) в обществе вес. Посему с некоторых пор она необычайно заинтересовалась возможностью привлечения к работе в своей газете Мефодия Шульженко: его фельетоны, выуживаемые из множества газет и журналов, где тому доводилось тиснуть по случаю статейку-вторую, постоянно обсуждались меломанами N-ска и были у всех, что называется, на языке. Тараканова серьезно мучалась: с одной стороны, многие уважаемые люди говорили ей, что Шульженко-де превосходно пишет и был бы для ее отдела просто находкой; но, с другой стороны, люди не менее солидные уверяли, что статьи и рецензии, выходящие из-под пера Мефодия — парад безграмотности и дурновкусия… Что до самой Татьяны Егоровны, то ей публикации Шульженко большей частью нравились — но вот признаваться себе в этом или нет, она решить так и не смогла.

Однако стоило лишь Таракановой предложить Шульженко сотрудничество на основе долгосрочного контракта, как на нее тут же посыпались всяческие неприятности, свидетелями коих нам уже довелось побывать. К сожалению, однократным визитом Шавккеля и посещением Шкаликом дамского туалета дело не ограничилось. Музыковед Вореквицкая прислала письмо-статью «Как и почему я ненавижу Шульженко», которое, в обход Таракановой, прошло в печать через отдел писем; критикесса Поддых-Заде выступила с памфлетом «Вижу только хорошее» (где «неким злобным критикам» противопоставлялся светлый образ «критика-отца») — его напечатал отдел социальных проблем… Для газеты «У речки», склонной к тихим внутренним путчам и бархатным революциям, ситуация становилась опасной — заботясь об авторитете своего отдела, Тараканова, естественно, меньше всего хотела лишиться теплого и насиженного места… То тут, то там в N-ских средствах массовой информации пошли публикации, направленные против Мефодия Шульженко: так, в работу активно включилась неистовая старушка Спасская — городская сумасшедшая и жена композитора Тайманского; в силу последнего обстоятельства Спасская курировала на N-ском телевидении редакцию музыкальных программ, и последнюю свою передачу «Катаклизмы музыки» она полностью посвятила компрометации Шульженко. Резонно рассуждая, что к полупьяной старушке в клипсах уже давно никто всерьез не относится, Татьяна Егоровна, тем не менее, опасалась, что тень некоего скандального имиджа Шульженко невольно распостранится и на нее. Внесла свою лепту и Алексисова — другая старушка (по какому-то недоразумению мнившая себя театроведом), уныло обозревавшая жизнь муз в газете N-ского союза журналистов «Пиф-Паф»; выразив почему-то несколько гадостей в адрес Елены Эворд, она возмущалась, что проработав всю жизнь «по искусству», так и осталась неприметной труженицей пера — а вот всяким там Шульженкам посвящают статьи и телепередачи… Однако последней каплей, переполнившей чашу тревоги и беспокойства, для Таракановой стал телефонный звонок Акакия Мокеевича Пустова — ненавязчиво, но довольно настойчиво (хоть и обиняками), тот порекомендовал воздержаться от дальнейших публикаций Шульженко. Нежно заикаясь, он намекнул, что из недавнего скандала в музее Славянский Базар (где в запасниках вместо четырнадцати полотен Левитана, Кустодиева, Шагала и Айвазовского вдруг обнаружилось двадцать холстов Шилова и Налбандяна) лучшему другу Пустова, прокурору Быдловского района города N-ска, кое-что известно вполне достоверно: и, несмотря на горячие просьбы журналистов из «Измены», он пока не торопится делиться материалом с газетчиками. «Ведь всяческие нездоровые сенсации нам, согласитесь, ни к чему?» — прокурлыкал композитор в трубку… Несмотря на твердую уверенность Таракановой в том, что завхоз Уткин никакого отношения к хищениям и валютным скандалам в Славянском Базаре не имеет, она (и здесь — хотя бы из уважения к женщине — мы с вами обязаны ее понять) совершенно не желала, чтобы служебные скандалы отравляли еще и покой семейного очага.

«Да на черта мне все это нужно?!.» — раздраженно подумала Татьяна Егоровна и, скомкав лежавшее перед ней заявление о приеме на работу, подписанное Мефодием Шульженко, бросила его в корзину — но промахнулась. «Еще со Шкаликом этим неудобно как-то вышло… Черт!.. Извиниться, наверное, придется!..» Выкурив нервно сигарету, Тараканова уже было решила двигаться домой, когда на столе вновь зазвонил телефон. После некоторого колебания она ответила.

«Здравствуйте, Татьяна Егоровна! — раздался в трубке бодрый голос Шульженко. — Наконец-то я вас поймал! Надеюсь, сегодня мы закончим с оформлением, как вы обещали — я ведь послезавтра уезжаю, и снова в N-ске буду уже через год?..»

«Э-э-э… Вы знаете, Мефодий… (на какую-то секунду Тараканова замешкалась). — У нас изменились резко обстоятельства: внезапные финансовые проблемы…» — «Ну хорошо, давайте, тем не менее, все обсудим! — не унимался Шульженко. — Ведь сегодня пятница, завтра — выходной…» — «Да, да! Конечно!.. Знаете что: заходите ко мне на работу… э-э-э… скажем, через час — договорились?» — «Конечно!»

И, с облегчением положив трубку, Татьяна Егоровна накинула пальто и вышла из кабинета, аккуратно заперев дверь на два оборота.

* * *

Как мы уже говорили не раз, работал Абдулла Урюкович действительно очень много и тяжело. Он активно записывался для фирмы «Примус» и для российского телевидения; разъезжая по миру, выступал в качестве гастролирующего дирижера; участвовал в многочисленных фестивалях и праздниках музыки — или сам организовывал всяческие мертворожденные фестивали-однодневки; Бесноватый, не жалея себя (и Дзержинский театр, разумеется, тоже) возил турне по всему свету: с оперой или просто с оркестром N-ской оперы, с концертными исполнениями опер и с симфоническими программами… С огромным удовольствием Абдулла Урюкович принимал участие в благотворительных концертах (где стоимость спонсорских билетов порой достигала нескольких тысяч долларов), организованных в помощь замечательной российской оперной труппе. Оркестранты и солисты театра в подобном случае денег вообще не получали; Абдулла Урюкович объяснял им, что сам факт выступления в подобном концерте — уже для них огромная честь.

Все же деньги, как следовало из его объяснений, будут направлены «на нужды театра» — но в чем конкретно выражаются подобные нужды, никто толком не знал… Когда же самому Абдулле кто-либо в России предлагал провести благотворительный спектакль или концерт — в пользу, скажем, его же родного Кавказа, который захлестнула волна братоубийственной войны — то Бесноватый всегда находил благовидный предлог для отказа. Мудрый и дальновидный, он не спешил встревать во всякие политические игры: «Мы будем нужны при любом режиме!» — любил он поговаривать среди своих приближенных. Кроме того, Абдулла Урюкович (да сохранит Аллах здоровье и разум его!), как и подобает настоящему вождю, был всерьез озабочен народными судьбами. Он вполне резонно рассудил, что один или два благотворительных концерта кардинально ситуацию изменить не смогут — и мудрейший дирижер, прочувствовав и поняв, что благосостояние народа основывается, прежде всего, на благосостоянии отдельной семьи (сегодня это уже, кажется, признают даже коммунисты), с недюжинным энтузиазмом работал именно в этом направлении. «Надо как можно скорее стать богатым!» — размышлял музыкант, терзаемый думами о сытости и благополучии своего народа. Впрочем, сколько надо денег, чтобы без тени сомнения объявить себя богатым человеком, Бесноватый точно не знал — и гениальному дирижеру приходилось копить и копить деньги в ожидании того момента, когда пресловутое благополучие придет, наконец, и к народу его. Ну, а банк «Негрокопилка», где Абдулла Урюкович держал несколько своих счетов, тем временем становился самым богатым банком Уругвая…

Разумеется, что при таком изматывающем режиме времени на всякие глупости вроде «тщательной выучки» или «осмысления» музыкальных произведений, конечно же, не оставалось. Да и вообще: все эти заграничные пижоны должны быть просто счастливы, что сам вдохновенный Абдулла Урюкович приехал продемонстрировать им свое незаурядное мастерство!

Да, мастерство… Не думаете ли вы, друзья, что уже настала, наконец, пора нам хоть немного поговорить о мастерстве выдающегося дирижера?.. О, нет, нет: конечно же, нам не дано постигнуть искусство этого гения в полном объеме — не те масштабы. Но даже тот мизер — который, в силу несовершенство нашего, мы можем постигнуть, должно нам изучать и жадно впитывать душою… Итак, приоткроем дверь в творческую лабораторию Мастера. Дирижер, как известно, это прежде всего — жест. И тут нас ждет первое открытие: сухая, лишенная вдохновения и порыва метрическая сетка была также не нужна гению Бесноватого, как не нужен лифчик прекрасным формам созревшей старшеклассницы. Все пресловутые «шесть восьмых», «девять одиннадцатых» и другие, более заковыристые размеры, вселяющие трепет в молодых и бездарных, Абдулла Урюкович даже в ранней юности своей дирижировал только «на два» и «на три». Но и это было лишь первыми шагами: вскоре Бесноватый отказался в своей практике от всех подсказок для нерадивых оркестрантов, дирижируя любые произведения «на раз» — то есть, показывая музыкантам лишь первую долю такта. Однако, как нам уже приходилось упоминать, работал Абдулла Урюкович не просто много, но очень-очень много. При его стиле жизни он нередко попадал в такую ситуацию, что некую партитуру Шостаковича, Прокофьева — или, скажем, Стравинского — он впервые раскрывал уже прямо на концерте. И порой случалось, что не отдохнув как следует с дороги, во время исполнения особо каверзных опусов бедный Абдулла просто не мог разобрать — где здесь первая доля, а где — третья… Но истинно (хоть и не нами сказано) — нет предела совершенству: Бесноватый отточил свое мастерство до такой степени, что нужда во всяких там ауфтактах или предиктах вскоре совсем отпала: он лишь встряхивал ладонями с растопыренными пальцами и широко разводил руки, совершая пассы на манер физика-экстрасенса Чумака. Присяжная критика и в стране, и за рубежом полюбила эту манеру дирижирования, с восторгом окрестив ее «электризующей» и «магнетизирующей». Правда, порою все-таки не обходилось без осложнений: труднее, например, приходилось с западными музыкантами, нужной критики не читавшими. А в далеком американском городе Сан-Базильо вообще вышел форменный скандал. Бесноватый прибыл в Сан-Базильо, бесконечно утомленный многочасовым перелетом — и посему дневную репетицию отменил, решив вместо нее поспать часика два-три. Но когда Абдулла Урюкович проснулся, он обнаружил себя еще более усталым и обессилевшим, чем до отхода ко сну. «Как же я буду дирижировать?!» — ощутив мерзкое посасывание под ложечкой, подумал маэстро. Дело осложнялось еще и тем, что Абдулле Урюковичу (да хранит Аллах здоровье и разум его!) предстояло дирижировать оперой какого-то композитора начала нашего века, не только партитуру которой он никогда не видел, но и — до принятия предложения Оперы Сан-Базильо — ничего не слышал о ней вообще. Даже запись этой оперы Бустос не смог найти во всей Европе. А главную партию должен был петь признанный тенор — звезда мирового масштаба. Согласно порядку, заведенному Абдуллой Урюковичем в N-ском театре, все спектакли оркестр готовил под руководством дирижера-репетитора, проводившим с музыкантами всю черновую работу. Таким образом, сам маэстро прибывал накануне (а то и в день премьеры), чтобы встряхнуть руками и порычать в адрес солистов и музыкантов на генеральном «прогоне».

Но на Западе почему-то подобных порядков предусмотрено не было, и Абдулла вдруг заволновался. Да еще эта слабость и паршивое самочувствие!.. Он потянулся было к пачке сигарет, лежавшей на тумбочке — как вдруг дверца тумбочки стремительно и резко распахнулась, и оттуда выскочил маленький черт, взлохмаченный и веселый. Голову его украшала парочка милых рожек, а один глаз был закрыт моноклем темного стекла… В общем, если вы, читатель, его не узнали, то Абдулла Урюкович признал приятеля сразу. Мохнатый друг Абдуллы протянул тому раскрытый золотой портсигар. Улыбнувшись, дирижер взял предложенную ему длинную сигаретку и прикурил от фиолетового язычка пламени, выскочившего у чертика из пальца. «Ты не волнуйся! — сообщил мохнатый гость Абдулле своим писклявым голосом. — Все будет хорошо… Помни: ты — гений; а они все — дерьмо!» — после чего немедленно исчез, хлопнув дверью тумбочки. «И правда — чего это я? — подумал Абдулла. — Ведь я-то — гений; а они все… И тенор этот… Подумаешь: звезда…» Легкое головокружение, возникшее после первой затяжки, прошло — и теперь с каждым новым глотком дыма дирижер чувствовал, как в него входят сила и уверенность в себе.

…Выскочив за пульт с пятнадцатиминутным опозданием, Бесноватый, сверкая как-то по-особенному блестящими глазами, широко взмахнул руками с трясущимися кончиками пальцев: электрошок сработал; музыканты заиграли. Закрыв глаза, Абдулла Урюкович полностью отдался музицированию. Мысли его блуждали далеко: он видел себя на какой-то необыкновенно высокой горе; отобрав у Рихарда Вагнера (причем тот пищал и плакал, как ребенок) красивейшую чашу, он, развернув композитора за шиворот к склону горы, всадил тому пониже спины сильнейший пинок…

…От удара ногой о пульт Абдулла пришел в себя; оглядевшись вокруг, он увидел, что оркестр не играет, но сидит с лицами несколько озадаченными. «Увертюра кончилась!» — догадался маэстро и раскрыл партитуру, о которой совершенно позабыл вначале. Быстро пролистав увертюру, он раскрыл ноты на следующем номере — и вдохновенно затряс руками. Оркестр заиграл, как того и следовало ожидать — но вскоре, уже совершенно неожиданно для всех, остановился. Особенно этого не ожидал Абдулла: злобно взглянув на музыкантов, он затряс руками снова. Музыки не было. «Вотс зэ меттер виз ю?!.» — свирепо заорал Бесноватый на музыкантов. «Sorry, maestro, — ответил концертмейстер оркестра, — but we cannot understand your hands. Could you, please, give us more precise gesture — we need the certain beat-up?..»[6] Абдулла хотел уже было гаркнуть на нечестивца как следует, как вдруг ощутил на устах своих мохнатый пальчик. Чертик, невесть откуда возникший на барьере оркестровой ямы, нежно взял Бесноватого за запястье — и выдал великолепный ауфтакт! Оркестр заиграл, с уважением («Ведь может же!») поглядывая на Абдуллу, сиявшего своей «обаятельной № 3» улыбкой. Новая игра очень понравилась дирижеру: одна только мысль, что козлоногого его дружка никто не видит и даже не подозревает о его существовании, приводила маэстро в состояние какого-то ребяческого восторга… Когда на сцене появился знаменитый тенор, Абдула Урюкович, зарычав и засветившись всеми прыщами, затряс руками с утроенной силой, выжимая из оркестра максимальную громкость. «Сейчас мы посмотрим, кто здесь главная звезда!» — подумал он, пуча глаза в сторону медной группы. И правда, результат был достигнут: голос мировой звезды совершенно не был слышен из-за оркестра — под остекленелым взором Бесноватого и под звуки его характерного темпераментного хрюкания совершенно ошалело громыхавшим что есть силы… Даже мохнатый дружок Абдуллы струхнул: «Не увлекайся! Полегче!..» — но пришедший в полнейший экстаз Абдулла Урюкович, вдохновенно музицируя, лишь досадливо отмахивался от нашептывавшего всякую ерунду бесенка.



…Неприятности начались наутро: во-первых, в связи с опозданием Абдуллы (опера началась на восемнадцать минут позже) спектакль затянулся за полночь: и, с учетом жестких правил американских профсоюзов, администрации пришлось выплатить огромные суммы всем многочисленным театральным цехам: монтировщикам и машинистам, гримерам и бутафорам, — хору и оркестру, в конце концов… Кроме того, в этот вечер была организована прямая радиотрансляция на всю Америку — и за «перебор» эфирного времени театр также заплатил астрономические суммы. А мировая звезда-тенор, будь он неладен, возмущенный грохотом оркестра, вообще нагло заявил: «либо — я, либо — он!» И позорное это начальство оперы Сан-Базильо выбрало: пока Абдулла мирно спал в отеле, в театре уже было во всеуслышанье объявлено, что-де срочные дела, увы, призывают маэстро Бесноватого назад в Россию. «У, шакалы позорные!.. — злобно размышлял Абдулла, раскуривая окурок вчерашней длинной белой сигареты у себя в отеле. — Скоты! Я им еще покажу!..» Когда в прикроватной тумбочке послышались какие-то копошение и шорох, после чего с характерным скрипом она стала приоткрываться, Абдулла с такой силой вдарил по тумбочке ногой, что ботинок его застрял в насквозь пробитой дверце.

Гневно переведя дух, он подошел к минибару, чтобы чего-нибудь выпить — как вдруг, пребольно и крепко схваченный за ухо, отчаянно заверещал от неожиданности и боли. Кто-то невидимый подтащил Бесноватого к журнальному столику у окна (при этом ноги известного дирижера едва не отрывались от пола) и швырнул его в одно из кресел. Поскуливая и растирая ухо, Абдулла не сразу заметил, что в кресле напротив, невесть откуда взявшись, поместился весьма рослый субъект в черных бархатных плаще и берете. Он сидел, небрежно скрестив ноги, но — (и это было отвратительно и страшно!) — из атласных черных штанин высовывались ужасные мохнатые черные копыта. Левый глаз незнакомца был закрыт непрозрачным моноклем темно-синего стекла; конец бордовой с золотом ленточки, шедшей от монокля, скрывался под бархатным беретом. Правый же его глаз нацеливал на Абдуллу пронзительный и немигающий взгляд. Ведущему музыканту современности стало холодно и неуютно.

— Ты, дружок, что-то часто стал забываться… — молвил пришелец. — Не тот здесь случай, чтобы ножкой топать. Ты у себя в театре можешь это делать — и то, до поры, до времени…

Абдулла вдруг ощутил, как на него накатила волна липкого, всепоглощающего страха. Нежданный гость улыбался, но улыбка у него была уж больно странная — пустая, холодная… В общем, явно нехорошая какая-то улыбка.

— …Тебе необходимо понять: я не всемогущ. Я могу почти все — но не все. Есть еще и другая сила… — Козлоногий джентельмен вдруг резко, отрывисто захохотал — и мороз прошел у Абдуллы по коже. — Но с теми силами ты уже навсегда испортил отношения!.. Так что, друг мой, послушай моего совета: не лезь на рожон; не обнимай необъятного… На Западе — русская музыка, в России — западная. Твой контракт предусматривает взаимные обязательства… — (и во внезапно закачавшемся, замерцавшем воздухе перед Бесноватым возникла красивая бумага с шикарной эмблемой: помещенную в окружность пятиконечную звезду украшали со всех сторон какие-то непонятные символы; сам же текст был, похоже, написан от руки на языке, Абдулле неведомом. Так или иначе, но внизу этого листа стояло размашистое и красивое факсимиле — это была собственноручная подпись Бесноватого).

Тем временем в дверь постучали — и таинственная бумага, и сам гость начали быстро растворяться в воздухе. «Твои обязательства по контракту я могу затребовать в любой момент; у меня не театр „Сан-Карло“; не отвертишься!..» — услышал Абдулла уже откуда-то издали, и — охваченный ужасным, насквозь пронизывающим холодом, упал на ковер без чувств.

* * *

…Закулисный буфет Дзержинской оперы был переполнен гомоном и табачным дымом; оркестр, у которого час назад должна была начаться репетиция, почти в полном составе разместился в буфете, оккупировав не только стулья, но и все мало-мальски пригодные для сидения предметы.

— …Я не знаю, в больнице он сейчас или нет, но что сердечный приступ у него был, это точно!.. — горячился валторнист Зайков.

— Точно, точно! — вторил виолончелист Подчувихин. — Там Зяма, виолончелист с нашего курса сейчас работает, в камерном оркестре; так вот, он как раз звонил сегодня утром — говорит, еле откачали…

— …Ну, хорошо! — слышалось из-за другого стола. — А кто другой? Кто вместо него? С этим хоть какие-то бабки на гастролях получаем…

— Да я в гробу все это видел! За двести долларов, без душа и без бритвы, неделями в автобусах по прериям трястись; в бараках ночевать… Вон, оркестр Плетнева — и здесь зарплата нормальная, и в поездки, как люди — пореже, да за нормальный гонорар: и с «Деккой» пишутся, и в бордель сходить успевают!.. — горячились молодые оркестранты. Музыканты постарше тихо пили кофе и в спор не вмешивались — тем более, что между столиков, внимательно выгнув кадыкастую шею, толкался туда-сюда редактор «Музыкального бойца» Кретинов. Присев на стул в коридорчике за углом, замначальника отдела художественной безопасности театра, хромой директор оркестра Петров принимал оперативные донесения о скрытой нелояльности от трубача сценического оркестра Подсыкайлика.

* * *

…Буквально за секунду до этого трусившая по проходу с вполне индифферентным, казалось бы, выражением на умной морде, собака вдруг встала, как вкопанная — а затем, принюхавшись, уже через мгновение резко потянула в сторону — и вновь остановившись у большого фанерного ящика неправильной формы, громко заскулила. Державший в руках поводок моложавый мужчина в форме капитана милиции вопросительно взглянул на массивного человека в партикулярном платье — судя по всему, старшего. Тот кивнул: «открывайте»!

На дворе стояла глубокая ночь, но один из ангаров N-ского международного аэропорта «Полянки», приспособленный под склад для товарно-багажных нужд, был ярко освещен — и именно по нему, невзирая на поздний час, прогуливалось несколько человек в форме и штатском. Предметом, вызвавшим столь пристальное внимание собаки, а вслед за ней — и присутствовавших в ангаре людей, оказался кофр, в котором на гастрольную поездку отправлялся один из инструментов оркестра N-ской оперы. Сноровисто и быстро вскрыв кофр, сыщики аккуратно извлекли зачехленный контрабас и бережно положили его поодаль. Стиль их работы выдавал настоящих профессионалов: не прошло и трех минут, как на свет, из-под двойных стенок и дна, появились плоские пластиковые пакетики, наполненные белым порошком. «Филиппов! — тучный в штатском подозвал рыжего в очках. — Пошлите пробы в лабораторию. Партию пометить. Проверьте все остальные. Бережно закрыть. Понятно?» — «Так точно, товарищ майор! Постараемся не спугнуть птичку… Что указать в ответе на запрос Интерпола?..»

— Вот эти шесть еще… — проводник с собакой указал на отставленные чуть в сторону футляры.

— Товарищ майор, я могу увести Найду, чтобы она не волновалась? — собака, действительно, нервно поскуливала и сильно тянула поводок.

— Конечно, идите… Спасибо, товарищ капитан!

— Да ну! — и направившийся к выходу капитан улыбнулся и махнул рукой.

* * *

Случался ли у Бесноватого сердечный приступ или нет, оркестрантам так выяснить и не удалось. Кто-то в театре обрадовался, кто-то загрустил — но Абдулла Урюкович, живой и невредимый, на следующий день, как ни в чем не бывало, явился репетировать с оркестром. «Арфы, вы что там играете?! В Японию ехать не хотите?!. …Медь, громче! Контрабасы, маркато!.. Всем смычком, шакалы!..» — неистово орал он во время репетиции, не останавливая оркестр.

В это время Антон Флаконыч Огурцов, баритон Барабанов и потомственный певец Лапоть Юрьев, вооружившись большими сачками и растянувшись в цепь, шли по нижнему оркестровому фойе. В рамках работы отдела художественной безопасности театра они выполняли важнейшую директиву Абдуллы Урюковича. Дело в том, что с некоторых пор приподнятую атмосферу высокого искусства, неизменно царившую на спектаклях и концертах маэстро (да хранит Аллах здоровье и разум его!) стала беспардонно и гнусно профанироваться появлением на сцене огромного и наглого рыжего кота. Усаживаясь на рампе, бесстыжая тварь умывалась, позевывала, потягивалась — и только после того, как все внимание публики обращалось на него, котяра неспешно скрывался в кулисах. Баритон-спортсмен Селезень даже написал в отдел художественной безопасности театра рапорт, в котором обвинил паскудного кота в срыве спектакля «Евгений Онегин». В своем донесении певец жаловался, что возникнув на суфлерской будке (и тем самым изрядно оживив публику) как раз в то время, когда баритон запел: «…примите ж исповедь мою…», кот до поры до времени лишь внимательно прислушивался; однако как только Селезень затянул: «мечтам и годам нет возврата», гадкое животное принялось подпевать баритону-спортсмену ужасным гортанным мяуканьем. Правда, артисты оркестра злословили, что кот лишь подправил певцу интонацию — но шквал оваций, раздавшийся после арии, баритон Селезень разделил с мохнатым злодеем, с комической важностью потешно вставшим на задние лапы.



Думаю, нелишним будет сообщить непосвященному читателю, что в подвалах N-ской оперы с незапамятных времен проживали большие кошачьи семьи. Потомственные театралы, они никогда не позволяли себе объявиться на сцене во время спектакля, следя за представлением откуда-нибудь с верхотуры. Впрочем, в последнее время на оперу вообще никто из котов не ходил, предпочитая слушать пожилых, растянувшихся на трубах кошаков, неспешно мурлыкавших о певцах и дирижерах прошлых лет…

Беспощадная травля, развернутая особистами театра, застала кошачье сообщество врасплох: многие десятки лет им не приходилось сталкиваться с подлостью и жестокостью. Взрослые коты (из тех, кто уцелел) стали спешно эмигрировать в соседние дворы и подвалы; котята помоложе рассыпались по буфетам и репетиционным классам, где их разбирали по домам сердобольные артисты… Так или иначе, но для кошачьей коммуны в Дзержинке наступили черные дни: Огурцов и Юрьев, отлавливая бедных зверушек удавками и сачками, нещадно душили их; баритон Барабанов сворачивал котам шею, а режиссер Забитов, оскалившись, резал тех маленьким перочинным ножичком. Все тушки затем относились на опознание лично Абдулле Урюковичу, но дирижер лишь морщился и досадливо поводил прыщами: рыжего среди убитых не было.

* * *

…Пожалуй, одним из самых перегруженных работой департаментов Дзержинки был ОХБ — чего-чего, а работы в отделе художественной безопасности театра хватало. Сформировался он (вскоре после прихода к власти Абдуллы) на месте бывшего главного режиссерского управления оперы вполне естественным образом: режиссеров в театре практически вывели всех, а оставшиеся в режуправлении Арык Забитов и потомственный певец Лапоть Юрьев не представляли своей работы без обеспечения внутренней и внешней безопасности искусства: только твердая уверенность в том, что лучшим людям, лучшим творцам Дзержинки ничто не угрожает, могла подвигнуть многих членов творческого коллектива на трудовые подвиги. Еще одна сотрудница отдела, Фира Николаевна, ввиду преклонного возраста лишь готовила и раздавала бутерброды на банкетах, да порой по телефону стращала артистов увольнением — иногда по спецзаданию самого Абдуллы Урюковича, между прочим!..

Проблем у отдела, как мог уже уяснить проницательный читатель, было ох, как немало — а время и жизнь ставили все новые и новые задачи. Конечно, силами только лишь сотрудников отдела с работой было бы не справиться — даже невзирая на то, что директор театра Огурцов, хромой заворкестра (а по совместительству — замзав ОХБ) Петров, менеджер-тромбонист Позор Залупилов и Стакакки Драчулос, пребывавший в чине Личного советника Абдуллы Бесноватого по вопросам художественной безопасности (с перспективой вскоре возглавить ведомство) не щадили, что называется, живота и времени своих, участвуя в оперативных разработках или часами просиживая у мониторов телевизионных камер, скрыто размещенных во многих помещениях и туалетах театра. Слава Богу, мир, как говорится, не без добрых людей: большой вклад в работу отдела вносили общественные инспекторы: хормейстер Барбарисов, баритон Барабанов, редактор Кретинов, пианистка Бесноватая, а также некоторые другие артисты оркестра и хора, рапорты которых проходили в отделе под кодовыми номерами.

Одной из острых проблем, уже довольно давно стоявшей на повестке дня, была изоляция прекрасного искусства Дзержинской оперы от критика-самозванца Мефодия Шульженко, который профанировал и осквернял все высокие и чистые творческие достижения коллектива, представляя их словно в кривом зеркале в гнусных и непрофессиональных писаниях своих. Травля Шульженко на его же, так сказать, собственном фронте не привела к ожидаемому успеху: на ту или иную публикацию серьезной критики или статью присяжного журналиста он неизменно отвечал с дерзким и похабным юмором — что, в конечном итоге, только играло на руку его же популярности.

Так, письмо педагога-коммуниста Дриськина, пришедшее как-то в редакцию «Измены», гадкий Шульженко взял, да и опубликовал — сохранив все особенности стиля и орфографические ошибки автора; а поступившие туда же письма в защиту маэстро Бесноватого, подписанные большим другом дирижера, членом N-ского союза художников (и нештатным сотрудником ОХБ Дзержинки) Морисом Пигалем, мерзавец также решился предать публикации безо всяких купюр, предпослав им заголовок «Скажи мне, кто твой друг…» — и весь честной народ N-ска смог оценить причудливый язык творца, где слова «говномет», «нагадил» и «охерел» мирно соседствовали с горячим утверждением художника, что-де «ваш музыкальный оборзеватель, простите, е…нулся мозгами на нервной почве!»…

Именно тогда мудрейший Абдулла Урюкович (да хранит Аллах здоровье и разум его!) постановил: не пускать мерзавца в театр, и дело с концом! Но простое (как и все гениальное!) решение оказалось не так просто исполнить; впрочем, однажды фортуна все-таки улыбнулась особистам.

Дело было так: как-то раз Мефодий Шульженко, проходя мимо Дзержинского театра под руку с молодой женой, сопрано Еленой Эворд (которая к тому времени уже вероломно оставила труппу Абдуллы), заинтересовался афишей: давали «Евгений Онегин», где Ленского пел престарелый Драчулос, а в партии Татьяны дебютировала молодая солистка Марфа Пугач (в равной степени отличавшаяся как хорошим голосом, так и огромнейшими габаритами). Онегина, по старой памяти, пел баритон-спортсмен Селезень. Решив полюбопытствовать и поразвлечься, супруги завернули в театр — и, как это всегда водилось, «стрельнули» контрамарку у администратора Бабтраха — к вечеру, по обыкновению, слегка подвыпившего.

Лишь только враги высокого искусства заняли свои места в полупустом зале, как потомственный певец Лапоть Юрьев, узрев факт нарушения художественной безопасности в мониторах систем слежения, передал сигнал «опасность!» товарищу Огурцову. Одновременно поступил устный рапорт от администратора Дыркина, и по театру была объявлена художественная тревога номер один.

Когда Стакакки Драчулос затянул: «Я-у-у лю-у-ублю-у-у вас, я-у-у лю-у-ублю-у-у вас, Оульга-у-у!..», Нарцисс Отравыч Бабтрах уже пять минут подвергался перекрестному допросу с устрашением — и посему, лишь только Марфа Пугач простонала «Кто ты — мой ангел ли хранитель…», фиолетовый нос Бабтраха возник в ложе, где Шульженко с Эворд восседали в торжественном одиночестве.

— Вы что, блин, охерели?! — засвистел администратор пронзительным шепотом. — Уходите!.. Уходите скорее!..

— Да что случилось, Нарцисс Отравыч?! — недоумевали молодые.

— Что, что… Я ж не знал, блин, что такое дело!.. Уволить меня, что ли, хотите?! Давайте, уходите… И если кто спросит — я никакой контрамарки вам не давал, понятно?!. Кстати, где она — дайте-ка ее сюда!.. Идите, идите же!..

…Нарушители художественной безопасности, слегка ошалевшие от неожиданности, были изгнаны из театра. Все сотрудники ОХБ, пожимая друг другу руки, праздновали победу. Но торжество, увы, продолжалось недолго: гадкий критик стал вновь, как ни в чем не бывало, посещать представления Дзержинской оперы — но теперь, наученный опытом, он уже не обращался к Бабтраху, а просто покупал билет в кассе, поскольку время аншлагов в N-ской опере давно уже кануло в Лету.

Абдулла Урюкович, призвав в помощники Огурцова, тут же мудро распорядился резко повысить цены на билеты. Публики в зале стало еще меньше, а горе-критик Шульженко вдоволь глумился над прекрасным, дерзко сравнивая цену билета с ценою килограмма колбасы, а качество спектакля — с качеством этой самой колбасы: однако сам, мерзавец, продолжал посещать многие спектакли оперы, как примечательные, так и не очень… И продолжал писать свои ревю, сволочь!..

Мириться с этим обстоятельством было трудно, больно — но похоже, что поделать уже ничего было нельзя: даже развешенные в кассах словесные портреты Шульженко не выручали, поскольку некоторые тайно сочувствовавшие негодяю кассиры готовы были бесплатно вручить ему билет — да, кроме всего прочего, Шульженко легко мог купить билет у кого-либо из несчастных, предлагавших «лишний билетик» у входа в театр, или, на последний случай, в одной из театральных касс города N-ска. И, в преддверии новых событий в художественной жизни Дзержинской оперы, ОХБ в полном составе ломал голову: как же все-таки избавиться от настырного критика? История уже, что называется, дышала в спину и наступала на пятки, а решение все еще заставляло себя ждать.

* * *

…В строгом соответствии с волею Абдуллы Урюковича, работа над новым проектом N-ской оперы продолжалась вовсю. После долгих споров и тяжких раздумий, коллектив творцов решил назвать создидаемую оперу просто и красиво: «Абдулла». Однако сам Бесноватый предложение не утвердил, заметив, что это будет слишком фамильярно. Таким образом, явив обществу прекрасный пример разумного компромисса, название «Абдулла Урюкович», горячо одобренное художниками абсолютно единогласно, стало окончательным титулом рождающегося музыкально-драматического произведения.

…Не успел Абдулла Урюкович вернуться из Буркина-Фасо, где побывал с гастрольной поездкой во главе оркестра N-ской оперы, как тут же вновь с головой ушел в работу: композитор Борис Мусоргский принес Абдулле на показ первые страницы новой оперы. Властным движением прыщей Абдулла удалил лишних из кабинета, и Мусоргский, волнуясь и потея, сел к роялю. Насыщенная мажорными аккордами и секвенциями, торжественная и эпическая музыка увертюры, богатая октавными ходами, дирижеру понравилась.

— Что вы думаете насчет оркестровки? — строго спросил творца Абдулла.

— М-хэ… Тых-хс… Что ж… — вновь жарко вспотел композитор. — Оркеструем немножечко, так сказать, в шостаковичской традиции… Ну и… кхе… конечно же, нашего, мусорянинского добавим-с!..

— Это правильно! — одобрил Абдулла. — Тромбонов, главное, не жалейте!.. Литаврам спать не давайте!.. Вощем, это — в нашей, в русской традиции валяйте все!

Окрыленный похвалой, Борис Мусоргский поспешил домой: в самом центре N-ска, в новой квартире, выделенной композитору городским головою Добермановым (известным покровителем искусств) по личной просьбе дирижера Бесноватого, дышалось легко и сочинялось свободно.

Мусоргскому, кстати, втайне завидовали многие участники творческого коллектива: он, действительно, легко отделался — что ни говори, а написать музыку к драме или даже оперу было много легче, чем сочинить собственно сюжет, либретто: над этой задачей бились критик Шкалик, художественные шефы «Пи-Си-Пи» Энтони Джастэлитл и Стивен Тумач — но даже от них проку было маловато, не говоря уже о тупом и неспособном на выдумку Залупилове или гораздом только на всякие скабрезности Драчулосе. Так что бедному Абдулле Урюковичу приходилось буквально за всем следить самому.

И действительно: первую картину Шкалик вдруг условно окрестил «Годы учения». «Это какого еще учения-мучения?!» — вскипел Абдулла. Что они себе воображают?! Что какой-то сопливый старикашка-профессор мог действительно его чему-нибудь научить? Это его, Абдуллу! Неужели непонятно, что именно он, Бесноватый, поделился крупицами своего знания, дарованного Аллахом?.. Именно он, как великий пророк, спустившись с высоких и гордых вершин, принес им счастье, одарив подлинным, а не мнимым талантом исполнения музыки, правильного и вдохновенного!.. Посему первая сцена так и называлась: «Схождение с гор»; а Борис Мусоргский как раз отправился домой заканчивать одноименную симфоническую картину.

Однако гораздо большую заботу для творческого коллектива сейчас представляла сюжетная линия Вдохновения Абдуллы Урюковича — то есть, партия сопрано: надо ли говорить, что ничтожнейший идеологический «прокол» здесь был совершенно недопустим?! Моисей Геронтович, денек попыхтев над бумажками дома, принес текст для выходной арии Вдохновения. Начинался он так:

Я — муза твоя, вдохновитель ты мой,

В труде не щадишь ты себя, сын Урюка!

Не знаешь ты отдыха в творческих муках,

Искусство несешь ты над всею Землей!

и так далее. Бесноватому сначала не понравилось, что Муза обращается к нему на «ты» — но Джордж Фруктман пояснил, что это необходимо, ибо плох тот художник, который не вступил со своим вдохновением в интимную связь. Текст получил высочайшее утверждение и был запущен в работу.

* * *

«„Пиковая дама“ — это приятно, хорошо и полезно!» — по крайней мере, известный N-ский журналист, собкор журнала «Уголек» Пима Дубин был в этом полностью уверен, поскольку имел соответствующую информацию из источников, заслуживавших абсолютного доверия. Подойдя к своему компьютеру (а с техникой Дубин был на «ты») и вызвав «Лотус-органайзер», Пима ловко открыл файл «культурная жизнь семьи». Поставив в соответствующем окошке текущего месяца «галочку», Пима Дубин с сознанием выполненного долга устремился в Дзержинку.

Огромный организм Дзержинской оперы, невзирая на занятость лучших сил предварительными репетициями грядущей, самой важной премьеры, вовсе не был парализован, как этого хотелось бы всяким хулиганам от музыкальной критики: спектакли текущего репертуара шли вовсю, одаряя тех немногих N-чан, которые еще могли себе позволить купить билет, радостью общения с высоким искусством.

Сегодня, например (как уже мог догадаться проницательный читатель), N-ская опера давала «Пиковую даму». Охочему до прекрасного журналисту Пиме Дубину крупно повезло, поскольку, через девятнадцать минут после объявленного в афише времени начала спектакля, за дирижерский пульт вышел сам Абдулла Урюкович. Отгремели аплодисменты овационной акустической системы фирмы «Примус»; со скоростью и грохотом скорого поезда «Москва-Владикавказ» прошумела интродукция — и вот уже со сцены звучит знаменитая баллада Томского. То ли от нехватки кадров, то ли в силу личных амбиций певца, которому лавры Александра Батурина все не давали покоя — так или иначе, но на сей раз, тяжело ступая по сцене на длинных негнущихся ногах и выкатывая колесом грудь, Томского пел бас Обалденко. В тех местах, где коварный композитор украсил партию Томского высокими нотами, певец Обалденко широко открывал рот и, поднимая верхнюю губу, демонстрировал немногочисленной публике обширный ряд зубов — длинных и желтоватых, как клавиши хорошего рояля. Звук же, исторгаемый певцом в верхнем регистре, был на удивление тих, навевая ностальгические ассоциации с сипловатым наигрышем баяна послевоенных лет; впрочем, благодаря неустанной заботе Абдуллы Урюковича о своих согражданах, от грустных воспоминаний N-ские меломаны были надежно упрятаны за лавиной звуков громыхавшего оркестра.

Партию Лизы исполняла другая звезда Дзержинки — Галя Зытыбова, ранее певшая в оперном театре города Улан-Удэ («Милан-Удэ», как зло шутили недруги). Зытыбова обладала дивным грудным голосом, чарующе раскачивавшимся как-то на восточный манер. Вкупе с ее оригинальной актерской школой (Галя не любила много двигаться по сцене), загадочным взглядом красивых раскосых глаз и эффектной внешностью — правильной формой и мимикой лицо певицы напоминало сковородку с непригораемым покрытием — сопрано Зытыбова производила на охочего до прекрасного в искусстве Пиму Дубина потрясающее впечатление. «Откуда эти слезы? Зачем оне?..» — жарким шепотом спрашивал Пима супругу, уткнувшись к ней в плечо и будучи не в силах сдержать рыданий. «Н-да… Мои девичьи грезы, вы изменили мне!..» — думала жена Пимы, с плохо скрываемым отвращением оглядывая зареванную физиономию своего благоверного.

Заходясь слезами, Пима даже не заметил, как в арии Елецкого баритон Мыкола Путяга вместо слов: «Но ясно вижу, чувствую теперь я…» — вдруг понес совершенно неудобоваримую ахинею. Дежуривший на спектакле суфлер, народный артист республики Валерий Далласский просто зашелся от возмущения. «Ты что, совсем охерел?!. В арии Елецкого уже слов запомнить не можешь?!» — оглушительно шипел Далласский, почти по пояс высунувшись из суфлерской будки. «Ты ж совсем заврался уже, козел!.. Твою мать, и это — Дзержинский театр!..» — с пафосом закончил он свой гневный спич, неизвестно к кому обращаясь и вползая обратно в будку. Ошалевший от неожиданной нотации Путяга вдруг сразу вспомнил текст, и его криво распахнутый рот уехал куда-то в район левого уха: во фразе «состражду вам я всей душой» баритон как раз пытался спеть верхнее «соль».

Возможно, непосвященному читателю будет интересно знать, что в Дзержинской опере работали два суфлера: помянутый выше амбициозный, но вполне профессиональный Далласский и тихий, лучезарный человечек Сергей Малько. Последний (в прошлом — дирижер), был просто виртуозом своего дела: досконально зная партитуру, он «собирал» спектакли после самых немыслимых, самых криминальных ошибок солистов — когда, казалось, уже ничто не в силах помочь. Обладавший абсолютным слухом Малько давал певцам не только текст, но порою и «мотивчик»; и в самых сложных ансамблях солисты всегда смотрели на четко и ясно дирижировавшего из своей будки суфлера — в то время, как Бесноватый, жестами сеятеля разбрасывая вокруг себя руки, потел и хрипел за пультом.

Разумеется, это обстоятельство не смогло укрыться от внимания службы художественной безопасности театра; рапорт ОХБ, в свою очередь, вызвал приступ праведного гнева главного дирижера. За всем сразу, однако, в силу колоссальной занятости своей, Абдулла Урюкович уследить не мог.

После сегодняшнего спектакля, когда виновато потупившись и пригнувшись, баритон Путяга вошел в кабинет Бесноватого, Абдулла спросил того недовольно:

— Ну, что там у вас в арии случилось?!

— Да это… все нормально вроде шло… А потом суфлер этот вдруг ни с того, ни с сего мне подсказывать начал… Да, это… Еще не те слова, главно дело!.. Ну вот, я и… того…

— Так!!. — свирепо повел прыщами Абдулла. — Юрьева ко мне!

— Я здесь-здесь-здесь… — испуганно залопотал Лапоть Юрьев, отделившись от стены. Усы его, обычно молодецки закрученные, сейчас вяло обвисли концами вниз.

— Что за произвол у нас в театре?! — рыкнул Бесноватый. — Что эти суфлеры себе позволяют?!. Один подсказывает невпопад, другой вообще — дирижирует все время… Я ведь уже как-то распорядился: уволить мерзавцев ко всем шайтанам!.. Почему не выполнили?..

— Да ведь это… Абдулла Урюкович… По трудовому законодательству не можем! И потом, кто подсказывать будет — ведь столько людей влетают в партии буквально за три дня…

— К шайтанам трудовое законодательство! А насчет подсказывать… Это… Подумаешь, за три дня!..

— Может быть, вы распорядились концертмейстеров занять? — услужливо изогнулся Юрьев. — Ответственного за спектакль — или того, с кем партия готовилась?..

— Ну конечно! — удовлетворенно хмыкнул Бесноватый. — Наконец-то вы уловили мою мысль!..

* * *

…Через несколько дней оперная труппа улетала на гастроли в Англию. Среди грузившихся в стоявший у театра автобус выделялся светлый пиджак суфлера Малько, специально купленный им по случаю предстоявшей поездки: впервые в жизни он отправлялся за границу. Однако, только лишь Малько удобно устроился в кресле у окошка, как к нему тут же подбежал Позор Залупилов.

— Немедленно выйдите из автобуса!!! — заорал Залупилов, перекосив свое обезображенное нелегкой жизнью лицо, рождавшее ассоциации с ромштексом из оперного буфета. — …Что?!. Вы не то что не едете: вы уже три дня, как уволены!!.

…Когда чартерный самолет «Аэрофлота» с ободранным салоном благополучно взлетел с N-ского аэродрома, мигающая разноцветными огнями и завывающая сиреной машина «Скорой помощи» увозила в реанимацию Сергея Малько с обширным инсультом.

* * *

После возвращения своего из Перу (где маэстро с триумфальным успехом продирижировал за пять дней семью концертами местного любительского симфонического оркестра «Память предков» и привез оттуда целый ворох восторженных рецензий авторитетнейших критиков страны — Шнитман-Лопеса и Педрильо-Кауфмана), Абдулла Урюкович не на шутку притомился. Поднявшись к себе в кабинет, дирижер особым движением прыщей на лбу дал понять, что просителям лучше покинуть кабинет; в комнате остались лишь самые достойные да представители Отдела художественной безопасности театра.

Выступить с отчетом на сей раз доверили баритону Барабанову. «За истекший период мною, вместе с доверенными лицами Пятым и Седьмым, была произведена проверка на лояльность жильцов комнат 425 и 647 театрального общежития на улице строителя Русакова…» — прочистив голос, чуть севший от волнения, приступил певец к делу. Абдулла Урюкович, однако, настолько устал, что едва прислушивался к донесению баритона. «Довольно! — оборвал он Барабанова. — Что еще реально сделано?» — «Благодаря тщательно проведенной работе нештатного сотрудника отдела Шавккеля, в газете „У речки“ была предотвращена очередная публикация известного вам критика…» — с готовностью заговорил Позор Залупилов (некоторые имена в присутствии Абдуллы Урюковича произносить было строжайше запрещено).

Внезапно, наткнувшись на взгляд выпученных глазок Лаптя Юрьева, горячее бормотание Позора прервалось на полуслове. Начальник ОХБ таращил свой взор на Абдуллу Урюковича: убаюканный лопотаньем придворных, великий музыкант погрузился в сон. Поднявшись на цыпочки и тихонько шикая друг на друга, шестерки с величайшей осторожностью покинули кабинет, бесшумно притворив за собой дверь.

* * *

Волнующий процесс создания оперы «Абдулла Урюкович» шел своим чередом; прекрасные и величественные картины из жизни великого дирижера принимали все более реальные очертания. Часть оркестрованных уже отрывков репетировал с музыкантами дирижер Кошмар; знаменитый художник Псыкин почти закончил макет декораций; N-ский либреттист и оперный переводчик Фурий Мимикрин, также привлеченный к работе (слабеющий разум Шкалика с большими объемами работы быстро справиться не мог), мастеровито и ловко облекал идеи творческого коллектива, утвержденные предварительно Бесноватым, в гладкую стихотворную форму.

А на верхней сцене режиссер Фруктман вовсю репетировал отрывки с хором ангелов. Для этой цели был приглашен хор мальчиков N-ской Академии хорового искусства под управлением Дьякова. Сцена получалась довольно долгая, но — по уверениям Фруктмана, Джастэлиттла и Тумача — удивительно, просто необычайно эффектная. Суть ее заключалась в том, что после напевной арии-рассказа Старого Акына, поведавшего окружающем о скором приходе Гения, недоверчивые сельчане поднимают старика на смех и награждают обидными шутками. И вот тут-то как раз из-за облаков и появляется стайка ангелочков, которые не только рассказывают горцам о справедливости прорицаний Старого Акына, но еще и повествуют собравшимся о многих грядущих подвигах Абдуллы, призванного прославить народ свой и даровать новую, хорошую и красивую жизнь многим народам Земли.

Либреттист Фурий Мимикрин, надо отметить, не поскупился на стихи, и сцена эта занимала довольно много времени. Борис Мусоргский, в свою очередь, чтобы придать хору ангелочков больший вес и убедительность — и это, заметьте, без потери прозрачности звучания! — написал его в пятиголосной фугированной форме (ляпнув по парочке тем и противосложений у непопулярных нынче Генделя и Палестрины). Бедные же детишки из хора, уже замученные Дьяковым в классах при спешном разучивании новой музыки, на первых в своей жизни театральных репетициях теперь тряслись от страха и холода, поскольку Фруктман настоял, чтобы с первой же репетиции ангелочки выходили на сцену абсолютно голыми. «Всякие эти майки и, особенно, трусы лишают меня вдохновения!» — жаловался он.

«Придет к вам с гор спаситель мира,

Целить вас будет красотой.

Дают нам знаки все светила,

Что человек он непростой…» —

скулили воспитанники под грохот рояля. Простуженные, часами некормленные дети порою просто падали в обморок — в особенности после того, как на спину им, с помощью клея «Суперцемент», стали прикреплять увесистые пластиковые крылышки. «Вы что, собаки ссаные, совсем ошалели?! — шипел на них руководитель хора Дьяков. — Почувствовал себя плохо — так отползай, говно такое! Если кто еще в обморок на сцене вздумает шмякнуться — убью, так и знайте!!»

Переминаясь с ноги на ногу на холодном дощатом полу, воспитанник интерната хорового училища Коля Ажабов пребольно и зло пихнул тощего и сутулого смуглого мальчика, стоявшего рядом. «Это из-за вашего брата, грузинцев-дагестанцев всяких, нам тут всю эту фигню терпеть надо!» — прошипел Ажабов на ухо соседу. Воспитанник Арбат Амбар поежился, однако ничего отвечать не стал. «Когда-нибудь подобную оперу напишут и про меня!» — подумал маленький, но гордый абхазец.

Посетив одну из репетиций и пройдя вдоль строя ангелочков, голых и щупленьких, как цыплята N-ской птицефабрики, Абдулла Урюкович остался доволен. «Придет к вам с гор спаситель мира…» — напевал Бесноватый, возвращаясь к себе в кабинет по узким полутемным коридорам.

* * *

Закрыв за собой дверь, Бесноватый вдруг приостановился, неожиданно увидев в сумраке едва освещенного кабинета высокую фигуру сидевшего за столом в его (его, Абдуллы!) кресле человека. Вскипев от негодования, дирижер сделал несколько шагов по направлению к столу и вздрогнул: на рабочем месте главного дирижера N-ской оперы восседал мертвец. На лице, разложившемся почти полностью, очки в тонкой металлической оправе выглядели достаточно нелепо и даже забавно (впрочем, Абдулле Урюковичу пока было не до смеха); остатки длинной седой бороды клочьями спускались на полуистлевший старомодный сюртук.

— Вот что я вам должен сказать, дорогуша, — внезапно провещалась мумия надтреснутым, хрипловатым голосом. — Сами, наверное, понимаете: прибыл я сюда не по своей воле… Но голубчик мой, что вы себе позволяете — в одном из старейших российских театров, в цитадели, можно сказать, русской оперы — такое вытворяете!.. Вот Направник, например, ставил свои оперы, чего уж там… Но во-первых, оперы заказывались Дирекцией императорских театров, а во-вторых — не о своей же персоне он их писал!..

— Ха! Направника вспомнил! — раздался вдруг насмешливый голос, и Абдулла увидел восседавшего в другом кресле, напротив стола, тучнеющего и нестарого еще человечка с красноватым носом и неровной круглой рыжей бородкой. В руке человечек держал неполный захватанный стакан с прозрачной жидкостью. — А кто на его оперы пакостные рецензии пописывал? А?..

— Я, батенька, ничего подобного не писал! — с достоинством ответил благообразный мертвец.

— Конечно! Ведь Направник ваши оперы ставил — зачем же самому рисковать? Можно бездарному Цезарьку поручить поганую статейку написать!.. С музыкой-то у парня роман не сложился… — язвительно заметил кругловатый.

— Модя, сколько можно вас учить — нельзя в таком тоне отзываться о коллегах. Господин Кюи — музыкант умный, знающий…

«Шайтан меня забери, это же Мусоргский! — ошалело подумал Абдулла. — Ну точно! А этот, в очках — Римский-Корсаков, что ли?!» — И, несмело кашлянув, Бесноватый хрипловато произнес:

— А я вот, Николай Андреевич, за ваше творчество серьезно, так сказать, взялся… Фестиваль вашего имени вот затеваю… «Китеж» вот, без всяких купюр, полностью сделал…

— Да что толку-то: «без купюр!» — недовольно передразнил композитор Абдуллу. — Музыку метрами, килограммами, как лавочник какой, мерите!.. И не «Китеж» опера названа, а «Сказание о невидимом граде Китеже и деве Февронии»; а имя мое не «Римский», как вы во всех своих высказываниях меня величать изволите, а Римский-Корсаков!.. Бестолково, торопливо все; вот радости-то мне: «без купюр»!.. Суета, все спешка какая-то, как на пожаре; а чтобы даже какая итальянская опера так погано на Императорской сцене была поставлена, я уж и не припомню, право… Думать надо хотя бы иногда, батенька, что делать изволите… Направник, право слово, и тот лучше был: купюры делал, но думал — ду-мал! — Распалившийся от взволнованной речи труп композитора немного помолчал, остывая. — Я бы вообще, если бы сейчас свои оперы ставил, многое бы сделал по-другому… Может быть, и прав был Направник — что-нибудь и стоило бы подсократить…

— Вы, душа моя, все опять о себе, — заговорил Мусоргский. — Аль забыли, почто мы здесь пожаловали? Аль вас с того света частенько погулять выпущают? — И автор «Хованщины» сделал большой глоток из своего стакана.

— Если б вы поменьше пили, Моденька, — недовольно пробурчал Римский-Корсаков, — глядишь, еще поболе моего на этом-то свете погуляли бы…

— Поздно меня учить, Николай Андреевич! — захохотал Мусоргский. — Как видите, меня и могила не исправила! — Довольный шуткой, он еще раз хохотнул и вновь прихлебнул из стакана, занюхав рукавом шелкового шлафрока и поморщившись. — Ух, едрена водчонка-то! От Елисеева, не иначе!.. А вы, батенька, лучше бы извинились за оркестровочку, что мне подсуропили… Преснятина, хуже букваря! Аж противно, ей-Богу!..

— А я все о том и толкую! — заупрямился Римский-Корсаков. — Кабы с зеленым змием не дружили — глядишь, еще и не одну оперу написали бы самостоятельно! — (на последнее слово он нажал особенно).

— Зато смотрите, как я хорошо сохранился, проспиртованный-то! — Мусоргский не терял веселого расположения духа. — А на себя взгляните!.. И «Бориску» моего по всему свету дают; не забывают…

Полуразложившийся Римский-Корсаков обиделся.

— Ладно, довольно, сударь мой… Давайте-ка к делу, — и, повернувшись в сторону Бесноватого, мумия приняла торжественный тон. — Во-первых, все эти глупости с вашей новой оперой надобно немедля — слышите? — немедля прекратить; негоже давать дорогу в императорские театры всяким, простите, посредственностям, единственное и весьма сомнительное достоинство которых состоит в том, что они являются однофамильцами великого композитора прошлого…

— Именно: «великого» — это вы хорошо сказали! — довольно крякнул Мусоргский. Допив остаток жидкости из своего стакана, он швырнул его в зеркало — где тот и канул совершенно беззвучно; а на столе подле композитора тут же появился новый, наполненный до краев. — Фу ты, гадость какая! — последнее уже относилось к пластмассовому футлярчику с компакт-диском фирмы «Примус», который Мусоргский взял со стола и вертел сейчас в руках с нескрываемым отвращением. — «Дзер-жин-ски»… — прочел он тисненую золотом надпись на обложке. — Это тот, что ли, который колбасную лавку на Съезжинской в Петербурге держит? «Мусоргский… Римский-Корсаков… Чайковский… Лядов…» — продолжил чтение великий композитор. — Тьфу, зараза! Николай Андреич, полюбуйся, дорогой: это они теперь солянкой из нашей музыки, на манер бочек с солониной, приторговывают, нечестивцы! Эту оперу поганую, что о тебе сейчас валяют, тоже, небось, засолить надумал?!

— …Это… Ведь я, того… Современникам дорогу даю… Современную, так сказать, русскую оперу поднимаю… — промямлил Абдулла. — И о русской классике не забываем…

— Ой, спасибо, голубчик! — каким-то нехорошим голосом произнес Римский-Корсаков. Он поднял руку, которая в мгновение ока странным образом удлинилась (а из полуистлевшего рукава выглядывали одни кости), и Бесноватый почувствовал на своей прыщавой шее жуткий ледяной охват.

— Будешь, значит, и дальше русской оперой с лотка торговать?! — страшно зашипел создатель «Псковитянки» — а точнее говоря, плохо сохранившиеся его останки. — Будешь, значит, свою ничтожную персону паршивенькими оперками славить?!.

— Пу… пустите меня!.. — прохрипел жутко посиневший от холода, страха и удушья Абдулла.

— Нет, вы слышали: пустите его! — захохотал Мусоргский; его добродушие вдруг разом как-то слетело с него. — А кто нас на весь свет погаными этими пластинками фабрики «Примус» позорит?! У кого паршивые любители из губернских опереток спектакли на императорской сцене ставят? А?!

— Пошто все денежки от гастролей и фонографических записей себе присвоил, казнокрад? — угрожающе вопросил Римский-Корсаков. — Зачем «Князя Игоря» писаке какому-то переоркестровать велел? Али моя партитура тебе, басурманская морда, не по вкусу?! — (Хрипящий в неослабевающей руке великого композитора Абдулла тем временем уже наблюдал какие-то фиолетовые круги перед глазами и ничего ответить не мог).

— Опять вы о личном, Николай Андреич! — вмешался Мусоргский, прикурив папиросу. — Александр Порфирьевич, кстати, за вашу работку вас чуть в райских фонтанах не утопил…

— Ладно!! — крикнул труп Римского-Корсакова. — Что с этой собакой нерусской делать будем?

— Да оторвать ему руки, и дело с концом! — выпустив облачко дыма, как-то легкомысленно предложил автор «Хованщины».

— Вы опять напились, Моденька! — с досадой произнес главный идеолог «Могучей кучки». — С вами невозможно дело иметь: наше время уже к концу подходит…

— Так это вы, голубчик, с вашей либеральностью — вечно церемонитесь… — заметил Модест, сделав очередной глоток водки и затянувшись папиросой.

— А вы вообще что-то несусветное предлагаете: это, я вам должен сказать, не наши методы, дорогой мой!.. Вот что: для первого раза ограничимся внушением… Без купюр!!! — и, с необычайной для престарелого покойника силой, ухватив свободной рукой два огромных тома партитуры «Сказания о невидимом граде Китеже», лежавшие на столе Бесноватого, композитор нанес ими по голове Абдуллы страшный удар. Пролетев, как пушинка, через весь кабинет и пребольно стукнувшись затылком о стену, известный дирижер глубоко (наконец-то!) вздохнул и тут же утратил сознание.


* * *

— …Короче так, Позорушка: я уже сказал, живи у меня, сколько хочешь! Квартирка небольшая, но все, что необходимо для нормальной жизни, здесь есть… — приговаривал Стакакки Драчулос, раскладывая только что снятое с электроплитки мясо на тарелки.

Стакакки принимал Позора Залупилова в своей конспиративной квартирке без кухни (так называемой «студии»), расположенной прямо в цокольном этаже уже известного читателю театрального дома. Помещение это (спроворенное Драчулосом взятками да «хорошими отношениями» в благодатную коммунистическую эру), по первоначальной задумке архитектора, видимо, предназначалось для использования в качестве дворницкой — или вроде того. Согласно официальной формулировке, «нежилая» площадь, учитывая непомерные заслуги Стакакки перед обществом, была выделена Драчулосу для благостного уединения, так необходимого артисту для тяжелых занятий высоким искусством. На деле же квартирка служила исключительно для пьянок с друзьями в отдалении от занудной супруги, да приема молодых студенток «для приватных консультаций».

Кроме ловко зажаренного Стакакки мяска да разложенного по тарелкам болгарского консервированного «охотничьего салата», среди находившихся на столе нескольких стаканов, двух початых бутылок пива и трех бутылочек с напитком «Байкал» главенствующая роль явно принадлежала литровой бутылке водки «Абсолют», от жары уже изрядно взмокшей. Только что коллеги договорились о том, что пока недавно купленная Залупиловым квартира будет капитально ремонтироваться (мраморная плитка и обои австрийской фирмы — подарок Бустоса Ганса — были уже завезены), тот поживет в Стакаккиной студии. Кроме того, тенор пообещал помочь Позору деньгами в долг — с отдачей после поездки оркестра в Америку и Бурунди. За это тут же и выпили; за скорейшее и благополучное завершение ремонта Драчулос немедленно налил по второй. Впрочем, третьей и четвертой тоже долго ждать не пришлось. Но если вы, читатель, легкомысленно решили, что жизнь артистов N-ской оперы состоит лишь из отдыха и приятного времяпровождения — то смею вас заверить: вы ошибаетесь. Разговор товарищей вновь зашел о работе.

— …Ты же понимаешь, Позя, что глупо писать партию Старого Акына для низкого голоса! — разогревшись от выпивки, говорил Стакакки. — Во-первых, это не соответствует кавказским традициям. Во-вторых — согласись! — теноровая тесситура звучит напряженней, драматичнее; а я думаю, ты представляешь, как это все я еще и актерски обыграть могу, — это в-третьих!

— Да Стаканушка, о чем ты говоришь! Ты же у нас гений!

— Ну, не свисти! — закокетничал стареющий Драчулос.

— Да я тебе напрямик, по-дружески говорю! — не унимался Залупилов. — Такого певца — и такого актера! — у нас в театре не было и не будет!

— Ладно, хорош свистеть! — заскромничал Стакакки. — Наливай, бляха-муха!

— Уже наливаю… А насчет Борьки Мусоргского не волнуйся: он у меня вот тут, — и Позор сжал подагрические пальцы в кулак. — Есть еще людишки — тоже, представь, композиторы…

— Ну, бля, и развелось этих тварей! — не преминул вставить Стакакки.

— Да уж!.. Так вот, они уже вовсю свой вариант оперетки пописывают… Я этим кретинам сказал, что это секретно: конспирация, мол; а Боба сделать, как нефиг делать — компроматик необходимый имеется…

— Ты, сука такая, небось уже и на меня компроматик завел? — хихикая, поинтересовался Драчулос.

— Обижаешь, Стакакки: мы же друзья! У нас с тобой, сам знаешь…

— Да я шучу!

Друзья пропустили еще по одной и запили пивком.

— Ты знаешь, эта старая идиотка Фира портит нам всю игру! — вдруг вспомнив, заговорил Залупилов. — Когда надо было срочно заменить Тулегилову в «Кащее», она отдала спектакль Мугамедовой и не потрудилась взять то, что всегда причитается! Как тебе это нравится? «Ах, ах, надо было срочно спасать спектакль!» — ну не дура ли?

— Сука! — согласился тенор. — Но ты, Позорушка, не волнуйся: Абдулла уже дал согласие, и скоро всей этой шаражкой управлять буду я! Так что все приведем в порядок; «кризиса неплатежей», хе-хе, не будет! — Дружно захохотав, они выпили еще по одной. Стакакки, слазав в холодильник, достал еще парочку пивка, попутно пихнув кассету в видеомагнитофон. Еще разок чокнувшись, коллеги принялись комментировать происходящее на экране.

— Ишь! Смотри что выделывает!..

— А эти-то две, как стараются: поди, на гастроли попасть хотят! Хо-хо-хо! — разинув пухлогубый рот, хохотал Залупилов.

— Да-а… Скоро мы их всех — также вводить в спектакли будем!.. Ха-ха!..

— Ха-ха! …Отымеем в лучшем виде!.. И оперу, и всех там!

— А у тебя, Позорушка, весь оркестр скоро вот точно также трудиться будет! Ха!..

На ромштексоподобной физиономии Залупилова внезапно отразилась озабоченность.

— Да с оркестровыми делами как раз-таки хуже стало… Этот теперь вообще все взял под контроль; суточные прижал, все бабки пересчитывает либо сам, либо его тетка или сестрица пересчитывают и сами оркестру выдают — а это еще хуже: они и сами его обсчитать рады…

— Но с декорациями-то у нас все в порядке? — озабоченно поинтересовался Драчулос.

— С декорациями — порядок; только этим и живем. Слава Богу, этот идиот ни хрена в технике не рубит, а уж Огурцов-то — тем более; подпишет любую херню… Шатунов, завтех, подготовил смету. Абдул, однако, ему не доверяет вести дело с платежными делами…

— И правильно делает! — хохотнул тенор.

— …Так вот, я смету подкорректировал… Смех один, ей-Богу: Абдул таращится в бумагу — «консоли левого ложерона правых упоров планшета сцены», «гидромеханизмы подъема упоров декорации второго акта»… Огурцов подписал. Уже все лежит в Пасмурном: и вагоночка, и кирпич, и брус…

Здесь, возможно, непосвященного читателя необходимо уведомить, что не так давно в курортном пригороде N-ска Пасмурное коллеги купили два дачных участка по соседству, размером в тридцать две сотки каждый — и сейчас, соответственно, подумывали о строительстве уютных «фазенд».

— А с наличными как? — деловито спросил Стакакки.

— Да тоже порядок… Но этому вонючему старшему экономисту с завода пришлось тридцать процентов отстегнуть — за меньшие обналичивать не соглашался…

Драчулос поцокал языком и озабоченно покачал головой. Затем, вновь наполнив рюмки, предложил:

— Ну, ладно… Давай хоть за «консоль лонжерона» эту сраную выпьем! — и приятели вновь захихикали. Подождав, пока напиток «приживется» в желудке и закусив остатками охотничьего салата прямо из банки, Стакакки задумчиво произнес:

— Но вообще-то, конечно, это не дело!.. Эта сволочь и так сосет свои бабки из «Примуса», будь здоров!

— Да… — вздохнул Залупилов. — Но что делать-то?

— Слушай сюда! — Драчулос придвинулся ближе. — Эту сраную кавказскую оперу мы сделаем; как-никак, он кучу бабок туда, кретин, вбухивает… Но вечно так продолжаться не может! Мы же с тобой, Позорушка, русские люди! Этот уже на издыхании: гастроли пошли безденежные, он сделал все, что мог — и этот вонючий «Примус» будет работать с театром, как миленький: ведь Бесноватого они раскручивали только из-за того, что он возглавил Дзержинку, а вовсе не наоборот; на его месте легко бы мог быть и кто-нибудь другой… Ты меня понимаешь?!.

— Да, но кто — вот в чем вопрос…

Стакакки придвинулся еще ближе:

— А зачем нам вообще главный дирижер, а? Если я буду художественным руководителем оперы, а ты — главным директором, то зачем нам еще начальники, а?

— Хм, звучит неплохо… — пунцово-коричневая физиономия Залупилова приняла еще более бурый оттенок. — Но что с этой мафией, в длинных пальто, делать будем? Как здесь быть?! Ведь…

— Позя, — нетерпеливо перебил товарища Драчулос. — Я же сказал: мы русские люди! И у нас, русских, есть свои силы: «Русское единство», «Память», «Славянский союз»… Улавливаешь?

— Уловил! А…

— Уже все делается, будь спокоен!.. Другое дело — ты, как человек из оркестра, должен ненавязчиво так рассказать: ребята, мол, вы работаете без репетиций; у вас нет времени поиграть там во всяких квартетах-квинтетах; сыграть соло; съездить на конкурс или фестиваль… Многие из вас, мол, обалденно талантливые чуваки: но ведь вы страшно теряете форму; вспомните, как вы играли после Консы… Абдулла уже на излете — а то, как вы с такой жуткой работой деградируете, не позволит нам пригласить очень многих хороших дирижеров, которые были бы рады… — ну, и прочее в том же роде. Не забудь добавить, что бабки даже в БСО сейчас куда как большие платят; а Абдул надувает их… Только упаси тебя Бог все это говорить самому!..

— За мальчика держишь?! — обиделся Залупилов. — Есть люди… Вслух пускать не будем… Надо что-то еще задействовать: пресса там, общественное мнение… Вот, Шульженко, кстати…

— Его трогать не будем: он и так сейчас, по сути, на нашу мельницу воду льет! А уж потом привлечем, не то что эта рожа азиатская: маразматиками да козлами всякими себя окружил — и доволен…

— Да, это уж точно! — с готовностью согласился Позор. — Развелось дармоедов! Этот сумасшедший Кретинов; Арык Забитов — шакал горный; тоже все тропочки к власти ищет…

— Да, эта обезьяна совсем обнаглела! — поддержал коллегу тенор. — Мало того, что уже почти все спектакли ставит, еще и в Италию поехал…

— Так главное, туда «Дон Карлос» поставить Мкервалидзе пригласили, — чуть не закричал от возбуждения Залупилов. — Но Забитов уломал Бесноватого, чтобы его ассистентом послали — а денежки для этой цели из гонорара Мкервалидзе изъяли!

— Нам такие гниды ни к чему! — заключил Драчулос. — Ты представляешь, Позя, как я могу комическую оперу поставить? Сам, без всяких там вонючих помощников!?

— Да я могу представить! Это был бы праздник…

Галдеж раскрасневшихся и возбужденных друзей был прерван неожиданно громким звонком телефона, молчавшего весь вечер. Этот номер был известен только узкому кругу «своих» людей, и потому Стакакки без колебаний взял трубку.

— Але… Да, привет! Рад тебя слышать, родной мой! Как долетел?.. — («Абдулла!» — зажав рукой трубку и выпучив глаза, шепнул он Залупилову).

— Да… Ага… Молодец; рад за тебя… Я-то? Да нормально, спасибо! Вот, уединился от всех, «Хаджи-Мурата» почитываю; хочу поярче, порельефнее образ Старого Акына в нашем детище вылепить, так сказать… Вот, погружаюсь в материал; скоро, как вырвусь, в горы на пару деньков поеду: меня друг один обещал со старейшинами познакомить… Да. Да. Спасибо, Дулик; спасибо, родной; молодец, что позвонил… Еще раз поздравляю — отдыхай, милый… Пока! Пока… — и Драчулос опустил трубку на рычаг.

— Ну, че говорил? — поинтересовался Залупилов.

— Из Танзании только что прилетел — большой успех, говорит… Жалуется, что устал… сука!

— Ничего, скоро отдохнет… Как следует отдохнет! — И, рассмеявшись, друзья выпили еще по одной, откупорив свежую бутыль, которую Стакакки достал из бара во время разговора с Бесноватым.

Они заснули далеко за полночь, на одной кровати — не раздевшись и крепко обнявшись.

* * *

…Громко вскрикнув, Абдулла Урюкович проснулся. Оглянувшись по сторонам и немного придя в чувство, он обнаружил себя сидящим за столом в своем кресле; больше в кабинете никого не было. Ужасно болела голова; открыв ящик стола, он достал длинную белую сигаретку и закурил. Стало легче, головная боль резко пошла на убыль; но что-то все-таки беспокоило выдающегося музыканта. Он вдруг обратил внимание, что стоявший у противоположной стены телевизор был включен; центральное телевидение транслировало передачу, посвященную баритону Белову, недавно уволенному из Дзержинки по личному распоряжению Бесноватого.

«Vendetta!.. Ah vieni, affrettati, rinascerò per te!.. Vendetta!.. Ah vieni, affrettati, rinascerò per te!..» — распевал Белов на какой-то незнакомый мотив, потрясая шпагой с экрана (с дерзким и наглым вызовом, как показалось Бесноватому, глядя прямо ему в глаза). Застонав, Абдулла пошарил вокруг себя в поисках дистанционного управления, но не нашел. «Эта партия, спетая Беловым впервые на сцене „Метрополитен-Опера“, принесла баритону поистине всемирную славу!..» — щебетала тем временем журналистка в телевизоре. Бесноватый тяжело поднялся, едва не споткнувшись о два тома партитуры «Китежа», почему-то валявшихся подле стола, подошел к телевизору и злобно выключил его. За спиной маэстро раздался легкий сардонический смешок; обернувшись, он увидел сидящего на столе огромного рыжего кота, почему-то облаченного в цилиндр и галстук-бабочку.

— Па-ашел во-о-о-он!!! — побагровев всеми прыщами, страшно заорал Абдулла.

— Дулик, ты чего? Ты же сам просил меня зайти в это время…

На звук голоса Бесноватый повернулся к двери, и его взору представился тенор Драчулос, в недоумении и испуге остановившийся на пороге.

— Стакакки!.. Ой, друг мой, извини!.. — Увидев, наконец, вполне реальный персонаж, Абдулла почувствовал огромное облегчение и радость. — Это я не на тебя… Тут… это… таракан такой огромный сидел… — (дирижер покосился на стол: кот исчез). — А я, знаешь, просто одного их вида не выношу… Да ты заходи!

— А я-то думаю… Не бережешь ты себя! — обеспокоенно заговорил Драчулос, затворяя за собой дверь. — Ты так много работаешь, Дулик: нервничаешь очень — хотя, честно признаться, я и сам тварей этих терпеть не могу! — Драчулос присел возле стола.

— Ну, как репетиции идут? — поинтересовался Абдулла.

— Хорошо; знаешь — мне нравится!.. — воодушевленно сообщил Стакакки. — Я уже даже волноваться перестал: что-то мне вот внутри подсказывает — получится вещь!.. Ха… — уже другим тоном заговорил Драчулос, — а кто это тут у тебя водку стаканами глушил? — И Абдулла увидел, как тенор принюхивается к стоявшему на столе стакану с остатками жидкости.

— Да… — неопределенно промямлил Бесноватый. — Я же только приехал, знаешь; эти шакалы небось тут без меня пировали.

— Ну, так нельзя! — озаботился Стакакки. — Ты уж больно их распустил, Дулик! Вот, кстати, эта старая дура, Фира: тут иду как-то, смотрю — что-то не то в расписании. Пригляделся — так оно и есть: спутала две разные недели, идиотка!.. У людей не те классы, не те уроки, не те часы на сцене выписаны. Я туда-сюда — нет ее; пришлось самому сесть и все быстро переписать… Журналы все у нее в столе закрыты — хорошо, на память все помню!..

— Ты у нас гений, Стакакки! — размякнув, приветливо сказал Бесноватый. — Ты у меня главным будешь… Да ты уже прямо сейчас можешь, как начальник, курировать их! Я всех этих шакалов уволю, только скажи! Всех, к шайтанам!..

— Нет, Дулик: всех увольнять не будем… Например, Юрьев: дело знает, исполнительный; куда не надо, не суется… А что это ты куришь, кстати? — потянув носом воздух, спросил Стакакки, — запах какой-то странный…

— Да не знаю… — Абдулла сунул окурок в пепельницу, — Бустос подарил… Сказал, особенные какие-то — шик, в общем… — Бесноватый вдруг заметил, что в пепельнице, куда он пихнул свой чинарик, лежала недокуренная папироса; никогда в жизни он папирос не курил.

— Ты, это, Стаканчик… выпить чего-нибудь хочешь? — нерешительно спросил Абдулла.

— Хе, почему и нет? Давай, кирнем! — бодро согласился Драчулос.

Бесноватый достал из бара бутылку виски и два хрустальных стакана; Стакакки ловко разлил.

— Сейчас, Стакакки, — я только переоденусь! А то с дороги, весь мокрый до сих пор… — и Абдулла зашел в маленькую смежную комнату, служившую при кабинете чем-то вроде гардеробной.

Как только Бесноватый скрылся за дверью, Стаккаки быстренько рванул первый стакан в одиночестве — как говорится, «для разминки». Когда же он вознамерился налить себе вновь, то обнаружил на столе небольшого и симпатичного чертенка в берете и с моноклем: тот, стоя рядом с бутылкой и обнимая ее, приветливо хихикнул тенору.

— А ну, пошел на хер отсюда! — беззлобно сказал Драчулос, ничуть не удивившись. Нашарив левой рукой в разрезе рубашки массивный нательный крест, Стакакки Драчулос правой перекрестил нежданного гостя; бесенок жалобно взвизгнул и исчез. «Ну вот, никаких тебе галлюцинаций; мозги на месте, обычный черт!» — с облегчением подумал Стакакки и снова наполнил свой стакан.


* * *

…Акакий Мокеевич Пустов, Моисей Геронтович Шкалик, композиторы Тайманский, Шинкар и Кошмар, критикесса Поддых-Заде, а также критик Шавккель попивали чаек в кабинете председателя N-ского союза христианских творцов консонансов. Точнее говоря, чай пили лишь Шкалик, Тайманский, Шавккель да сам Пустов — все же остальные при этом почтительно присутствовали — причем, из-за дефицита посадочных мест в кабинете, стоя.

Акакий Мокеевич, время от времени поднимая со стола хрустальный стакан в серебряном подстаканнике (украшенном якорем и надписью «Боевая слава Севастополя»), делал обстоятельные, неспешные глотки. Моисей Шкалик, часто и мелко прихлебывая, пил чаек, угнездив на крохотной ручонке несолидное блюдечко подросткового размера; перед каждым глоточком он, зажмурясь, усиленно дул на блюдце. Шавккель, сильно оттопырив мизинец, держал чашку несколько на отлете, отдельно от блюдца; он впивал чай редко, но истово и подолгу, подобно невиданному москиту — а оторвавшись, наконец, от чашки, известный критик скорбно и задумчиво жевал губами. Тайманский же, по обыкновению, все подливал себе в чашку дурно пахнущий коньячный спирт из походной фляжки.

— Я, собственно говоря, не буду вас больше задерживать; я, пожалуй, позову вас чуть позже… — ни к кому конкретно не обращаясь, проговорил Пустов, — и не занятые чаепитием Шинкар и Кошмар вдруг исчезли из кабинета, будто и не было их здесь — лишь тихонько скрипнула дверь. Затем Акакий Мокеевич обратил свой ласковый взгляд на Зарему Поддых-Заде, чуть было замешкавшуюся; юная критикесса просияла и села на стульчик возле двери.

— Ну-с, расскажите-ка нам про новый шедевр! — мягко изрек Пустов в пространство; взоры присутствующих немедленно обратились на Шкалика, тут же поперхнувшегося чайком и визгливо закашлявшегося.

— Думал нас вокруг пальца обвести, гнида! — оживился Тайманский, не любивший эвфемизмов.

«Ну что вы, право!» — укоризненно прошептал ему Шавккель.

— Это… что… Я, в общем, не понимаю… — запричитал Шкалик, проливая чай себе на штанишки.

— А понимать здесь особо и нечего, — вновь заговорил Пустов. — Вы, выступив от лица Бесноватого с неофициальным предложением, обещали нам некоторые услуги… Теперь же выясняется, что оперу пишет далеко не самый блестящий московский композитор — для которого, заметьте, нашлись и ячейка в штатном расписании N-ской оперы, и квартира в N-ске, причем в старом фонде…

— Это о ком же речь? — спросил Шавккель.

— Да Борька Мусоргский, бездарь! — сообщил Тайманский, икнув.

— …Сам же Моисей Геронтович тем временем пишет вдохновенные стишки для либретто! — закончил Пустов.

— Неправда! — отчаянно взвизгнул Шкалик.

В ответ на это Пустов поднял трубку местного телефона и сказал туда несколько слов. Не успел он положить трубку, как в кабинете уже возник композитор Кошмар (родной брат дирижера Кошмара) и, положив на стол Пустова тоненькую папочку, немедленно исчез. «Кошмар донес, иуда!» — мелькнуло в голове у сразу как-то затосковавшего Шкалика. Акакий Мокеевич тем временем неторопливо извлек из папочки на свет Божий несколько мятых тетрадных листков, исписанных крупным ребяческим почерком, и расправив их у себя на столе, принялся читать с выражением, иногда слегка заикаясь:

«Ты украшаешь жизнь народов,

Как мудро все, что ты творил!

Ты вдохновенно победил

Ничтожных критиков-уродов.

Палимы злобой, шли они

На светлый разум музыканта —

Но тьмы и злобы прошли дни,

И в лету кануло бельканто.

Иные песни люд поет,

Иные оперы слагает:

Во всех аулах аксакалы,

В красивом лайнере пилот —

О Абдулле поют они,

Как вдохновенный сын Урюка

Зажег нам творчества огни,

Поправ талантами науку…»

— Что, читать дальше? — ласково спросил он.

— Я же не знал, что музыку будет сочинять Мусоргский! — запищал Шкалик, ухватившись за спасительную соломинку. — Я думал, что для коллег стараюсь…

— Незнание не избавляет от ответственности! — грозно брякнул Тайманский.

— То есть, что значит: «не знал», голубчик? — поинтересовался Пустов. — Вы обещали! Мы отдали этому… — благодетелю вашему — фестиваль «Темнота»; мы сделали его почетным председателем фонда «N-ские друзья могучей кучки»… Мы, наконец, позаботились о том, чтобы максимально избавить кое-кого от нежелательных выступлений в прессе различных несознательных э-э-э… критиков, так сказать — что, кстати, в своих стишатах вы восславили, как его победу!..

На время возникло молчание: все ожидали решающего слова Акакия Мокеевича — и оно не заставило себя долго ждать.

— Делу должно дать… э-э… нужный ход! — веско сказал Пустов. — Сейчас уже понятно, что это предприятие обречено на неуспех…

— Надо провалить оперетку!? — выпалил догадливый Тайманский, тут же притихший от повисшего в воздухе немого укора собравшихся. Затем Пустов продолжил:

— Начнем с масс-медиа: вам, Савонарола Аркадьевич, необходимо выступить с обозрениями современной музыки, в которых, наряду с успехами N-ских творцов, будет дана справедливая и адекватная оценка всего — всего! — творчества Бориса Мусоргского… Телевидение тоже должно внести свою лепту… — и тут глава СХТК со значением посмотрел на Тайманского.

— Понял, понял, Акакий Мокеевич! — торопливо затряс головой тот. — Женка все сделает в лучшем виде; будьте покойны!..

— Вам же, милая, — Пустов обратил взгляд в сторону Поддых-Заде, — предстоит написать несколько статей по поводу репертуарного кризиса в означенном театре: полное пренебрежение опусами современников; наплевательское отношение к шедеврам мировой классики, на которых, собственно, и воспитывается вкус юных слушателей; низкое эстетическое качество новых постановок — ну, и так далее…

— Э-э-э… — обратил на себя внимание Шавккель. — Думаю, что одних наших усилий здесь недостаточно… Скажу так: есть среди подрастающего поколения пишущей братии люди, которые — в силу горячности и изначального стремления к справедливости, столь молодежи свойственных…

— Совершенно верно! — перебил Пустов Шавккеля. — Изложите все Ножевниковой, чтобы она подала это, как возрождение культа личности, нравственный беспредел и все такое… И кстати, насчет известной вам фигуры…

— Шульженко! — вновь догадался Тайманский; Пустов поморщился.

— Его трогать пока не надо… А вы, голубушка, — вновь обратился Пустов к Зареме, — возьмите-ка в нашей библиотеке подборки статей Шульженко — Лоре Октавиановне скажете, что я распорядился, она выдаст — да поштудируйте за последние два-три годика все о Дзержинке; вам тогда гораздо проще работать будет… Какой у нас ближайший фестиваль?

— «Авангард андеграунда»! — услужливо пискнул Шкалик.

— Послать Шульженко именное приглашение — с курьером, в редакции не оставлять, чтоб не затеряли… На открытии банкет побогаче! Включить в программу по одному опусу тех, что он нахваливал: Сотникова там, Алкатразова, Мищенко…

— Может, и Хонева заодно? — ядовито поинтересовался Тайманский. В ответ на это предложение Шкалик всплеснул руками, а Шавккель, картинно приложив руку ко лбу, воздел глаза ввысь.

— Нет; это, пожалуй, будет чересчур! — усмехнулся Акакий Мокеевич. — Творец Бегемотский нас не поймет… Дело это серьезное: я хочу сразу предупредить вас, Станислав Аполлонович, — не обольщайтесь «тайным» предложением из Дзержинки; всякие тамошние внутренние игры вас к успеху не приведут, и вашу музыку все равно к производству не примут, это я могу точно сказать!..

— Да вы меня за кого принимаете?! Понятно, что раз через вашу голову обращаются — значит, трюк! Дешевка… — ответил Тайманский, напустив на себя небрежный вид, а сам про себя подумал: «Ух, черт!!! На пушку берет, или правда — надуют? А откуда тогда узнал?» — и, не придя к определенному умозаключению, творец Тайманский рванул из своей фляжки крупный глоток.

* * *

…А талант Абдуллы Урюковича вновь поманил ветер дальних странствий — и N-ская опера отбыла на гастроли в Шотландию. Опять начались мелкие проблемы: так, сопрано Лошакова, милостиво объявленная Абдуллой Урюковичем «звездой» чуть ли не на весь мир, вероломно подвела великого мастера. Если по порядку, то дело было так: прибыв для участия в музыкальном фестивале всего на пять дней, N-ская опера, по светлому замыслу Абдуллы Урюковича (да хранит Аллах здоровье и разум его!), должна была с бойкостью сельской кинопередвижки давать спектакли все пять дней, утром и вечером — только тогда сумма выручки достигала приемлемого размера, уже позволявшего Бесноватому выплатить главным солистам по сто двадцать шесть долларов за спектакль.

Но вероломная Лошакова, перед отъездом спев три «Аиды» (в театре шла запись для телевидения Уругвая и Сингапура), по приезде в Шотландию отработала утреннюю «Иоланту» в концертном исполнении, а вечером, на «Демоне», нагло потеряла голос и даже не потрудилась допеть спектакль до конца! Я, друзья, не могу даже сказать, что Абдулла Урюкович был возмущен; выдающийся музыкант современности был просто ранен в самое сердце! «Прав был старина Бустос, тысячу раз прав — от женщин можно ждать только всяких гадостей!» — размышлял Бесноватый, угрюмо расхаживая по гостиничному номеру. Музыкант, впрочем, и сам смолоду инстинктивно чувствовал это, всю свою сознательную жизнь стараясь держаться от всех женщин — за исключением сестер, матери и тетки Суламифь — как можно дальше.

Таким образом, N-скую оперу можно смело уподобить ломберному столу: беда Лошаковой обернулась счастьем для баса-коммуниста Оттепелева-младшего, которому выпала высокая честь спеть четыре «Бориса», заменивших «Демона», снятого с программы в связи с болезнью певицы. «Скорбит душа…» — весело напевал в гостиничном номере Оттепелев себе под нос, склоняясь поздним вечером над учебником немецкого языка.

Помимо трех палок твердокопченой колбасы «Свежесть», двадцати восьми банок «Завтрак туриста. Говядина», шестнадцати банок «Фарш сосисочный „Коррида“», тридцати пяти баночек шпрот, четырех буханок хлеба, четырех бутылок водки «Московская», пяти батонов, пачки чаю «Краснодарский черный ассорти сорт второй», кипятильника, скромного комплектика походной посуды и концертного костюма фабрики «Рот Фронт» (что в совокупности позволяло выдающемуся солисту обогащать западного зрителя радостью общения с собственным творчеством, не тратясь при этом на еду и сберегая валютную копейку), багаж баса-коммуниста был также отягощен учебником немецкого языка для пятого класса вечерней школы, русско-немецким словарем и разговорником.

«Ну а это-то дерьмо тебе зачем? — удивился тенор Наядов, сосед Оттепелева по номеру, показав на учебники. — Мы же в Англии!» На что Оттепелев, тяжело вздохнув, снисходительно пояснил: что-де не в Англии мы, а в Шотландии, а это совсем другое дело, потому что подавляющее большинство шотландцев — уж тут-то Наядов может ему поверить! — знает немецкий язык, любит его и с охотой подолгу на нем разговаривает. На все сказанное Наядов лишь хмыкнул, но спорить не стал — а Оттепелев вновь склонился над учебником. И в самом деле: что с тенором-то, с дураком, разговаривать?

Бас-коммунист Оттепелев-младший действительно был умен: об этом свидетельствовал хотя бы диплом о высшем образовании. Но кроме того, певец имел огромную в себе уверенность, оценивая себя необыкновенно высоко — что, согласитесь, для человека артистической профессии особенно важно. Однако частенько случалось так, что через эти качества свои терпел Оттепелев различные невзгоды.

На следующий день, одев свою любимую кожаную куртку полярника и водрузив на лысеющую голову огромную, размером с тележное колесо, шляпу (Оттепелев нравился себе в шляпе, находя ее необычайно гармонирующей с мужественным обликом своим), он отправился на прогулку по незнакомому городу.

Солнышко припекало; привычный к трудностям и порою даже радовавшийся им (кстати, с внутренней стороны крышка оттепелевского чемодана была украшена портретом Хемингуэя), бас-коммунист мужественно потел в кожанке с меховым подбоем, ни на миг не допуская малодушной мысли о разоблачении. Наконец, когда рубашка и свитер певца стали мокрыми абсолютно, а потоки пота из-под твердой шляпы застучали по куртке веселым частым дождем, солист Дзержинской оперы решил-таки утолить жажду в одной из мелких лавочек, встреченных по пути. «Ихь тринген мохтэн!» — мрачно заявил он миловидной продавщице. «Sorry?» — переспросила она, приветливо взглянув на странника. «Совсем еще девчонка! — снисходительно отметил Оттепелев про себя. — Немецкого не знает…» В подобных случаях — когда люди, в силу, видимо, недостаточного интеллектуального развития своего, не могли объясниться с ним на иностранном языке (причем порою — на их же родном наречии), человеколюбивый бас-коммунист, не желая никого лишний раз задеть или обидеть, переходил на язык жестов. Своей традиции не изменил он и теперь: высмотрев в выставленной за спиной продавщицы батарее бутылок и бутылочек самую, на его взгляд, красивую (надо ли говорить, что певец обладал утонченным чувством прекрасного?), он ткнул в нее длинным, как удилище, пальцем. Когда нарядный сосуд с изображением роскошной виноградной кисти, помещенной в золотую каемочку, очутился на прилавке, Оттепелев жестом повелел открыть его.

«Do you really want me to open it?!»[7] — пролепетала девушка изумленно; в глазах ее отразилось нечто, похожее на испуг. Снисходительно ухмыльнувшись, но и обозначив при этом легкое нетерпение (как почти у всякого советского человека, оказавшегося в заграничном магазине, потоотделение у него резко усилилось).

Оттепелев, втайне собой немножко любуясь, повторил свой безупречный по пластической выразительности жест. Глаза девушки-продавца сильно увеличились, а рот приоткрылся — но поскольку в гнилом мире капитала клиент, как известно, всегда прав, она покорно откупорила бутыль. Дождавшись долгожданного момента, бас-коммунист Оттепелев-младший, сильно откинувшись назад и мужественно обхватив губами горлышко, торопливо совершил несколько больших глотков.

После этого произошло следующее: резко распрямившись и выпучив глаза на манер невиданной глубоководной рыбы, сильно округлив щеки и выронив бутылку на пол, певец пробыл в этой позиции какую-то долю секунды — после чего мощное сокращение брюшной диафрагмы (какой вокалист не лелеет эту мышцу?!), мощной струей вышвырнуло из оттепелевского желудка, как из хорошенько взболтанной бутылки «N-ского Игристого», все ранее выпитое; розовая пена, в изобилии выпущенная солистом Дзержинки, украсила экспозицию магазина.

Продавщица, близкая к обмороку, неистово кричала кому-то: «Call ambulance!.. Immediately call ambulance! Hurry up!..»; Оттепелев хрипел и хватал воздух широко открытым ртом; глаза его закатывались.

В красивой бутылке оказался отменнейший, по крепости близкий к эссенции, импортный винный уксус. Узнав, что за пребывание Оттепелева в больнице придется платить театру, Абдулла Урюкович (добрейшей души человек!) невольно пожалел, что тот не купил бутылочку с соляной кислотой.

А партию Бориса с огромным успехом спел Антошкин — совершенно роскошный, этакий «церковный» низкий бас; он коммунистом не был, шляпы не носил и не учил немецкого — так что, в общем, не о чем и говорить.

* * *

Ну, а в N-ске местная филармония открыла очередной сезон, и городской голова Доберманов, удостоив первый концерт своим присутствием, в своем кратком спиче эмоционально объявил N-ский филармонический оркестр лучшим музыкальным коллективом страны (а также, не удержавшись, подобно ильфовским пикейным жилетам возгласил, что-де не за горами уже тот светлый миг, когда N-ск действительно получит статус вольного города); посетивший N-ск с большой помпой сын известного писателя-диссидента, объявленный властями «выдающимся молодым дарованием», с прилежностью школьника пятого класса и большим трудом сыграл на рояле две сонаты Бетховена — в общем, невзирая ни на какие гастроли Дзержинской оперы, богатая событиями культурная жизнь города шла своим чередом. И словно подтверждая эту истину, большим концертом в Липовом зале N-ского союза композиторов торжественно и шумно открылся фестиваль «Авангард андеграунда».

Дирижер Чингисханов, по старой дружбе, исполнил одночастный клавирный концерт товарища Пустова «Революционный держите шаг» (солировал корейский пианист Сунь-Хо-Вынь); также в первом отделении прозвучала Симфония № 64-в известного N-ского творца Бегемотского — обладавшего завидной плодовитостью старикашки, которого многие коллеги и студенты сильно недолюбливали, считая довольно-таки желчным человеком. После этого номенклатурные долги, так сказать, были розданы, и в Липовом зале действительно зазвучала музыка. Ансамбль солистов исполнил сюиту Мищенко к театральной постановке булгаковского «Собачьего сердца»; затем собравшиеся услышали «Оловянный отзвук» — новый опус композитора Сотникова.

…Как-то ровно, незаметно, потихоньку — но музыкальный вечер, оправдывая приподнятое с самого начала настроение всех присутствующих, плавно перешел в богатый и масштабный банкет. Столики для фуршета были накрыты в Зеленой и Красной гостиных, в малом зале заседаний (из которого заранее вынесли все стулья), в просторном предбаннике нотной библиотеки и даже в широком коридоре первого этажа; столы же с выпивкой стояли буквально повсюду.

Кого здесь только не было! В солидной стайке, среди композиторов Тайманского, Бегемотского, Разнорожича и самого товарища Пустова, потягивал вино безымянный советник N-ского городского головы по культуре, альпинизму и туризму; заведующая отделом культуры газеты «У речки» Тараканова, одетая в красивый костюм и несущая на себе нешуточное количество бижутерии, вскользь слушая постанывающий монолог влажноглазого Шавккеля, томно прихлебывала шампанское, интригующе поглядывая на композитора Алкатразова. Угнездившись в угловом кресле и высоко вскинув курчавые от буйной растительности ноги, тусовщица из газеты «Вечерний N-ск» Чернявинская (бывшая замужем за шофером попгруппы «Террариум» и, в связи с этим, писавшая в основном о рок-музыке), смешав в бокале водку с шампанским, в одно касание уничтожала бутербродики с семгой и красной икрой, время от времени разражаясь приступами громкого хохота. Мелко и быстро жуя и поминутно обжигаясь, торопливо заглатывал горячий жюльен критик Шкалик, притиснутый к стене широкой спиной драматурга Фурия Мимикрина, неспешно и планомерно уничтожавшего бутерброды с копченой колбасой.

«Возможно, я покажусь вам несколько консервативной, — обаятельно картавя, говорила обозревательница Стика Нижак молодому композитору Тихонравову, — но я люблю, когда симфония состоит из двух-трех частей, не более…» Композитор Тихонравов, уписывая эклер, сосредоточенно кивал ей головой. «…Нет; рот крупноват, ноги кривоваты; маловата грудь… Не то!» — подумал он — и, извинившись, устремился вслед за музыковедом Чесноковой.

Частый гость N-ска, московский пианист Александр Мисисоль, по обыкновению восторженный и коммуникабельный необычайно, отчаянно кокетничал с редактором музыкальных программ N-ского телевидения, экзальтированной старушкой Спасской; они воздавали должное коньячку. Воспользовавшись светской занятостью супруги, композитор Тайманский поспешно допивал третий фужер водки.

Критик Шульженко стоял возле камина, потягивая коньяк в обществе арт-критика Воробьянинова и композитора Сотникова; многие не без интереса посматривали в их сторону — поговаривали, что в Москве музыка Сотникова вошла в моду и стала предметом обязательного восхищения московского бомонда; по крайней мере, модный московский критик Перезрелов писал в столичной газете «Спекулянтъ» о музыке Сотникова с большим сочувствием.

Сегодня московской критики здесь не было, однако газета «Спекулянтъ» была представлена своим N-ским корреспондентом и обозревательницей искусств Ниной Вспученко. Ее довольно-таки скверной выделки лицо было украшено похожими на две котлеты по-киевски пухлыми губами — частенько раскрывавшимися для пропуска внутрь очередной порции водки с соком. Рыжий цвет разбросанных в художественном беспорядке волос, помянутые уже крупные губы и наличие относительно длинных ног вселяли в Нину незыблемую уверенность в неодолимой силе своего женского обаяния, которым она как раз испытывала сейчас корреспондента газеты «Слухи» Овсянникова.

Необходимо заметить, что журналистка Вспученко, раньше трудившаяся в N-ской молодежной газете «Измена», в творчестве своем мира муз никак не касалась. Но служба в «Спекулянте» позволила ей наконец-то реализовать свою тягу к богемной жизни: Нина, со всею страстью незамужней двадцатидевятилетней девушки, принялась писать о музыке, театре и живописи — благо стиль, принятый в московском издании, необычайно тому благоприятствовал.

Газета «Спекулянтъ», как это уже явно видно из названия, по сути своей была серьезным изданием, ориентированным на «новых русских» — молодых и преуспевающих бизнесменов, банкиров и предпринимателей; естественно, что основной уклон в своих обозрениях газета делала на финансовую сторону событий. По различным же узкоспециальным вопросам редакция обращалась к консультантам, в печатных материалах именуя тех «экспертами» и почему-то сохраняя реальные имена их в строгой тайне. Ссылками мифических экспертов, вкупе с принятыми в газете выносками к каждому материалу под рубрикой «Наша справка», Нина Вспученко пользовалась широко и изобретательно.

К примеру, не так давно вышедшая рецензия Вспученко на «Мадам Баттерфляй» в Дзержинском театре, выглядела следующим образом.

«Вчера в N-ском театре оперы и балета имени Дзержинского прошла премьера оперы Пуччини «Мадам Баттерфляй», поставленной в содружестве с лиссабонским театром Сан-Карло. Как удалось выяснить корреспонденту «Спекулянта», подобная практика переноса постановок из театра в театр широко практикуется на Западе, позволяя сократить расходы на новый спектакль. Со слов директора театра Антона Огурцова, «Баттерфляй» обошлась дзержинцам примерно в $ 170 тыс….»

— затем, толково изложив краткое содержание оперы (прилежно переписанное ею из «Музыкальной энциклопедии школьника»), Вспученко продолжала: «Заглавную партию исполнила молодая солистка Дзержинки, сопрано Бибигуль Флиртова. Эксперты «Спекулянта», находя ее голос красивым и полетным, предрекают ей большое будущее…» Кроме собственно рецензии и фотографий, публикации был придан небольшой довесок под названием «Наша справка», гласивший:

«Джакомо Пуччини (1858–1924) — итальянский композитор, яркий представитель особого направления в оперной музыке — так называемого «веризма». Сопрано — высокий женский певческий голос; обычный диапазон С. — две октавы (В одной октаве — семь нот. — примеч. «Спекулянта»). Знатоки оперы особо оценивают возможность исполнения С. крайних верхних нот…»

Надо ли говорить, что в Москве Нина Вспученко скоро стала по праву считаться одним из самых интересных молодых критиков города N-ска?..

…А сноровистые официанты (специально приглашенные для банкета из валютного ресторана «Си-бекар»), тем временем без устали разносили все новые горячие и холодные закуски, не забывая при этом как и про десертные блюда, так — само собой! — и про напитки.

— Пожалуй, это первый по-настоящему удачный фестиваль! — хмыкнул обозреватель газеты «Вечерний N-ск» Шучук; впервые в его богатой практике он был уже близок к насыщению, а провизия все не кончалась. — По всему видать — хотят ребята добрых отзывов в прессе… Не дождутся!!! — поделился Шучук, в очередной раз чокаясь с журналисткой Кадеждой Кожевниковой. Та, отведав и N-ского шампанского, и азербайджанского коньячку, лишь тихо и непрерывно смеялась.

Как бывалый капитан на мостике, стоял товарищ Пустов на площадке резной дубовой лестницы, что вела наверх к кабинетам Правления СХТК. Акакий Мокеевич смотрел на вовсю разгулявшуюся журналистскую братию (а спиртное все не кончалось), и улыбался каким-то своим мыслям тихой и доброй улыбкой.

* * *

…Весьма старомодная мебель в кабинете была сильно обшарпана; на большом столе, помимо нескольких папок казенного вида да двух через край переполненных пепельниц, стояла видавшие виды пишущая машинка «Ятрань» с напрочь забитым шрифтом и истертыми клавишами, да громоздился древний компьютер чешского производства. Как будто под стать всей обстановке, небритый генерал милиции Аксенов, сидевший за столом, вид имел невыспавшийся и несвежий; в герои газетного очерка — по крайней мере, сегодня — он явно не годился.

Дверь отворилась без стука. «Можно, товарищ генерал?» — формально поинтересовался массивный человек в штатском — и, не дожидаясь ответа, прошел к столу. «Садись, Илюшин…» — буркнул генерал.

— Вы как: ознакомились уже с делом? — спросил тучноватый Илюшин.

— Да, в общих чертах; пролистал тут… Да ты расскажи лучше сам все: и толковей, и быстрее будет!..

— В общем, основная масса товара идет с Ближнего Востока, — без лишних предисловий начал Илюшин. — Конкретно занимаются этим трое: рабочие оркестра Дукаев, Сафиев и Кефалиди… — генерал приподнял брови:

— Это не тот ли Кефалиди…

— Совершенно верно! — перебил Илюшин. — Кефалиди-Мамедов, в блатном мире более известный, как Туфик: два грабежа, кража автомобиля и убийство двух сотрудников милиции в Саратове… Одно время угрозыск считал, что Туфик лег на дно в одной из суверенных теперь стран Кавказа — но, как видите, он неожиданно всплыл в храме, так сказать, искусства…

— А по другим что?

— Э-э-э… — (Илюшин раскрыл папку). — Дукаев — уличные грабежи, по этому поводу имеет в прошлом две ходки; сейчас в его распоряжении шесть, ларьков у Силосной башни и небольшая доля в антикварном магазине на Речной… Сафиев часто крутится на автомобильном рынке у площади Рационализаторов, пользуется определенным авторитетом среди тамошних «кидал»… Имеет три машины, все — по доверенности. По оперативной проверке, один из доверителей был убит при невыясненных обстоятельствах за пять месяцев до того, как подписал доверенность… Все они, кстати, приняты на работу три года назад по личному распоряжению Бесноватого.

Аксенов вновь вскинул брови:

— Думаешь?!

— Не знаю, но скорее всего — нет. Вероятно, просто кавказские эти дела — знаете, родственнику помочь, земляка пристроить… — Поймав на себе внимательный взгляд генерала, Илюшин поспешил добавить: — Разумеется, ни одну версию до времени мы со счетов не сбрасываем… Похоже, что эти джигиты чувствуют там себя в полнейшей безопасности: по крайней мере, перевалочный склад товара они устроили у себя в шкафчиках прямо в театральной раздевалке… — (Илюшин перевернул несколько страниц). — В настоящее время там, по грубым прикидкам, должно находиться около восьми килограммов героина, — (генерал протяжно присвистнул), — коллеги из Интерпола прислали результат экспертизы: говорят, что товарец тайваньского производства.

— А сами они… как с этим? — поинтересовался Аксенов.

— Нет; только травку смолят. Траву, кстати, закупают во время западных гастролей оркестра — местной брезгуют…

— Неужели больше ничем не прирабатывают?

— Кроме уже упомянутого, волокут сюда всякое импортное барахло с багажом оркестра, реализовывают оптом или через киоски; еще… Тем же, видимо, способом завозят большое количество огнестрельного оружия: только при осмотре их шкафчиков было обнаружено четырнадцать стволов западногерманского производства.

— Тьфу ты, зараза! Их что, таможня вообще не досматривает?!

— Товарищ генерал, эти огромные ящики для арф да контрабасов ни один аппарат не просветит! А главное, ведь никому в голову не приходило — искусство, понимаете ли; театр… Кроме того… — и тучный в штатском сделал свободной рукой выразительный жест, намекая на деньги.

— Черт знает, что такое! — Аксенов закурил.

— В процессе оперативной разработки… — вновь принялся читать Илюшин, пролистав еще несколько страниц, — так… так… Да! В общем, выяснили еще одну вещь: опять-таки в служебном багаже оркестра они переправляют на Запад запрещенные к вывозу инструменты: есть там некая виолончелистка Фаина Гринштейн, которая с помощью наших джигитов на гастроли в Америку отправилась почему-то со скрипкой, а из поездки в Японию вернулась вообще без инструмента!

— Да, да! — откликнулся генерал. — Тут пришел, наконец, ответ от Интерпола: один нью-йоркский скрипач, у которого учится сын этой самой Гринштейн, уже два года играет на числящемся у нас в розыске инструменте Амати — он пропал из Госколлекции восемь лет назад, во время первого тура Всесоюзного конкурса струнных квартетов, проходившего как раз в N-ске… Я уже написал рапорт о выделении этого эпизода в отдельное дело: нам бы свое все расхлебать!

— А насчет балетмейстера этого, Гранбатманова? — спросил Илюшин.

— Это в отдел по борьбе с экономическими преступлениями… Там все же полегче: взятки, хищения в особо крупных… Нам свою рыбку пасти надо!

Сыщики закурили.

— А что, работа с тамошним контингентом, дала что-нибудь? — спросил Аксенов.

— Практически ничего! — откликнулся Илюшин. — Господа артисты все больше друг на друга батон крошат… Про этого так, по мелочи: трудовое законодательство, деньги на гастролях…

— Гастрольными заработками сейчас Тимошенко из Первого отдела занялся. Трудное дело! — куда ни сунься, «коммерческая тайна» — фирма «Примус» просто так карты не раскроет; Бесноватый тоже, как ты понимаешь, свои счета открывать не торопится… Без Интерпола ни шагу! С театрами западными попроще; заработанное там просто сопоставить можно с аналогичными делами: московские театры, филармония… Дзержинка имеет два счета — в Голландии и в Австрии; большая часть денег оттуда переводится куда-то в Латинскую Америку… Еще, по оперативным данным Тимошенко, с недавно уволенных Верновкуса и Белова — еще до их увольнения — под предлогом сохранения им зарплаты и, в будущем — пенсии, Огурцов и Бесноватый вымогали определенные суммы в валюте — а с зарплатой в рублях бесстыдно при этом надували!.. Но, в общем, ты знаешь: сколь веревочке не виться…

— Да! — вздохнул Илюшин, придавливая окурок в пепельнице. Помолчав, он спросил: — Так что с нашими-то делать будем? Материалов уже больше чем достаточно…

— А что: добро от западных коллег получено; тянуть больше смысла нет… Будем брать! — веско добавил он.

Илюшин поднялся, закрывая папку.

— Когда, товарищ генерал?

— Завтра!.. Завтра, под вечер. Проследи сам, чтобы все предусмотреть: после такой работы прокалываться, сам понимаешь — ни в единой мелочи права не имеем!

— Понятное дело… Сделаю все, что нужно, товарищ генерал: возьмем «Гамму»; с командиром договоренность есть… Вы чего, товарищ генерал? — спросил Илюшин, увидев на лице Аксенова улыбку.

— Да так… Вспомнил, что завтра как раз с женой должен был на «Князя Игоря» в Дзержинку идти; обещал… Но они сейчас там какую-то новую постановку готовят, и все другие спектакли на этой неделе отменили!.. Черт-те что: теперь уже, наверное, никогда оперу в Дзержинке не послушаю — не расслабиться будет! А такой был отдых прекрасный, такие имена: Верновкус, Марфин; Стеблищев!.. «Мечтам и годам нет возврата, ах, нет возврата — не обновлю души моей!..» — принялся хрипло напевать Аксенов.

— «…Я вас люблю любовью брата, любовью брата…» — вдруг подтянул ему Илюшин на удивление приятным тенорком.

— «…Иль может быть… Иль мо-о-о-жет быть… еще, еще-е-е-е…» — пропели оперативники нежным дуэтом. Внезапно оборвав недопетую фразу, Аксенов резко поднялся из-за стола.

— Ну ладно; Бог с ним! — принял он вновь суровый вид. — До завтра, майор!

— До завтра! — задумчиво и серьезно ответил Илюшин. — Посмотрим, кто кого проучит!..


* * *

…А дней до долгожданной премьеры оставалось все меньше и меньше. Все прочие спектакли (как, впрочем, уже известно читателю), были с репертуара сняты: на сцене шел монтаж огромных горных хребтов. Администрация балета вновь подняла по этому поводу шум, но Абдулла Урюкович уже не обращал на них внимания: ни одна премьера, как известно, без нервов и издержек не обходится; а уж такая премьера — тем более… Световая и дымовая аппаратура для спецэффектов (опять-таки, не без помощи добряка Дона Жозефа) заказывалась в Японии, и специальный самолет должен был, с догрузкой комплектующих в Тайване, доставить аппаратуру в N-ск. Однако самолет, уже будучи на Тайване, все что-то задерживался, и это тоже добавляло нервов.

Все предусмотреть было невозможно: поначалу, с подачи тенора Драчулоса, для большей художественной убедительности, через Садово-парковое управление N-ской городской управы, заказали четыре грузовика отборного гранитного гравия; но сотрудники фирм «Пи-Си-Пи» и «Примус» тут же буквально встали на дыбы, уверяя, что скрип и скрежетание гравия на сцене будут создавать непреодолимые неудобства для записи и трансляции оперы — и от идеи пришлось отказаться.

Кстати, как раз во время дневной технической репетиции караван грузовиков с гравием держал путь в Пасмурное; сам Стакакки Драчулос трясся в головной машине, указывая дорогу к Дзержинскому садоводству — где гравий благополучно и ссыпали (причем как-то так вышло, что на участке Залупилова разгрузили только одну машину, широко раскатав гравий по земле, а на участке Стакакки — три, но при этом очень компактно).

Абдулле Урюковичу, разумеется, до всяких мелочей дела не было: в эти дни он работал, как никогда, решая лишь самой первостепенной важности вопросы: во-первых, меццо Буренкина недоучила текст, а в последнюю неделю просто нагло объявила себя больной. Таким образом, ответственнейшую партию Матери Абдуллы Урюковича пришлось поручить певице Хабибулиной. Но та оказалась слишком толстенькой и страшной; посему порешили, что Хабибулина все-таки будет петь, стоя при этом в оркестровой яме — а роль Матери сыграет на сцене какая-нибудь известная артистка театра и кино. Мама Бесноватого, однако, все не могла остановить свой выбор ни на одной актрисе: красавиц, достойных подобной чести, никак не находилось.

Загрузка...