Екатерине Ачиловой, задумавшей эту сказку.
…Именем дороги пройденной,
Это время — мое.
Избитая максима: двадцатый век сделал настоящее непостижимым, а прошлое — непредсказуемым. Тем более что и то и другое — лишь на первый взгляд. Но справедливая, поскольку мы этим самым первым взглядом чаще всего и ограничиваемся, руководствуясь, очевидно, другим тезисом, согласно которому первое впечатление — самое верное. Подозреваю, что именно в поисках выхода из этого противоречия литература и родила — заметьте, в том же XX столетии — квазиисторический (он же параисторический) жанр, отменным образчиком которого является роман, который вы держите сейчас в руках.
А противоречие-то и впрямь острое.
Мир усложнился до невероятия, утратил былую (пусть тоже обманчивую) прозрачность и ясность; разобраться в напластованиях его, казалось бы, взаимоисключающих реальностей и клубке пронизывающих его взаимосвязей представляется делом бесперспективным и безнадежным. Правда, литература и тут придумала некое противоядие или, точнее, подобие прививки. Прекрасный петербуржский писатель Лев Васильевич Успенский не раз говорил, что его поколению гимназистов, вброшенных историей в кровавую круговерть Первой мировой, российских революций и прочих катаклизмов, эту прививку сделал своими романами Герберт Уэллс, ставший для них «поводырем по неведомому». Но прививка — она ведь не для всех годится: у кого-то аллергическую реакцию вызывает, у другого не срабатывает, третий попросту ее не делает. Да и вообще, панацеи пока еще никто не сыскал.
Но что настоящее! С прошлым, которое, казалось бы, уже отлилось в свои бронзовые формы раз и навсегда, происходят метаморфозы, прямо скажем, фантастические. Отчасти повинно в этом позитивное знание, развитие науки, благодаря которому за последние сто лет о былых тысячелетиях стало известно куда больше, чем за несколько предшествовавших веков. Но это процесс, так сказать, естественный. А с ним соседствует и противоестественный, антинаучные интеллектуальные спекуляции в духе почетного академика Морозова, академика Фоменко и иже с ними. Колеблется ведь почва под ногами, когда тебя убеждают, что Древний Рим выдумали иезуиты с масонами; маршал Сталин вошел в китайскую историю под именем Цинь Шихуан-ди; египетские пирамиды строили из бетона, как Эмпайр-Стейт билдинг; а Великую Китайскую стену возвели по указанию великого же кормчего. Ну как тут знать историю? И как писать исторический роман в духе Вальтера Скотта, Георга Эберса или даже горячо любимого мною Александра Дюма-отца? Вот и приходит на смену добрая старая сказка — в некотором царстве, в некотором государстве, за горами, за морями, за дремучими лесами жил некогда… (Притом, смею напомнить, сказка-то хоть и быль, да в ней всегда, как известно, намек, коим и живет испокон веков вся изящная словесность.) Не зря же обильное и плодовитое в XIX веке племя исторических романистов в следующем столетии прозябало, скудело и чахло, тогда как на литературную арену обильными потоками вливались орды творцов альтернативной и квазиистории. Последнее, замечу, само по себе никоим образом не плохо — если, конечно, не вытесняет, а дополняет.
Появляется мир в себе. От нашего изолированный, самодостаточный, управляемый собственными законами. Но главное — логически понятный, даже если в нем махрово цветет колдовство, маги воюют с богами, а монархи управляют демократичнейшим образом, являя образец светлой мудрости и политкорректности. Это не Уэллсова прививка, это передышка на пути, захватывающая история, рассказанная у бивачного костра. Впрочем, не торопитесь обвинять всех этих авторов вкупе с их читателями в эскапизме (если в нем, конечно, стоит обвинять). На поверку и тут все не так-то просто. Подтверждением чему служит и «Пой, Менестрель!» Максима Огнева.
Но прежде чем перейти к нему, позволю себе маленькое отступление.
Предисловие — жанр коварный. С одной стороны, надо поговорить о произведении, коему оно предпосылается, но с другой — нельзя наперед ничего раскрывать, дабы не испортить почтенному читателю предстоящего удовольствия. Пат. И обычно приходится говорить либо об авторе, либо о жанре вообще. Но сегодняшняя задачка и того сложнее, ибо об авторе сказать ровным счетом нечего. Он вынырнул из небытия — судя по тексту, готовый, сложившийся автор, но до сих пор о нем никто слыхом не слыхивал. Этакий новоявленный Бруно Травен. И, как некогда о Травене, о нем можно лишь гадать, отыскивая в романе явные и неявные намеки на личность, круг знаний, интересы и характер писателя — чистый детектив.
Многого, впрочем, тут не накопаешь. Судя по некоторым мелким реалиям, историю с археологией автор романа, повторю, квазиисторического, знает или по крайней мере представляет себе достаточно неплохо. Есть, например, там описание — буквально в две строки — наконечника для стрелы; но чтобы так написать, его надо было на ладони подержать, вес ощутить, пальцами острые грани пощупать. А если по ткани повествования судить, по вниманию к слову, умению строить фразу, не нарушать собственного стиля, должен быть автор не чужд филологии. Стиль, надо сказать, вообще в современных литературных кущах зверь редкостный, впору в Красную книгу заносить. А тут — на тебе, привольно разгуливает, красуется, но притом ненавязчиво, так, промелькнет силуэт меж стволов и растворится, потом опять. Если посмотреть, как выписана психология персонажей, причем не только главных героев, но и сугубо второстепенных (тех, на которых всякое повествование, кстати, и держится) — получается, что должен быть у автора изрядный жизненный опыт. Зато светлая вера в правду сказки скорее присуща юности. Повышенное же внимание к точно описанным деталям гардероба и вовсе скорее свойственно женскому взгляду. В довершение всего фамилия. Всякие, конечно, бывают. У меня, например, до сих пор хранится в коллекции визитная карточка человека по фамилии Спичкин-Огнев. И все-таки чутье подсказывает, что пахнет здесь псевдонимом. Но тогда — кто за ним? Вот и разберись тут!
Так что, как видите, об авторе толком поговорить не получается, а посему вернемся к нашему жанру.
Рискну сказать, что литературная традиция романа восходит не к породившему неисчислимую плеяду эпигонов Говарду, а скорее к Александру Грину. Ему ведь тоже недостаточно было просто перенести действие в какие-нибудь вполне конкретные, существующие заморские края, но в собственный, своими извилинами и биениями сердца сотворенный мир Зурбаганов и Лиссов. Что ж, здешние Каралдоры и Бархазы им вполне под стать. И в этом есть своя логика, потому что, как справедливо замечает устами одного из персонажей Максим Огнев, «если пьеса действительно хороша, сказанное в ней будет верно для любых времен и народов».
В том-то и заключен главный фокус квазиисторических построений. Отрешенный от реальной, прожитой родом людским истории, вымышленный мир подобного рода сочинений тем не менее с нею коррелирует и компарируется. Происходит непрерывная взаимная проекция двух миров друг на друга, порою в какой-нибудь проходной вроде бы детали дарящая нечаянную радость узнавания, но непременно приводящая к лучшему пониманию окружающего. Тоже поводырь, вроде Уэллсова, только на иной лад.
А впрочем, почему на иной? Ведь и футуристические построения Герберта Дж. Уэллса были столь же отвлечены от реальности. А это значит, что на место арифметики с конкретными значениями величин тут приходит алгебра с ее куда более универсальными формулами, применимыми к самым разным значениям — знай себе подставляй, и кажущаяся непостижимость мира, может быть, обернется строгой логикой и естественной гармонией. Говорю «может быть», ибо никакая формула не может быть приложена ко всему, у нее имеется свой — и все-таки достаточно ограниченный — ареал применения, за пределами которого она, само собой, бессильна. По-моему, именно чувствуя эту «алгебраичность» жанра, Максим Огнев многих своих персонажей лишил собственных имен, оставив им лишь функциональные — Флейтист, Оружейник, Скрипач, Рыжий Плут, Стрелок, Менестрель. Не дважды пять, но икс на игрек.
Кстати, о Менестреле. Его пронизывающие роман баллады и все произведение превращают в некую балладу о небылом, и это отнюдь не авторский произвол. Квазиисторический жанр — суть область фантастики, а еще полвека назад географ, писатель и очень интересный мыслитель Игорь Забелин в блестящем эссе «Человечество — для чего оно?» подметил глубинное, органическое, сутевое родство фантастики и поэзии. И неважно, что стихи в романе не свои, не огневские, а принадлежат перу Екатерины Ачиловой, — срастание здесь произошло полное, без малейшего намека на отторжение литературных тканей (случай, кстати говоря, достаточно редкий).
И все-таки под конец не могу удержаться, чтобы не сказать хотя бы нескольких слов не о жанре вообще, не об особенностях романа, но о его существе, клятвенно обязуясь не касаться ни фабулы, ни сюжета — словом, не раскрывать ничего, способного испортить вам предстоящее удовольствие. Меня «Пой, Менестрель!» подкупил тем, что он не просто о борьбе добра и зла, неизбежно присутствующей во всяком уважающем себя художественном произведении. Он — об искушении, перед которым немногим дано устоять, — об искушении властью. О тех, о ком сказано в Евангелии от Луки: «Которые, когда услышат слово, с радостью принимают, но которые не имеют корня, и временем веруют, а во время искушения отпадают». Но что особенно радостно — автор не обряжается сам в судейскую мантию и не напяливает ее на героев. Ибо способность прощать намного выше права судить. А потому в романе нет черного и белого — есть лишь многоцветье, единственно приличествующее миру, не суть важно, реально существующему или сотворенному воображением писателя.
Но каким бы ни был роман Максима Огнева — фэнтезийным, квази- или параисторическим, приключенческим или любовным (готов допустить даже такую трактовку), в основе своей он все-таки прежде всего остается сказкой. И потому, в pendant Менестрелю, хочется закончить разговор о нем стихами:
Это старая сказка,
Это сладкая боль,
Только в сказке остаться
И возможно собой.
Лично мне эта способность сказки сохранять и оживлять в человеке человеческое невероятно дорога. Может быть, это вообще самое главное из того, на что способно искусство.
Ну а дальше — дальше пусть вам поет Менестрель.