Папка спит в подвале. Главное его не разбудить

В знойное лето девяносто второго я впервые услышал эту фразу. Она изменила мою жизнь навсегда — как решение поставить все сбережения на красное и проиграть. Разница лишь в том, что в казино человек делает это осознанно, а в моём случае выбор был иллюзией. Хотя, если бы я задумался тогда, то мог бы просто не открывать подвал.


Теперь, вот уже двадцать лет, она крутится в голове, как навязчивая мелодия. Как заевшая пластинка. Пластинку можно выдернуть из проигрывателя, швырнуть в мусор, оставить гнить навеки. Мелодию — заглушить другой, громче и назойливей. Но от этой фразы не избавиться.


Разве что выбить себе мозги. Чтобы пуля вынесла её из головы окончательно и бесповоротно. Боюсь только, что даже в умирающем сознании мантрой будет звучать голос моего друга:

«Папка спит в подвале. Главное его не разбудить».


Все началось, когда мне исполнилось десять лет. Я жил тогда в злосчастном городке под названием Шадринск. Рассвет девяностых: бандитские разборки, проститутки на улицах, наркотики. Девочки играли в классики, рисуя на асфальте мелом квадраты, похожие на кресты, или прыгали через скакалку. Мальчишки играли в казаков-разбойников, дрались стенка на стенку, подражая старшим парням. Кого-то «отшивали», кто-то «пришивался». Кражи и убийства стали долбаной нормой для родного города. Казалось, весь мир катится в пропасть. Только не мне. Всё это проплывало мимо меня.


В то время моё детство текло плавно, как и положено у любого юнца. Главными проблемами были — не проиграть картонные фишки из кармана, раздобыть жвачку и не растерять вкладыши с машинками. И в принципе всё. Хотя если бы я вернулся домой после заката, мне бы всыпали по первое число.


Лето стояло, как я уже говорил, жаркое и солнечное. Я часто ходил к соседям и принимал у них самодельный душ. Это были отличные люди, которым так и не довелось завести детей. Видимо, заботой обо мне они компенсировали отсутствие собственного сына. Мои родители не возражали против такой дружбы — так можно было сэкономить на няне, на которую у нашей семьи не было денег. Особой нашей меткой, как мне казалось тогда, было то, что мы жили в деревянном доме. Построенном чёрт знает в какие времена.


Отец работал хирургом. Эта профессия хоть как-то помогала нашей семье держаться на плаву. Больница, в которой он лечил, задерживала зарплату по несколько месяцев. Но он спасал не только обычных людей — ещё и бандитов, а порой даже чиновников. И если от вторых можно было ничего не ждать, то первые засыпали деньгами хирурга, спасшего кому-то из братков жизнь. Конечно, у этой медали была и другая сторона: если на операционном столе умирал авторитетный человек, работавший хирург с высокой вероятностью отправлялся в землю вслед за почившим. Так и случилось с моим отцом три года спустя.


Мать работала швеёй на каком-то мелком предприятии, поэтому зарплату она не видела по полгода. Зато я всегда был одет по последнему писку моды. Хотя, на самом деле, больше походил на пугало в нарядах, которые не сочетались друг с другом.

Семья моя, в отличие от большинства других, жила в мире и покое. Скандалы редко посещали наш дом — впрочем, как и дом наших соседей. А вот те, кто жил напротив… Однажды я видел, как из их окна со звоном вылетела табуретка. Вечерняя ругань после работы заменяла маме и телевидение, и радио. Иногда, когда отец задерживался допоздна, он подходил к ней, нежно целовал в лоб и спрашивал, что сегодня было в программе соседей. Мать охотно делилась с ним этими историями.

У моих родителей — да и у меня — не было друзей. Иногда к отцу заходили коллеги, но ненадолго. Честно признаться, даже мне он казался скучным.

Однажды к нашему дому на какой-то огромной машине привезли орущего, окровавленного человека. Несколько мужчин в спортивных костюмах занесли его внутрь и положили прямо на стол. Меня впервые после захода солнца выгнали на улицу погулять. Это было для меня в новинку, только я не нашёл занятия интереснее, чем подсматривать в окно за операцией.


Отец после неё остался жив, так что, думаю, всё прошло успешно. А вот лицо матери я запомнил навсегда. Впервые в жизни видел её такой: бледной, трясущейся, нервной. И сигарету в её зубах я ни до, ни после не видел никогда.


Лето проходило размеренно и спокойно. Чаще всего меня можно было застать в песочнице за строительством убогих замков, башенок и куличей — или рубящим крапиву, как злостного врага. Для этого сосед, дядя Гриша, вырезал мне деревянный меч, и это было круто.


Так, в один из дней, когда я крошил своего злостного врага в капусту, ко мне подошёл одногодка и спросил, как меня зовут. Я честно ответил: «Семён». Он представился Федей и предложил дружить.


В то время я уже считал себя достаточно взрослым, и его навязчивое предложение показалось мне слишком детским. Сначала захотелось «отшить» его, как это было принято, но, поразмыслив, я обречённо решил, что друзей у меня нет и вряд ли появятся. Так что принял его предложение.


Федя был парнем странным — даже для меня. Для остальных детей он, само собой, казался ещё более отталкивающим. Я бы даже сказал, они считали его причудливым дегенератом.


Плюсов в общении с ним, впрочем, хватало. Его внешний вид не вызывал отторжения, если не брать в расчёт россыпь ярко-рыжих веснушек, кучерявые волосы того же цвета, бабочку на шее и вечный школьный костюм — даже несмотря на жару. Всё бы ничего, но он в нём потел, и к концу дня от него дурно пахло.


Его хобби было уникальным и невероятно интересным, особенно для десятилетнего мальчишки. Он рисовал комиксы. И делал это хорошо — чертовски хорошо. Будто профессиональный художник. На его страницах сражались гуси-ниндзя и кабаны-роботы, была даже киберутка и дельфин-шпион. Он даже умудрился придумать сюжет про приключения Мишек Гамми.


У него была ещё и невероятная коллекция вкладышей. Он хранил её в коробке из-под шахмат — и это, как мне кажется, была гениальная идея. Эта скучная игра не интересовала ни одного хулигана, так что хранившиеся в ней вкладыши были в полной безопасности. В шутку мы называли эту коробку сейфом с ценностями.


Теперь мы лупили крапиву уже вдвоём. Федя завидовал моему мечу, и я иногда упрашивал дядю Гришу сделать второй — для моего друга. Он не отказывал прямо, но уклонялся: то времени нет, то подходящего дерева. Лишь лет через пять я понял, что второго меча он делать не хотел, — но почему, так и не догадался.

Из-за разницы в оружии нам приходилось драться с колючей травой по очереди. Ещё Федя показал мне недостроенное здание. Мы обползали его вдоль и поперёк и решили, что теперь это будет нашим главным местом для игр.


И где-то через неделю, как нарочно, поползли слухи: мол, в подвале того здания по ночам вскрывают людей и вырезают органы на продажу — для чёрного рынка. Я не до конца понимал значение этих слов, и в голове всплывал образ рынка, где все лавки — тёмного цвета, товары спрятаны в чёрные ящики, а люди — сплошь африканцы с книжных иллюстраций. Правда оказалась чернее и мрачнее.


Родители строго-настрого запретили мне туда ходить. Что сказали Феде его — не знаю. О своих он никогда не рассказывал. Не упоминал. Не было ни разу, чтобы он случайно обмолвился о них. Ни одного чертова раза. Сука, стоило бы тогда задуматься, насторожиться… Но что я понимал в свои десять лет?

Можно подумать, мы послушались предостережений взрослых. Не-е-т, мы наплевали на них и продолжили веселиться на недострое. Ходили мы туда ещё около недели, пока в один день не пришла шпана.


Мы с Федей как раз строили замок из обломков кирпича и торцевой плитки. Я заметил приближающихся детей — некоторые были старше нас, другие нашего возраста, а один совсем маленький, лет шести, брат кого-то из старших, как я понял. Так вот, этот младший вёл на поводке собаку. Вернее, волочил по земле её бездыханное тело — то ли за ошейник, то ли за верёвку, обмотанную вокруг шеи.


Старший подошёл к нашей постройке и изо всех сил толкнул её ногой. Все наши труды рассыпались на глазах, словно мечты о нормальной жизни. Они матерились так, что позавидовал бы и сапожник. Кто-то курил, сплёвывая нам под ноги. Федя оттолкнул меня за спину — тогда-то я и понял, что он меня защищает. Но за его спиной было не менее страшно.


Они орали, обещали переломать нам ноги, если мы не сбежим, пока целы. Я оцепенел от ужаса. Федор что-то им отвечал. Самый старший, в разодранной футболке с логотипом футбольной команды, зарядил ему оплеуху. Потом они расступились, и кто-то скомандовал: «Веня, действуй!»


Мальчик раскрутил над головой труп собаки. Крутил и крутил, пока мягкая холодная туша не шлёпнулась мне в лицо. Чем-то липким и вонючим. В глазах поплыло, я завалился на землю. Дурно пахло. Федя поднял меня, выкрикнул: «Беги!» — и со всей силы въехал в живот тому, кто дал ему оплеуху.


Мы бежали, не оглядываясь. Осколки кирпичей свистели сзади, но не долетали. Оторвались ли мы сами, или шпане просто надоело бежать, — не важно. С тех пор мы больше никогда не ходили туда.


Мы не рассказали об этой истории никому из взрослых. Они были заняты своими важными делами, и до проблем ребятни им особо не было дела. Да и где бы им взять на это время?

Веню в шестнадцать лет переехал поезд. Он уснул на железнодорожных путях, был пьян до такой степени, что его не разбудил проезжающий поезд.


Стало ли мне легче от его смерти? Нет, ни разу. Отчасти виной тому — те события, которые травмировали мою психику на всю оставшуюся жизнь. А может, дело в том, что месть — не холодное блюдо, а лишь пустота, не способная заполнить раны в душе.


Дядя Гриша свозил нас с Федей на речку. Мы плескались в тёплой воде, пока взрослый сидел на берегу, поглядывал на нас с улыбкой и пил пиво. Потом нежились на солнце у самой кромки, лежали на расстеленных полотенцах, и я слушал идеи Феди о новых комиксах.


Он приносил мне по новой тетрадке с ними раз в неделю. Обычная зелёная школьная тетрадь становилась порталом в иные миры. Меня поражали его рисунки, герои, даже диалоги — будто всё это создавал взрослый, состоявшийся автор. Я не мог поверить, что такие работы выходят из-под руки моего друга. И потому завидовал. У него был талант, любимое дело, которое со временем должно было сделать его знаменитым. И тогда у меня в груди появилось странное, саднящее чувство — зависть (но понять это мне довелось намного позже).

Из-за него мне захотелось сделать ему больно. Не физически, а задеть за живое, уколоть. И я спросил:


— А чем занимается твой отец?


Он ответил спокойно, не отвлекаясь от своих мыслей:


— Папка спит.


Я решил тогда, что он так называет смерть. В те времена она была повсюду, и у неё было много имён. Но итог всегда был один.


Мама уволилась с фабрики и устроилась бухгалтером в какую-то неизвестную мне контору. Стала по вечерам приносить шоколадные конфеты, в холодильнике чаще появлялась колбаса. У семьи завелись деньги.


Но отношения между родителями начали ухудшаться. Мне никто ничего не объяснял — не хотели посвящать в свои взрослые дела. Это казалось загадкой, но чем старше я становился, тем яснее складывалась картина.


Когда отец исчез из нашей жизни после той неудачной операции, у мамы почти сразу, будто на следующий день, появился новый ухажёр. Со временем его облик стал для меня карикатурным и архетипичным — типичный «новый русский» девяностых. Они прожили вместе два года, пока смерть не разлучила их: киллеры расстреляли машину, в которой они были вдвоём. Шансов не было ни у кого.


Но тогда, в том самом 1992-м, для меня это было лучшим временем. Шоколадки, чипсы и прочие вкусности текли рекой. Даже родители перестали ругаться, если я задерживался после заката. Моя жизнь налаживалась — я просто не понимал, какую цену за это предстоит заплатить.


И самое странное: как бы я ни пытался связать эти смерти между собой, вплести их в череду других, — никакой закономерности не находилось. Лишь общий хаос, царивший в стране и забиравший всех подряд — кого подвернётся под руку.

Единственное, что меня утешает, — в смерти родителей я точно не виноват. А вот в остальных… возможно.


Иногда дядя Гриша выпивал. В нашем городе это было в порядке вещей, и мне казалось, что, повзрослев, я тоже должен буду «принимать на грудь» — раз уж так делают все мужчины. Отец был исключением, и в этом мне чудилась причина его скучности. Он не делал того, что должен. Не буду таить греха: первое время я думал, что мама бросила его именно из-за этого. И однажды даже предъявил ей это. Мать трагично улыбнулась и объяснила, что отец воевал в Афганистане и там, собственно, стал хирургом. Сначала он пил сильно — крышу сносило, и дело доходило до печальных последствий. Его, сказала она, мне стоило уважать.

Но я, глядевший на мир глазами десятилетки, этого не понимал. Да и мог ли? Когда вокруг все ведут себя одинаково: стреляют, дерутся и пьют. А если твой отец этого не делает — нормальный ли он вообще?

Теперь я понимаю — он был, пожалуй, единственным здравомыслящим человеком в моём окружении той холодной эпохи и в жаркое лето 92-го.


Федя жил в двухэтажном доме. Тоже деревянном, таком же покосившемся, как и все в нашей округе. Парочка домов выделялась — либо новизной, либо качеством. И то один принадлежал матери какого-то авторитета. Другой построили, вроде как, чтобы потом продать. А в третьем когда-то жил рукастый Аркаша, который в девяносто первом упал со строительных лесов и сломал шею. Своей дочке и жене он оставил в наследство красивый, ухоженный дом. И ещё долги. В девяносто четвёртом дом продадут, чтобы рассчитаться. В девяносто пятом его сожгут, перепутав с домом матери авторитета. Но это уже другая история.


В девяносто втором в этом доме жила Маша. Её ошибкой было желание подружиться с нами.


Маше не повезло — отец её не был зажиточным и тем более богатым. Он был просто человеком, который умел творить руками. В то время такие часто спивались, а он устоял… Но не на долбаных лесах.


Школа, в которой мы все учились, была, естественно, бедной. И вот эта маленькая девочка, на два года младше нас, была презираема одноклассниками из-за «роскоши», в которой будто бы жила. Сейчас я понимаю, что никакой роскоши не было, но тогда её дом казался нам дворцом. Встречают по одёжке, как говорится.

Никто из нас не возражал против девчонки в нашей компании. Мне казалось, что ни одни эпические приключения не могут обойтись без девочки. Мы грезили, как будем отбивать её у колючей травы, а она — принцесса в беде — будет молить нас о помощи. Какое-никакое, а разнообразие в нашем дуэте.

Тем более, ей тоже нравились комиксы Феди. Правда, она не любила истории про гуся-ниндзю и роботов-кабанов. Меня это огорчало. Они же были такими увлекательными, а она не понимала этого, не могла проникнуться сюжетами. «Девчонки ничего не смыслят в комиксах», — заявил я тогда. Она возразила, что смыслят, и просила всё новые приключения Мишек Гамми. К тому же она ещё очень плохо умела читать, так что нам по очереди приходилось читать ей вслух и показывать картинки.


Порой, глядя на них, я ловил себя на мысли, что Федя в неё влюбился. Моё же отношение к ней было лишено восторга — она стала для меня скорее младшей сестрёнкой, за которой нужно присматривать: развлекать и иногда говорить, какая она красивая в своих несуразных платьицах (несколько из них, кстати, подарила ей моя мама). В общем, моя роль сводилась к тому, чтобы приглядывать за ней, пока она с Федей, словно два голубка, миловалась. Ей нравилась его дурацкая бабочка, она любила водить пальцем по его веснушкам.


Порой я думаю, как бы сложилась их жизнь, если бы не кровавые события в конце лета девяносто второго. Может, они стали бы мужем и женой. Он вырос бы в классного иллюстратора, а глядишь — и настоящего художника. Может, рисовал бы мультфильмы, и дети сейчас смотрели бы не «Чёрного плаща» и не «Черепашек-ниндзя», а «Приключения киберутки». Она стала бы матерью чудесных детей, он — заботливым отцом. Может, и моя жизнь потекла бы по-другому.

У нас с ней была всего одна ссора. Хотя знакомство наше и не было долгим — кто знает, повернись судьба иначе, обид могло бы стать больше.


Дело в том, что ей не нравилось бить крапиву. Она считала это занятие скучным и опасным — трава-то колется. А раз больно, значит, опасно. Железная логика восьмилетки. Достойная причина для ссоры десятилеток. Она кричала, что не будет сидеть посреди этой травы и звать на помощь: «Спасите меня, благородные рыцари!» Мы обиделись и ушли на речку — ту самую, куда нас возил дядя Гриша. Она плакала нам вдогонку, но мы делали вид, что не замечаем.


По пути набрали «трансформаторных ешек» и швыряли ими в деревья и пустые пивные банки, валявшиеся повсюду. Придя к воде, заметили машины. Я впервые увидел тогда «скорую помощь», вокруг которой столпился народ. Были и другие автомобили, блёклые на фоне яркого красно-белого санитарного фургона. Пара людей в обтягивающих комбинезонах вытаскивали из воды что-то огромное, фиолетовое. Оно напоминало гигантскую, неестественную пиявку.


Тихонько подкравшись поближе, мы рассмотрели объект. Это был распухший труп. Я заорал и бросился бежать. Федя ещё секунду смотрел, но мой крик привлёк взрослых — и ему тоже пришлось удирать.

И, как всегда, мы никому ничего не рассказали. Даже Маше — решили, что она слишком мала для такого.


Когда собственные идеи для игр иссякли, заводилой стала Маша. Она учила нас играть в классики и прыгать через скакалку — эту классику девчачьих забав. Мы пробовали играть и в другие, например, сломанный телефон, но оказалось, чтобы игра стала интересней, нужно больше людей.


Но вот в прятки нам понравилось. Точнее, понравилось Маше и Феде. Я подозреваю, его увлечённость была связана с симпатией к нашей маленькой подружке. Очень скоро мы поняли, что играть в прятки на улице — плохая идея. Район был огромный, укрытий — масса, и поиски затягивались до бесконечности. Мы пытались очертить границы, но игра тут же становилась предсказуемой.


Тогда я предложил прятаться в моём доме. Все согласились. Уже на четвёртый раз выяснилось, что в нашей хижине попросту негде спрятаться. Сменили локацию на дом Маши — и там было идеально: множество уголков и укрытий. Но проблема пришла оттуда, откуда не ждали. Её мать воспротивилась нашим играм и с дикими криками выгнала нас. Тогда мы не понимали, что её душу отравляла жестокость мира. Она не справлялась и медленно ломалась под тяжестью проблем, ожесточившись на всех — и в первую очередь на себя.


Поразмыслив, мы решили, что лучший дом для игр — у Феди. Так подходил конец нашей дружбе.


Хотя я до сих пор дружу с Машей — прихожу на ее могилку и поправляю венки, прибираюсь, слежу за памятником. Она осталась такой же милой и невинной, смотрящей на меня с могильной фотографии. Мне кажется, она бы сказала, что я не в чем не виноват, но я знаю правду. Старший брат не уследил за малышкой.

Меня почему-то не удивил его отказ. Федя, который никогда не рассказывал про своих родителей, вероятно, не хотел показывать и внутренности своего дома. Хотя меня и интриговала эта тайна, со временем интерес угас, и я перестал придавать ей значение.


А вот Машу причины не волновали — она хотела играть и была невероятно настойчива. Она приводила железные, с точки зрения восьмилетки, аргументы. И Федя сдавался под её напором. Наверное, если бы не его чертова влюблённость, всё сложилось бы иначе. Жизнь могла пойти по обычному пути.


Но влюблённое сердце не устояло, и на следующий день мы оказались в его доме.

Я задумался. Всё, что написано сейчас, если убрать намёки, выглядит как обычная жизнь детей в тяжёлое время раненой страны. В этом и есть вся трагедия — её можно осмыслить только взрослым. Я смог понять, что череда мелких детских решений, таких же, какие делают дети в любой стране, привела к чересчур жестокому финалу. Судьба — будь она или сама жизнь — видимо, любит жестокие шутки. Все дети как дети, а вам нате — голова на блюде.


Я часто корю себя за пассивность в тот день. Если бы я вступился за Федю, если бы отказался играть в его доме, тогда можно было бы всё исправить. Вернее, тогда не пришлось бы ничего исправлять. Не было бы крови. Не было бы могилок. Не было бы того, из-за чего я потерял голос и не могу говорить. Не было бы страшных снов по ночам, из-за которых у меня бессонница. Не было бы ничего.

Но всё тогда выглядело слишком нормальным.

Лицо Фёди не выражало ничего, когда мы подходили к его дому. Он лишь изредка поглядывал на нас из-за плеча, будто надеялся, что мы передумаем. Но мы шли неумолимо за ним — особенно Маша. Она решила, что игра будет здесь, значит, так и будет.


Фёдя всегда был спокойным — даже, наверное, нетипично спокойным для ребёнка. Я списывал это на гениальность: мол, творческий человек с талантом должен быть либо тихим, как вода, либо буйным, как ураган.


Фёдор открыл дверь и впустил нас. У моих соседей в доме пахло кошкой. У меня — едой и выпечкой. В доме Маши пахло скорбью: свечами, мылом и чем-то ещё травянистым. Здесь же не пахло ничем, кроме едва уловимого запаха прелой земли, будто кто-то оставил подпол открытым.


Дом, на удивление (хотя я не знаю, почему это вызвало у меня удивление), был чистым и ухоженным. Даже слишком ухоженным — как музей с экспозицией жизни обычных людей. Всё было готово к использованию, но будто никогда не использовалось.


В десять лет невозможно понять, в каком доме живут, а в каком — нет. Сейчас бы я, естественно, схватил Машу и сбежал. Но тогда я не обратил внимания, что в доме нет никаких признаков жизни — только мебель, гарнитуры и всё остальное, что нужно для заселения. Будто его готовили для витрины магазина: заселяйся и живи.

Маша осматривала дом с профессиональным азартом, подмечая, где будет прятаться и где искать нас. Федя подошёл к двери в подвал, указал на неё и сказал:

— Папка спит в подвале. Главное его не разбудить.


Я запомнил эту фразу навсегда. Он много чего ещё говорил, но главное — мы ни в коем случае не должны были открывать эту дверь. Мне было интересно почему, но Фёдор не объяснял. Потом сдался и ответил, что папка устал после ночной работы и ему просто нравится спать в подвале. Такое объяснение меня удовлетворило. И, господи, я даже сам захотел жить в подвале. Решил, что это, наверное, классное место.


Мы долго играли у него в доме и не нарушали запрета. Мест, где можно было спрятаться, хватало. Малышку, правда, бесило, что Федя её постоянно находит. Она иногда злилась, устраивала истерики и кричала, почему он не может найти меня первым. Я был ребёнком, но уже догадывался, почему. Он любил её всем своим мальчишеским сердцем и потому уделял внимание только ей. Ему нравилось, найдя её, прикоснуться, обнять. Нравилось тепло её тела. Она была слишком глупа и юна, чтобы это понять.


И вот в один из дней — тот самый, роковой — когда я спрятался за шторкой, из-за которой было видно дверь в подвал, Маша открыла её. Видимо, она думала, что он не найдёт её там и тогда она победит. А про предостережение то ли забыла, заигравшись, то ли решила пойти на всё ради победы. Этого уже не узнать. Я окликнул её, но она не услышала. Раздался пронзительный, оглушительный крик, и я бросился в подвал.

То, что я увидел, повергло меня в шок. В совершенно пустом подвале на цепи находилось нечто огромное, лишь отчасти напоминающее человека. Похожее на утопленника, вытащенного из реки, — только размером с десяток таких трупов. Голова была больше тела, огромные глаза прятались под массивными веками, а ресницы были чуть ли не в мой тогдашний рост. Это чудовище подползло к Маше, схватило её за талию атрофированными, похожими на сучья руками и засунуло в рот. Хруст откусываемой головы я не смог забыть. Даже через двадцать лет.


— Папка, папка… Спокойнее, пап… Что ты наделал! Прошу, засыпай!.. Беги, Сёма, беги. Пока он не проснулся полностью. Я попробую его задержать… Главное, не топай. Не создавай лишних звуков. Папка, всё хорошо, спи давай… Тебе нужно поспать…

Он ещё что-то говорил своему отцу. Я не слышал — бежал со всех ног из этого чудовищного места.


Я знал, что родителей нет дома, поэтому сразу помчался к соседям. Дядя Гриша встретил меня у порога — напуганного, зареванного, запыхавшегося. Мой вид кричал, что случилось горе. Помню, как он тряс меня за плечи, а я пытался рассказать о случившемся. Но ничего не выходило. Я беззвучно открывал рот, будто рыба, которой не хватает воздуха. Из горла не вырывалось ни звука. И до меня дошло: за всю эту страшную дорогу я не проронил ни слова.


Машу нашли на заброшке — без головы и со вспоротым животом. Парню в драной футболке, тому самому, которому Федя врезал в живот, тогда не повезло — его нашли там же, пьяного в стельку, заляпанного кровью, спящего в подвале. Всех собак спустили на него. Глупо полагать, что он дожил до суда. Его забили прямо на месте, устроив самосуд. Дурная голова — он сам признался в содеянном и просил пощады, потому что не помнил событий того вечера.


От меня ничего не требовали. Водили к психологу, который подтвердил психологическую травму от пережитого ужаса. И кто знает, когда я снова заговорю. Меня просили написать о том, что случилось, но руки начинали дрожать, стоило вспомнить тот день, а слёзы заливали бумагу.


Мать Маши не справилась с горем и запила. Её долги к девяносто четвёртому стали невыносимыми, и ей пришлось продать дом. Говорят, она продала его чёрным риэлторам, и те оставили её ни с чем, кроме долгов. В тот же год она накинула на шею камень и прыгнула в речку, где мы с Федей любили купаться. Дядя Гриша, узнав обо всём, сильно переживал за меня, словно пытался разделить мою боль. Но его слабое сердце, усугублённое алкоголем, не выдержало. Его похоронили через четыре ряда от могилы Маши. Иногда я захожу и к нему — здороваюсь, улыбаюсь. Его жена, насколько я знаю, до сих пор жива и полна сил. После его смерти мы не виделись. Поговаривают, она вышла замуж и переехала в центр, оставив наши окраины.

Отец стал работать больше — хотел накопить на переезд, думал, смена города поможет мне. Не успел. Неудачная операция местного авторитета оборвала его жизнь. А новый русский — мамин ухажёр — с радостью перевёз меня в Курган. Оказалось, он так пытался скрыться от влиятельных коммерсантов, которых кинул на деньги. Но они нашли его слишком быстро и рассчитались, заодно зацепив и маму. Так меня перевезли в Тюмень, к бабушке с дедушкой, где я и вырос. Возможность говорить ко мне не вернулась.


Бабушку похоронили первой — умерла спокойно. Дед ушёл к ней через пять лет, оставив мне дряхлую квартиру на Орджоникидзе.


Что касается Феди… Он приходил ко мне однажды, через день после смерти Маши. Хотел поговорить, объясниться, но я показательно закрыл дверь перед ним. Возможно, он думал, что я обиделся, но на самом деле при виде его меня обуял дикий страх. Он постоял у двери несколько минут и ушёл. Больше мы не виделись.

За исключением снов. В них он часто сидит в подвале и поедает маленькое беззащитное тельце девочки наравне с «папкой». Кажется, последний нормальный сон я видел в начале лета девяносто второго. После — ни одного. Я не смог наладить личную жизнь, не смог справиться с травмой — в общем, не смог ничего. Иногда я приезжаю в город, навещаю могилки, проезжаю мимо того злосчастного дома. Он всё ещё стоит там, смотрит на меня и словно улыбается. Думается, однажды я соберусь с духом и сожгу его. Вместе с собой.

С тех самых пор, как Маша разбудила «папку», город заполнили сообщения об исчезновениях людей. Ходили слухи, что промышляет маньяк. Несколько человек посадили. Но я знал правду, хоть и не мог никому рассказать. Не было никаких маньяков. Был только спящий и вечно голодный монстр. И Федя, который ему помогал… Федя вынес труп Маши из подвала и дотащил его до заброшки. Измазал кровью невиновного парня, подставил его. Откуда я это знаю? Можно сказать он сам рассказал мне об этом.

Однажды Федя подарил мне тетрадку и взял с меня обещание, что я её прочитаю. Конечно, я пообещал. Этот комикс отличался от остальных — был мрачным и кровожадным. Во время чтения мне стало так страшно, что я отшвырнул его куда подальше. Федя не спрашивал, дочитал ли я, а я не заводил разговоров о нём. Это было ещё до знакомства с малышкой.


Когда умер дед, оставив мне квартиру, я решил перебрать старые вещи и в одной из коробок нашёл потрёпанную тетрадь. Не сразу вспомнил, откуда она. А когда открыл и прочёл от корки до корки — меня пробил животный ужас, равный пережитому в том подвале.


Комикс повествовал о монстре, который ничего не знал о своём происхождении. У него был «папка», пожиравший людей. Младший умел мимикрировать под людей, надевая кожу мёртвых. Герой надел кожу ребёнка — так было проще заманивать людей к отцу. Этим он и занимался много лет, пока не встретил одного мальчика. Меня.


Дружба сделала его человечнее. Он начал задумываться о своей сущности, о природе родителя. Посадил того на цепь, чтобы не выходил. Хотя по намёкам было понятно: «папка» уже слишком стар для активных действий и предпочитал только есть и спать. А Федя становился всё человечнее и всё больше испытывал отвращение к отцу.

История обрывалась на том, что мальчик ждал, пока «папка» умрёт от голода. Последние слова были обращены ко мне:

«Я всегда буду тебя защищать, Сём. Что бы ни произошло. Даже если ты никогда не примешь мою настоящую сущность».

Загрузка...