I




Единорог жила в сиреневых лесах, и жила она там совсем одна. Она была очень стара, хотя и не знала этого. Ее цвет уже не казался таким беззаботным, какой бывает морская пена, — теперь он, скорее, напоминал падающий снег в лунную ночь. Но взор ее был по–прежнему ясен и неустанен, и передвигалась она все так же — словно тень по волнам.

Она вовсе не походила на рогатую лошадь, какими часто рисуют единорогов, — нет, она была меньше, копыта ее были раздвоены, а сама она обладала той древней дикой грацией, какой у лошадей отродясь не было. Олени лишь робко и слабо подражали ей, а у коз эта грация проявлялась только в каких–то издевательских плясках. По сравнению с длинной и гибкой шеей ее голова казалась меньше, чем на самом деле, а грива, спадавшая почти до середины спины, была мягкой, как пух одуванчиков, и нежной, как усики бабочек. У нее были острые уши и тонкие ноги с белым оперением у лодыжек, а длинный рог над глазами сиял и переливался собственным жемчужным светом даже в самую темную полночь. Им единорог убивала драконов, им лечила одного знакомого короля, чья отравленная рана никак не затягивалась, и им же сшибала с веток спелые каштаны для медвежат.

Единороги бессмертны. Им свойственно жить в одиночестве в каком–нибудь одном месте: обычно это лес, где есть озеро, достаточно чистое, чтобы они могли видеть в нем себя. Единороги немножко тщеславны от сознания, что они — самые прекрасные существа в целом свете и к тому же — волшебные. Вступают в брак они очень редко, и нет леса более зачарованного, чем тот, где единорог рождается.

В последний раз она видела другого единорога очень давно, когда молодые девушки, до сих пор время от времени пускающиеся на ее поиски, звали ее на каком–то чужом языке. Но, если не считать этого воспоминания, она не имела представления ни о месяцах, ни о годах, ни о столетиях — она не ощущала даже смены времен года. В лесу единорога всегда была весна — потому что она жила там, бродила целыми днями среди огромных буковых деревьев, присматривая за зверьем, что обитало в земле и под кустами, в гнездах и норах, под корнями и в верхушках деревьев. Дети и родители, волки и кролики, они охотились, любили, рожали детей и умирали, а поскольку единороги ничего этого не делали, то она никогда не уставала за ними всеми наблюдать.

Однажды случилось так, что через ее лес ехали два человека с длинными луками — они охотились на оленя. Единорог следила за ними, передвигаясь так осторожно, что даже их лошади не чуяли, что она близко. Вид людей наполнял ее старой, медленной, странной смесью нежности и ужаса. Она никогда никому не позволяла себя увидеть — если это зависело от нее самой, конечно, — но ей нравилось смотреть, как люди едут мимо, и слышать, как они разговаривают.

— Не нравится мне этот лес, — ворчал старший из охотников. — Тот, кто живет в лесу единорога, со временем сам наполняется его волшебством и, как правило, обучается искусству исчезать. Не будет нам здесь охоты.

— Единорогов давно уж нет, — отвечал второй. — Если они вообще когда–либо были. А что? Лес как лес…

— Отчего тогда здесь листья не осыпаются? И снега не бывает? Говорят тебе, хоть один единорог в мире, да остался — и дай ему Бог счастья, старику одинокому. Но пока он живет вот в этом лесу, не будет охотника, который домой в сумке привез бы что–нибудь больше синицы. Вот дальше езжай — сам увидишь. Знаю я этих единорогов.

— По книгам, — подхватил второй. — Только по книгам, по сказкам, да по песням. Три короля правили — и даже шепотка не было, что единорога видели, ни здесь, ни в какой другой стране. Ты знаешь об единорогах не больше моего, ведь я читал те же самые книжки и слушал те же самые истории — и тоже ни одного пока не встретил.

Первый охотник на некоторое время умолк, а второй стал что–то уныло насвистывать. Затем первый произнес:

— Моя прабабка однажды видела единорога. Она мне об этом рассказывала, когда я был маленьким.

— Неужели? А она поймала его золотой уздечкой?

— Нет. У нее такой не было. Чтобы поймать единорога, золотая уздечка не нужна вовсе — это все сказки. Надо иметь только чистое сердце.

— Ага, — хмыкнул человек помоложе. — А она хоть покаталась на своем единороге–то? Без седла , под деревьями, как нимфа на самой заре рождения мира?

— Моя прабабка боялась больших животных, — ответил первый охотник. — Она на нем не каталась, а сидела тихо–тихо, и единорог положил голову ей на колени и уснул. И она не пошевельнулась, пока тот не проснулся.

— А как он выглядел? Плиний описывал единорога как очень свирепое животное, телом похожее на лошадь, головой — на оленя, ногами — на слона, а хвостом — на медведя. Он обычно рычит низким голосом, и его единственный черный рог — двух локтей в длину. А китайцы…

— Моя прабабка говорила только, что от единорога приятно пахло. Она никогда не выносила запаха зверья — никакого, даже кошачьего или коровьего, не говоря уже о диких запахах. Но запах единорога ей очень понравился. Она даже как–то заплакала, рассказывая мне об этом. Но она тогда, конечно, была уже очень старой и плакала обо всем, что напоминало ей молодость.

— Давай–ка повернем назад и поохотимся где–нибудь в другом месте, — промолвил вдруг второй охотник. Пока они разворачивали коней, единорог мягко отступила в чащу и вышла на их след, только когда они снова оказались далеко впереди. Люди ехали молча, пока не завиднелась опушка леса, и тогда второй охотник тихо спросил:

— Почему они ушли, как ты думаешь? Если они вообще когда–нибудь были…

— Кто знает? Времена меняются. Вот ты бы назвал этот век подходящим для единорогов?

— Нет, но разве хоть кто–нибудь из людей, что были до нас, когда–нибудь вообще считал свое время подходящим?.. И вот сейчас, пока мы тут ехали, мне показалось, что я когда–то слышал какие–то истории… Нет, мне тогда хотелось спать от выпитого, или же я просто думал о чем–то другом. Не имеет значения. Еще достаточно светло, и мы с тобой успеем поохотиться, если поспешим. Поехали!

Они вырвались из леса, пришпорили коней и галопом ускакали. Но прежде, чем скрыться из виду, первый охотник оглянулся и крикнул через плечо — так, словно бы он видел единорога, стоявшую в тени:

— Оставайся там, где ты есть, бедный зверь! Этот мир — не для тебя. Оставайся в своем лесу и храни зелень своих деревьев — и пускай твои друзья живут долго. Не обращай внимания на молоденьких девушек, ибо из них ничего путного, кроме глупых старух, никогда не получается. Удачи тебе!

Единорог замерла на краю леса и громко сказала:

— Я только один единорог здесь и есть. — Это были первые слова, которые она произнесла самой себе за последние сто лет или даже больше.

Но этого не может быть, сразу же подумала она. Она никогда не возражала, что она — одна–единственная, и не видит других единорогов, потому что знала: в мире есть и другие, похожие на нее, — а большего, чем это знание, единорогам для поддержания компании и не нужно.

— Но я бы знала, если бы других уже не было. Меня бы самой тогда не стало. С ними не может случиться ничего, чего не случилось бы со мной.

Собственный голос напугал ее, и ей захотелось броситься бежать. Она ринулась по темным тропам своего леса, быстрая и сияющая, проносясь мимо невыносимо сверкавших травой или мягко погруженных в тень внезапных полянок, ощущая вокруг себя всё — от травы, шуршавшей о ноги, до быстрых, как насекомые, серебристых и голубых трепетаний листочков на ветру.

— Ах, я никогда, никогда бы не смогла оставить все это, если бы даже на самом деле была единственным в мире единорогом. Я знаю, как мне жить здесь, я знаю здесь все запахи, все вкусы, всё. Чего мне искать в мире, если не того же самого?

Но стоило ей, наконец, остановиться и замереть, прислушиваясь к голосам белок и ссорам ворон над головой, как такая мысль пришла ей в голову: но, предположим, что они где–то скачут бок о бок — где–то очень далеко? И что, если они затаились и ждут меня?

И вот, начиная с этого первого мига сомненья, не было ей больше покоя. С той минуты, как она впервые представила, что покидает свой лес, ей не стоялось на одном месте и хотелось быть где–нибудь в другом. Она металась взад и вперед по берегу своего озера, беспокойная и несчастная. Единороги вообще существуют не для того, чтобы выбирать. Она говорила себе «нет», и «да», и снова «нет» день и ночь, и впервые в жизни почувствовала, как секунды ползут по спине, точно червяки.

— Я никуда не пойду. Если люди некоторое время не видели никаких единорогов, то это вовсе не означает, что все единороги пропали. Если даже это правда, я все равно никуда не пойду. Я живу тут.

Но как–то теплой ночью она проснулась и сказала:

— Да, и немедленно.

И поспешила через свой лес, стараясь ни на что не смотреть, ничего не нюхать и не чувствовать прикосновения своей земли к раздвоенным копытам. Звери, жившие в темноте: совы, лисы и олени — поднимали головы, когда она пробегала мимо, но она и на них не смотрела. Я должна бежать быстро, думала она, и вернуться как можно скорее. Может быть мне далеко идти вовсе и не придется. Но найду я других или нет — я все равно очень скоро вернусь, вернусь как можно скорее.

Дорога, убегая от лесной опушки, блестела под луной, словно вода, но когда единорог оторвалась от деревьев и ступила на эту дорогу, то почувствовала, какой жесткой и какой далекой та была. Тогда она почти совсем собралась повернуть назад, но вместо этого глубоко вдохнула лесной воздух, еще овевавший ее, и задержала этот вдох во рту, как цветочек, столько, сколько смогла.




Долгая дорога покуда не спешила и не кончалась. Дорога бежала через деревни и небольшие городки, через равнину и горы, сквозь каменистые пустоши и луга, раскинувшиеся между камней, но ни одному из этих мест не принадлежала и нигде не останавливалась передохнуть. Дорога торопила единорога вперед, трогая ее за ноги, словно прибой, сердясь, на нее, не давая остановиться и прислушаться к воздуху так, как она привыкла дома. Глаза единорога постоянно были полны пыли, а грива свалялась и потяжелела от грязи.

В лесу время всегда миновало ее, но теперь, в дороге, она проходила сквозь время. Цвета деревьев менялись, а зверье, пока она шла, отращивало свои тяжелые шубы и снова сбрасывало их. Облака ползли или спешили перед вечно менявшимися ветрами и становились розовыми или золотыми на солнце, или же лилово–серыми в бурю. Куда бы единорог ни заходила, везде искала она свой народ, но не находила ни следа и не слышала больше ни единого слова о них ни на одном языке из тех, на которых говорили вдоль дороги.

Однажды рано утром, собираясь свернуть с пути и поспать, она увидела человека, рыхлившего мотыгой землю в саду. Понимая, что нужно спрятаться, она, однако, остановилась и стала смотреть, как тот работает, — покуда человек не выпрямился и не посмотрел на нее. Человек был толст, его щеки тряслись при каждом движении.

— Ох! — произнес он. — Ох, какая же ты красивая.

Когда он стянул с себя ремень, сделал из него петлю и начал неуклюже придвигаться к ней, единорог была больше польщена, чем напугана. Человек явно знал, что такое единорог, как понимал, зачем существует он сам — окучивать репу и гоняться за тем, что сияет и может бегать быстрее него. Она увернулась от его первого броска так легко, словно ветерок, поднятый резким движением, вынес ее из–под руки человека.

— В свое время на меня охотились с колоколами и флагами, — сообщила она ему. — Люди знали, что охотиться на меня можно, только сделав саму погоню такой причудливой, чтобы я не удержалась и подошла посмотреть поближе. Но даже тогда меня никому не удавалось поймать.

— У меня, наверное, нога подвернулась, — сказал человек. — Постой, постой, милашка.

— Я никогда не понимала, — размышляла она, пока человек готовился к очередному броску, — что же вы мечтаете сделать со мною, когда поймаете.

Человек снова прыгнул, и она ускользнула от него, словно дождик.

— Мне кажется, вы не знаете самих себя, — сказала она.

— Ну, постой, погоди, полегче давай. — Лицо человека, мокрое от пота, теперь было исполосовано грязью, а сам он уже едва переводил дух.

— Милая, — хватал он ртом воздух. — Ух ты, милая маленькая кобылка.

— Кобылка?? — Единорог так пронзительно протрубила это слово, что человек бросил гоняться за ней и зажал уши руками. — Кобылка? — негодующе повторила она. — Я — лошадь? Так вот за кого ты меня принимаешь? Вот что ты видишь?

— Хорошая лошадка, — задыхался толстяк. Он уже опирался на свою ограду и вытирал лицо. — Почистить тебя, отмыть — и ты будешь самой красивой кобылой на свете. — Он снова потянулся к ней ременной петлей. — Возьму тебя на ярмарку, — сказал он. — Пойдем, лошадка.

— Лошадка, — произнесла она. — Так вот что ты пытался поймать. Белую кобылу с гривой, полной репьев. — Когда человек снова подобрался чуть ближе, она продела свой рог в петлю, выдернула ремень у него из рук и зашвырнула его в маргаритки, что росли на полянке через дорогу. — Лошадь, значит, да? — фыркнула она. — Как бы не так!

На какое–то мгновение человек оказался так близко к ней, что она заглянула своими огромными глазами в его глаза — маленькие, усталые и изумленные. Потом повернулась и понеслась прочь по дороге — да так быстро, что те, кто видел ее, восклицали:

— Вот это лошадь! Настоящая лошадь!

А один старик тихо сказал своей жене:

— Это арабский скакун. Я однажды плавал на судне, и там был один арабский скакун.

После этого случая она избегала городков — даже ночью, если только совсем уж не было окружного пути. Но все равно находились люди, бросавшиеся за ней в погоню, — правда, они всегда гонялись за бродячей белой кобылой и никогда не делали этого в той веселой и почтительной манере, какая подобает настоящей погоне за единорогом. Они носились с веревками, сетями, кусками сахара, они свистели и называли ее «Бесс» и «Нелли». Иногда она замедляла бег ровно настолько, чтобы их кони могли поймать ее запах, а потом наблюдала, как животные пятятся, разворачиваются и убегают прочь вместе со своими перепуганными седоками. Кони всегда ее признавали.

— Как это может быть? — размышляла она. — Наверное, я могла бы понять, если б люди просто забыли единорогов, или если б люди изменились настолько, что стали их всех ненавидеть и пытались бы их убивать при каждой встрече. Но не замечать единорогов вовсе, смотреть на них при встрече и видеть что–то совсем другое — каковы же они тогда друг для друга? Каковы для них деревья, дома, настоящие лошади или их собственные дети?

Иногда она думала: если люди больше не понимают того, на что смотрят, то где–нибудь в мире еще могут оставаться единороги, неведомые людям и довольные этим.

Но без всякой надежды и тщеславия она уже знала, что люди изменились, а с ними изменился и мир — потому что единорогов больше не было. И все же она бежала дальше до жесткой дороге, хотя с каждым днем немножечко сильнее жалела, что покинула свой лес.

А как–то днем из ветерка выпорхнул мотылек и опустился на самый кончик ее рога. Он был совершенно бархатным, темным и пыльным, с золотыми пятнышками на крылышках — тоненьким, будто лепесток цветка. Танцуя взад и вперед по рогу, он приветствовал ее завитками своих усиков:

— Я — бродячий игрок. Как поживаете?

Единорог рассмеялась впервые за все путешествие:

— Мотылек, что ты здесь делаешь в такой ветреный день? Ты простудишься и умрешь задолго до срока.

— Смерть отбирает то, что человек хранит, — ответил мотылек, — и оставляет то, что он теряет. Дуй, ветер, щеки раздувай. Я грею руки у очага жизни, и помощь мне идет с четырех сторон. — Он мерцал на роге осколком сумерек.

— А знаешь ли ты, что я такое, мотылек? — с надеждой спросила единорог, и тот ответил:

— Распрекрасно знаю, ты торгуешь рыбой. Ты — мое все на свете, ты — мое солнышко, ты стара, сера и полна сна, ты — моя шалунья, чахоточная Мэри Хуана. — Он сделал паузу, трепеща крылышками против ветра и весьма обыденным тоном добавил: — Имя твое — золотой колокольчик, что звенит в моем сердце. Я в куски разобьюсь, лишь однажды назвав твое имя.

— Назови же тогда мое имя! — взмолилась она. — Если ты его знаешь, скорее скажи мне его.

— Румпельштильцхен, — довольно ответил мотылек. — Получила? Нет у тебя никакой медали. — Он приплясывал и подмигивал на ее роге, распевая: — Пойдем же домой, Билл Бейли, пойдем же домой — он когда–то не мог вернуться в дом свой. Застегнись, Винсоки, и лови звезду. Только глина лежит, а кровь — она бродит, меня должны звать сорвиголовой в целом приходе. — Его глазки ало поблескивали в мерцании рога.

Единорог вздохнула и побрела дальше, удивленная и разочарованная одновременно.

— Так тебе и надо, — говорила она себе. — Нашла у кого спрашивать собственное имя — у мотылька. Они знают только песни да стихи, да только то, что где–нибудь услышат. Они зла не держат, но все у них получается как–то не так. Да и с чего бы ему быть так? Ведь они умирают так рано.

Мотылек между тем выделывался у нее перед глазами, горланя:

— Раз, два, три, о–лэйри! — и кружился, кружился, декламируя: — Нет, о нет — не гнилой комфорт, взгляни, как та дорога к одиночеству ведет. Что за проклятые мгновенья проводит он над тем, кто сомневается — и любит. Мирт, торопись и приведи с собою тьму гневных прихотей, которым я — командир, и которые поступят в распродажу лишь на три дня по летним сниженным ценам. Люблю, люблю тебя, о ужас, и прочь, ведьма, прочь — ты в самом деле неподходящее избрала место, чтоб захромать, о ива, ива, ива. — Его голосок звякал в голове единорога дождем серебряных монеток.

Мотылек путешествовал с нею весь остаток склонявшегося к закату дня, а когда солнце зашло и небо наполнилось розоватыми рыбками, он слетел с рога и затрепетал перед ней в воздухе:

— Я должен сесть в поезд «А», — вежливо вымолвил он. На фоне освещенных закатом облаков единорогу было видно, что его бархатные крылышки пронизаны сеточкой тонких черных жилок.

— Прощай, — сказала она. — Надеюсь, ты еще услышишь очень много песен. — Это был самый лучший способ попрощаться с мотыльком, который она могла придумать. Но вместо того, чтобы улететь, мотылек по–прежнему порхал у нее над головой. Вся его лихость вдруг куда–то пропала, и он, похоже, немножко нервничал в синем вечернем воздухе.

— Улетай, что же ты? — сказала единорог. — На улице становится слишком холодно для тебя. — Но мотылек медлил, бормоча что–то себе под нос.

— Они ездят на лошади, которую вы называете Македонай, — рассеянно произнес он нараспев. И потом — уже очень внятно: — Единорог. По–старофранцузски — «юникорн». По–латыни — «уникорнис». Буквальное значение — «однорогий»: «унус» — один, а «корну» — рог. Сказочное животное, напоминающее лошадь с одним рогом. О, я — и кок, и капитан, и смелый штурман «Нэнси». Кто–нибудь видел Келли? — Мотылек радостно прорулил по воздуху, и первые светлячки удивленно и с серьезным сомнением замигали вокруг.

Единорог была так поражена и так счастлива услышать, наконец, свое имя, что пропустила мимо ушей замечание про лошадь.

— О, да ты знаешь меня! — воскликнула она, и ее восторженным дыханием мотылька отнесло на двадцать футов. Когда он снова до нее добрался, она взмолилась: — Мотылек, если ты в самом деле знаешь, кто я, то скажи, не видел ли ты кого–нибудь похожего на меня, скажи. Куда мне идти, чтобы отыскать их. Куда они ушли?

— Мотылек–мотылек, где же мне спрятаться? — пропел тот в меркнувшем свете. — Милый и неизлечимый дурень сейчас появится. Боже, любимая — в моих объятьях, я же — в постели опять. — Он снова присел отдохнуть к ней на рог, и она почувствовала, как он дрожит.

— Пожалуйста, — попросила она. — Мне нужно узнать только одно — есть ли еще где–нибудь на свете другие единороги. Мотылек, скажи мне, что они еще есть, и я поверю тебе и пойду домой в свой лес. Меня там так долго не было, а я обещала вернуться очень быстро.

— За лунные горы, — начал мотылек, — в Долину Теней скачи, скачи смело. — Он внезапно остановился и произнес странным голосом: — Нет–нет, слушай, не слушай меня, слушай. Ты сможешь отыскать свой народ, если будешь храбра. Они прошли по всем дорогам очень давно, и за ними бежал Красный Бык и затаптывал их следы. Пусть ничто не смутит тебя, но не будь в безопасности лишь наполовину. — Крылышки его скользнули по коже единорога.

— Красный Бык? — переспросила она. — Что такое Красный Бык?

В ответ мотылек запел:

— Пойдем вниз со мной. Пойдем вниз со мной. Пойдем вниз со мной. — Но затем яростно потряс головой и продекламировал: — Его первенец–бычок обладает величием, а рога его — рога дикого быка. Ими толкать он будет все народы к краям земли. Слушай, слушай, слушай быстро.

— Да слушаю я! — вскричала единорог. — Где мой народ и что такое Красный Бык?

Но мотылек, смеясь, уже слетел к ее уху:

— Мне снятся кошмары, я ползаю по земле, — пропел он. — Песики Трэй, Бланш, Сью гавкают на меня, змейки шипят на меня, попрошайки идут в городок. А потом, наконец, приходят улитки.

Еще какое–то мгновение он танцевал в сумерках перед единорогом, а затем его унесло прочь, в фиолетовые придорожные тени, вместе с его победным кличем:

— Или ты, или я, моль! Рука об руку об руку об руку об руку…

Последним она успела разглядеть какое–то крохотное трепыхание среди деревьев, да и то, может быть, глаза обманули ее, поскольку ночь уже наполнялась хлопаньем крыльев.

По крайней мере, он меня узнал, печально подумала она. Это уже что–то значит. Но потом себе же и ответила: нет, ровным счетом ничего это не значит, кроме того, что когда–то кто–то сложил об единорогах песню или стихи. Но Красный Бык… Что он имел в виду? Еще какая–то песня, наверное…

Она медленно брела дальше, и ночь обволакивала ее. Небо свисало низко и было почти совершенно черным, если не считать одного начинавшего желтеть серебристого пятна там, где за толстыми тучами плыла луна. Единорог тихо напевала про себя песню, которую в ее лесу давным–давно пела одна молодая девушка:


Воробьи и кошки будут жить в моих туфлях

Скорее, чем с тобою начнется жизнь моя.

Рыбы выйдут стаями из глубин морей

Скорее, чем ты возвратишься ко мне.


Она не понимала слов, но песня заставила ее с тоской подумать о доме. Она, казалось, слышала, как осень начинает сотрясать буковые деревья, стоило ей ступить из леса на дорогу.

Наконец, она улеглась в холодную траву и уснула. Единороги — самые осторожные из всех диких зверей, но когда они спят, спят они крепко. И все равно, если бы она не грезила о доме, то ее, конечно же, разбудили бы приближавшиеся в ночи позвякивание и скрип колес. Разбудили бы, несмотря даже на то, что колеса были обмотаны тряпьем, а маленькие колокольчики — обернуты шерстью. Но она в это время была очень и очень далеко, дальше, чем разносился легкий перезвон колокольчиков, — вот она и не проснулась.

А на поляну тем временем уже выезжали девять фургонов: каждый был покрыт черным, каждый тащила за собой тощая черная кляча, а когда ветер продувал насквозь черные покровы, то под каждым проступала решетка, точно бока фургонов показывали ветру зубы. Передним фургоном управляла приземистая старуха. На его укрытых боках большими буквами значилось:


ПОЛНОЧНЫЙ КАРНАВАЛ

МАМАШИ ФОРТУНЫ.


И ниже, мельче:


Ночные существа

при свете естества.


Когда первый фургон поравнялся с тем местом, где спала единорог, старуха внезапно натянула поводья и остановила свою черную клячу. Остальные фургоны тоже замерли и терпеливо ожидали, пока старуха с безобразной грацией спрыгивала на землю. Подкравшись поближе к единорогу, она долго вглядывалась в светлое пятно, а потом пробормотала:

— Вот так. Вот так, благослови старую шелуху моего сердца. Ну, я, кажется, вижу тут самую последнюю. — Ее голос оставлял в воздухе привкус меда и пороха. — Если бы он знал, — продолжала она, обнажая в улыбке щербатые зубы. — Но не думаю, что я скажу ему об этом.

Она обернулась к черным фургонам и дважды щелкнула пальцами. Двое послушно слезли с козел и подошли к ней. Один был низкорослым, темным и каменным, как и она сама, второй — высоким и худым, и на всем его облике лежал отпечаток непоколебимого замешательства. На нем был старый черный плащ, а глаза его были зелеными.

— Что ты видишь? — спросила старуха у коротышки. — Рух, скажи мне, что вон там лежит?

— Дохлая лошадь, — ответил тот. — Нет, не дохлая. Отдай ее мантикору или дракону. — Он усмехнулся, будто спичкой чиркнул.

— Ты дурак, — сказала ему Мамаша Фортуна. Потом обратилась ко второму: — А ты что скажешь, волшебник, провидец, тавматург? Что ты там зришь своим колдовским взглядом?

И она, вместе с человеком по имени Рух, захохотала со взревываниями и всхрапываниями, но их смех замер воздухе, когда она заметила, что высокий человек все еще неотрывно смотрит на единорога.

— Отвечай мне, жонглер? — рявкнула она, но высокий человек даже не повернул головы. За него это сделала сама старуха, ухватив его своей клешней за подбородок. Тот опустил глаза перед ее желтым взором.

— Лошадь, — пробормотал он. — Белую кобылу.

Мамаша Фортуна бросила на него долгий взгляд.

— Ты тоже дурак, чародей, — наконец, процедила она. — Но дурак хуже Руха и гораздо опасней. Тот лжет только из жадности, а ты лжешь из страха. Или это, может быть, доброта?

Человек ничего не ответил, и Мамаша Фортуна засмеялась сама.

— Ну, ладно, — сказала она. — Это белая кобыла. Я хочу взять ее в Карнавал. Девятая клетка как раз свободна.

— Мне понадобится веревка, — произнес Рух. Он собирался уже отойти, но старуха остановила его:

— Единственная веревка, которая сможет ее удержать, — это тот шнур, которым старые боги связывали волка Фенриса. Тот, что был сплетен из дыхания рыб, слюны птиц, женской бороды, мяуканья кота, жил медведя и еще одной штуки. Я помню, из какой — из корней гор. Поскольку у нас нет ни одного из этих элементов, и гномов, которые сплели бы для нас такую веревку, тоже нет, то придется обойтись тем, что есть. Железными решетками. Я сейчас наведу на нее сон. — И руки Мамаши Фортуны принялись плести ночной воздух, пока горло ее ворчало какие–то неприятные слова. Когда старуха закончила свои заклинания, вокруг единорога витал запах молнии.

— Теперь в клетку ее, — сказала старуха двоим. — Она проспит до рассвета, как бы вы ни шумели, если только вы по своей привычной глупости не начнете тыкать в нее руками. Разберите девятую клетку и снова постройте ее вокруг нее, но берегитесь! Рука, которая хотя бы просто скользнет по ее гриве, тотчас же превратится в ослиное копыто, чем она, без сомнения, и заслуживает быть. — Старуха снова с издевкой взглянула на высокого человека. — Тебе будет еще труднее проделывать свои трюки, чем сейчас, колдун, — произнесла она, хрипло сопя. — За работу. Ночи уже совсем немного осталось.

Лишь только она отошла за пределы слышимости и снова скользнула в тень своего фургона, словно и выходила–то всего–навсего, чтобы отметить, который час, человек по имени Рух сплюнул и с любопытством произнес:

— Вот интересно, чего это старая каракатица забеспокоилась. Какая разница, если мы возьмем и дотронемся до зверя?

Голос волшебника был так тих, что его почти не было слышно:

— Прикосновение человеческой руки пробудит ее от глубочайшего сна, пусть его хоть сам дьявол нашлет. А Мамаша Фортуна — не дьявол.

— Она бы хотела, чтоб мы ее им и считали, — хмыкнул темный человек. — Ослиные копыта! Пф–ф? — Но сам на всякий случай засунул руки поглубже в карманы. — С чего это чарам разрушаться? Всего–то старая белая кобыла…

Но волшебник уже шагал к последнему черному фургону.

— Быстрей давай, — крикнул он через плечо. — Скоро день настанет.

Весь остаток ночи они разбирали девятую клетку — решетки, пол и потолок, а потом снова собирали ее вокруг спящей. Рух уже дергал дверцу, удостовериться, крепко ли та заперта, когда серые деревья на востоке вскипели, и единорог открыла глаза. Два человека торопливо ускользнули прочь, но высокий волшебник оглянулся как раз вовремя, чтобы заметить, как единорог поднялась на ноги и окинула взором железные решетки. Ее голова поникла, как у старой белой кобылы.






Загрузка...