Руслан Шабельник Песнь шаира или хроники Ахдада

МИХАИЛУ АЛ. САЛЬЕ.

Роман написан под впечатлением и по мотивам сборника «1001 ночь» в переводе М. Салье, так что Михаил Александрович является полноправным соавтором.


ЧАСТЬ 1

Вступление,

которое мы, пренебрегая гневом Царя Царей, едва не назвали «Открывающая», но одумались и не впали в ересь.

Хвала Аллаху, господу миров! Привет и благословение господину посланных, господину и владыке нашему Мухаммаду! Аллах да благословит его и да приветствует благословением и приветом вечным, длящимся до судного дня!

Поистине, сказания о первых поколениях стали назиданием для последующих, чтобы видел человек, какие события произошли с другими, и поучался, и чтобы, вникая в предания о минувших народах и о том, что случилось с ними, воздерживался он от греха. Хвала же тому, кто сделал сказания о древних уроком для народов последующих.

Шел год 835 от переселения Мухаммада, гонимого идолопоклонниками, из Мекки в город Ясри, названного по воле Аллаха всевидящего и всезнающего Мадинат-ан-Набийй — город Пророка, или год 1432 по летоисчислению кафиров, почитающих пророка Ису (да будет с ними благословение Аллаха, и да прольется свет Истины на их заблудшие души). И собралось в хане на пути между Багдадом и Басрой некоторое количество людей, и был среди собравшихся шаир. А так как по воле Ахала всевидящего и всезнающего шел месяц рамадан, в который истинно верующим от фаджра до магриба запрещено потреблять пищу, присутствующие обратились к шаиру с просьбой развлечь собрание повествованием. И он согласился.


Рассказчик, кряхтя и отдуваясь, долго мостился на деревянном возвышении. Большие руки с черной, огрубевшей кожей то и дело поправляли полы выцветшего гунбаза, оглаживали бороду, волос которой коснулась первая седина, поправляли одетую на манер арабов-кочевников куфию с рисунком, некогда имевшим цвет дерева аргаван.

Те же руки, но уже по другому, трепетно, как невинный юноша касается тела распутницы, как познавший жизнь старик дотрагивается до кожи купленной на последние динары девственницы, черные руки ласкали ореховый стан кануна, что углобедрой бесстыдницей покоился рядом с шаиром.

Знатоки с пониманием поглядывали на рассказчика. Только неопытные юнцы, чалма которых не превышает размеров их горячей головы, способны кидаться на каждое дело, как на необъезженного скакуна. Лихо, с присвистом, и сжав кривыми ногами вздрагивающие бока, в несколько мгновений доводить до конца начатое.

Мужам зрелым приличествует достоинство и почтенность.

Певец взял канун. Зрители, против воли, зашевелились, лишь молодой суфий в латанной хирке сохранял невозмутимость, а может молился.

Длинные пальцы прошлись по струнам.

— Хвала Аллаху, господу миров! Нет бога, кроме Аллаха и Мухаммад пророк его! — прорезал тишину звонкий, несвойственный почтенному виду достойного шаира (да благословит его Аллах и приветствует) голос.

— Хвала Аллаху, господу миров! Нет бога, кроме Аллаха и Мухаммад пророк его! — повторили вслед за ним присутствующие и даже люди книги: копт и еврей произнесли что-то свое, так чтобы никто не расслышал.

Пальцы вновь заставили канун родить волшебные звуки.

— Повесть моя о преданиях народов, о том, что было, прошло и давно минуло (а Аллах более сведущ в неведомом и премудр и преславен, и более всех щедр, и преблагосклонен, и милостив). В древние времена и минувшие века и столетия царствовал в городе Ахдаде величайший среди великих султан Шамс ад-Дин Мухаммад из рода…

1 Рассказ о Шамс ад-Дине Мухаммаде — султане славного города Ахдада и визире его Абу-ль-Хасане

— Нет, повелитель, нет!

— Молчи, молчи, собака среди визирей! Сказано в Книге: «Кто обманет — придет с тем, с чем обманул, в день воскресения». (Коран пер. И. Крачковского) Не увеличивай ношу, с которой предстанешь пред очи Аллаха в день смотра, а в истинности этого нет сомнения.

— Клянусь связью своего рода с халифами из сыновей Муавийа ибн Абу Суфьяна, клянусь своей головой, вины на мне не больше, чем на младенце в седьмой день, день обрезания, не больше, чем на Дубане, а ты помнишь, о повелитель, историю врача Дубана и царя Юнана.

Абу-ль-Хасан — визирь правителя славного города Ахдада — султана Шамс ад-Дина Мухаммада упал на колени и, волоча тяжелые полы парчового халата, пополз к повелителю. Он припал к правой туфле повелителя, именно правой, ибо, как известно, Пророк повелел входить в отхожее место с левой ноги, а выходить в правой, впрочем — на все воля Аллаха — вполне возможно несчастный Абу-ль-Хасан припал к той, к которой удалось припасть, почти удалось. Султан Шамс ад-Дин брезгливо отдернул ногу и тут же вернул ее, метя в лобызающие уста.

Без успеха стараясь попасть по ловко увертывающемуся визирю, Шамс ад-Дин произнес такую речь:

— Оросились глаза мои слезами, и стеснилась грудь моя. О, Аллах, за что, за что наказываешь верного раба своего! Я ли не пропускал ни одного намаза, я ли, как сказано, не соблюдал пост в месяц рамадан, я ли не раздавал деньги бедным и нуждающимся именем твоим, карал виновных и награждал отличившихся! За что! За что!

— Повелитель, я…

— Молчи, молчи, ишак и сын ишака! Где, где славные времена Харуна ар-Рашида из рода Аббасидов и не менее славного — первого среди визирей — Джафара Бармакида. О, Аллах, где они! Нет, нет сейчас тех слуг и визирей, — султан, не забывая метить туфлей, воздел руки в гору и прочел следующий стих:

Мы делаем добро — клянусь что поделом

Нам горькая судьба спасителя гиены[1].

Каждый, каждый из приближенных и возвышенных не заслугами своими, а добротой и кротостью моей, подобен спасенной гиене, что съела своего спасителя.

— Повелитель, я… — распростертый визирь, являя чудеса ловкости, мало свойственные преклонным годам, вновь попытался поймать туфлю. На сей раз, Аллах смилостивился над рабом своим, и цепкие пальцы обхватили алый сафьян, после чего потянули его к губам, заблаговременно вытянутым в трубочку.

Шамс ад-Дин запрыгал на одной ноге.

— Клянусь памятью отца моего Нур ад-Дина, клянусь табушем Пророка, своим вероломством ты поразил меня в печень, теперь я должен проткнуть твою, в противном случае не станет покоя мне до последнего вдоха. Хоть сказано в священной Книге: «Чтоб вы не проливали крови (ваших братьев)» (Коран, пер. В Проховой), пусть кровь твоя будет на моей ответственности в день воскресения, ибо иначе не вернутся ко мне сон и душевное равновесие.

Абу-ль-Хасан, наконец, дотянул туфлю и таки приложился к ней, и судорожно дергающийся султан ничего не смог поделать.

— Нет, сегодня же, до заката велю повесить тебя и сорок твоих близких. Сейчас же отправлю глашатаев кричать на всех улицах и улочках Ахдада о том, чтобы приходили посмотреть на казнь визиря Абу-ль-Хасана из рода Аминов.

— Повелитель, заклинаю тебя именем Аллаха, не принимай скорых решений, вспомни слова поэта:

Кто справедливым был — добра вкушает мед,

Кто был несправедлив, того судьба доймет!**

— Но тот же поэт сказал:

Не упрекай судьбу! Она не виноватит,

А только часть за часть, за меру меру платит.**

Ты хуже гуля! Те хоть прямо едят людей, не притупляя бдительность сладкими речами. Ты змея, да змея, пробравшаяся в теплую постель и ждущая своего часа, чтобы укусить! Нет, не повесить! Слыхал я в заморских странах, где живут только кафиры и люди книги (а им — на все воля Аллаха — уготован шестой, предпоследний слой ада — аль-Хутама) провинившихся привязывают к колесу. Большому колесу, и ломают руки и ноги. Так, только так умрешь ты! Подобно неверным, подобно огнепоклонникам и — если будет на то воля Аллаха — попадешь в седьмой — последний слой ада — аль-Хавия, который уготовал Аллах для лицемеров, а не в легкий Джаханнам — для тех, кто умер без покаяния.

Вчера, еще вчера, с утра, день славного визиря города Ахдада — Абу-ль-Хасана начался более чем удачно. Он возблагодарил Аллаха за такое начало дня, и хотя Абу-ль-Хасан сам привел себя к сегодняшним обстоятельствам, ничто не предвещало…

2 Рассказ о визире Абу-ль-Хасане и о еврее Ицхаке, и о том, что случилось между ними

— Десять тысяч динаров, о щедрейший среди визирей и, клянусь верой моих предков, меньше я не могу взять, и лишь забота о твоем, о мудрейший среди визирей, положении заставляет меня настаивать на цене, в противном случае, я бы скинул, да что там — подарил товар, только лишь за удовольствие видеть и говорить с сиятельнейшим из сынов Измаила.

Визирь Абу-ль-Хасан после утреннего намаза пребывал в благостном расположении духа. С утра он — хвала Аллаху — имел удовольствие вкусить ароматный кебаб, затем поел риса с медом. Приближался месяц рамадан и по велению Аллаха всевидящего и всезнающего — от фаджра до магриба запретны утренние вкушения, равно как и полуденные, и вечерние. А визирь Абу-ль-Хасан любил вкушать, посредством чего и приобрел неторопливость суждений, свойственную ученым мужам, а также тучность, отнюдь им не характерную.

— Что ты такое говоришь, неверный, как это не можешь снизить цену из заботы обо мне!

— О щедрейший среди визирей, послушайте бедного торговца Ицхака. Вот продам я вам невольницу за пять тысяч, и когда сиятельнейший господин будет идти по улице, утренней улице славного Ахдада, люди станут говорить: «Вот идет визирь Абу-ль-Хасан из рода Аминов, он купил невольницу за пять тысяч динаров. Разве он самый бедный человек в городе? Разве славный род Аминов обнищал? У купца Нурулы есть белокурая франкская невольница за пять тысяч, но разве равны визирь Абу-ль-Хасан и купец Нурула? У кади Салаха есть темнокожая текрурка за восемь тысяч динаров, но разве выше кади Салах визиря Абу-ль-Хасана!» Нет, клянусь здоровьем моей бабушки Хавы, а вы знаете мою бабушку Хаву — ей столько лет, сколько этому миру и, клянусь создателем, она еще увидит его конец. Так вот, клянусь здоровьем моей бабушки Хавы, я не осмелился бы предложить вам невольницу дешевле, чем за десять тысяч динаров, но — кривой, с желтым ногтем палец еврея указал в расписной потолок жилища, призывая его в свидетели, — и не дороже пятнадцати тысяч. Ибо не далее как в прошлом месяце, славном месяце раджабе, я имел удовольствие продать господину вашему и нашему — султану Шамс ад-Дину Мухаммаду нубийскую невольницу за пятнадцать тысяч динаров. А кто такой бедный Ицхак, чтобы ставать между двумя такими большими людьми, как султан Шамс ад-Дин Мухаммад и визирь Абу-ль-Хасан? Кунжутовое зернышко, которое без труда перемелют жернова вашего величия. Именно поэтому, я прошу за эту невольницу всего лишь десять, а никак не пятнадцать тысяч полновесных (а каких же еще) дамасских динаров. Но, клянусь здоровьем бабушки Хавы, а, как вы знаете, она вознамерилась дожить до страшного суда, эта невольница, жемчужина среди невольниц, стоит никак не меньше пятнадцати тысяч, да что пятнадцати — двадцати тысяч! Но двадцать тысяч динаров — это цена халифа, а я пришел к вам, достопочтенный Абу-ль-Хасан и прошу всего-навсего десять.

Еврей замер в поклоне, изобразив крайнюю степень почтения.

— Согласен, речи твои не лишены смысла, но ведь ты не желаешь даже показать товар!

— Ай, визирь, — Ицхак цокнул языком и даже всплеснул руками, — если вы увидите эту невольницу, если вы бросите всего один, даже мимолетный, как дуновение ветра взгляд, разум покинет вашу мудрую голову, ибо как сказал поэт:

Разгневается, и видишь: все убиты,

Простит, и снова души к ним вернутся.

Глазами мечет взоры колдовские,

Шлёт смерть и жизнь тому, кому желает,

Зрачками в плен берет она народы,

Как будто стали люди ей рабами.

Что говорить, даже я, а ведь у меня есть жена — смиреннейшая среди дочерей Евы — необъятная Сара, вы знаете мою Сарочку? — Абу-ль-Хасан кивнул, о да, Сарочку он знал, знал и сочувствовал Ицхаку за то, что вера того не позволяла взять ему развод. — Так вот, даже я, рискуя вызвать неудовольствие Сарочки, а это, как вы можете догадаться, пострашнее страшного суда, едва не набрался храбрости, чтобы оставить себе этот цветок сред невольниц. Но, хвала создателю, одумался, ибо страшный суд на миг оказался ближе ко мне, чем к остальным созданиям господа. Что же касается вас, о визирь Абу-ль-Хасан, который не имеет счастья иметь в своем доме женщину, подобную моей несравненной Сарочке, нет, я не покажу вам невольницу, сохраняя ваше душевное спокойствие, пока она не станет всецело вашей. Но что могу сказать, она обладает всеми качествами красоты, как то: миловидность лица, гладкость кожи, красивая форма носа, привлекательность черт, а завершение красоты — волосы. И всеми этими качествами она обладает в полной мере, и даже сверх того. А главное украшение сей прекраснейшей среди дочерей Хавы — родинка, родинка, подобная кружку амбры над верхней губой. Как говорил поэт:

Клянусь точкой родинки, что зернышку мускуса

Подобна! Не удивись словам ты сравнившего, —

Напротив, дивись лицу, что прелесть присвоило

Себе, не забывши взять мельчайшего зернышка.

И еще:

О ты, чей лик украсила родинка,

Что мускусу подобна на яхонте, —

Не будь жесток и близость даруй ты мне,

Желание и пища души моей!

Вот, насколько она прекрасна. И если вам и этого мало, я скажу, что она с гладкими щеками, высокой грудью, длинной шеей, крутыми бедрами, глаза ее, как глаза газели, брови, как луки, уши, как мешочки, груди, точно гранаты, рот — печать Шломо, губы, словно кораллы и сердолик, стан подобен ветви ивы, и она стройна, как тростник, а дыхание ее — бальзам. И разгоняет она заботы нежностью своего кроткого сердца, исцеляет болезнь звучными, сладкими речами, и это лишь малая толика присущих ей достоинств.

Абу-ль-Хасан почувствовал некоторое томление пониже пупка. Ицхак — седой, сгорбленный старик, когда доходило до товара, умел описывать его, подобно увлеченному безусому юноше, или будить юношу в покупателе.

— Введи ее! — голос визиря Абу-ль-Хасана прогремел, подобно послегрозовым раскатам, или — что не менее страшно — подобно гласу сиятельнейшего Шамс ад-Дина Мухаммада, когда тот оглашал свою волю.

— Господин…

Абу-ль-Хасан остановил возражения Ицхака движением длани. Пухлой длани с переливающимися перстнями на каждом из пальцев.

— Если она так же прекрасна… если она в половину так же прекрасна, как описываешь ее мне ты, неверный, клянусь Аллахом — да будет он превознесен и прославлен, я дам тебе за эту невольницу… двенадцать тысяч!

— О, мудрейший среди визирей…

И снова сияние перстней остановило причитания старца.

— Но, если она… — в голосе снова проступил гром, а редкие брови сдвинулись к переносице, — ты не получишь ничего, грязный еврей! Ни данника!

Ицхак отпрянул в ужасе. И даже закрыл лицо руками. Сухими руками с синими венами.

Купцом еврей был отменным, но актером никаким. Слишком притворно. Абу-ль-Хасану показалось, он видит, как сквозь вены посверкивают лукавые глазки Ицхака. Может, хитрый еврей, зная характер Абу-ль-Хасана, рассчитывал на такой поворот разговора с самого начала. Что ж, тем лучше, значит, новая невольница торговца действительно хороша.

Абу-ль-Хасан нетерпеливо заерзал на подушках, нежнейших подушках, набитых страусовым пухом, в один момент сделавшихся жесткими.

Ицхак доковылял до дверей, сделал знак слугам, и девушку ввели.

В подушки, вместо перьев птицы, будто натолкали камней. Крупных камней с острыми сторонами.

Черная хабара прикрывала лицо, плечи, стан и прочие достоинства товара. Впрочем грудь — высокая, достаточной полноты поднимала шелковую ткань, да еще бедра, пышные бедра. Как сказал поэт:

И бедра её ко слабому прикрепились,

А бедра ведь те и к ней и ко мне жестоки.

Как вспомню я их, меня поднимут они тотчас,

Её же они, коль встанет она, посадят.

С ловкостью факира, Ицхак сдернул хабару, открыв лицо невольницы.

Дыхание Абу-ль-Хасана задержалось в груди, а затем с шумом вышло наружу. Визирь славного города Ахдада испытал одновременно восхищение и сожаление.

Восхищение от того, что торговец оказался прав.

— Ты получишь свои двенадцать тысяч, Ицхак.

Сожаление — правота торговца оказалась сверх слов его. Невольница была вдвойне прекрасна. Подобная красота не для визиря — смиренного слуги. Подобная красота для… султана.

3 Продолжение рассказа о Шамс ад-Дине Мухаммаде — султане славного города Ахдада и визире его Абу-ль-Хасане

— Что молчишь, жеребец! Объездил кобылку!

Страшен гнев. В гневе Кабил лишил жизни своего брата Хабила, в гневе говорят слова, о которых потом жалеют, в гневе совершают поступки, о которых потом жалеют, но втройне, вдесятерне страшен гнев султана Шамс ад-Дина Мухаммада, ибо гнев его — смерть для подданного. Длинная конопляная смерть с петлей на конце. И если посетит светлейшего сожаление, что до него тому, чью душу уже ласкают черноглазые гурии. На все воля Аллаха! Кроме сияющего Джанны, Господин Миров создал еще огненный Джаханнам и семь слоев, и первый слой для ослушников из правоверных, умерших без покаяния, и второй слой — для неверных, и третий слой для Яджуджа и Маджуджа, и четвертый слой для племени Иблиса, и пятый слой для переставших молиться, и шестой слой для евреев и христиан, и седьмой, последний слой для лицемеров.

— Как посмел ты, неблагодарный, как ты даже подумал, после этого… своему господину…

Узор сафьяна натирал губы. Султан прыгал на одной ноге. Левой, ибо, как сказано — в отхожее место входите с левой ноги, а выходите с… Мысли необъезженными табунами неслись в голове. Голове, обмотанной запрещенной, но такой приятной потному лбу, шелковой чалмой.

Он поднес невольницу султану. В тот же день, после зухры — полуденной молитвы. Аллах свидетель — жаль было двенадцати тысяч, двенадцати тысяч полновесных дамасских динаров. Но что деньги — пыль под стопами Аллаха. Еще больше жаль было невольницы. Глаз, напоминающих серн и газелей, бровей, подобных луку новой луны в шабан, щек, как анемоны, рта — Сулейманова печать, губок, как коралл, зубов, как стройно нанизанный жемчуг, груди, словно мраморный бассейн, пупка вмещающего унцию орехового масла, стана, похожего на букву алиф. И конечно — родинки над верхней губой, подобной кружку амбры.

Но что красота — пыль под ногами Аллаха.

Прознай султан о новой наложнице в гареме визиря — а слух об этом непременно достигнет ушей Шамс ад-Дина — о ее красоте, и прелести, и соразмерности, желание увидеть товар поселится в груди повелителя.

Дальше Шамс ад-Дину достаточно одного, легкого, как дуновение ветра взгляда на прекрасное личико Заримы — а именно так звали наложницу — чтобы ту же голову посетили совсем иные мысли. И мысли эти — о том, как заполучить прекрасные глаза серны, губы — коралл, груди — мрамор и ровный стан, и самое главное — родинку, подобную кружку амбры.

Абу-ль-Хасан знал, случись подобное, упади он в ноги повелителю, умоляй принять в подарок прекрасный цветок Зариму, Шамс ад-Дин Мухаммад холодно отвернется от своего визиря. Недостойно султана брать то, чем пользовались слуги. По городу, по соседним городам пойдут слухи — султан Ахдада взял наложницу после своего визиря. О-о-о, слухи, как сказал поэт:

Бери же ты счастье в жизни,

Радости ведь её исчезнут;

Останутся лишь слухи и вести.

Но… прикажи повелитель казнить верного Абу-ль-Хасана. Все имущество визиря перейдет в казну, все, включая дом, его женскую половину и тех, кто на этой половине обитает. Тогда никто не скажет, что султан Шамс ад-Дин Мухаммад взял в жены девушку после своего визиря. Люди скажут: «На все воля Аллаха». Скажут и будут правы. Но что до правоты людей несчастному Абу-ль-Хасану.

Так, или примерно так, а Аллах лучше знает, рассуждал Абу-ль-Хасан, когда вел Зариму ко дворцу.

Как и ожидал Абу-ль-Хасан, Зарима пришлась по сердцу султану. И в ту же ночь — хвала Аллаху милостивому и всемогущему — Шамс ад-Дин ввел к себе новую наложницу.

Это должна была быть ночь, которая не идёт в счёт ночей жизни, так как она заключает сближение с прекрасным, объятия, и игры, и сосанье, и пронзание до утра. И девушка должна была вскрикнуть криком, который неизбежен.

Так думал визирь Абу-ль-Хасан, и лишь слегка стесненная грудь мешала в полной мере порадоваться за повелителя Ахдада.

Наверное, так думал и султан Шамс ад-Дин, хотя только Аллаху ведомы мысли и поступки наши — тайные и явные. О чем думала прекрасная Зарима неведомо, ибо даже Аллаху трудно постигнуть помыслы женщины.

И никто из троих не ожидал, что наутро Абу-ль-Хасан будет стоять на коленях, припав алебастровыми губами к правой туфле султана, а сам повелитель будет скакать на оставшейся свободной левой ноге, с которой — по велению Аллаха всемилостивейшего и всезнающего — должно вступать в отхожее место, впрочем, в это место Шамс ад-Дин Мухаммад, похоже, не собирался.

— Ишак и сын ишака. Где, где славные времена повелителя правоверных Харуна ар-Рашида из рода Аббасидов и не менее славного — первого среди визирей — Джафара Бармакида. О, Аллах, где они!

Увы, увы. Кобылица оказалась объезжена, жемчужина сверлена, из пиалы прекрасных губ с родинкой над верхней уже кто-то пил.

И тем обиднее было Абу-ль-Хасану, и тем сильнее алый сафьян жег губы, ибо пил не он.

— Клянусь Аллахом господином миров, клянусь всем, что свято, я даже пальцем не притронулся к Зариме! — в перерывах между обещанием казни и проклятиями успел вставить Абу-ль-Хасан. — Не далее, как вчера утром, о свет очей пророка, я купил ее у Ицхака — еврея-купца за пятнадцать тысяч полновесных золотых динаров, — всегда полезно приврать насчет суммы, и хоть Аллах всеведущий говорил: «A кто обманет — придет с тем, чем обманул, в день воскресения» (Коран, пер. И.Крачковского), но то ж пророку, — а в полдень того же дня, я поднес ее моему господину!

— Врешь, врешь, собака!

— Клянусь твоей милостью, клянусь тем, кто возвысил небеса и простёр землю, клянусь своей головой!

— Своей головой, говоришь, — гнев султана покидал праведную грудь, чему способствовало и шаткое положение повелителя. — Но если ты врешь, если только в словах твоих правды не больше, чем в лае гиены…

— Нет, повелитель, нет! И пусть падет на меня гнев Аллаха. Пусть разверзнется земля и поглотит меня гиена, пусть я потеряю вкус, пусть…

— Ладно, ладно, будет тебе. Пойдем, еврея спросим. Ногу-то отпусти.


Тяжелые пальцы шаира прекратили ласкать струны постанывающего кануна. Ласкали не только пальцы, но и рише с закрепленным в нем кусочком буйволового рога. Единение овечьих кишок — струны и рише-буйвола рождало неповторимые звуки. Рассказчик сдвинул черные брови, вместо струн, пальцы принялись перебирать завитки курчавой бороды.

Слушатели заерзали на своих местах. Уж не вздумал ли рассказчик уподобиться хитроумной Шахразаде и закончить рассказ на самом интересном месте. Так он не красавица — дочь визиря, да и они не обманутые женой цари.

— Здесь следует прервать нить повествования, — над нарастающим шумом толпы вновь зазвучал звонкий, такой несвойственный почтенному виду голос. — Чтобы рассказать о царе Юнане и враче Дубане.

4 Повесть о царе Юнане, враче Дубане и о коварном визире

В древние времена и минувшие века и столетия был в городе персов и в земле Румана царь по имени Юнан. И был он богат и велик и повелевал войском и телохранителями всякого рода, но на теле его была проказа, и врачи и лекаря были против неё бессильны. И царь пил лекарства и порошки и мазался мазями, но ничто не помогало ему, и ни один врач не мог его исцелить. А в город царя Юнана пришёл великий врач, далеко зашедший в годах, которого звали врач Дубан. Он читал книги греческие, персидские, византийские, арабские и сирийские, знал врачевание и звездочетство и усвоил их правила и основы, их пользу и вред, и он знал также все растения и травы, свежие и сухие, полезные и вредные, и изучил философию, и постиг все науки и прочее.

И когда этот врач пришёл в город и пробыл там немного дней, он услышал о царе и поразившей его тело проказе, которою испытал его Аллах, и о том, что учёные и врачи не могут излечить её. И когда это дошло до врача, он провёл ночь в занятиях, а лишь только наступило утро и засияло светом и заблистало, он надел лучшее из своих платьев и вошёл к царю Юнану.

Облобызав перед ним землю, врач пожелал ему вечной славы и благоденствия и отлично это высказал, а потом представился и сказал:

— О царь, я узнал, что тебя постигла болезнь, которая у тебя на теле, и что множество врачей не знает средства излечить её. Но вот я тебя вылечу, о царь, и не буду ни поить тебя лекарством, ни мазать мазью.

Услышав его слова, царь Юнан удивился и воскликнул:

— Как же ты это сделаешь? Клянусь Аллахом, если ты меня исцелишь, я обогащу тебя и детей твоих детей и облагодетельствую тебя, и все, что ты захочешь, будет твоё, и ты станешь моим сотрапезником и любимцем!

Потом царь Юнан наградил врача почётной одеждой и оказал ему милость, и спросил его:

— Ты вылечишь меня от этой болезни без помощи лекарства и мази?

И врач отвечал:

— Да, я тебя вылечу.

И царь до крайности изумился, а потом спросил:

— О врач, в какой же день и в какое время будет то, о чем ты мне сказал? Поторопись, сын мой!

— Слушаю и повинуюсь, — ответил врач, — это будет завтра.

А затем он спустился в город и нанял дом и сложил туда свои книги и лекарства и зелья, а потом он вынул зелья и снадобья и вложил их в молоток, который выдолбил, а к молотку он приделал ручку и искусно приспособил к нему шар. И на следующее утро, когда все это было изготовлено и окончено, врач отправился к царю и, войдя к нему, облобызал перед ним землю и велел ему выехать на ристалище и играть с шаром и молотком. А с царём были эмиры, придворные, и визири, и вельможи царства. И не успел он прибыть на ристалище, как пришёл врач Дубан, и подал ему молоток, и сказал:

— Возьми этот молоток и держи его за эту вот ручку и гоняйся по ристалищу и вытягивайся хорошенько — бей по шару, пока твоя рука и тело не вспотеют и лекарство не перейдёт из твоей руки и не распространится по телу. Когда же ты кончишь играть, и лекарство распространится у тебя по всему телу, возвращайся во дворец, а потом сходи в баню, вымойся и ложись спать. Ты исцелишься, и конец.

И тогда царь Юнан взял у врача молоток и схватил его рукою, и сел на коня, и кинул перед собою шар и погнался за ним, и настиг его, и с силой ударил, сжав рукою ручку молотка. И он до тех пор бил по шару и гонялся за ним, пока его рука и все тело не покрылись испариной, и снадобье не растеклось из ручки. И тут врач Дубан узнал, что лекарство распространилось по телу царя, и велел ему возвращаться во дворец и сию же минуту пойти в баню. И царь Юнан немедленно возвратился и приказал освободить для себя баню; и баню освободили, и постельничьи поспешили, и рабы побежали к царю, обгоняя друг друга, и приготовили ему бельё. И царь вошёл в баню, и хорошо вымылся, и надел свои одежды в бане, а затем он вышел и поехал во дворец и лёг спать.

Вот что было с царём Юнаном. Что же касается врача Дубана, то он возвратился к себе домой и проспал ночь, а когда наступило утро, он пришёл к царю и попросил разрешения войти. И царь приказал ему войти; и врач вошёл, и облобызал перед ним землю, и сказал нараспев, намекая на царя, такие стихи:

Само витийство чтит в тебе отца,

Когда другой от страху — ни словца.

Твое лицо чудесным светом

От гнева очищает все сердца.

И да не хмурят брови времена

Перед лицом, что светит, как луна.

Ты сотворил со мною милосердьем

То, что с лугами делает весна.

Стремясь к добру, добра ты не жалел

И скряжливость судьбы преодолел.**

И когда он кончил говорить стихи, царь поднялся на ноги и обнял его, и посадил с собою рядом, и наградил драгоценными одеждами. (А царь, вышедши из бани, посмотрел на своё тело и совершенно не нашёл на нем проказы, и оно стало чистым, как белое серебро; и царь обрадовался этому до крайности, и его грудь расправилась и расширилась).

Когда же настало утро, царь пришёл в диван и сел на престол власти, и придворные и вельможи его царства встали перед ним, и к нему вошёл врач Дубан, и царь, увидев его, поспешно поднялся и посадил его с собою рядом. И вот накрыли роскошные столы с кушаньями, и царь поел вместе с Дубаном и, не переставая, беседовал с ним весь этот день.

Когда же настала ночь, царь дал Дубану две тысячи динаров, кроме почётных одежд и прочих даров, и посадил его на своего коня, и Дубан удалился к себе домой. А царь Юнан все удивлялся его искусству и говорил:

— Этот врач лечил меня снаружи и не мазал никакой мазью. Клянусь Аллахом, вот это действительная мудрость! И мне следует оказать этому человеку уважение и милость и сделать его своим собеседником и сотрапезником на вечные времена! — и царь Юнан провёл ночь довольный, радуясь здоровью своего тела и избавлению от болезни; а когда наступило утро, он вышел и сел на престол, и вельможи его царства встали перед ним, а визири и эмиры сели справа и слева.

Потом царь Юнан потребовал врача Дубана, и тот вошёл к нему и облобызал перед ним землю, а царь поднялся перед ним и посадил его с собою рядом. Он поел вместе с врачом, и пожелал ему долгой жизни, и пожаловал ему дары и одежды, и беседовал с ним до тех пор, пока не настала ночь, — и тогда царь велел выдать врачу пять почётных одежд и тысячу динаров, и врач удалился к себе домой, воздавая благодарность царю.

5 Повествование о еврее Ицхаке и султане славного города Ахдада Шамс ад-Дине Мухаммаде

— Какие люди, ах какие люди в моем скромном жилище. О горе мне — без предупреждения. Если бы знал, если бы Господь Всевидящий надоумил ничтожнейшего из своих рабов, я бы велел прибраться, накупил лучших, сладких, как губы чужой жены, кушаний. Сара! Сарочка, золотце, выйди к гостям…

Ицхак кланялся, тряся седой бородой и шелковым тюрбаном. Ицхак приговаривал, Ицхак не замолкал ни на минуту, Ицхак улыбался, и все разом выдавало страх, охвативший купца с шаркающих ног до дрожащей желтой — цвет евреев — чалмы.

— А что же мы стоим? Вай, что же мы стоим. Специально для дорогих гостей у меня имеются подушки. Невесомые, будто перо, мягкие, как ладонь матери, расшитые лучшими мастерицами страны Хинд. Каждая обошлась… не стоит осквернять низменными интересами столь высокое собрание. Что деньги — пыль под ногами. Дружба, расположение, счастье лицезреть в собственном доме таких больших людей — вот стоящие упоминания ценности этого — не самого худшего из миров.

«Бойся, бойся, старый пройдоха, — Абу-ль-Хасан стоял в стороне, наблюдая метания еврея. — Специально для таких, как ты, Аллах — да встретит тебя воздаянием, заготовил шестой и один из самых страшных слоев Ада. Огонь, в шестьдесят девять раз сильнее огня, разводимого человеком, сжигает грешника, ничего не оставляя и не щадя. Подобные дьявольским главам плоды дерева заккум — пища грешников — расплавленной медью вскипают в желудках. И нет вам искупления, и продлятся муки ваши до веков скончания, и даже дольше…»

— … тебе позволили жить в моем городе, больше того, тебе — неверному — позволили вести торговлю. Так-то ты благодаришь меня, — Абу-ль-Хасан на время потерял нить разговора, а когда обрел, говорил уже повелитель Ахдада — светлейший Шамс ад-Дин Мухаммад. — Вы — евреи — худшие из неверных, вы хуже коптов, хуже прочих почитателей Исы — те хоть верят в слова пророка, вы же поклоняетесь лишь своим свиткам, свиткам, которые даровал Аллах Мусе, но которые извратили последующие поколения. И разве не сказал Бог:

И есть среди людей Писания такие,

Которым бы хотелось вас увлечь с пути,

Но лишь себя самих с пути они сбивают,

И сами этого не понимают.

О вы, кто получил Писание (святое)!

Что ж вы не верите знамениям Господним,

Коль им — свидетели вы сами?

О вы, кто получил Писание (святое)!

Что ж истину вы облекаете покровом лжи,

И ведая ее значенье, таите от других ее?[2]

— Повелитель, за что, за что наказываешь преданного слугу своего! Заклинаю богом, который для нас один, заклинаю самым дорогим, что имею — здоровьем Сарочки — вспомни слова поэта:

Спеши творить добро, когда только властен ты,

Не всякий ведь будешь миг на доброе властен ты.

Ицхак упал на колени, пополз к повелителю и даже попытался схватить туфлю… правую. Шамс ад-Дин, наученный сегодняшним опытом, ловко отскочил, и находись в доме полорогий сайгак, и наблюдай прыжок повелителя, снедаемая желчью, лопнула бы печень несчастного животного, настолько Шамс ад-Дин Мухаммад был хорош в движении, достойном лучших сынов степных троп.

— Молчи, молчи собака! Ты ли продал присутствующему здесь визирю Абу-ль-Хасану прекрасную наложницу, подобную луне в четырнадцатую ночь с родинкой над верхней губой, подобной кружку амбры.

— Э-э-э, — Ицхак почесал бороду. — Повелитель, так мне молчать, или отвечать?

— Ах ты, сын шайтана! Клянусь бородой пророка, клянусь памятью моего отца — храбрейшего Нур ад-Дина, еще до того, как муэдзин прокричит призыв к асру, палачу будет работа!

— Не вели казнить!

— Отвечай!

— Я, я продал присутствующему здесь визирь славного города Ахдада наложницу по имени Зарима, обе половинки ее лба походили на молодую луну в месяц шабан, ее нос походил на острие меча, щеки на анемоны, а рот — на печать Шломо, но разве продажа рабов запрещена вашими законами, разве это поступок достойный того, чтобы беспокоить умелого среди умелых Абульхаира — палача светлейшего султана? Да и взял я за нее всего каких-то двенадцать тысяч динаров, разве это цена за розу среди терновника, ароматный персик среди кислых гранатов — прекраснейшую Зариму.

При упоминании двенадцать тысяч, султан скосил черные глаза на визиря.

Абу-ль-Хасан счел за лучшее внимательно рассмотреть носок своей туфли. Правой.

— Значит, ты подтверждаешь свою вину.

— В чем, в чем она? Только лишь в честной сделке! Подтверждаю.

— В том, что товар — порченный!

Страшен повелитель в гневе. Вдвойне страшен, ибо над Ицхаком стоял не только повелитель, но и оскорбленный мужчина. Абу-ль-Хасан возблагодарил Аллаха за то, что тот отвратил от верного раба своего праведный, вкупе с неправедным гнев Шамс ад-Дина. И хотя обещано каждому правоверному браслеты из золота и одеяния из атласа и парчи и возлияния без последствий, и, конечно же, черноокие гурии, Абу-ль-Хасан не торопился вкусить неотвратимых радостей зеленого рая.

— Э-э-э, в смысле порченный?

— Не притворяйся, о презреннейший среди евреев и грязнейший и ничтожнейший из них, облегчи душу, а даже у неверных она есть, признай вину!

— Если признаю, мудрейший среди султанов сменит праведный гнев на милость?

— Нет.

— Тогда какой, э-э-э, смысл, тем более, что — Бог свидетель, а мой бог тоже не жалует лживые языки, в чем вина моя, ведомо мне не больше, чем глухому от рождения о песнях, слепцу о красках мира, безрукому о…

— Ну хватит! Невольница, что ты продал Абу-ль-Хасану, а он подарил мне, оказалась не… не невинной. Чей-то твердый плуг уже вспахал девственное поле!

— Ах, вот оно что! Мудрейший среди султанов льстит несчастному Ицхаку. Если плуг того и был тверд, память о тех далеких и славных годах давно стерлась, затуманенная более свежими и более приличествующими седой старости делами. Как то — вкусная похлебка из жирной баранины, теплое джуббе, запретное для почитающих Аллаха, но такое сладкое вино…

— Казню, сегодня же, до асра.

— Если и это не убеждает узел мира — султана среди султанов Шамс ад-Дина Мухаммада, — затараторил Ицхак, — пусть он вспомнит мою жену, податливую, словно свежезамешанная глина Сарочку. Ужели шахиншах султанов видит в несчастном Ицхаке огонь отваги, способный вызвать неудовольствие диаманта среди жен — Сарочки. А вспаши я, э-э-э, поле молодой наложницы, а хоть и немолодой, Сарочка обидится, ай как обидится. А ее обида, не в обиду будь сказано светлейшему Шамс ад-Дину, не ровня обиде султана Ахдада, как не равны равнинная река и горный ручей.

Шамс ад-Дин Мухаммад задумался и даже почесал красную щеку рукой, правой. Слова, готовые сорваться с губ повелителя правоверных, и хоть это титул халифа, но кто сказал, что в своем городе султан — не халиф, или не амир аль-муаминин, заготовленные слова так и остались на губах, ибо Шамс ад-Дин Мухаммад знал Сарочку. Да и кто ее не знал.

6 Рассказ о Сарочке — жене Ицхака, о джине и о царе гулей

Жил в городе Ахдаде купец, и звали его Ицхак, и была у него жена по имени Сарочка. Как сказал о ней поэт:

Грузна как бурдюк она с мочою раздувшийся,

И бедра её, как склоны гор возвышаются.

Когда в землях западных кичливо идёт она,

Летит на восток тот вздор, который несёт она.

И в ночь, когда Ицхак вошел к Сарочке (а было это много лет назад), она взяла с него клятву, что он не приведет в дом ни одной женщины, кроме нее. И хоть вера Ицхака запрещала тому клясться, он дал обещание и с той поры ни разу не нарушил его.

Надо сказать, что к шикарным формам Сарочки прилагался более чем скверный характер, и не раз, и не два Ицхак жалел о необдуманно данном обещании. Одно вселяло радость в сердце несчастного еврея — Ицхак, как и его отец, был купцом, вследствие чего много времени проводил вне дома. Одно омрачало светлые дни радости — домой приходилось возвращаться, к тому же приближалась старость, а значит тот день, когда Ицхак не сможет отправиться в очередное путешествие.

В один из дней, возвращаясь из очередного путешествия в соседний город, куда Ицхак ездил взимать долги, жара и усталость одолели еврея. Тогда он присел на берегу пруда и, сунув руку в седельный мешок, начал подкрепляться. Неожиданно Ицхак увидел, как что-то блестит в прибрежном песке. Подойдя, Ицхак увидел, что это кувшин из желтой меди чем-то наполненный, и горлышко его было запечатано свинцом. А Ицхак был купцом из купцов и воскликнул: «Я продам его на рынке медников, он стоит десять динаров золотом!» Потом он подвигал кувшин, и нашёл его тяжёлым, и увидел, что он плотно закрыт, и сказал себе: «Взгляну-ка, что в этом кувшине! Открою его и посмотрю, что в нем есть, а потом продам!» И он вынул нож и старался над свинцом, пока не сорвал его с кувшина, и положил кувшин боком на землю и потряс его, чтобы то, что было в нем, вылилось. Но оттуда не полилось ничего, и еврей до крайности удивился. А потом из кувшина пошёл дым, который поднялся до облаков небесных и пополз по лицу земли, и когда дым вышел целиком, то собрался и сжался, и затрепетал, и сделался джинном с головой в облаках и ногами на земле. И голова его была как купол, руки как вилы, ноги как мачты, рот словно пещера, зубы, точно камни, ноздри как трубы, и глаза как два светильника, и был он мрачный, мерзкий.

И когда Ицхак увидел этого джинна, у него задрожали поджилки и застучали зубы, и высохла слюна, и он не видел перед собой дороги. А джинн, увидя еврея, воскликнул:

— Нет бога, кроме Аллаха, Сулейман — пророк Аллаха! — потом он вскричал, — о пророк Аллаха, не убивай меня! Я не стану больше противиться твоему слову и не ослушаюсь твоего веления!

До крайности удивленный Ицхак сказал ему:

— О джинн, ты говоришь: «Сулейман — пророк Аллаха», а Сулейман уже тысяча восемьсот лет как умер, и мы живём в последние времена перед концом мира. Какова твоя история, и что с тобой случилось, и почему ты вошёл в этот кувшин?

И, услышав слова рыбака, джинн воскликнул:

— Нет бога, кроме Аллаха! Радуйся, о человек!

— Чем же ты меня порадуешь? — спросил еврей.

И джинн ответил:

— Тем, что убью тебя сию же минуту злейшей смертью.

— О проклятый, — воскликнул еврей, — за что ты убиваешь меня и зачем нужна тебе моя жизнь, когда я освободил тебя из кувшина и спас?

— Пожелай, какой смертью хочешь умереть и какой казнью казнён! — сказал джинн.

И еврей воскликнул:

— В чем мой грех и за что ты меня так награждаешь?

— Знай, о человек, — сказал джинн, — что я один из джиннов-вероотступников, и мы ослушались Сулеймана, сына Дауда, — мир с ними обоими! И Сулейман прислал своего визиря, Асафа ибн Барахию, и он привёл меня к Сулейману насильно, в унижении, против моей воли. Он поставил меня перед Сулейманом, и Сулейман, увидев меня, призвал против меня на помощь Аллаха и предложил мне принять истинную веру и войти под его власть, но я отказался. И тогда он велел принести этот кувшин и заточил меня в нем и запечатал кувшин свинцом, оттиснув на нем величайшее из имён Аллаха, а потом он отдал приказ джиннам, и они понесли меня и бросили посреди моря. И я провёл в заточении сто лет и сказал в своём сердце: всякого, кто освободит меня, я обогащу навеки. Но прошло ещё сто лет, и никто меня не освободил. И прошла другая сотня, и я сказал: всякому, кто освободит меня, я открою сокровища земли. Но никто не освободил меня. И надо мною прошло ещё четыреста лет, и я сказал: всякому, кто освободит меня, я исполню три желания. Но никто не освободил меня, и тогда я разгневался сильным гневом и сказал в душе своей: всякого, кто освободит меня сейчас, я убью и предложу ему выбрать, какою смертью умереть! И вот ты освободил меня, и я тебе предлагаю выбрать, какой смертью ты хочешь умереть.

Услышав слова джинна, Ицхак воскликнул:

— О диво божье! А я-то пришёл освободить тебя только теперь! Избавь меня от смерти — господь избавит тебя. Не губи меня.

— Твоя смерть неизбежна, пожелай же, какой смертью тебе умереть, — сказал джинн.

И когда Ицхак убедился в этом, он снова обратился к джинну и сказал:

— Помилуй меня в награду за то, что я тебя освободил.

— Но я ведь и убиваю тебя только потому, что ты меня освободил! — воскликнул джинн.

И еврей спросил джинна:

— Моя смерть неизбежна?

И джинн отвечал:

— Да.

Тогда Ицхак сказал:

— Знай, о неблагодарнейший из джиннов, что на мне лежит долг, и у меня есть жена и дети, и чужие залоги. Позволь мне отправиться домой, я последний раз увижусь с родными и отдам долг каждому, кому следует, и возвращусь к тебе к концу месяца. Я обещаю тебе, что вернусь назад, и ты сделаешь со мной, что захочешь.

И джинн заручился его клятвой и отпустил его.

Ицхак вернулся в Ахдад и покончил все свои дела, увиделся с женой и детьми, но не стал им ничего рассказывать, а, напротив, сказал, что едет по делам в соседний город.

К концу месяца, как и обещал, Ицхак оставил дом и отправился на встречу с джинном.

Сарочка же, увидев, что муж не взял с собой товаров, заподозрила того в том, что он тайком посещает другую женщину и решила проследить. Переодевшись, сев на мула, она отправилась вслед за мужем.

Приехав в условленное место, Ицхак сел на берегу и принялся грустить и лить слезы, оплакивая свою судьбу.

И вот налетел из пустыни огромный крутящийся столб пыли, и когда пыль рассеялась, перед Ицхаком предстал джинн, и в руках у него был обнаженный меч.

— Вставай! — сказал он Ицхаку, — воистину, сегодня счастливый для тебя день, ибо суждено тебе предстать на нашем празднике перед королем гулей.

— Слушаю и повинуюсь, — ответил Ицхак, — я засвидетельствую ему свое почтение.

— Да, и после этого мы тебя съедим, — сказал джинн и подхватил купца на руки, и закружился с ним в столбе пыли.

Сарочка же, которая наблюдала за всем издалека, увидев, как муж исчезает, вместе с джинном, кинулась и себе в столб пыли, так, что он подхватил и ее и унес в страну джиннов.


Едва пыль рассеялась, Ицхак увидел дворец, что стоял посреди моря, а к нему вели мостки шириной в двадцать локтей. Вокруг дворца шли окна, выходившие на море.

— Вот, это дворец царя гулей, — сказал джинн.

И они вошли в него, и встретили их молодые девы одна прекраснее другой. И невольно взгляд Ицхака задерживался на их волосах, что были чернее ночи, на их грудях, что были подобны колышущимся холмам, на их бедрах, что были подобны набитым подушкам. Но, вспомнив о причине своего пребывания здесь, Ицхак заплакал, так что стали не милы ему волосы — ночь, груди — холмы, бедра — подушки.

И джинн привел его в центральную залу. И пол в ней был выстлан разноцветным мрамором, а потолок был покрыт разными прекраснейшими маслами и разрисован золотом и лазурью. Посередине залы, на огромном золотом троне восседал главный джинн. И голова его была, как сундук, а плечи, словно горы, а руки, как два дерева. И вокруг него было множество джиннов, и каждый следующий страшнее предыдущего, да так, что у Ицхака высохли слезы, и сердце ушло в пятки, а душа подошла к носу, готовая вот-вот покинуть тело.

— Ты привел его! — воскликнул царь гулей, и стены задрожали от его крика. — Клянусь Сакром, тем, кто обманул самого Сулеймана и сорок дней правил вместо него, славный сегодня будет обед!

— Попался, старый хрыч! — крик, не тише предыдущего потряс стены дворца гулей. Все присутствующие, в том числе и Ицхак, который забыл, как дышать, обернулись на крик. В дверях, уперев руки в объемные бока, стояла Сарочка. — Что же это получается, люди добрые, этот ко… горный муфлон, заимел себе джинна, так нет, чтобы чего-то путного загадать — жене там подарок — так он решил пожелать дворец, подальше от семьи и девок с сиськами до пупа!

— Сарочка… — едва живой выдавил Ицхак.

— Трепещи, женщина, — вперед вышел джинн, что перенес Ицхака, — и склонись! Перед тобой царь…

— А ты вообще молчи! Моду взяли чужим мужьям потакать!

И, подбежав к джинну, схватила его за бороду и давай таскать.

Несчастный джинн вскоре взмолился о пощаде.

Оставив его, Сарочка взялась за других джиннов, присутствующих в зале.

— Будете знать, как всяким бабникам способствовать! Правильно Шломо вас в кувшины засовывал!

Гули, видя такой поворот дел, кинулись спасаться бегством. Ицхак, видя такой поворот дел, спрятался за троном царя.

А Сарочка, разогнав джиннов и охрану, подбиралась уже к самому повелителю.

— А ты, сундукоголовый, не покрывай моего неверного, вот я вас обоих!..


Кончилась история тем, что царь гулей велел своим слугам перенести обоих: еврея и его жену обратно в Ахдад. Ицхаку же он выдал из своих запасов мешок золота и мешок драгоценностей, пораженный его мужеством. Между собой же гули поклялись — с этого дня, ни под каким предлогом не есть евреев и прочих людей книги, а ну как снова попадется такая Сарочка.

7 Продолжение повествования о еврее Ицхаке и султане славного города Ахдада Шамс ад-Дине Мухаммаде

— Слова твои, о еврей, не лишены основания и мудрости, — султан славного города Ахдада Шамс ад-Дин Мухаммад смягчил свои речи.

— Благодарю, о шахиншах султанов, — прежние краски вернулись на лицо еврея, и дух возвратился в тело, да настолько, что Ицхак осмелился на стих:

По сердцу ему пришлось внимать мне, и молвил он:

«Ты знанья прошел предел, о россыпь премудрости!»

И я отвечал: «Когда б не ты, о владыка всех,

Излил на меня познанья, не был бы мудрым я».

— Ну, ну, полно те. Могу я узнать, с позволения Аллаха милостивого и высокого, и великого, и всезнающего, где взял ты, пусть и сверленную, но жемчужину среди невольниц, несравненную Зариму?

Визирь Абу-ль-Хасан помотал головой, отгоняя наваждение. Тот ли это султан, что некоторое время назад наливался красным и грозился еще до захода солнца поставить работу палачу. Если одно упоминание в разговоре имени Сарочки так меняет настроение и отношение светлейшего, не стоит ли взять за обычай вставлять его в собственные речи. Особенно на собраниях дивана…

— С любовью и охотой, если разрешит мне безупречный султан. Не далее третьего дня несравненную Зариму, чей лик подобен луне в полнолуние, чьи глаза и брови совершенны по красоте, привел мне и продал (а указанием суммы я не стану утомлять светлейшую голову) Халифа-рыбак, что живет на желтой улице.

— Врешь, врешь, собака, откуда у нищего рыбака наложница с бровями тонкими и длинными, глазами, как глаза газелей, зубами, точно нанизанные жемчужины и пупком, вмещающим унцию орехового масла, — лицо повелителя правоверных (а кто сказал, что султан в своем городе не повелитель правоверных) вновь начало наливаться дурной кровью.

— Клянусь всем ценным, что у меня есть, в конце-концов, клянусь здоровьем моей Сарочки, и всевидящий Яхве в том, что я говорю поручитель, это знание закрыто от меня. Пусть великий султан сходит к Халифе и сам спросит его, и убедится, и увидит мою правдивость, и отсутствие лжи, если захочет всемилостивейший Бог.

— Рыбак, говоришь, — рука повелителя правоверных вновь потянулась к щеке, и вновь принялась задумчиво чесать, — где-то я это имя уже…

— Осмелюсь напомнить, — бывают минуты, когда смиренным среди смиренных, к которым без сомнения принадлежал визирь Абу-ль-Хасан, должно возвысить голос (смиренный), и этот миг, без сомнения, принадлежал к таким. — Халифа — тот самый рыбак, гм, хозяин великого султана.

— Точно Халифа-рыбак, мой хозяин!

8 История о рыбаке Халифе и султане славного города Ахдада Шамс ад-Дине Мухаммаде,

и о том, почему первый имеет основания называть себя хозяином второго

Жил в городе Ахдаде человек-рыбак по имени Халифа, и был это человек бедный по состоянию, который никогда еще в жизни не женился.

Случилось в один из дней, что он взял сеть и отправился с нею, по обычаю, к реке, чтобы половить раньше других рыбаков.

Он закинул в реку сеть и потянул ее, но для него ничего не поднялось. И тогда он перешел с этого места на другое место и закинул там сеть, но для него ничего не поднялось. И он переходил с места на место, пока не отдалился от города на расстояние половины дня пути. И каждый раз закидывал сеть, но ничего для него не поднималось. И тогда сказал он в душе: «Клянусь Аллахом, я брошу сеть в воду еще только этот раз. Либо будет, либо нет!» И он бросил сеть с великой решимостью от сильного гнева, и начал тянуть, но сеть зацепилась за корягу, и сколько не старался Халифа, не мог он ее вытащить.

Тогда рыбак бросил из рук сеть, обнажился от одежды и, оставив ее на берегу, отплыл на достаточное расстояние и нырнул, чтобы освободить сеть.

И он нырял и выныривал много раз, пока его силы не ослабели, и пока сеть не освободилась.

Когда Халифа вышел на берег он увидел только палку и сеть. Он начал искать свою одежду, но не нашел и следа ее. И тогда он сказал себе: «Правильно говорится в поговорке: Паломничество не завершено без сношения с верблюдом». И он развернул сеть и завернулся в нее и, взяв в руки палку, понесся, как распаленный верблюд, взлохмаченный, покрытый пылью, точно взбунтовавшийся ифрит, когда он вырвется из сулеймановой тюрьмы.


В это же время султан Шамс ад-Дин Мухаммад отправился с визирем Абу-ль-Хасаном на охоту и ловлю. И они поехали, и достигли пустыни. И султан и визирь ехали верхом на мулах, и они занялись беседой, и свита опередила их.

А их палил зной, и Шамс ад-Дин Мухаммад сказал:

— Абу-ль-Хасан, мной овладела сильная жажда.

А потом Шамс ад-Дин напряг зрение и увидел какую-то фигуру на высокой куче и спросил визиря:

— Видишь ли ты то, что я вижу?

— Да, о повелитель, — ответил визирь, — я вижу какую-то фигуру на высокой куче, и это либо сторож сада, либо сторож огорода, и при всех обстоятельствах в той стороне не может не быть воды. Я поеду к нему и принесу тебе от него воды.

Но Шамс ад-Дин молвил:

— Мой мул быстрее твоего мула. Постой здесь, а я поеду сам, напьюсь у этого человека и вернусь.

И Шамс ад-Дин погнал своего мула, и мул помчался, как ветер в полёте или вода в потоке, и нёсся до тех пор, пока не достиг этой фигуры во мгновение ока. И оказалось, что фигура — не кто иной, как Халифа рыбак.

И Шамс ад-Дин увидел, что он голый и завернулся в сеть и глаза его так покраснели, что стали, как огненные факелы, и облик его был ужасен, и стан изгибался, и он был взлохмаченный, запылённый, точно ифрит или лев.

И Шамс ад-Дин пожелал ему мира, и Халифа возвратил ему пожелание, разъярённый, и его дыхание пылало огнём.

И Шамс ад-Дин спросил его:

— О человек, есть у тебя немного воды?

— Эй, ты, — отвечал Халифа, — слепой ты, что ли, или бесноватый? Вот тебе река — она за этой кучей.

И Шамс ад-Дин зашёл за кучу и спустился к реке, и напился и напоил мула, а затем он тотчас же и в ту же минуту поднялся и, вернувшись к Халифе рыбаку, спросил его:

— Чего это ты, о человек, стоишь здесь, и каково твоё ремесло?

— Этот вопрос удивительней и диковинней, чем твой вопрос про воду, — ответил Халифа. — Разве ты не видишь принадлежности моего ремесла у меня на теле?

— Ты как будто рыбак, — сказал Шамс ад-Дин.

— Да, — молвил Халифа.

И Шамс ад-Дин спросил:

— А где же твой халат, где твоя повязка, где твой пояс и где твоя одежда? — а вещи, что пропали у Халифы, были подобны тем, которые назвал ему султан, одна к одной.

И, услышав от султана эти слова, Халифа подумал, что это он взял его вещи на берегу реки, и в тот же час и минуту спустился с кучи, быстрее разящей молнии и, схватив мула султана за узду, сказал ему:

— О человек, подай мне мои вещи и брось играть и шутить!

И султан воскликнул:

— Клянусь Аллахом, я не видал твоих вещей и не знаю их!

А у Шамс ад-Дина были большие щеки и маленький рот, и Халифа сказал ему:

— Может быть, ты по ремеслу певец или флейтист? Но подай мне мою одежду по-хорошему, а не то я буду бить тебя этой палкой, пока ты не обольёшься и не замараешь себе одежду.

И султан, увидав палку Халифу рыбака и его превосходство над ним, сказал себе: «Клянусь Аллахом, я не вынесу от этого безумного нищего и пол удара такой палкой!» А на Шамс ад-Дине был атласный кафтан, и он снял его и сказал Халифе:

— О человек, возьми этот кафтан вместо твоей одежды.

И Халифа взял его и повертел в руках и сказал:

— Моя одежда стоит десяти таких, как этот пёстрый халат.

— Надень его пока, а я принесу тебе твою одежду, — сказал Шамс ад-Дин.

И Халифа взял кафтан и надел его и увидел, что он ему длинен. А у Халифы был нож, привязанный к ушку корзины, и он взял его и обрезал полы кафтана примерно на треть, так что он стал доходить ему ниже колен, и обернулся к Шамс ад-Дину и сказал ему:

— Ради достоинства Аллаха, о флейтист, расскажи мне, сколько тебе полагается каждый месяц жалованья от твоего господина за искусство играть на флейте?

— Моё жалованье каждый месяц — десять динаров золотом, — сказал султан.

И Халифа воскликнул:

— Клянусь Аллахом, о бедняга, ты обременил меня твоей заботой! Клянусь Аллахом, эти десять динаров я зарабатываю каждый день! Хочешь быть со мной, у меня в услужении? Я научу тебя искусству ловить и стану делиться с тобой заработком, так что ты каждый день будешь работать на пять динаров и сделаешься моим слугой, и я буду защищать тебя от твоего господина этой палкой.

— Я согласен на это, — молвил Шамс ад-Дин.

И Халифа сказал:

— Сойди теперь со спины ослицы и привяжи её, чтоб она помогала нам возить рыбу, и пойди сюда — я научу тебя ловить сейчас же.

И Шамс ад-Дин сошёл со своего мула и, привязав его, заткнул полы платья вокруг пояса, и Халифа сказал ему:

— О флейтист, возьми сеть вот так, положи её на руку вот так и закинь её в реку вот так.

И Шамс ад-Дин укрепил своё сердце и сделал так, как показал ему Халифа, и закинул сеть в реку и потянул её, но не мог вытянуть. И Халифа подошёл к нему и стал её тянуть, но оба не смогли её вытянуть.

— О злосчастный флейтист, — сказал тогда Халифа, — если я в первый раз взял твой кафтан вместо моей одежды, то на этот раз я возьму у тебя ослицу за мою сеть, если увижу, что она разорвалась, и буду бить тебя палкой, пока ты не обольёшься и не обделаешься.

— Потянем с тобой вместе, — сказал Шамс ад-Дин. И оба потянули и смогли вытянуть эту сеть только с трудом, и, вытянув её, они посмотрели и вдруг видят: она полна рыбы всех сортов и всевозможных цветов.

И Халифа сказал:

— Клянусь Аллахом, флейтист — ты скверный, но если ты будешь усердно заниматься рыбной ловлей, то станешь великим рыбаком. Правильно будет, чтобы ты сел на твою ослицу, поехал на рынок и привёз пару корзин; а я посторожу рыбу, пока ты не приедешь, и мы с тобой нагрузим её на спину твоей ослицы. У меня есть весы и гири и все, что нам нужно, и мы возьмём все это с собой, и ты должен будешь только держать весы и получать деньги. У нас рыбы на двадцать динаров. Поторопись же привезти корзины и не мешкай.

И султан отвечал:

— Слушаю и повинуюсь! — и оставил рыбака и оставил рыбу и погнал своего мула в крайней радости. И он до тех пор смеялся из-за того, что случилось у него с рыбаком, пока не приехал к визирю.

И, увидав его, Абу-ль-Хасан сказал:

— О повелитель, наверное, когда ты поехал пить, ты нашёл хороший сад и вошёл туда и погулял там один?

И, услышав слова Абу-ль-Хасана, султан засмеялся. И вся свита поднялась и поцеловала землю меж его рук и сказала:

— О повелитель, да увековечит Аллах над тобой радости и да уничтожит над тобой огорчения! Какова причина того, что ты задержался, когда поехал пить, и что с тобой случилось?

— Со мной случилась диковинная история и весёлое, удивительное дело, — ответил султан. И затем он рассказал им историю с Халифой рыбаком и рассказал о том, что у него с ним случилось, как Халифа ему сказал: «Ты украл мою одежду», и как он отдал ему свой кафтан, и рыбак обрезал кафтан, увидав, что он длинный.

— Клянусь Аллахом, о повелитель, — сказал Абу-ль-Хасан, — у меня было на уме попросить у тебя этот кафтан! Но я сейчас поеду к этому рыбаку и куплю у него кафтан!

— Он отрезал треть кафтана со стороны подола и погубил его! — воскликнул султан. — Но я устал, о Абу-ль-Хасан, от ловли в реке, так как я наловил много рыбы и она на берегу реки, у моего хозяина Халифы, который стоит там и ждёт, пока я вернусь, захватив для него две корзины и с ними резак. А потом я пойду с ним на рынок, и мы продадим рыбу и поделим плату за неё.

— О повелитель, — сказал Абу-ль-Хасан, — а я приведу вам того, кто будет у вас покупать.

— О Абу-ль-Хасан, — воскликнул халиф, — клянусь моими пречистыми отцами, всякому, кто принесёт мне рыбину из рыбы, что лежат перед Халифой, который научил меня ловить, я дам за неё золотой динар!

И глашатай кликнул клич среди свиты: «Идите покупать рыбу повелителя!» И невольники пошли и направились к берегу реки. И когда Халифа ждал, что слуга принесёт ему корзины, невольники вдруг ринулись на него, точно орлы, и схватили рыбу и стали класть её в платки, шитые золотом, и начали из-за неё драться. И Халифа воскликнул:

— Нет сомнения, что эта рыба — райская рыба! — и взял две рыбины в правую руку и две рыбины в левую руку и вошёл в воду по горло и стал кричать. — Аллах! Ради этой рыбы пусть твой раб-флейтист, мой товарищ, сейчас же придёт!

И вдруг подошёл к нему один евнух. А этот евнух был начальником всех евнухов, что были у султана, и он отстал от невольников, потому что его конь остановился на дороге помочиться. И когда этот евнух подъехал к Халифе, он увидел, что рыбы не осталось нисколько — ни мало, ни много. Он посмотрел направо и налево и увидал, что Халифа рыбак стоит в воде с рыбой, и сказал:

— Эй, рыбак, пойди сюда.

— Уходи без лишних слов, — ответил рыбак.

И евнух подошёл к нему и сказал:

— Подай сюда эту рыбу, а я дам тебе деньги.

— Разве у тебя мало ума? — сказал Халифа рыбак евнуху. — Я её не продаю.

И евнух вытащил дубинку, и Халифа закричал:

— Не бей, несчастный! Награда лучше дубинки!

А потом он бросил ему рыбу, и евнух взял её и положил в платок и сунул руку в карман, но не нашёл там ни одного дирхема.

— О рыбак, — сказал тогда евнух, — твоя доля злосчастная, клянусь Аллахом, со мной нет нисколько денег. Но завтра приходи в султанский дворец и скажи: «Проведите меня к евнуху Сандалю», — и слуги приведут тебя ко мне, и когда ты придёшь ко мне туда, тебе достанется то, в чем будет тебе счастье, и ты возьмёшь это и уйдёшь своей дорогой!

И Халифа воскликнул:

— Сегодня благословенный день, и благодать его была видна с самого начала.

А потом он положил сеть на плечо и шёл, пока не вошёл в Багдад, и прошёл по рынкам, и люди увидели па нем одежду султана и стали смотреть на него.

И Халифа вошёл в свою улицу, а лавка портного султана была у ворот этой улицы, и портной увидал Халифу рыбака в халате, который стоил тысячу динаров и принадлежал к одеждам султана, и сказал:

— О Халифа, откуда у тебя эта фарджия?

— А ты чего болтаешь? — ответил Халифа. — Я взял её у того, кого я научил ловить рыбу, и он стал моим слугой, и я простил его и не отрубил ему руки, так как он украл у меня одежду и дал мне этот кафтан вместо неё.

И портной понял, что султан проходил мимо рыбака, когда тот ловил рыбу, и пошутил с ним и дал ему эту фарджию. И рыбак отправился домой, и вот то, что с ним было.


Когда наступило утро и засияло светом и заблистало, Халифа рыбак сказал себе:

«Нет у меня сегодня лучшего дела, чем пойти к тому евнуху, что купил у меня рыбу, — он со мной условился, чтобы я пришёл к нему в султанский дворец». И Халифа вышел из своего дома и направился во дворец султана, и, придя туда, он увидел там невольников, рабов и слуг, которые стояли и сидели. И он всмотрелся в них и вдруг видит: тот евнух, что взял у него рыбу, сидит, и невольники прислуживают ему. И один слуга из невольников закричал на него, и евнух обернулся, чтобы посмотреть, что такое, и вдруг видит — это рыбак! И когда Халифа понял, что он увидал его и узнал, кто он такой, он крикнул ему:

— Ты не оплошал, о Рыженький! Таковы бывают люди верные!

И, услышав его слова, евнух засмеялся и сказал:

— Клянусь Аллахом, ты прав, о рыбак!

И потом евнух Сандаль хотел дать ему что-нибудь и сунул руку в карман. И вдруг раздались великие крики, и евнух поднял голову, чтобы посмотреть в чем дело, и видит: визирь Абу-ль-Хасан выходит от султана. И, увидав его, евнух поднялся на ноги и пошёл к нему навстречу, и они стали разговаривать и ходили, и время продлилось, и Халифа простоял немного, но евнух не обращал на него внимания. А когда рыбак простоял долго, он встал против евнуха, будучи в отдалении, и сделал ему знак рукой и крикнул:

— О господин мой Рыжий, дай мне уйти!

И евнух услышал его, но постыдился ему ответить в присутствии визиря Абу-ль-Хасана и стал разговаривать с визирем, притворяясь, что ему не до рыбака. И тогда Халифа воскликнул:

— О затягивающий плату, да обезобразит Аллах всех неприветливых и всех тех, кто берет у людей их вещи и потом неприветлив с ними! Я вхожу под твою защиту, о господин мой Отрубяное Брюхо, дай мне то, что мне следует, чтобы я мог уйти!

И евнух услышал его, и ему стало стыдно перед Абу-ль-Хасаном. И Абу-ль-Хасан тоже увидел, что Халифа делает руками знаки и разговаривает с евнухом, но только не знал, что он говорит. И визирь сказал евнуху, не одобряя его:

— О евнух, чего просит у тебя этот бедный нищий?

И Сандаль евнух сказал ему:

— Разве ты не знаешь этого человека, о владыка визирь?

— Клянусь Аллахом, я его не знаю, и откуда мне его знать, когда я его только сейчас увидел? — ответил визирь Абу-ль-Хасан.

И евнух сказал ему:

— О владыка, это тот рыбак, у которого мы расхватали рыбу на берегу реки. А я уже ничего не застал, и мне было стыдно вернуться к повелителю ни с чем, когда все невольники что-нибудь захватили, и я подъехал к рыбаку и увидел, что он стоит посреди реки и призывает Аллаха и у него четыре рыбы, и сказал ему: «Давай то, что у тебя есть, и возьми то, что это стоит». И когда он отдал мне рыбу, я сунул руку в карман и хотел дать ему что-нибудь, но ничего не нашёл и сказал рыбаку: «Приходи ко мне во дворец, и я дам тебе что-нибудь, чем ты поможешь себе в бедности». И он пришёл ко мне сегодня, и я протянул руку и хотел что-нибудь ему дать, но пришёл ты, и я поднялся, чтобы служить тебе, и отвлёкся с тобою от него. И дело показалось ему долгим, и вот его история и причина того, что он стоит.

И, услышав слова евнуха, визирь улыбнулся и сказал:

— О евнух, этот рыбак пришёл в минуту нужды, и ты её не исполняешь? Разве ты не знаешь его, о начальник евнухов?

— Нет, — отвечал евнух.

И визирь сказал:

— Это учитель повелителя правоверных и его товарищ. А сегодня у нашего владыки султана стеснена грудь, и опечалено сердце, и ум его занят, и ничто не расправит ему груди, кроме этого рыбака. Не давай же ему уйти, пока я не поговорю о нем с султаном и не приведу его к нему. Может быть, Аллах облегчит его состояние по причине прихода этого рыбака, и султан даст ему что-нибудь, чем он себе поможет, и ты будешь причиной этого.

— О владыка, делай что хочешь, Аллах великий да оставит тебя столпом правления повелителя правоверных! Продли Аллах его тень и сохрани его ветвь и корень! — сказал евнух.

И визирь Абу-ль-Хасан пошёл, направляясь к султану, а евнух велел невольникам не оставлять рыбака. И тогда Халифа рыбак воскликнул:

— Как прекрасна твоя милость, о Рыженький, — с требующего стали требовать. Я пришёл требовать мои деньги, и меня задержали за недоимки.

А Абу-ль-Хасан, войдя к султану, увидел, что он сидит, склонив голову к земле, со стеснённой грудью, в глубоком раздумье.

И Абу-ль-Хасан, оказавшись меж рук султана, сказал ему:

— Мир над тобой, о повелитель, да благословит Аллах и да приветствует тебя и весь твой род!

И султан поднял голову и сказал:

— И над тобой мир и милость Аллаха и благословение его!

И тогда Абу-ль-Хасан молвил:

— С позволения повелителя заговорит его слуга, и не будет в этом прегрешения.

— А когда было прегрешение в том, что ты заговаривал, когда ты — господин визирей? Говори что хочешь, — сказал султан.

И визирь Абу-ль-Хасан молвил:

— Я вышел от тебя, о владыка, направляясь домой, и увидел, что твой наставник, учитель и товарищ, Халифа рыбак стоит у ворот и сердится на тебя и жалуется и говорит: «Клянусь Аллахом, я научил его ловить рыбу, и он ушёл, чтобы принести мне корзины, и не вернулся ко мне. Так не делают в товариществе и так не поступают с учителями!» И если у тебя, о владыка, есть желание быть с ним в товариществе, тогда — не беда, а если нет, — осведоми его, чтобы он взял в товарищи другого.

И когда султан услышал слова Абу-ль-Хасана, он улыбнулся, и прошло стесненье его груди, и он сказал визирю:

— Заклинаю тебя жизнью — правду ли ты говоришь, что рыбак стоит у ворот?

— Клянусь твоей жизнью, повелитель, он стоит у ворот, — сказал Абу-ль-Хасан.

И тогда султан воскликнул:

— О Абу-ль-Хасан, клянусь Аллахом, я постараюсь сделать ему должное, и если желает ему Аллах через мои руки несчастья, он получит его, а если он желает ему через мои руки счастья, он получит его! — и потом султан взял бумажку и разорвал её на куски и сказал, — о Абу-ль-Хасан, напиши твоей рукой двадцать количеств — от динара до тысячи динаров, и столько же степеней власти и визирства — от ничтожнейшего наместничества до султаната, и двадцать способов всяких пыток — от ничтожнейшего наказания до убиения.

И Абу-ль-Хасан отвечал:

— Слушаю и повинуюсь, о повелитель!

И он написал на бумажках своей рукой то, что приказал ему султан. И султан молвил:

— О Абу-ль-Хасан, клянусь моими пречистыми отцами, я хочу, чтобы привели Халифу рыбака, и прикажу ему взять бумажку из этих бумажек, надпись на которых известна только мне и тебе, и что там окажется, то я и дам ему, и если бы оказался это султанат, я бы сложил его с себя и отдал бы его Халифе, и не пожалел бы, а если окажется там повешение, или рассечение, или гибель, я сделаю это с ним. Ступай же и приведи его ко мне!

И Абу-ль-Хасан, услышав эти слова, воскликнул про себя: «Нет мощи и силы, кроме как у Аллаха, высокого, великого! Может быть, выйдет этому бедняге что-нибудь, несущее гибель, и я буду причиной этого! Но султан поклялся, и рыбаку остаётся только войти, и будет лишь то, чего желает Аллах». И он отправился к Халифе рыбаку и схватил его за руку, чтобы увести его, и разум Халифы улетел у него из головы, и он подумал: «Что я за дурень, что пришёл к этому скверному рабу — Рыженькому, и он свёл меня с Отрубяным Брюхом!» А Абу-ль-Хасан все вёл его, и невольники шли сзади и спереди, и Халифа говорил:

— Недостаточно того, что меня задержали, то ещё идут сзади и спереди и не дают мне убежать.

И Абу-ль-Хасан шёл с ним, пока не прошёл через семь проходов, и потом он сказал Халифе:

— Горе тебе, о рыбак! Ты будешь стоять меж руками повелителя.

И он поднял самую большую завесу, и взор Халифы-рыбака упал на султана, который сидел на своём престоле, а вельможи правления стояли, прислуживая ему. И, узнав султана, рыбак подошёл к нему и сказал:

— Приют и уют, о флейтист! Нехорошо, что ты стал рыбаком, а потом оставил меня сидеть сторожить рыбу, а сам ушёл и не пришёл. А я не успел опомниться, как подъехали невольники на разноцветных животных и похватали мою рыбу, когда я стоял одни, и все это из-за твоей головы. А если бы ты быстро принёс корзины, мы бы продали рыбы на сто динаров. Но я пришёл требовать то, что мне следует, и меня задержали. А ты? Кто задержал тебя в этом месте?

И султан улыбнулся и, приподняв край занавески, высунул из-за неё голову и сказал:

— Подойди и возьми бумажку из этих бумажек.

И Халифа рыбак сказал повелителю:

— Ты был рыбаком, а теперь ты, я вижу, стал звездочётом. Но у кого много ремёсел, у того велика бедность.

— Бери скорей бумажку, без разговоров, и исполняй то, что тебе приказал повелитель, — сказал Абу-ль-Хасан.

И Халифа рыбак подошёл и протянул руку, говоря:

— Не бывать, чтобы этот флейтист снова стал моим слугой и ловил со мной рыбу! — и затем он взял бумажку и протянул её султану и сказал, — о флейтист, что мне в ней вышло? Не скрывай ничего!

И султан взял бумажку в руку, подал её визирю и сказал:

— Читай, что в ней написано!

И Абу-ль-Хасан посмотрел на бумажку и воскликнул:

— Нет мощи и силы, кроме как у Аллаха, высокого, великого!

— Добрые вести, о Абу-ль-Хасан? Что ты в ней увидел? — спросил халиф.

И Абу-ль-Хасан ответил:

— О повелитель, в бумажке оказалось: «Побить рыбака сотней палок!»

И султан приказал побить его сотней палок.

И его приказание исполнили и побили Халифу сотнею палок, и потом он поднялся, говоря:

— Прокляни, Аллах, эту игру, о Отрубяное Брюхо! Разве заточение и побои тоже часть игры?

И Абу-ль-Хасан сказал:

— О повелитель, этот бедняга пришёл к реке, и как ему вернуться жаждущим? Мы просим от милости повелителя, чтобы этот рыбак взял ещё одну бумажку. Может быть, в ней что-нибудь для него выйдет, и он уйдёт с этим обратно и будет помощь ему против бедности.

— Клянусь Аллахом, о Абу-ль-Хасан, — сказал султан, — если он возьмёт бумажку и выйдет ему в ней убиение, я непременно убью его, и ты будешь этому причиной.

— Если он умрёт, то отдохнёт, — сказал Абу-ль-Хасан.

И Халифа-рыбак воскликнул:

— Да не обрадует тебя Аллах вестью о благе! Тесно вам стало, что ли, из-за меня в Ахдаде, что вы хотите меня убить?

— Возьми бумажку и проси решения у великого Аллаха, — сказал ему Абу-ль-Хасан.

И рыбак протянул руку и, взяв бумажку, подал её Абу-ль-Хасану, и Абу-ль-Хасан взял её и, прочитав, молчал.

— Что же ты молчишь, о визирь? — спросил султан.

И Абу-ль-Хасан ответил:

— О повелитель, в бумажке вышло: «Не давать рыбаку ничего».

— Нет ему у нас надела, — сказал султан, — скажи ему, чтобы он уходил от моего лица.

— Заклинаю тебя твоими пречистыми отцами, — сказал Абу-ль-Хасан, — дай ему взять третью, может быть, выйдет ему в ней достаток.

— Пусть возьмёт ещё одну бумажку — и больше ничего, — сказал султан.

И рыбак протянул руку и взял третью бумажку, и вдруг в ней оказалось: «Дать рыбаку динар!»

И Абу-ль-Хасан сказал Халифе рыбаку:

— Я искал для тебя счастья, но не захотел для тебя Аллах ничего, кроме этого динара.

И Халифа воскликнул:

— Каждая сотня палок за динар — великое благо, да не сделает Аллах здоровым твоего тела!

И султан засмеялся, а Абу-ль-Хасан взял Халифу за руку и вышел.

И когда рыбак подошёл к воротам, его увидел евнух Сандаль и сказал ему:

— Пойди сюда, о рыбак, пожалуй нам что-нибудь из того, что дал тебе повелитель, когда он шутил с тобой.

— Клянусь Аллахом, твоя правда, о Рыженький, — отвечал Халифа. — Разве ты хочешь, чтобы я с тобой поделился? Я съел сотню палок и взял один динар, и ты свободен от ответственности за него! — и он бросил евнуху динар и вышел, и слезы текли по поверхности его щёк.

И, увидав его в таком состоянии, евнух понял, что он говорит правду, и вернулся к нему и крикнул слугам, чтобы они привели его обратно. И когда рыбака привели обратно, евнух сунул руку в карман и, вынув оттуда красный кошель, развязал его и вытряхнул, и вдруг в нем оказалось сто золотых динаров.

— О рыбак, возьми это золото за твою рыбу и ступай своей дорогой, — сказал евнух.

И тут Халифа рыбак обрадовался и, взяв сотню динаров и динар султана, вышел, уже забыв о побоях.

Вот, милостью Аллаха, и вся история о Халифе-рыбаке и султане Шамс ад-Дине Мухаммаде, и о том, что случилось между ними.

9 Рассказ о посещении Шамс ад-Дином Мухаммадом — султаном славного города Ахдада дома своего хозяина Халифы-рыбака

Солнце перешло на вторую половину неба, когда султан Шамс ад-Дин Мухаммад, да продлит Аллах годы его правления и жизни, сопровождаемый визирем Абу-ль-Хасаном и челядью и слугами; а был среди слуг и Джавад — огромный нубиец, начальник охраны султана, а был у Джавада шамшер, вах какой шамшер, из индийского сплава вутц, кованый в городе Дамаске, славного не только полновесными динарами, но и умелыми оружейниками. День перешел за полдень, когда Шамс ад-Дин Мухаммад в составе процессии приблизился к дому Халифы-рыбака.

Ворота дома оказались заперты, и Джавад, чье имя означает «великодушный» выхватил саблю, предлагая повелителю правоверных (а кто сказал, что султан в своем городе не повелитель правоверных) услуги своих рук, и плеч, и кистей, и, конечно же, стального в разводах шамшера дамасской работы.

Но Шамс ад-Дин не зря слыл среди подданных милостивым и не склонным к скорым решениям, советчиком в которых служит горячая голова.

Движением руки (правой) Шамс ад-Дин Мухаммад остановил благородный порыв чуть менее благородного слуги.

Шамс ад-Дин Мухаммад изволили лично подойти к воротам и легонько толкнуть их ногой (правой), створки с небольшим шумом и великой скоростью разошлись, да так, что одна перекосилась и повисла, и было это, несомненно, следствием слабости креплений, а не силы прикосновения повелителя.

Сопровождаемый визирем и челядью, и слугами, и, несомненно, Джавадом, Шамс ад-Дин вошел во двор Халифы.

Рыбак сидел посередине двора и чинил сеть.

При виде повелителя правоверных (а кто сказал, что султан в своем… впрочем, не важно) и его величии, и значимости (Джавад все еще сжимал саблю), Халифа затрясся мелкой дрожью, после чего бросил сеть и, пораженный пышностью процессии, сделал попытку протиснуться в дыру с противоположной стороны забора.

Верный Джавад, быстрый, как горный ко… благородный муфлон с вершин кавказских гор, слегка подзадержал Халифу, легонько взял его за платье, немного поднял и направил порыв подданного в сторону повелителя. Подданный, сам не чая, оказался у много повидавшей за сегодняшний день сафьяновой туфли. Правой.

— О, флейтист, если ты пришел снова мучить меня своими бумажками, лучше сразу дай сто палок, и пусть каждый после этого пойдет своей дорогой. А если желаешь назад свой динар, знай, его уже нет у меня, я купил на него кунафы, сладкой кунафы с пчелиным медом, но и кунафы у меня нет, ибо ее — милостью Аллаха всевидящего и всезнающего — я уже съел, и даже после этого изволил посетить отхожее место. Но вместо него я могу дать тебе сто динаров, ибо не далее как третьего дня…

— Молчи, молчи, несчастный, ибо не спасет тебя даже то, что научил ты меня ловить рыбу! И скажи, откуда у тебя — бедного рыбака — невольница, подобная луне в четырнадцатую ночь по имени Зарима, которую ты сподобился продать Ицхаку-еврею.

— Так молчать, или говорить…

— Говори, говори, ибо клянусь Аллахом, мое доброе сердце сейчас изойдет кровью, и я велю отрубить тебе голову.

10 Рассказ Халифы-рыбыка о том, что приключилось с ним и о том, что привело его к сегодняшнему положению

— Знай, о флейтист среди флейтистов, — молвил Халифа-рыбак, — ровно три дня и три ночи назад, я, произведя утренний намаз, произнеся две суры про себя и две суры вслух, и отбив положенное количество поклонов, по воле Аллаха всемилостивейшего и всезнающего, взяв сеть, отправился к реке, чтобы половить раньше других рыбаков.

И, придя к реке, я подпоясался, подоткнул платье и подошёл к реке и, развернув свою сеть, закинул её первый раз, но вернулась сеть с тиной речною. Тогда закинул я ее во второй раз, но вернулась сеть с травою речною. И стеснилась моя грудь, и смутились мысли, и я воскликнул: «Нет мощи и силы, кроме как у Аллаха, высокого, великого! Чего хочет Аллах, то бывает, а чего не хочет он, то не бывает! Надел — от Аллаха, — велик он и славен! И когда даёт Аллах рабу, не отказывает ему никто, а когда отказывает Аллах рабу, не даёт ему никто!» И потом, от охватившего меня великого огорчения, произнёс я такие стихи:

Когда поражает рок своею превратностью,

Терпение ты готовь, и грудь для него расправь,

Поистине, ведь господь миров, в своей щедрости

И милости, после горя даст облегчение.

— Короче, о несчастный среди рыбаков, — молвил Шамс ад-Дин, — еще один стих и я велю Джаваду отрубить твой лживый язык!

— Но тогда шахиншах флейтистов никогда не узнает окончания истории.

После прочтения этих стихов, я сказал себе: «Брошу ещё этот раз и положусь на Аллаха. Может быть, он не обманет моей надежды». И я подошёл и бросил сеть в реку, размахнувшись на длину руки, и свернул верёвки и подождал некоторое время, а потом я потянул сеть и нашёл её тяжёлой. И, почувствовав, что сеть тяжёлая, стал я действовать с нею осторожно и тянул её до тех пор, пока она не вышла на сушу. Но оказалась в ней всего одна рыбка, и даже не с золотой чешуей, как в сказке Аль-сандара ибн Сергия, а обычная щука, средних размеров. И, увидав её, я воскликнул: «Нет мощи и силы, кроме как у Аллаха! Поистине, мы принадлежим Аллаху и к нему возвращаемся! Что это за скверное счастье и зловещее предзнаменование! Что случилось со мной в этот благословенный день! Но все это — по предопределению великого Аллаха!»

И потом я взял рыбу и хотел было бросить ее в корзину, как вдруг заговорила она со мной на человечьем языке.

— Врешь, врешь, собака, не бывать такому, чтобы рыбы говорили словами людей. Или ты возомнил себя Сулейманом ибн Даудом — мир с ними обоими — который, с позволения Аллаха всемилостивейшего и всезнающего, понимал язык животных и птиц!

— Не знаю, не знаю, но щука сказала: «О Халифа, удержи твою руку и не бросай меня в корзину, а выпусти обратно в реку, в благодарность за это, я что хочешь для тебя сделаю».

И, услышав слова щуки, я тут же пожелал себе в этот день большого улова. По велению щуки, я взял сеть, подошёл к реке и закинул её, отпустив верёвки, а потом я потянул сеть и нашёл, что она тяжелей, чем когда бы то ни было. И я до тех пор бился над сетью, пока она не вышла на берег, и вдруг она оказалась полна рыбы всевозможных сортов и размеров. И я высыпал улов в корзины, и они оказались полны сверх меры.

Тогда щука снова сказала: «Я выполнила твое условие, отпусти меня обратно в реку, и всякий раз после этого, как ты будешь приходить к реке и звать меня, я стану выплывать и выполнять любое твое желание».

Но, увидев, что корзины полны рыбы, я понял, что мне самому не донести их до города.

Тогда я сказал:

«Погоди, о говорящая рыбина, вот мое второе повеление: желаю, чтобы корзины пошли на базар сами!» И в тот же миг у корзин выросли ноги, и они зашагали к городу, а люди, что попадались у них на пути, и другие рыбаки, в испуге шарахались в стороны.

Тогда щука сказала: «О, Халифа, я выполнила второе твое желание, и клянусь Аллахом всевидящим и всезнающим, а мы щуки тоже верим в Аллаха и пророка его, если ты сейчас же выпустишь меня, всякий раз как станешь ты приходить к реке, я стану выполнять любое твое желание, и даже если ты захочешь жениться на дочери султана, я выполню и это желание».

Но тут я заметил (а род Халифов-рыбаков славится наблюдательностью и умом), что у щуки румяные бока и упитанность ее выше всяких похвал, а у меня с утра кунжутового зернышка во рту не было, и я почувствовал страшный голод. Тогда я взял в руки дубинку и, покрутив ею в воздухе три раза, опустил ее на голову щуки.

— О полоумный, — воскликнул Шамс ад-Дин, — только не говори, что ты убил рыбину, исполняющую желания!

— Если бы Аллах всевидящий и всезнающий хотел, чтобы корзины ходили по земле, как люди, он бы сам приделал им ноги, а если этого не случилось, значит это против воли Аллаха, — важно изрек Халифа.

— Горе мне горе! Горе правителю у которого такие подданные! — закрыв лицо руками, воскликнул Шамс ад-Дин. — Ну, продолжай же дальше, что произошло с тобой и щукой, и откуда у тебя невольница по имени Зарима.

Придя домой, я зажарил и съел щуку, и надо тебе сказать, о флейтист, она обманула мои ожидания, ибо оказалась костлява сверх меры, к тому же в животе у нее обнаружилась медная пластина, которую я сперва принял за кость и хотел выбросить, но потом заметил (а род Халифов-рыбаков славится наблюдательностью и умом) на пластине некоторые письмена, и не стал выбрасывать, а напротив, отнес пластину к соседу жестянщику, который обладает искусством распознавания написанного, и даже более того — произнесения этого вслух.

— Что, что оказалось на той пластине?

— Стихи, такие стихи, что пролились сладчайшим бальзамом на мою душу (пусть и взятую взаймы), потратив некоторое количество времени, я выучил их и сейчас услажу слух султана дивными строчками.

— Я уже предупреждал тебя, насчет стихов…

Но Халифа закрыл глаза и, раскачиваясь, и время от времени причмокивая языком, начал читать:

Там за речкой тихоструйной

Есть глубокая нора;

В той норе, во тьме печальной,

Гроб качается хрустальный

На цепях между столбов.

Не видать ничьих следов

Вкруг того пустого места,

В том гробу твоя невеста.

— Какой гроб, чья невеста! Что ты такое несешь! Джавад, мальчик мой, поди сюда, для твоего шамшера, замечательного шамшера дамасской работы есть… работа.

— Погоди, о флейтист султанов и султан флейтистов! — в страхе воскликнул Халифа. — Моя история близится к концу, ах, что за история, и будь она даже написана иглами в уголках глаз, она послужила бы назиданием для поучающихся!

— Ладно, продолжи, но клянусь связью своего рода с халифами из рода Аббасидов, если она в полной мере не удовлетворит меня, и не объяснит происхождение в твоем доме красавицы Заримы, нежнейшему Абульхаиру-палачу, чье имя означает «совершающий доброе», а воистину так и есть, ибо он приближает время встречи с Аллахом всепрощающим, еще до вечернего намаза будет работа.

— Надо сказать, о флейтист султанов и султан флейтистов, что за нашей рекой, которую только поэт мог назвать тихоструйной, в самом деле есть нора. О глубине ее мне не ведомо, как неведомо никому из сынов Адама, ибо (и об этом знают многие) в черные норы с неведомой глубиной лучше не заглядывать, и хоть Аллах всеведущий и всезнающий и дал рабам своим душу взаймы и в положенный срок (а Аллах лучше знает), мы вернем ее, но зачем приближать этот срок, тем более что Аллах не очень-то и настаивает, ведь душ у него этих… (а нет никого богаче Аллаха, тем более, богаче на души).

— Короче, рыбак!

— Я и говорю коротко, о флейтист султанов и султан флейтистов. Иблис, не иначе побиваемый камнями Иблис привык к боли и подбежал на достаточное расстояние к твоему покорному слуге, достаточное, чтобы смутить душу, хотя что Иблису до души смиренного Халифы-рыбака. Но, да будет тебе известно, о шахиншах султанов, несчастный Халифа-рыбак никогда еще не женился. Но разве Аллах отнял у Халифы уши, чтобы он не слышал истории об удовольствиях, которые могут доставить дочери Хавы мужчине, разве он отнял у Халифы прочие, гм, части тела, отличающие сынов Адама от племени жены его, и разве не за эти самые удовольствия пострадали первые люди и были изгнаны из рая, так почему же жертва их должна пропадать втуне, туне несчастного тела смиренного Халифы-рыбака? Услышав в стихах слово «невеста», Халифа-рыбак, обуреваемый этими мыслями и еще несколькими мыслями о которых не стоит упоминать в столь благородном обществе, полез в нору. Надо сказать, неизвестный поэт оказался не так прав, дыра оказалась совсем не глубока, и в конце ее действительно оказался прозрачный ящик, в котором возлежала прекрасная девица, подобная… подобная… лучше я прочту стих.

Султан сделал знак Джаваду, тот вытянул саблю.

— Или не буду, — мудро решил рассказчик.

— Это была Зарима? — лицо султана слегка налилось красным, и возможно припекающее ахдадское солнце было тому причиной.

— Ну, тогда я не знал имени прелестницы, я заметил только родинку над верхней губой, подобную…

— Что, что ты сотворил со спящей девушкой, отвечай сейчас же, или клянусь Аллахом, не дожидаясь вечера, я велю повесить тебя сейчас же, на собственных воротах, в назидание всем словоохотливым рассказчикам, испытывающим языками своими терпение сильных мира сего!

— Ничего, о светоч мира, ничего. Мне вспомнилась сказка, старая сказка все того же Аль-сандара ибн Сергия о царевне, которую заколдовала злая джиния, и которую расколдовал могучи батыр Лис-сай одним лишь поцелуем. Потом царевна стала его женой, и жили они…

— Короче!

— Подобно могучему батыру Лис-саю, я поцеловал обитательницу стеклянного ящика и, милостью Аллаха всевидящего и всезнающего, а ничего в мире не совершается без веления его, она открыла глаза. Я совсем уж собрался вести спасенную к кади, чтобы он объявил нас мужем и женой, как спасенная мной девушка, совсем не по сказке, скривилась и задала вопрос недовольным голосом: «Кто ты?»

«Халифа-рыбак, — отвечал я ей, — о, владетельница моих грез и будущая мать моих детей, маленьких Халиф-рыбаков».

Но девушка сказала: «Как смеешь ты прикасаться ко мне, Халифа-рыбак? Разве не видишь, что я благородных кровей!»

«Но ведь в сказке сказано…» — попытался смиренно возразить я.

«Что это за место?» — спросила девушка.

«Дыра, о госпожа, — ответил я, — дыра за рекой возле славного города Ахдада».

«А скажи, рыбак, есть ли в вашем городе правитель — халиф, или на худой конец султан?»

«Есть, — ответил я, — светлейший султан Шамс ад-Дин Мухаммад, состоящий пусть и в дальнем, но родстве со славным родом Аббасидов, ведущим, как известно, начало от Аббаса ибн Абд аль-Мутталиба, дяди пророка, и которые…»

«А скажи, рыбак, есть ли в вашем городе человек, который поставляет наложниц в гарем султана?»

«Есть, есть, — воскликнул я, обрадованный своей осведомленностью, — Ицхак — еврей из евреев поставляет наложниц в гаремы знатных жителей нашего города и гарем самого султана Шамс ад-Дина Мухаммада, состоящего пусть и в дальнем, но родстве со славным родом Аббасидов, ведущим, как известно, начало от Аббаса ибн Абд аль-Мутталиба, дяди пророка, и который… постой, но зачем тебе, о будущая жена моя, какой-то еврей, пусть и совершающий сделки с султаном и влиятельнейшими людьми нашего города?»

«Размечтался, никакая я тебе не жена! Сейчас же ты отведешь меня к Ицхаку-еврею и продашь за тысячу динаров золотом, и в этом будет тебе сегодняшняя прибыль и награда!»

— Клянусь Аллахом, я так и сделал, — закончил Халифа-рыбак свой рассказ.

11 Рассказ о красавице Зариме и о султане славного города Ахдада Шамс ад-Дине Мухаммаде

Позади остался призыв слепого Манафа — муэдзина Ахдада к асру — послеполуденной молитве. Позади осталась сама молитва, состоящая из четырех ракаатов фард.

Султан Шамс ад-Дин Мухаммад обещал еще до асра найти работу Абульхаиру — добрейшему палачу, чье имя означает «совершающий доброе».

Впереди оставался магриб — вечерняя молитва и визит Шамс ад-Дин Мухаммада на женскую половину дворца, куда, кроме Шамс ад-Дина закрыт доступ мужчинам, а значит, для умелого Абульхаира, чье имя означает «совершающий доброе», еще не все потеряно. Как сказал поэт:

Помни, влюбленных всегда за любимых бранят,

Ибо безумием всякий влюбленный объят.

Как-то спросили меня: «Страсть на вкус какова?»

Я отвечал: «Это сладость, таящая яд»***

Туфли светлейшего вступали в соприкосновение с полом дворца, едва тревожа слух. Словно любовники, страшащиеся быть застигнутыми за непристойным занятием. Султан Шамс ад-Дин Мухаммад хотел, чтобы они гремели, о-о-о, как гремели, ибо его шаги — поступь судьбы, но коже подошв и камню пола не было никакого дела до желаний и настроений сиятельнейшего среди правителей Шамс ад-Дина Мухаммада.

У дверей покоев новой наложницы Шамс ад-Дин замедлил шаг. Кожа подошв, сбившись с привычного ритма, любовницей, достигшей желаемого, родила чуть более громкий скрип.

Шамс ад-Дин помотал головой, отгоняя мучительные сравнения.

По знаку султана, Сандаль — старший над евнухами — распахнул дверь покоев.

Подошвы испуганно пискнули, Шамс ад-Дин Мухаммад шагнул внутрь.


Зарима сидела на подушках, подобрав под себя полные ноги в атласных шальварах, тонкие пальчики перебирали серые струны елового уда.

Девушка подняла глаза на шум. Ах, глаза, огромные глаза.

Что за очи! Их чье колдовство насурьмило?

Розы этих ланит! — чья рука их взрастила?

Эти кудри — как мрака густые чернила,

Где чело это светит, там ночь отступила.***

И губы, коралловые губы, с родинкой над верхней растянулись в жемчужной улыбке.

— Ты пришел, о повелитель моего сердца.

Слова, слова, они ранят больнее кинжала, иногда убивают надежней яда, портят жизнь, но те же слова, произнесенные в иных обстоятельствах, возвеличивают тебя, вселяют надежду, веселят сердце, излечивают от болезней, или просто доставляют радость.

Двигаясь к покоям, Шамс ад-Дин подбирал слова, складывал их в фразы. Эти фразы должны были вызвать смятение, поселить в сердце страх, родить раскаяние и обозначить правду.

Но, другие слова, произнесенные губами-корал, рассеяли предыдущие слова, растворили фразы и даже мысли, мысли одна прочнее другой, потекли совсем в ином направлении.

«Ах, как она молода, прекрасна, Аллах, единственно Аллах величием своим создает подобную красоту… и посылает ее в испытание рабам своим».

— Ответь, о Зарима.

«Трепещи несчастная! — где, где заготовленная фраза!»

— Все, что прикажет мой повелитель.

«Твоя тайна раскрыта! Своей порочностью ты опозорила мой дом и меня!»

— Как ты оказалась в стеклянном ящике, в норе за рекой?

Глаза, прекрасные насурьмленные глаза затянула поволока.

— Это грустная история, мой царь, но если ты приказываешь, я поведаю ее тебе, с любовью и удовольствием.

12 Рассказ красавицы Заримы о том, что привело ее в стеклянный ящик в норе за рекой возле славного города Ахдада

— Знай, о великий царь, — начала Зарима, что происхожу я из рода царей Рюриковенидов. Отец мой — великий царь Яхья ибн Вас владел многими богатствами, да такими, что сам легендарный Хосрой Сасанид восстань из гроба и увидя их, снова лег бы в могилу, снедаемый великой завистью и желчью. А земли отца моего были столь обширны, что если бы ты, о великий царь, оседлал самого быстрого скакуна из твоей конюшни и скакал на нем без перерыва и отдыха тридцать дней и тридцать ночей, ты проехал бы только малую часть их. А чтобы объехать их из конца в конец потребовалось бы тысяча таких коней, каждый из которых скакал бы тысячу дней тысячу ночей, но и тогда бы потребовался еще один конь, одна ночь и один день — вот насколько обширны были владения отца моего.

И имел царь Яхья ибн Вас четырех жен и еще четырех наложниц, и имел от них множество детей, а от самой младшей и самой любимой наложницы, была я — младшая и любимая дочь.

Детство мое прошло в забавах и развлечениях, и прислуживало мне множество слуг. И тысяча темнокожих невольниц было у меня, чтобы одеваться, и еще тысяча была, чтобы снимать платье, и охраняли меня тысяча евнухов, и столько же было у каждого из моих братьев и сестер, и еще три раза по столько у каждой из жен и наложниц отца моего Яхья ибн Васа.

Все это я говорю тебе, о сиятельнейший и великий Шамс ад-Дин, чтобы ты понял и проникся величием моего рода.

Случилось в один из дней, по воле Аллаха милостивого и всезнающего, а в моих землях мы тоже чтим Бога и Пророка его, мой отец поехал на охоту.

И долго охотился он, но Аллах милостивый и всемогущий не послал в этот день ему дичи. И усталость, и жара одолели его.

Тогда он остановил коня, присел под дерево и, сунув руку в седельный мешок, вынул ломоть хлеба и финики и стал есть финики с хлебом. И съев финик, он кинул косточку — и вдруг видит: перед ним стоит ифрит высокого роста, а на голове у него рога, закрученные, словно буква вав, а глаза у него, как блюдца, а в руках у него обнаженный меч.

Ифрит приблизился к отцу и сказал:

— Вставай, я убью тебя, как ты убил моего сына!

— Как же я убил твоего сына? — спросил отец.

И ифрит ответил:

— Когда ты съел финик и бросил косточку, она попала в грудь моему сыну, и он умер в ту же минуту.

— Поистине, мы принадлежим Аллаху и к нему возвращаемся! — воскликнул отец. — Нет мощи и силы ни у кого, кроме Аллаха, высокого, великого! Если я убил твоего сына, то убил нечаянно. Я хочу, чтобы ты простил меня!

— Нет, я непременно должен тебя убить, — сказал джинн и потянул отца и, повалив его на землю, поднял меч, чтобы ударить его.

И отец заплакал и воскликнул: «Вручаю своё дело Аллаху!» — и произнёс:

«Два дня у судьбы: один — опасность, другой — покой;

И в жизни две части есть: та ясность, а та печаль.

Скажи же тому, кто нас превратной судьбой корит:

„Враждебна судьба всегда лишь к тем, кто имеет сан“.

Не видишь ли ты, как вихрь, к земле пригибающий,

Подувши, склоняет вниз лишь крепкое дерево?

Не видишь ли — в море труп плывёт на поверхности,

А в дальних глубинах дна таятся жемчужины?

И если судьбы рука со мной позабавилась

И гнев её длительный бедой поразил меня,

То знай: в небесах светил так много, что счесть нельзя,

Но солнце и месяц лишь из-за них затмеваются.

И сколько растений есть, зелёных и высохших,

Но камни кидаем мы лишь в те, что плоды несут.

Доволен ты днями был, пока хорошо жилось,

И зла не страшился ты, судьбой приносимого».

А когда отец окончил эти стихи, джинн сказал ему:

— Сократи твои речи! Клянусь демонами Ада, я непременно убью тебя! — а он был из тех джинов, что не признали Ахала и пророка его, и не поклонились им.

Видя, что его не переубедить, отец сказал тогда:

— Знай, о ифрит, у меня четыре жены и множество детей, и слуги, и подданные, позволь мне отправиться домой, я прощусь со всеми им, и улажу дела, и отдам долги, кому следует, а в начале года я возвращусь к тебе. Я обещаю и клянусь Аллахом, что вернусь назад, и ты сделаешь со мной, что захочешь. И Аллах тебе в том, что я говорю, поручитель.

— Не могу ждать до начала года, — ответил ифрит, размахивая мечом, я непременно должен убить тебя сегодня же!

— Три дня, дай мне всего лишь три дня, чтобы я простился с родными и близкими, и клянусь Аллахом, до того как настанет четвертая ночь я вернусь к тебе, и ты сделаешь свое дело.

Подумав, джинн дал отцу эту отсрочку и заручился его клятвой и отпустил его. И еще дал кольцо.

— До того, как муэдзин закончит призыв к магрибу — вечерней молитве, надень его на палец, и в тот же миг перенесешься ты ко мне, где я и отрублю тебе голову, а до тех пор я буду точить меч и горевать о своем убитом сыне, — так сказал джинн.


И отец вернулся во дворец. Он осведомил обо всем своих жен и детей, и составил завещание, и прожил с ними три дня, а потом совершил омовение, взял под мышку свой саван и, простившись с семьей и родными, стал ожидать начала призыва к магрибу. А родные и близкие подняли о нем вопли и крики, а сам отец сидел и плакал о том, что должно случиться с ним.

Наблюдая обстоятельства, в которых оказался мой отец и, жалея его, сердце мое преисполнилось горечи, — продолжила Зарима.

Втайне от всех, я вытащила из отцовского кошеля кольцо, что дал ему ифрит, и которое должно было возвратить его обратно. И еще до того, как муэдзин прокричал: «Ля иляха илляллах!» — «Нет бога, кроме Аллаха!», я надела кольцо на палец, и в тот же миг оказалась рядом с ифритом.

Надо тебе сказать, о владетель моего сердца, джин до крайности удивился, увидев меня, вместо моего отца. А он как раз точил меч, которым собирался отрубить ему голову. Тогда он поднялся во весь свой рост, а он был огромен, и прокричал:

— Кто ты и, во имя демонов Ада, как оказалась в этом месте с моим кольцом, когда я жду совсем другого человека!

— О, ифрит, — ответила я, — я дочь того царя, что убил твоего сына и я пришла в назначенный час вместо него, чтобы принять предназначенную кару и то что положил на мою долю Аллах милостивый и всемогущий!

— Дальше, что было дальше! — закричал султан Ахдада Шамс ад-Дин Мухаммад, и даже затопал от великого нетерпения ногами. — Не молчи, поведай окончание этой истории!

— Увы, увы, господин мой, — Зарима опустила веки, и взор ее преисполнился грусти. — Окончание истории скрыто от меня, так же, как и от моего повелителя. Память о последующих событиях покинула мой ум. Последнее, что я помню, это разговор с ифритом, а очнулась я уже в стеклянном ящике, и вместо рогатой рожи ифрита увидела немногим более привлекательное лицо Халифы-рыбака. Об остальных злоключениях, думаю, тебе ведомо, о милостивейший и великий царь.

13 Продолжение рассказа о красавице Зариме и о султане славного города Ахдада Шамс ад-Дине Мухаммаде

— О, душа моя! — едва Зарима закончила свой рассказ, воскликнул Шамс ад-Дин Мухаммад. — Сколько испытаний послал Аллах на твою долю. Но нет у нас права упрекать его, ибо как сказал поэт:

Страшащийся судьбы — споен будь!

Ведь все в руках великого провидца

Пусть в книге судеб слов не зачеркнуть,

Но что не суждено — тому не сбыться.**

Сколько злоключений по милости Аллаха милостивого и милосердного довелось испытать тебе.

— О владетель моего ума, — со всей возможной скромностью ответила Зарима, — клянусь, и Аллах в том свидетель, я не жалею ни об одном потраченном мгновении, ни об одном поступке, ибо все они по воле Аллаха милостивого и милосердного привели меня к тебе. Единственное омрачает мое сердце и смущает душу, и отравляет существование — султан моего сердца изволил гневаться, женщины видят это, и это доставляет им многие печали. Пусть мой господин назовет причину своего гнева, клянусь Аллахом, я устраню ее, пусть бы на это потребовалось отдать и мою жизнь. Если же причина во мне — смиреной рабе твоей, повинной лишь в безмерной любви к повелителю, пусть господин мира возьмет меч и выпустит всю мою кровь, если это хоть на треть развеселит его. И не будет ему в том упрека, и не будет вины на нем в день воскресения, ибо упреки и вину я возьму на себя.

При звуках речей этих, глаза Шамс ад-Дина наполнились слезами, и он залил ими усы и бороду, и верх рубахи.

— Клянусь, и Аллах в том поручитель, — Шамс ад-Дин подошел и обнял наложницу, — если и есть в чем твоя вина, то только в том, что похитила сердце мое, а вместе с сердцем и разум, но рассказ твой разогнал сомнения и укрепил душу, и с этого дна (а Аллах в том поручитель) доверия к тебе будет больше, чем к кому бы то ни было.

— Господин грез моих, — ответила Зарима, — я недостойна такого расположения. Пусть лучше господин возьмет меч и убьет меня, только так я не стану чувствовать себя виноватой и обязанной моему султану.

— Клянусь всем, что свято, если еще раз, всего лишь раз сомнения в твоей добродетели посетят мой ум, или моя рука с зажатым в ней мечом поднимется на тебя, пусть падет на голову мою гнев Аллаха милостивого и всезнающего, и пусть покарает он меня самой страшной карой из тех, что есть на земле!

— Да будет так. Ты сказал!

14 Продолжение повести о царе Юнане, враче Дубане и о коварном визире

А у царя Юнана был один визирь гнусного вида, скверный и порочный, скупой и завистливый, сотворённый из одной зависти; и когда этот визирь увидел, что царь приблизил к себе врача Дубана и оказывает ему такие милости, он позавидовал ему и затаил на него зло. Ведь говорится же: «Ничьё тело не свободно от зависти, — и сказано: несправедливость таится в сердце; сила её проявляет, а слабость скрывает».

И вот этот визирь подошёл к царю Юнану и, облобызав перед ним землю, сказал:

— О царь нашего века и времени! Ты тот, в чьей милости я вырос, и у меня есть для тебя великий совет. И если я его от тебя скрою, я буду сыном прелюбодеяния; если же ты прикажешь его открыть тебе, я открою его.

И царь, которого встревожили слова визиря, спросил его:

— Что у тебя за совет?

И визирь отвечал:

— О благородный царь, древние сказали: «Кто не думает об исходе дел, тому судьба не друг». И я вижу, что царь поступает неправильно, жалуя своего врача и того, кто ищет прекращения его царства. А царь был к нему милостив и оказал ему величайшее уважение и до крайности приблизил его к себе, и я опасаюсь за царя.

И царь, встревожившись и изменившись в лице, спросил визиря:

— Про кого ты говоришь и на кого намекаешь?

И визирь сказал:

— Если ты спишь, проснись! Я указываю на врача Дубана.

— Горе тебе, — сказал царь, — это мой друг, и он мне дороже всех людей, так как он вылечил меня чем то, что я взял в руку, и исцелил меня от болезни, против которой были бессильны врачи. Такого, как он, не найти в наше время нигде в мире, ни на востоке, ни на западе, а ты говоришь о нем такие слова. С сегодняшнего дня я установлю ему жалованье и выдачи и назначу ему на каждый месяц тысячу динаров, но даже если бы я разделил с ним своё царство, и этого было бы поистине мало. И я думаю, что ты это говоришь из одной только зависти.

Услышав слова царя Юнана, визирь сказал:

— О царь, высокий саном, что же сделал мне врач дурного? Я не видел от него зла и поступаю так только из жалости к тебе, чтобы ты знал, что мои слова верны. И если ты, о царь, доверишься этому врачу, он убьёт тебя злейшим убийством. Тот, кого ты облагодетельствовал и приблизил к себе, действует тебе на погибель. Он лечил тебя от болезни снаружи чем то, что ты взял в руку, и ты не в безопасности от того, чтобы он не убил тебя вещью, которую ты так же возьмёшь в руку.

— Ты прав, о визирь, — сказал царь Юнан, — как ты говоришь, так и будет, о благорасположенный визирь! Поистине, этот врач пришёл как лазутчик, ища моей смерти, и если он излечил меня чем то, что я взял в руку, то сможет меня погубить чем нибудь, что я понюхаю, — после этого царь Юнан сказал визирю, — о визирь, как же с ним поступить?

И визирь ответил:

— Пошли за ним сейчас же, потребуй его, и если он придёт, отруби ему голову. Ты спасёшься от его зла и избавишься от него. Обмани же его раньше, чем он обманет тебя.

— Ты прав, о визирь! — воскликнул царь и послал за врачом; и тот пришёл радостный, не зная, что судил ему милосердный, подобно тому, как кто то сказал:

Страшащийся судьбы своей, спокоен будь,

Вручи дела ты тому свои, кто мир простер!

О владыка мой! Ведь случится то, что судил Аллах,

Но избавился ты от того, чего не судил Аллах.

И когда врач вошёл к царю, то произнёс:

Коль я не выскажу тебе благодаренье,

Скажи: «Кому ж ты посвятишь стихотворенье?»

Ты милости свои мне щедро расточал

Без отговорок и без промедленья.

Так почему хвалу не вправе я изречь,

И что мешает ей шуметь иль тайно течь?

Я восхвалю тебя за все благодеянья,

Хотя тяжел их груз для этих слабых плеч.**

— Знаешь ли ты, зачем я призвал тебя? — спросил царь врача Дубана.

И врач ответил:

— Не знает тайного никто, кроме великого Аллаха!

А царь сказал ему:

— Я призвал тебя, чтобы тебя убить и извести твою душу.

И врач Дубан до крайности удивился и спросил:

— О царь, за что же ты убиваешь меня и какой я совершил грех?

— Мне говорили, — отвечал царь, — что ты лазутчик и пришёл меня убить! И вот я убью тебя раньше, чем ты убьёшь меня, — потом царь крикнул палача и сказал, — отруби голову этому обманщику, и дай нам отдых от его зла!

— Пощади меня — пощадит тебя Аллах, не убивай меня — убьёт тебя Аллах, — сказал тогда врач и повторил царю эти слова.

И царь Юнан сказал врачу Дубану:

— Я не в безопасности, если не убью тебя: ты меня вылечил чем то, что я взял в руку, и я опасаюсь, что ты убьёшь меня чем нибудь, что я понюхаю, или чем другим.

— О царь, — сказал врач Дубан, — вот награда мне от тебя! За хорошее ты воздаёшь скверным!

Но царь воскликнул:

— Тебя непременно нужно убить, и не откладывая!

И тогда врач убедился, что царь несомненно убьёт его, он заплакал и пожалел о том добре, которое он сделал недостойным его, подобно тому, как сказано:

Поистине, рассудка у Меймуны нет,

Хотя отец её рождён разумным был.

Кто ходит по сухому иль по скользкому

Не думая, — наверно поскользнётся тот.

После этого выступил вперёд палач, и завязал врачу глаза, и обнажил меч, и сказал: «Позволь!»

А врач плакал и говорил царю:

— Оставь меня — оставит тебя Аллах, не убивай меня — убьёт тебя Аллах. — И он произнёс:

От сердца дал совет — и не был я счастлив,

Счастливее они, от мира правду скрыв.

Унижен я — они стократ блаженней.

Теперь, коль буду жив. Пребуду в немоте,

А если сгину — пусть меня оплачут те,

Кто не жалел для ближних откровений.**

Затем врач сказал:

— О царь, вот награда мне от тебя! Ты воздаёшь мне воздаянием крокодила.

— А каков рассказ о крокодиле? — спросил царь, но врач сказал:

— Я не могу его рассказать, когда я в таком состоянии. Заклинаю тебя Аллахом, пощади меня — пощадит тебя Аллах!

И врач разразился сильным плачем, и тогда поднялся кто то из приближённых царя и сказал:

— О царь, подари мне жизнь этого врача, так как мы не видели, чтобы он сделал против тебя преступления, и видели только, как вылечил тебя от болезни, не поддававшейся врачам и лекарям.

— Разве вы не знаете, почему я убиваю этого врача? — сказал царь. — Это потому, что, если я пощажу его, я несомненно погибну. Ведь тот, кто меня вылечил от моей болезни вещью, которую я взял в руку, может убить меня чем нибудь, что я понюхаю. Я боюсь, что он убьёт меня и возьмёт за меня подарок, так как он лазутчик и пришёл только затем, чтобы меня убить. Его непременно нужно казнить, и после этого я буду за себя спокоен.

15 Рассказ о султане Ахдада Шамс ад-Дине Мухаммаде, о сыне его Аль Мамуне и о красавице Зариме

Надо сказать, что был у султана Шамс ад-Дина Мухаммада старший сын Аль Мамун, рожденный от любимой жены — Оксаны, уроженки земель гяуров.

В день рождения Аль Мамуна, Оксану забрал к себе Аллах, и было это четырнадцать весен назад.

По прошествии этого времени, Аль Мамун вырос в приятного и приветливого юношу с изящными чертами, стройным станом и блестящим лбом, и лицом, как месяц и, глядя на сына, наполнялось радостью сердце султана.

Еще больше радовался Шамс ад-Дин Мухаммад, глядя, что и новой наложнице Зариме пришелся по сердцу мальчик. Она выделяла его среди прочих детей, не раз и не два, Шамс ад-Дин заставал их за играми, или за беседой. Зарима рассказывала Аль Мамуну о далекой стране своего отца, в которой она выросла, о других странах, в которых ей довелось побывать, или знания о которых она почерпнула из свитков и бесед с мудрецами.

Аль Мамун внимал новой возлюбленной отца с неизменным интересом. И огонь, не тот огонь, что сжигает сердца, а тот, что толкает к поступкам, горел в юношеских глазах.

И глядя на этих двоих, наполнялось сердце Шамс ад-Дина радостью и спокойствием.

16 Рассказ Халифы-рыбыка о том, что он видел с утра, и о том, что так испугало его в увиденном

— Ашхаду алляя иляяхэ илля ллах, ва ашхаду анна мухаммадан абдуху ва расуулюх — Нет бога, кроме Аллаха и Мухаммад пророк его! — глаза Халифы-рыбака горели огнем. Не тем огнем, что сжигает сердца и души, оставляя лишь пепел там, где билась живая плоть и не тем огнем, что толкает к поступкам, и кости смельчаков усеивают дороги и пещеры далеких земель, а тем огнем, что заставляет замирать сердца, и поднимает души к горлу, и расширяет зрачки, и останавливает дыхание или замутняет разум и побуждает бежать. Да мало ли что приключается с человеком, будь он хоть правоверным мусульманином, хоть огнепоклонником маджусом, охваченным огнем страха.

Сейчас такой огонь пылал в очах Хплифы-рыбака, бестелесной чумой захватывая глаза и души слушателей.

— Помолясь Аллаху милостивому и всемогущему, и совершив положенное количество поклонов — поясных и земных, и произнеся суры положенное количество раз, вышел я сегодня утром из славного нашего города Ахдада, чтобы половить, по своему обыкновению, раньше других рыбаков.

Слушатели: горшечник аль Куз аль Асвани, медник Хумам и башмачник Маруф, чьей сварливой жены нрав славился на весь Ахдад, внимали Халифе с неизменным интересом.

— Придя к реке, я разложил сеть и, испрося у Аллаха милостивого и всемогущего удачного лова, приготовился ее забросить, как…

— Ай, Халифа-рыбак, заклинаю тебя именем Аллаха и всем, что свято, не продолжай, — взмолился Хумам, чье имя означает «отважный», ибо, если скажешь еще хоть слово, клянусь Аллахом милостивым и всезнающим, в тот же миг опозорюсь я, и испачкаю платье, а нет для мусульманина большего стыда, чем предстать в общественном месте нечистым.

— Стыдись, Хумам, — сказал Маруф-башмачник, закаленный каждодневным общением с женой. — Это всего лишь слова, и мы еще не слышали окончания истории, только после которого можно будет составить суждения и испугаться. К тому же Халифа здесь, живой, а значит, у истории благополучный конец.

— Ладно, пусть продолжит, — согласился Хумам, чье имя означает «отважный», но если там есть ужасы и злые духи, и звон мечей, при подходе к этим местам, пусть Халифа предупредит заранее, чтобы я успел закрыть уши и глаза, а как пройдет эта часть повествования, дотроньтесь до меня, только осторожно, помня об испачканном платье, и я с удовольствием и вниманием дослушаю оставшуюся часть истории.

— Клянусь Аллахом, если там и есть мечи, то нет их звона, а если присутствуют духи, то очень похожие на людей, — ответствовал Халифа-рыбак.

— Что ж, тогда продолжи, — согласился Хумам, чье имя означает «отважный».

— Так вот, едва я приготовился забросить сеть, как услыхал шум.

— А-а-а! — закричал Хумам. — Я знал, знал, что так и будет. Это джин, страшный джин, который вылез из бутылки, которую ты выловил и который поклялся убить всякого, кто освободит его мученической смертью.

— Да нет же, это был караван.

— А-а, караван, — Хумам опасливо потрогал платье пониже спины, — ну тогда ладно.

— Но что за караван! — и зрачки Халифы-рыбака снова расширились, и дыхание участилось, и страх рассказчика вновь передался слушателям. — Малое количество мулов и верблюдов, хоть и груженных, но совсем не отягощенных поклажей, окружали невольники. И каждый из них был ростом с Джавада, а вы знаете евнуха Джавада, нет в Ахдаде человека выше и больше него. И у каждого за поясом торчала сабля, вдвое шире и длиннее, нежели знаменитый шамшер Джавада.

— А-а-а! — Хумам закрыл уши дрожащими ладонями и зажмурил глаза, затем подумал и отнял одну руку от уха, прижав ее к другому месту, пониже спины. Таким образом, несмотря на все предосторожности, он продолжал слышать рассказ Халифы.

— А на голове их были тюрбаны, а в ушах и носах кольца, блестящие золотом.

— Носах?

— Да, да, ушах и носах, и кожа каждого была чернее безлунной ночи, чернее эбенового дерева, что привозят купцы с далеких островов.

— Нет, нет, не продолжай, вот, чувствую, началось!

— Но самое страшное, в середине каравана высились…

— А-а-а! — Хумам вскочил со своего места и, прижав на этот раз обе ладони к низу спины, высоко задирая пятки, побежал к… месту, которое принято называть «место отдохновения» и куда по воле Аллаха милостивого и всезнающего следует ступать с левой ноги, а выходить с правой, впрочем, это было одно из тех редких мгновений, когда истинно правоверным, к коим без сомнения принадлежал и Хумам, не до наставлений всевидящего.

— Дальше, дальше-то что, — нетерпеливо заерзали на своих местах Маруф и аль Куз аль Асвани, причем последний, как бы случайно, опустил и себе руку пониже спины.

— Высились… — если бы не запрет Аллаха на потребление спиртных напитков, можно было бы подумать, Халифа-рыбак, пренебрегая словами Бога и огненным Джаханнамом для совершающих харамное, испробовал с утра дурманящий напиток лоз, причем в изрядном количестве.

— Высились? — в один голос вопросили слушатели, и даже закаленный в боях с женой Маруф, готовясь к худшему, опустил руку.

— Носилки! — выдохнул Халифа. Выдохнул, словно сбросил тяжкую ношу, и обессиленный откинулся на своем месте.

— Носилки? — переспросили слушатели, и руки обоих поднялись.

— Ну да, носилки. Но какие! Величиной с дом, и полог из плотной ткани опускался до самой земли, не позволяя заглянуть внутрь, и несли их, сгибаясь под тяжестью, с каждой стороны по дюжине невольников, черных, как ночь. И если взять самого большого зверя на свете, зверя с двумя хвостами спереди и сзади из зверинца султана, зверя по имени слон, то, клянусь, и Аллах в том свидетель, в эти носилки их поместилось бы… два.

— Носилки? — слушатели все еще пребывали в некотором недоумении. — И все?

— Ну… да.

— Так чего ж ты пугал нас?

— Как чего — страшно ведь!

— А куда шел караван?

— Известно куда — в Ахдад.

17 Поучительный рассказ о ночном страже ворот Наджмуддине, о верности долгу и о благочестии

Ветер, бесстыдник ветер, вольный ветер захватил ледяное дыхание ночной пустыни и закружил его в безумной пляске дервишей на улочках, улицах и площадях спящего Ахдада.

— Спите спокойно, жители Ахдада! В Ахдаде все спокойно!

Погремушка сторожа заменяла ветру удары дафа.

Наджмуддин — страж ворот, чье имя означает «звезда веры», поежился, кутаясь в теплую шерсть джуббе. Джуббе он купил на рынке еще в прошлом году и каждый раз, заступая на ночное бдение, благодарил Аллаха, надоумившего его на эту покупку. Да, не украшено затейливой вышивкой, как одеяния царедворцев, и ткань не радует глаз яркими красками, но зато для таких вот, как сегодня, ночных стояний, лучше старого доброго верблюжьего джуббе не сыщешь.

— Спите спокойно, жители Ахдада! В Ахдаде все спокойно!

Муфиз-сторож, миновав улицу горшечников, повернул на базарную площадь и уже надрывался оттуда. За рынком он свернет в переулок, где стоит дом Ицхака-еврея и через него выйдет на площадь перед воротами.

У ворот Муфиз сделает остановку, чтобы поговорить с Наджмуддином. Неизменный обычай, повторяющийся каждую смену Наджмуддина.

Зажав колотушку сухой рукой, цедя слова, как скряга монеты, Муфиз начнет рассказывать последние городские сплетни. Когда только успевает — ночью работает, днем отсыпается — а знает все, о чем говорят на оживленных улочках Ахдада. На самом интересном месте, подобно хитроумной Шахразаде, Муфиз прекратит речи, чтобы продолжить обход.

— Спите спокойно, жители Ахдада! В Ахдаде все спокойно!

За ночь, короткую ахдадскую ночь, он еще трижды подойдет к воротам и — если позволит Аллах — доскажет начатое.

Единственное развлечение ночного стража. Муфиз знал это и получал удовольствие, мучая огнем недосказанности Наджмуддина и его сменщиков.

Наджмуддин плотнее закутался в джуббе. Вот бы придумать такую одежду, которая, напитавшись тепла днем, потом всю ночь отдавала бы его мерзнущим стражникам.

«Иблис побери старого султана Нур ад-Дина!» — еще не успев додумать, Наджмуддин испугался — не произнес ли страшные слова вслух.

Но это он, он — отец нынешнего султана Шамс ад-Дина Мухаммада — да продлит Аллах время его царствования, да умножит богатства и мудрость — придумал не запирать на ночь одни из ворот дворца. Чтоб, значит, подданные, в любое время дня и ночи могли обратиться к своему повелителю!

Даже днем этих самых подданных не подпускали ко дворцу на бросок копья, а уж ночью-то. Да и кто в своем уме, будь он даже вхож во внутренние покои, рискнет сунуться к султану, когда повелитель изволят почивать. От злого с спросонья Шамс ад-Дина многого же он добьется.

Наджмуддин удобнее пристроил древко копья на подрагивающем плече. Попрыгал. Подумал и пробежался от одной распахнутой створки до другой. Вообще, у ворот положено быть двум стражникам, но в эту ночь Наджмуддину выпало караулить с Максудом. Тем самым Максудом, который заимел где-то в торговых кварталах богатую вдовушку. Каждое ночное дежурство Максуд пропадал у нее, появляясь только под утро — довольный и разомлевший.

Ох, поймает, поймает его когда-нибудь Джавад — начальник охраны султана. А у Джавада есть крутой нрав, совсем не приличествующий скопцам, а у Джавада есть тяжелая рука, а к руке и нраву есть еще острый шамшер, изогнутый, словно буква «ба», с благородными разводами, из лучшего сплава вутц, изготовленный лучшими мастерами славного города Дамаска.

Глупый, глупый Максуд. Зачем мертвому горячие, как свеженадоенное молоко губы богатой вдовушки, зачем мертвому Максуду податливые, как тесто, груди богатой вдовушки, зачем… иные достоинства. Гурии, черноокие гурии будут ласкать сладострастную душу недалекого Максуда, если Джавад прослышит, краем уха о ночных походах любвеобильного мамлюка.

Подумав о прелестях вдовушки и о делах, которым сейчас предается Максуд, Наджмуддин испытал некое томление, внизу живота.

Хорошо Джаваду, нет ему интереса до губ — парное молоко — богатой вдовушки и всех вдовушек и женщин мира, нет ему интереса до грудей — податливое тесто — богатой вдовушки и всех вдовушек и женщин, нет ему интереса до… прочих достоинств.

Ледяной озноб пробежал спиной Наджмуддина. Томление, испытываемое им, Наджмуддин не променял бы на все богатства и положение Джавада.

Легкий шорох отвлек Наджмуддина от мыслей о вдовушке и начальнике стражи Джаваде. Так шуршит песок, гонимый проказником ветром ночными улицами Ахдада, так шуршит змея, подкрадывающаяся к жертве.

Змея!

Наджмуддин обернулся, ибо шорох доносился из-за спины, со стороны дворца. Обернулся и замер, подобно жителям селения Лута, что оказались наутро недвижимы, покаранные Аллахом.

Холодные пальцы обхватили копье, словно знамя Пророка.

Змея.

Обычная змея.

Наджмуддин жил в пустыне и видел змей.

Два глаза, вечно открытые ноздри, дрожащий язык меж сомкнутых губ. Черное тело в безлунной ахдадской ночи.

Только… тело змеи, извивающееся тело, было с бедро Джавада, а его бедро, о-о, понадобится две ноги Наджмуддина, чтобы составить одно бедро Джавада. И голова, величиной с голову Наджмуддина. Тихо шурша, змея проползла мимо Наджмуддина, то ли не заметив его, то ли посчитав недостойным внимания. Преодолев площадь перед воротами, гибкое тело скрылось в одном из переулков.

И, словно гром среди ясного неба, ударила колотушка Муфиза.

— Спите спокойно, жители Ахдада! В Ахдаде все спокойно!

18 Рассказ о Шамс ад-Дине Мухаммаде — султане Ахдада, о жене его Зариме и о трех набегах

— О, свет очей моих, о услада моих губ, повелитель мыслей и тела, царь царей и шахиншах султанов, о ты, чей ум простирается далеко за горизонт, а умение управляться с делами шире пустыни, позволишь ли ты, недостойнейшей и ничтожнейшей среди рабынь твоих сказать слово.

Повелитель города Ахдада и земель, и подданных пребывал в благостном расположении тела и — как следствие — духа. Он возлежал на шелковых подушках, рядом покоилась Зарима, и обнаженное тяжелое бедро красавицы терлось об ногу султана.

Шамс ад-Дин Мухаммад был доволен собой. В эту ночь его копье трижды вонзалось в жаждущую плоть, его всесокрушающий мул трижды ночевал в храме Абу-Мансура, его ненасытный баран трижды пасся на обильных растительностью лугах. И слова Заримы — все они, каждое слово было истиной.

— Говори, женщина.

И не из-за одного расположения, Шамс ад-Дин так ответил, шахиншах султанов держал в уме пословицу: «Только три вещи в мире невозможно сделать: обратить реку вспять, сдвинуть гору и заставить замолчать женщину».

— Слушаю и повинуюсь, — со всем возможным смирением ответствовала Зарима, и тяжелое бедро красавицы вновь тернулось об ногу Шамс ад-Дина. — Дошло до меня, о муж мой, что ты владетель не только обширных земель и города, равного которому нет под солнцем, и подданных, чьи сердца преисполнены благодарности к светочу среди правителей, но и сокровищницы, чье содержание соперничает с сокровищницами царей из рода Хосроев.

— Клянусь Аллахом, женщина, это так.

Султану одинаково приятны были и слова, и бедро, и он расслабился, и мысли его начали уноситься далеко.

— Позволено ли будет мне — смиреной рабе твоей, недостойной целовать пыль у ног султана над султанами, взглянуть хоть раз, бросить один лишь, мимолетный, как дуновение крыльев мотылька, взгляд на великолепие и значимость моего мужа?

— О, женщина, — ум султана все еще блуждал высоко, — клянусь доблестью моих предков, а доблесть рода Аббасидов, как ты понимаешь, совсем не та, что доблесть простолюдинов и даже высоких правоверных, и уж конечно, не та, что доблесть огнепоклонников-магов и кафиров-неверных, наша доблесть… это… ого-го… О чем я? Ага! Так вот, клянусь доблестью рода Аббасидов, а что такое его доблесть, я уже имел удовольствие сказать, ты не только увидишь, но и сама выберешь, что тебе придется по сердцу. И что бы ты ни выбрала, на что не укажет твой пальчик, будь это хоть изумруд «Звезда Пророка», что привез мой досточтимый предок — султан ас-Синдбад из похода в Индию, или наполняющий сердца воинов храбростью и весельем напиток Гор-илка, что привез другой мой предок из похода на далекий север, клянусь Аллахом, все это в тот же миг будет твоим!

Очи Заримы, подобные очам газели, наполнились радостью. И она захлопала в ладоши, и бедро начало часто тереться о ногу султана, и он почувствовал некоторое томление, хотя всесокрушающий мул продолжал лежать, истощенный тремя набегами.

— Клянусь, а Аллах лучше знает, если и есть на свете лучший среди мужей, то он находится в этой комнате!

— Но знай, о женщина, — усилием воли, железной воли рода Аббасидов, Шамс ад-Дин делал попытки поднять мула на штурм крепости в четвертый раз. — На сокровищнице лежит великое колдовство, столь великое, что даже я — тот, кому она принадлежит — не в силах снять его.

— Что это за колдовство. Умоляю, расскажи!

На миг, короткий, как взмах ресниц миг, Шамс ад-Дину показалось, мул поднял голову… нет — всесокрушающий, в отличие от его хозяина, спал сном праведника.

Шамс ад-Дин Мухаммад вздохнул.

— Слушай же, женщина. В далекие времена, в давние века…

19 Повествование о том, что было, или не было,

которое волею Аллаха милостивого и всезнающего перекликается с рассказом султана Ахдада Шамс ад-Дина Мухаммада, поведанным прекрасной Зариме в ночь, что не идет в счет ночей жизни, и которое причудливым образом дополняет рассказ Шамс ад-Дина Мухаммада, но никоими образом не умаляет его, впрочем, мы выносим суждение из известного нам, а Аллах лучше знает

— В далекие времена, в давние века стоял на земле бусурманской город, а город это я вам скажу не то, что наш хутор, он… он… раза в два поболе будет. А то и во все три, — рассказчик — совсем не старый еще козак с седыми, словно обсыпанными мукой длинными вусами, потеребил грубыми пальцами белый кончик вуса, опускающийся много ниже улыбающегося рта. Словно дивчина свесила белоснежную ножку с моста, что висит над дальней балкой у края хутора, того края, что ближе к дому Пузатого Пацюка.

— Дядьку Панас, — один из хлопчакив, шо слушали рассказчика, усевшись здесь же, на траве, коло ганку, тряхнул рудим чубом, что словно золотая пряжа заиграл на солнце.

— Чего тебе? — по чубу и конопатой физиономии, Панас распознал в нем сына Панько пасечника.

— А город этот — Ахдад, он, как… как… Миргород! — хлопец выдохнул слово и сам испугался собственной смелости. Мало кто на хуторе мог похвастаться тем, что бывал аж в самом уездном Миргороде. А если и бывал, вон как Охрим Голопупенко, так цельный рик, а то и два после ходил, высоко задравши чуприну.

— Миргород! Скажешь тоже. Не, таких городов, как Миргород — раз, два и нету. Разве только Петенбург. Да и то — вряд ли. Точно — Ахдад, словно наш хутор, ну в… два раза больше.

— Ух ты! — дружно выдохнули остальные слушатели — детинчата разных возрастов и чумазости.

— И был в том городе султан, — продолжил рассказчик.

— Дядьку Панас, а султан кто это?

— Как бы тебе… это кто-то, навроде нашего старосты, только у них…

— А он тоже горилку хлещет?

— А как напьется с голым задом по хутору бегает — чертей ловит!

— Или за теткой Мотрей с ухватом.

— А она кричит: «Люди добреньки, рятуйте!»

— А он ей: «Убью, сука!»

— А ну цыть! — прикрикнул на расшалившихся слушателей рассказчик.

— Такой султан, да? — сын пасечника вновь тряхнул золотой чуприной.

— Ну, навроде… — пальцы вновь затеребили ножку вуса. — А может, не такой… у бусурман энтих, все не как у людей. Как бы то ни было, было у бусурмана этого вещей всяких ценных, дорогих, цельная камора.

— Вроде, как у Ицхака — корчмаря?

— Ну, вроде…

— А колбасы в ней были?

— Жареные и шоб жира побольше!

— А сало?

— С прорезью!

— Дурак! В сале самое смачное — шкурка!

— Нет — прорезь!

— Нет — шкурка!

— А я люблю, шоб потолще, и соломой смолено!

— Не, самое ценное, шо в каморе может быть — это конфеты!

— Конфеты — это да! Ее в рот и на языке катаешь.

— А она сладкая, как вишня спелая!

— Дурак! Сравнил тоже. Слаще!

— Сам дурак!

— У тетки Наталии, шо за большой балкой живет — вишни сладкие, — со знанием дела заявил сын пасечника Панько.

— Ага, только Сирко кусючий.

— А ленты у султана того были? Цветные, — робко спросила малолетняя Оксанка и часто заморгала черными оченятами.

— И колбаса домашняя, и колбаса кровяная, и сало с прорезью и со шкуркой, и конфеты, и ленты, и еще много чего, шо мы и видать не видывали, и знать не знаем, — говорю ж — бусурман, да еще и султан.

— Ух ты!!! — снова выдохнули слушатели.

— И задумал он камору эту, а точнее будет — богатства, что в ней, от воров уберечь.

— Так это — известное дело — замок нужен!

— И засов!

— И дверь железом оббить.

— Вакула-кузнец — батькин брат, враз сделает!

— Созвал он, значить, умельцев и мудрецов всяких к себе, шоб они ему что присоветовали. Один говорит — вот как ты — замок навесить, а то и два, другой советует — дверь покрепче, третий — охрану выставить…

— Можно еще грабли поставить. Тать заходит, а они его р-раз по лбу!

— Можно и грабли, — пряча усмешку, согласился рассказчик. — Только был среди советчиков один… как бы это вам… колдун!

— Навроде нашего Пузатого Пацюка? — спросил все тот же рыжий Панько.

— Не, колдун, но их — бусурманский. Да такой шо, говаривали, как ночь, к нему черти гурьбой прилетают — горилку вместе пить.

— А они потом голые по городу бегают?

— Друг друга ловят?

— И ухват…

— А ну цыть! Может бегают, может не бегают, откуда я знаю, у бусурманов этих все не как у… Словом, предложил колдун наложить на камору с сокровищами заклятие.

— Дядьку Панас, дядьку Панас, а заклятие это чего?

— Заклятие, это вроде как, помните на прошлый покос Параска с Палажкой поругались, а Параска соседке в очи плюнула, сказала, шоб ее дидько лысый забрал, а ту и перекосило.

— Я помню!

— И я!

— Тетка Палажка еще потом ходила к тетке Параске и все глечики на плетне поразбивала.

— А тетка Параска ходила к тетке Палажке и шибки ей попрокалывала.

— А тетка Палажка жабу на порог подбросила, дохлую.

— А тетка…

— А ну цыть! Словом, уразумели шо за штука — заклятие.

— Он тоже камору дохлыми жабами забросал?

— Не, сперва плюнуть надо!

— Цыть, я сказал! Не плюнуть и не жабами. Врать не буду — не знаю как, но наложил на камору колдовство, да такое, что с того дня ни охрана, ни замок…

— А грабли?

— … ни грабли не нужны.

— Не знаю… грабли — верное средство. Моя мамка, как горилку от тата ховали, так завсегда грабли…

— Такое колдовство — всем колдовствам колдовство! Теперь в камору эту, с сокровищами мог войти только сам султан, ну или тот, кому он передаст эту силу, сыну там, или еще кому, но только одному, и сам он после этого силу теряет.

— Тю! А ежели кому потребуется за колбасой там.

— Или за салом со шкуркой!

— Или за конфетами!

— За лентами, — вставила большеглазая Оксанка.

— Сказал же — только султан! А ежели кто, кроме него, в тот же миг, человек тот обращается в камень, то есть падает и шевельнуть ни рукой, ни ногой не может.

— А головой?

— И головой тоже! Не дышит, и глазами вертит, и все слышит и понимает.

— Тю! Какой же это камень.

— Не нравится, не слушай! — цыкнули на умника. — Ну а дальше, дальше-то что?

— А дальше так и будет лежать, пока не помрет от голоду, или пока не придет султан и не выволокет его оттуда.

— Это шо ж, султану первым делом, как встал — иди в камору и тягай ворье всякое.

— Дурак! Зато сокровища целые!

— Тоже мне — сокровища. Больно надо колбаса его! Вот у батьки моего сапоги есть — юфтевые. Вот где сокровище, так сокровище.

— И у моего есть!

— У твоего! Да откуда, все знают — Голопупенки голодрабцы из голодрабцев…

— Сам ты голодрабец!

— А ну повтори!

— И повторю!

— А ну цыть! — в который раз возвысил голос рассказчик. — Досказывать, али нет?

— Досказывайте, дядьку Панас. Только пусть этот не обзывается.

— Ты сам первым начал!

— Нет ты!

— Нет ты!

— Да я тебя!

— Цыть, я сказал!..


Было это, не было. Если было — то когда? И где тот хутор? Где тот Миргород?

Мы же, волею Аллаха всемилостивого и всезнающего, вернемся в Ахдад.

Ахдад, в котором немногим, или многим ранее происходило следующее:

20 Продолжение рассказа о Шамс ад-Дине Мухаммаде — султане Ахдада, о жене его Зариме и о трех набегах

Бритый полководец так и не смог поднять армию на четвертый приступ. Увы, увы, похоже, на этот час, пушка истратила все свои заряды. А ведь, говорят, предок Шамс ад-Дина — великий и могучий Мусса-аль-Хади в лучшие годы производил до десяти выстрелов за ночь, да и в старости… О, Аллах, где, где времена славных героев прошлого!

— История твоя, о муж мой, удивительна и преисполнена мудрости, и поучительности, и наставления для последующих, и будь она даже написана иглами в уголках глаза, она послужила бы назиданием для поучающихся! Но ты обещал, что я попаду в сокровищницу, и все, на что ни укажу, станет моим. Мои мысли так же далеки, как колодцы в пустыне для умирающего от жажды, от того, что светоч мира бросил слова на ветер, что обещания его — пустой звук, подобный шелесту песка, но как же, о султан моих помыслов, ты исполнишь свое обещание, в котором поручительством выступила доблесть твоих предков.

— Или ты сомневаешься в моих словах, женщина! Так, знай же, они тверже… — взгляд Шамс ад-Дина упал на поникшего полководца, — в общем, твердые. Да, сокровищница охраняется колдовством, лучше любой стражи, но разве в радость обладание жемчужиной, если не имеешь возможности показать ее. О-о-о, преисполненные желчи взгляды завистников проливаются живительной влагой на иссохшую душу. Что может быть лучше лица высокого гостя, старающегося скрыть разливающуюся по членам желчь. Знай же, о женщина, любого, будь то мужчина или женщина, сын Адама или ифрит, кого я возьму за руку и введу в сокровищницу, не коснется колдовство. И он сможет находиться там достаточное время. Достаточное, пока я не выведу его, или посетитель по милости Аллаха милостивого и милосердного — не отдаст душу, как известно, взятую взаймы, от голода, либо от какого иного случая.

— О, муж мой, — произнесла Зарима, — ты окажешь недостойной жене своей эту честь. Введешь меня?

— Так будет, и это также верно, как то, что нет бога, кроме Аллаха и Мухаммад пророк его!

— Но, муж мой, твоя сокровищница без сомнения так велика, а женское естество так непостоянно, как я успею рассмотреть все и выбрать подарок себе по-сердцу.

— Клянусь Аллахом, — ответил Шамс ад-Дин, — я введу тебя перед зухром, а выведу сразу после асра. Хватит ли тебе этого времени, женщина?

И Зарима сказала:

— Хватит.

— Да будет так, и Аллах в том поручитель!

21 Окончание повести о царе Юнане, враче Дубане и о коварном визире

— Пощади меня — пощадит тебя Аллах, не убивай меня — убьёт тебя Аллах! — взмолился врач Дубан, но, убедившись, что царь несомненно его убьёт, он сказал. — О царь, если уж моя казнь неизбежна, дай мне отсрочку: я схожу домой и накажу своим родным и соседям похоронить меня, и очищу свою душу, и раздарю врачебные книги. У меня есть книга, особая из особых, которую я дам в подарок тебе, а ты храни её в своей сокровищнице.

— А что в ней, в этой книге? — спросил царь Юнан врача.

И тот ответил:

— В ней есть столько, что и не счесть, и самая малая из её тайн — то, что когда ты отрежешь мне голову, повернёшь три листа и прочтёшь три строки на той странице, которая слева, моя голова заговорит с тобой и ответит на все, о чем ты её спросишь.

И царь изумился до крайности и затрясся от восторга и спросил:

— О мудрец, когда я отрежу тебе голову, она со мной заговорит?

— Да, о царь, — сказал мудрец.

И царь воскликнул:

— Это удивительное дело!

Потом он отпустил врача под стражей, и врач пошёл домой и сделал свои дела в тот же день, а на следующий день он пришёл в диван, и пришли все эмиры, визири, придворные, наместники и вельможи царства, и диван стал точно цветущий сад. И вот врач пришёл в диван и встал перед царём между двумя стражниками, и у него была старая книга и горшочек с порошком. И врач сел и сказал:

— Принесите мне блюдо.

И ему принесли блюдо, и он высыпал на него порошок, разровнял его и сказал:

— О царь, возьми эту книгу, но не раскрывай её, пока не отрежешь мне голову, а когда отрежешь, поставь её на блюдо и вели её натереть этим порошком, и когда ты это сделаешь, кровь перестанет течь. А потом раскрой книгу.

И царь Юнан приказал отрубить врачу голову и взял от него книгу, и палач встал и отсек голову врача, и голова упала на середину блюда. И царь натёр голову порошком, и кровь остановилась, и врач Дубан открыл глаза и сказал:

— О царь, раскрой книгу!

И царь раскрыл её и увидел, что листы слиплись, и тогда он положил палец в рот, смочил его слюной и раскрыл первый листок и второй и третий, и листки раскрывались с трудом. И царь перевернул шесть листков и посмотрел на них, но не увидел никаких письмён и сказал врачу:

— О врач, в ней ничего не написано.

— Раскрой ещё, сверх этого, — сказал врач.

И царь перевернул ещё три листка, и прошло лишь немного времени, и яд в одну минуту распространился по всему телу царя, так как книга была отравлена.

И тогда царь затрясся и крикнул:

— Яд разлился во мне!

А врач Дубан произнёс:

Землёй они правили, и было правленье их

Жестоким, но вскоре уж их власти как не было.

Будь честны они, и к ним была бы честна судьба;

За зло воздала она злом горя и бедствия.

И ныне язык судьбы всем видом вещает их:

Одно за другое; нет упрёка на времени.

И когда голова врача окончила говорить, царь тотчас же упал мёртвый.


Вот и вся история о царе Юнане, враче Дубане и о коварном визире, а в завершении истории следует знать, что голова мудреца Дубана, волею судеб, оказалась в сокровищнице султана Ахдада. Отец Шамс ад-Дина — благородный султан Нур ад-Дин, говорят, любил скрашивать досуг долгими беседами с мудрой головой, однако сын не унаследовал склонности отца, и голова вот уже много лет скучала в сокровищнице.

22 Рассказ о пропаже

— Нет, повелитель, нет!

— Молчи, молчи, собака среди визирей! Сказано в Книге: «Кто обманет — придет с тем, чем обманул, в день воскресения». Не увеличивай ношу, с которой предстанешь пред очи Аллаха в день смотра, а в истинности этого нет сомнения.

— Клянусь связью своего рода с халифами из сыновей Муавийа ибн Абу Суфьяна, клянусь своей головой, вины на мне не больше, чем на младенце в седьмой день, день обрезания, не больше, чем на Дубане, а ты помнишь, о повелитель, историю врача Дубана и царя Юнана.

Абу-ль-Хасан — визирь правителя славного города Ахдада — султана Шамс ад-Дина Мухаммада упал на колени и, волоча тяжелые полы парчового халата, пополз к повелителю. Он припал к правой туфле повелителя, именно правой, ибо, как известно, Пророк повелел входить в отхожее место с левой ноги, а выходить в правой, впрочем — на все воля Аллаха — вполне возможно несчастный Абу-ль-Хасан припал к той, к которой удалось припасть.

Шамс ад-Дин попытался отдернуть ногу, но тренированный Абу-ль-Хасан крепко держал лодыжку повелителя, и даже сам ангел Микаил, явись сей момент во всей мощи и великолепии, и с мечом, не смог бы отодрать стонущего визиря от ноги повелителя правоверных (а кто сказал, что султан в своем городе не повелитель правоверных).

— О, Аллах, за что, за что наказываешь верного раба своего! Я ли не пропускал ни одного намаза, я ли, как сказано, не соблюдал пост в месяц Рамадан, я ли не раздавал деньги бедным и нуждающимся именем твоим, карал виновных и награждал отличившихся! За что! За что!

Слышалось, Шамс ад-Дин говорил без должного вложения чувств, скорее по привычке. На все воля Аллаха. Возможно, причиной тому было отличное от стойкого положение светоча мира (а кто сказал, что султан в своем городе не светоч мира). Возможно, ограниченное поступление крови и иных жидкостей в пережатую верноподданными руками правую конечность правителя. Именно правую, ибо, как известно, Пророк повелел входить в отхожее место…

— Повелитель, я…

— Молчи, молчи ишак и сын ишака! Где, где славные времена Харуна ар-Рашида из рода Аббасидов и не менее славного — первого среди визирей — Джафара Бармакида. О, Аллах, где они! Где, где мой сын — радость отцовского сердца, услада глаз, опора в старости — Аль Мамун, — плечи, как и руки повелителя правоверных опустились, глаза до этого пылавшие адским огнем Джаханнама наполнились слезами. — Отыщи его, Абу-ль-Хасан, заклинаю всем, что свято, отыщи его.

— Да, повелитель, — Абу-ль-Хасан ослабил хватку, и туфля Шамс ад-Дина, правая туфля с которой положено ступать из отхожего места, коснулась пола.

Позади, за раскрытыми и закрытыми дверьми, за стенами ширмами и пролетами, дворец множился криками.

— Аль Мамун!

— Молодой господин, где вы!

— Отзовитесь!

— Аль Мамун!

Он пропал. Радость сердца, услада глаз и наследник титула и богатств, и власти — юный принц Аль Мамун.

С утра, едва рассветное солнце позолотило вершину минарета, ту самую вершину, откуда слепой Манаф пять раз на дню призывал правоверный Ахдад к саляту, евнух Башаар — личный слуга принца вошел в его покои; вошел и не обнаружил мальчика ни спящим, подобно нерадивым детям, ни занятым омовением, готовясь к утреннему намазу, к которому, равно как и к полуденному, и к вечернему нельзя приступать нечистым. Башаар не нашел мальчика вообще.

И тут бы несчастному Башаару и поднять тревогу, но он подумал — горе правителям, слуги которых думают — что ребенок вышел погулять в сад дворца. Тихий, зеленый садик с птицами, беседками и фонтанами, или по своему обыкновению проводит время с Заримой — новой любимой наложницей султана.

Горе правителям, слуги которых не делают, руководствуясь лишь словом господина, а думают.

Голова, недавно думающая голова Башаара-евнуха с обеда сохла на копье у ворот, но Аль Мамуна отыскать это не помогло.

— Аль Мамун!

— Молодой господин, где вы!

— Отзовитесь!

Аль Мамун!

Отряды стражи с обеда рыскали по городу, без спросу заходили в дома, взламывая запоры на дверях и сундуках.

Невольники — от последнего носильщика в конюшне до первого евнуха Сандаля, ходили по городу, расспрашивая жителей, не видел ли кто чего.

Еще с утра была объявлена награда всякому, кто укажет путь, или местонахождение сына султана. К зухру награда выросла втрое.

В гареме стоял непрестанный, вечный, как знамя пророка, женский вой. Каждый помогал, как мог.

И от фаджра к зухру, от зухра к асру наливалось зеленью знамени лицо несчастного отца Шамс ад-Дина Мухаммада.

— Это выкуп, Абу-ль-Хасан, я знаю, это выкуп. Одноглазый Рахман, промышляющий на восточных караванных тропах, его рук дело. Давно надо было заняться этой шайкой!

— Мой повелитель, — осторожно вставил Абу-ль-Хасан, — Рахман не так глуп, чтобы связываться с тобой. Случись подобное, он, равно как и его люди, недолго будут радоваться приумноженным богатствам.

— Тогда Дау аль Макан — султан Тросдада, что к северу от пустыни. О-о-о, расположение Ахдада на пересечении караванных троп многих, многих лишает сна.

— Господин мой, сотвори Дау аль Макан подобную глупость, не миновать войны. Ахдад много сильнее Тросдада, да и султаны Олеши и Пологт станут на нашу сторону.

— Тогда, кто, о верный мой Абу-ль-Хасан, кто?

— Не знаю, господин, не знаю…

Голова Башаара подмигивала с копья. Хорошо Башаару, ему, ей уже все равно. Черноокие гурии ласкают Башаара. Хотя, зачем гурии евнуху. Или в раю утраченное отрастает вновь…

— Аль Мамун!

— Молодой господин, где вы!

— Отзовитесь!

— Аль Мамун!

Возле ворот еще много места, и много поместится копий. Если он, они в скором времени не отыщут пропавшего принца, голове Башаара недолго скучать в одиночестве.

23 Ахдадская ночь, или путешественница

Знаете ли вы Ахдадскую ночь? О, вы не знаете Ахдадской ночи! Всмотритесь в нее. С середины неба горит месяц. Необъятный небесный свод раздался, раздвинулся еще необъятнее. Горит и дышит он. Пустыня вся в серебряном свете; и чудный воздух и прохладно-душен и полон неги, и движет океан запахов. Божественная ночь! Очаровательная ночь! Недвижно, вдохновенно стали барханы, полные мрака, и кинули огромную тень от себя. Тихи и спокойны дворы; холод и мрак их угрюмо заключен в серые каменные стены. Девственные чащи фиников и смоковниц пугливо протянули свои корни в ключевой холод и изредка лепечут листьями, будто сердясь и негодуя, когда прекрасный ветреник — ночной ветер, подкравшись мгновенно, целует их. Весь ландшафт спит. А вверху все дышит, все дивно, все торжественно. А на душе и необъятно, и чудно, и толпы серебряных видений стройно возникают в ее глубине.

Божественная ночь! Очаровательная ночь!

И вдруг все ожило: и деревья, и дворы, и барханы. Сыплется величественный гром ахдадского соловья, и чудится, что и месяц заслушался его посреди неба… Как очарованный дремлет город. Еще более, еще лучше блестят при месяце толпы домов; еще ослепительнее вырезываются из мрака низкие их стены. Звуки умолкли. Все тихо. Благочестивые люди уже спят. Где-где только светятся узенькие окна. За порогами иных только домов запоздалая семья совершает свой поздний ужин, и, перекрикивая соловья, мерный звук колотушки одиноким вороном прорезает темень.

— Спите спокойно, жители Ахдада! В Ахдаде все спокойно!

И вместе с размеренными звуками этими, вползало в дома, уши, головы жителей Ахдада спокойствие. Сегодняшний день, слава Аллаху, закончен. Завтра будет новый. И слепой Манаф разбудит их призывом к утреннему намазу, и если позволит Аллах, день этот будет лучше предыдущего. А что до того, что у султана сын пропал, так какое дело до сына султана горшечнику Аль-Куз-аль-Асвани, чье имя означает «Ассуанский кувшин», или башмачнику Маруфу, или меднику Хуману, да и самому ночному сторожу Муфизу, по большому счету, все равно.

— Спите спокойно, жители Ахдада! В Ахдаде все спокойно!

Ночными улицами и улочками Ахдада двигалась женщина. Шелковый плащ спорил в шелесте с ветром, стосковавшимся по ласкам паломником, прижимаясь к стану, бедрам, груди незнакомки. Темный никаб прикрывал нечестивое, но, наверняка, милое личико.

Маленькая ручка коварной обольстительницей белела в темноте ночи, сжимая обтрепанный конец толстой веревки. Второй конец той же веревки был обмотан вокруг шеи, белой пуховой шеи молоденького ягненка, что неумело упираясь, волочился следом за женщиной. И жалобное блеяние сливалось с криком Муфиза.

— Спите спокойно, жители Ахдада! В Ахдаде все спокойно!

Стопы незнакомки, маленькие, белые стопы, скрытые тканью джилбаба, ибо по ведению Аллаха милостивого и всемогущего женщинам верующим не следует выставлять напоказ своих прикрас, вели ночную путницу к дому повара Пайама.

Ай, Пайам, ни одно мало-мальски стоящее упоминания событие не обходилось без искусства Пайама. Свадьба и обрезание, рождение и поминки. Если правоверные хотели, чтобы чесучие языки соседей остались без работы, и если они могли себе это позволить, они приглашали Пайама — лучшего повара Ахдада.

Женщина трижды постучала в ворота дома повара. Ее здесь ждали, ибо почти сразу скрипнул убираемый засов. Ворота открылись, женщина вошла. Внутри она отдала свой конец веревки повару (а открывшим был именно хозяин дома).

— Вот, зажаришь печень этого барашка, как договаривались в ночь на полную луну. Блюдо принесешь в дом, какой я тебе указала.

Вслед за веревкой несколько монет. Полновесных золотых монет перешли в пухлые руки повара.

Пайам почтительно поклонился.

— Слушаю и повинуюсь.

24 Рассказ о евнухе Джаваде, о мамлюке Наджмуддине, и о том, что последний поведал первому

Джавад пребывал в благостном расположении тела и — как следствие — духа. Он восседал на шелковых подушках, рядом покоилось блюдо с кебабом, и восхитительный аромат жареного мяса со специями ласкал широкие ноздри Джавада.

Одна рука потянулась к истекающему жиром куску мяса, вторая любовно огладила муаровое лезвие шамшера, что пышнобедрой красавицей возлежал рядом с Джавадом.

Его жена — верная сабля, его удовольствия — еда и драгоценности. Жалел ли Джавад о своей участи? Нет. Чего не знаешь — того не существует.

И лишь память, воспоминание о той боли, когда его — маленького мальчика — оскопили и на три дня закопали в песок — рана должна была зарубцеваться или загноиться — иногда тревожили душу. Джаваду еще повезло — он не пользовался в месте отдохновения серебряной трубочкой, как Сандаль — старший над евнухами в гареме. Сандалю тогда отрезали все — и верная трубочка навсегда заняла почетное место в складках тюрбана.

— Говори!

Сочный кусок отправился в рот, и горячий жир опалил небо телохранителя султана.

— Я… это… не посмел бы… думал, показалось… поначалу… но каждую ночь… да и Максуд видел, а двоим казаться… не может…

— Чего ты там бормочешь?

Наджмуддин — стражник-мамлюк еще ниже склонил голову в шлеме, вокруг которого, как вокруг фески, был намотан тюрбан.

— Я и говорю, — Наджмуддин забормотал не громче прежнего, — змея. Поначалу думал — показалось, но каждую ночь, да и Максуд видел…

— Ты что же это — змей боишься! — очередной кусок приласкал небо.

— Нет! То есть, да, боюсь, но это ж, не просто змея, а… во! — Наджмуддин широко расставил руки, покрутил головой, подумал и слегка приблизил ладони. — Ну во.

Аллах, Аллах! Нет бога, кроме Аллаха и Мухаммад — пророк его. Их хотя сказано в священной книге:

«И хочет Сатана азартом и вином

Вражду и ненависть средь вас посеять

И уклонить от поминанья Бога и молитвы.

Ужель вы не сумеете сдержаться?»[3]

Джавад знал — многие правоверные, а в казармах мамлюков особенно, сдерживаться не умеют.

— Пил? — задал он вопрос напрямую.

— Кто? Я? — Наджмуддин закивал головой, что означало отрицание, и приблизил ладони еще немного. — Никогда! А на посту, так и капли в рот… да и двое нас было, Максуд же тоже видел.

Рука Джавада перебирала куски, выискивая наиболее жирный.

— Хорошо, вы с Максудом видели большую змею, видели не один раз…

— Страшно, — отыскал смелость вставить Наджмуддин.

Джавад скривился — послал Аллах воинов.

— Испугались. Зачем, во имя Аллаха, ты ко мне пришел?

— Ну так, как же, это, она ж из дворца выползает!

25 И еще раз ахдадская ночь или путешественница

— Спите спокойно, жители Ахдада! В Ахдаде все спокойно!

Джавад расправил плечи, перекатился с пятки на носок. Ночная прохлада, поначалу казавшаяся освежающей, легко преодолела непрочные стены куфтана и камиса — нижней рубахи, всесокрушающей конницей перепрыгнула ров кожи, неудержимой пехотой перекинулась через валы мяса и сейчас неумолимым ассасином добиралась до подрагивающих костей. Фарджия, теплая, украшенная вышивкой и вставками фарджия — подарок султана — осталась во дворце. Фарджия — единственное, что смогло бы сейчас остановить победоносное шествие неприятеля-холода. Она и еще глоток хорошего свежепроцеженного вина. Джавад помотал головой, отгоняя недостойные мысли. «Вино, майсир, жертвенники, стрелы — мерзость из деяния сатаны», — да, так, только так, по велению Аллаха милостивого и всезнающего. Но чем больше Джавад думал о вине, тем больше Иблис украшал эту идею в его уме. Не спросить ли о глотке солнечных лоз у стражника? Джавад знал — у них есть. Как иначе согреться длинными ночными бдениями? Но если старший начнет подавать дурной пример младшим, как потом требовать с них должного почтения и исполнения приказов.

— Ну и где, во имя Аллаха, эта ваша змея! — вопрос получился излишне резким, искаженным дрожанием нижней челюсти.

Наджмуддин и Максуд стояли здесь же, прильнув к стене, словно паломники к черному камню, и не стеснялись дрожать. Страх и холод были тому причиной, и неизвестно что в большей степени.

— В-вот.

Дрожащий палец Наджмуддина указал за спину Джавада, но за мгновение до ответа мамлюка, Джавад услышал шорох. Ночной город таит в себе множество шорохов. Шорох листвы, с которой играет расшалившейся ветер. Шорох стираного белья, что качается во дворах правоверных. Наконец, едва слышный шорох перекатываемого песка, что сплетается с шорохом гонимого ветром мусора, веток, травы.

Но шорох, который послышался за спиной Джавада, поднял сердце бесстрашного воина, вместе с душой, как известно, взятой взаймы, едва не к самому горлу.

И страх, древний страх — наследие ушедших в песок предков, страх, которому безразлично, кто перед ним — пятилетний мальчишка перед раздутой от возмущения коброй, или умудренный годами и отнятыми жизнями зрелый муж с кривой саблей на жирном боку, страх завладел Джавадом, сковал его члены, запер дыхание.

В плохом есть хорошее, или — нет худа без добра — он согрелся.

Даже стало жарко.

И дающие прохладу ручейки потекли по потной спине.

Черное тело змеи прошелестело мимо.

И скрылось в одной из улиц на том конце площади.

И Джавад, а следом за ним Наджмуддин с Максудом, вздрогнули, когда рядом с ними ударил звонкий крик Муфиза.

— Спите спокойно, жители Ахдада! В Ахдаде все спокойно!

— Следует доложить Абу-ль-Хасану — визирю.

Джавад не без удивления обнаружил в себе умение говорить.

26 Рассказ о поваре Пайаме, дочери его Зайне и о барашке

Вечер, усталый вечер тихо крался улицами, улочками и площадями Ахдада.

Утомленные дневными трудами и заботами правоверные мирно собирались в кружки, взвалить тяготы на плечи собеседника, обсудить последние городские новости, обсмаковать, словно косточки молоденького барашка, свежие сплетни.

— Слышали, у Шумана коза начала доиться черным молоком! Не к добру это, ох, не к добру!

— Вах! Вах! Вах! — слушатели важно качали головами, отягощенными грузом забот и локтями чалмы.

— А купец Али Катф опять Иблиса видел! На ногах — копыта, сам черный, с бородой, как раз из дома Али Катфа выбирался, когда тот возвращался из лавки.

— Вах! Вах! Вах! — и снова ветерок удивления колышет укутанные головы.

— Это не тот ли купец Али Катф, у которого молодая жена?

— Он самый. Мало того, Иблис подошел к купцу и обозвал того рогатым!

— Вах! Вах! Вах! Что бы это означало!

— Не спроста, ой неспроста, еще и у султана сын пропал!

Для звезд еще рано. А месяц, величавый месяц поднялся на небо посветить добрым правоверным и всему миру.

Вечер перед четырнадцатой ночью луны. Ночь договора.

Пайам — повар отвязал барашка. Как и было уговорено, он зарежет его и приготовит печень. Почему именно этот барашек? Почему в четырнадцатую ночь? Пайам был всего лишь поваром, и причуды тех, кто платил, мало заботили его голову.

Барашек жалобно блеял и слабо сопротивлялся. Животные чувствуют смерть.

Во дворе, пока светлом дворе сидела Зайна — дочь Пайама, чье имя означает «красавица». Зайне шел тринадцатый год, совсем скоро она превратится в женщину.

При виде отца, с барашком, Зайна проворно отвернулась и закрыла себе лицо руками.

— О, батюшка, мало же я для тебя значу, если ты водишь ко мне чужих мужчин.

Пайам не сразу сообразил, о чем говорит дочь.

— Мужчин? Каких мужчин?

Ох, Аллах свидетель, зря, зря он позволял общаться Зайне со старухой — невольницей с далекого севера, что одно время жила в доме Пайама. Знал же, старая — колдунья. Потому и продал.

— Где ты видишь, дочь моя, чужих мужчин?

— Этот барашек, что с тобою, не кто иной, как заколдованный юноша.

— О горе мне, горе! — вскричал расстроенный до крайности Пайам. — Аллах, за что, за что наказываешь! Моя дочь, моя единственная дочь, и разум покинул ее.

— Не кричи, батюшка, и не кори тому, кто выше нас, — отвечала Зайна. — Этот барашек — заколдованный юноша, но я могу его расколдовать. Подай чистую чашку со свежей водой.

Убитый горем и снедаемый любопытством Пайам вошел в дом, а вернулся оттуда, неся то, что просила дочь.

Зайна взяла чашку, произнесла над ней какие-то слова, а затем брызнула на ягненка, говоря:

— Если ты баран по творению Аллаха великого, останься в этом образе и не изменяйся, а если ты заколдован, прими свой прежний образ с позволения великого Аллаха!

Пайам моргнул. А барашек вдруг встряхнулся и стал человеком.

27 И еще раз ахдадская ночь или путешественница

Визирь Абу-ль-Хасан кутался в теплую ткань джуббе. Джуббе ему поднес в подарок один из караванщиков еще в прошлом году; и каждый раз, покидая дом холодными вечерами, Абу-ль-Хасан благодарил Аллаха, надоумившего просителя на этот подарок. Верблюжье, а верхняя ткань радует глаз затейливой вышивкой и яркими красками.

Рядом мелко трусился огромный Джавад. Замерз что ли? Так на евнухе тоже теплая фарджия.

— И где эта ваша змея?

Абу-ль-Хасан знал — Джавад не станет беспокоить зря. Змея есть. Всем мерещиться не может — стражники трусились здесь же, за спиной. Знал, но молил Аллаха, чтобы все это оказалось дурной шуткой. Ну зачем, зачем Абу-ль-Хасану змея, выползающая из дворца. Мало ему пропажи сына султана! Копья, копья с отрубленными головами высились недалеко — у центральных ворот. А у султана Шамс ад-Дина много копий, а у ворот много места…

Разум Абу-ль-Хасана улетел так далеко, что он не услышал шуршания за спиной, а когда услышал, черное, чешуйчатое тело уже проползало мимо.

И хоть визирь был подготовлен словами Джавада, увиденное потрясло его, и прибавило еще заботу к его заботам.

Черный хвост уже втягивался в один из переулков.

— Скорее, — холодные пальцы Абу-ль-Хасана сжали дрожащий локоть Джавада. — За ней!

28 Продолжение рассказа о поваре Пайаме, дочери его Зайне и о барашке

— Воистину, нет бога, кроме Аллаха, а Мухаммад пророк его! — повар Пайам не без удивления наблюдал юношу, что сидел на полу его дома и не без удивления наблюдал Пайама.

На молодом человеке переливались богатые одежды, а высокое чело уже опоясала чалма. И был он подобен свежей ветке и чаровал сердце своею красотою и умы своею нежностью, так что Пайаму пришли на ум слова поэта:

Когда б красу привели бы, чтоб с ним сравнить

В смущенье бы опустила краса главу.

И если б ее спросили: «Видала ли ты подобного?»

То сказала б: «Такого? Нет!»

— Кто ты, господин? — осмелился обратиться Пайам, ибо было видно, что сидящий перед ним благородного происхождения. — Как твое имя и как во имя Аллаха милостивого и милосердного ты очутился у меня в доме в образе барашка?

Юноша помотал головой, словно отгоняя тяжелые думы.

— Если позволите, я отвечу с конца. Последнее, что помню, это, как я засыпал у себя в постели, затем что-то произошло, и я почувствовал, что у меня четыре ноги и ни одной руки, а вместо пальцев — копыта, и я хотел воззвать к Аллаху милостивому и могучему, но горло всякий раз рождало блеяние. И если бы не вы, милостивый господин, и не ваша прекрасная дочь, ходить бы мне в шкуре ягненка до скончания времен.

При последних словах, Зайна опустила глаза и кожа на лице девушки стала красной.

— Воистину, господин, окончание времен для тебя было ближе, чем ты думаешь, ведь не далее, как сегодня ночью я должен был зажарить твою печень, дабы отнести ее заказчику.

— Воистину, на все воля Аллаха, мы уходим от него и к нему же возвращаемся, и если не настал положенный срок, Аллах убережет нас! Тогда я вдвойне обязан твоей прекрасной дочери — за то, что она меня расколдовала и за то, что спасла от смерти!

Зайна еще ниже опустила глаза.

— Воистину, это правда, господин мой. И еще одна правда в том, что своим умением Зайна спасла и меня, ведь я чуть было не пролил кровь своего брата — правоверного.

— Выходит, мы оба обязаны тебе, прекрасная девушка.

— Если позволено мне будет говорить, — ответила смущенная Зайна, — на все воля Аллаха, это он привел вас в наш дом, и с его позволения и его именем я сняла с господина заклятье.

— Воистину, сегодня ты выступила рукой его, и воистину — скромность — лучшее украшение женщины. Но что же мы стоим (а юноша уже стоял на ногах) поспешим же скорее к моему отцу! Клянусь Аллахом, обрадованный моим возвращением, он тотчас же устроит пиры, и будет кормить бедных, и нуждающихся, а вас вознаградит величайшими ценностями из своей сокровищницы.

— Поспешим! — подхватил Пайам. — Однако, господин мой, ты так и не назвал своего имени. В какой из домов нам стоит отвести тебя. Куда в эту ночь войдет радостная весть.

— Знайте же, мое имя Аль Мамун и я не кто иной, как сын Шамс ад-Дина Мухаммада — султана города Ахдада!

При этих словах Пайам упал на колени и протянул руки, благодаря бога.

— Нет бога, кроме Аллаха и Мухаммад — прок его! Будь благословенная эта ночь среди тысячи ночей, а наш правитель среди тысячи правителей. Аллах уберег меня от участи убийцы сына правителя и наградил спасением его! Поспешим, поспешим же во дворец!

29 И еще раз ахдадская ночь

Черная чешуя шелестела по песку.

И звук этот далеко разносился тихими, ночными улочками Ахдада.

Шум ветра.

Шелест чешуи.

И…

— Спите покойно, жителя Ахдада! В Ахдаде все спокойно!

Абу-ль-Хасан каждый раз вздрагивал при крике Муфиза, и Джавад вздрагивал, стражники — те дрожали не переставая.

Кто не вздрагивал, так это — змея, спокойно волочащая длинное тело извилистой вязью улиц. Или правы некоторые мудрецы, утверждающие, что змеи не имеют слуха.

Когда не дрожал, визиря Абу-ль-Хасана занимали мысли. О-о-о, скакуна мыслей, когда он понес, не укротить и самому опытному наезднику. А у Абу-ль-Хасана понес, да и как не понести, когда из дворца, самого дворца выползает змея! И не просто змея, а настоящая царица змей! В состоянии ли эдакая гадина слопать, скажем… человека… мальчика… сына… копья, копья у ворот неотвратимой карой Аллаха преследовали Абу-ль-Хасана. Дорога мыслей, имея разное начало, неизменно сворачивала к ним.

— Спите покойно, жителя Ахдада! В Ахдаде все спокойно!

Тьфу ты, Иблис тебя забери! Как, во имя Аллаха, можно спать, да еще спокойно, когда так орут всю ночь. Муфизу бы не ночным сторожем, а муэдзином служить, только глаза выколоть, чтоб с высоты минарета не мог заглядывать во внутренние дворики жилищ и видеть нечестивые, но такие милые личики чужих жен.

— Спите покойно, жителя Ахдада! В Ахдаде все спокойно!

А вслед за криком — шелест, на этот раз совсем рядом, Абу-ль-Хасан научился не вздрагивать при нем — это Джавад в который раз прятал верный шамшер в чуть менее верные ножны. Пройдет время, и при следующем крике, евнух вновь обнажит его. Оружие и игрушку — замена тех, что лишился в детстве.

Каждый показывал волнение по-своему.

А змея ползла, ползла, пока… ворота одного из домов, богатого дома, с высоким забором, с садом, были полураспахнуты. Черная щель створок втянула в себя гибкое тело.

— Пришли, — выдохнул Джавад и обнажил шамшер.

30 Повар и султан

— Мой сын, ах, мой сын, хвала Аллаху, ты вернулся! Пощекочи меня, чтобы я убедился, что это не сон, и что передо мной мой мальчик, мой Аль Мамун! Клянусь Аллахом, каждый день без тебя, был подобен тысяче дней и тянулся, словно изголодавшийся мул. Как сказал поэт:

Утратил терпенье я в разлуке и изнурен.

О, сколько в разлуки день спадает покровов!

Слезы выступили на глазах великого султана, великого города Ахдада. И он омыл этими слезами лицо сына, затем поднялся и, пренебрегая разностью в значимости и положении, обнял спасителя наследника — повара Пайама. Затем произнес такие стихи:

Когда б мы знали, что придете к нам,

Мы б под ноги зрачки стелили вам,

Мы щеки по земле бы расстелили,

И вы б прошли по векам и сердцам!**

Затем усадил сына по левую руку, а повара по правую, кликнул слуг и прислужников и велел, чтобы принесли лучших кушаний и старого замечательного вина. Затем снял халат со своего плеча и надел его на Пайама.

— Отныне ты всегда желанный гость в моем доме и друг султана, а дружба Шамс ад-Дина Мухаммада многое значит, и можешь просить все, что захочешь. И, клянусь Аллахом, в тот же миг, я это тебе дам, пусть будет это самая ценная вещь из моей сокровищницы, или невольница из гарема, и даже после этого моя расплата требе не будет полной!

Обрадованный повар открыл было рот, намереваясь испросить, ибо благодарность, в отличие от гнева сильных мира сего, скоротечна и не оставляет и следа на песке памяти, как султан перебил его, обращаясь к сыну:

— Не молчи же, расскажи, расскажи, что случилось с тобой, где пропадал ты эти дни, воистину, ставшие для меня годами, и какие обстоятельства или чья злая воля привели тебя, сын мой, в дом этого доброго и благородного человека?

— Видишь ли, батюшка… — и Аль Мамун повторил историю, рассказанную Пайаму о том, как он превратился в ягненка. — Затем меня некоторое время держали в темном месте, скудно кормили и скверно обращались, и тюремщиком моим была женщина. Однако лица мучительницы я не видел, а голоса не узнал.

— Клянусь Аллахом, я найду, отыщу, кто это сделал. Я соберу всех женщин дворца, если понадобиться — всех женщин Ахдада, и заставлю повторить слова, что она говорила тебе, а ты станешь слушать, пока не отыщем мерзавку! — вскричал Шамс ад-Дин Мухаммад.

— Затем меня вывели на воздух и вели по улицам, потом снова держали в темном месте, а очнулся я уже в доме Пайама.

— Нет бога, кроме Аллаха, а Мухаммад пророк его! Воистину, калам начертал, что было суждено! А суждено нам было разлучиться, а затем снова встретиться, благодаря этому замечательному человеку, а с сегодняшнего дня, еще и моему другу!

— Э-э-э, как друг великого султана, я бы хотел…

— Ну а теперь ты, мой друг, поведай свою часть истории и, клянусь Аллахом, я уверен, она будет не менее загадочна и занимательна, чем повествование моего сына!

— Э-э-э, ну женщина привела ягненка и заказала, чтобы я определенным образом приготовил блюдо из его печени…

— Из моего сына! Когда отыщу, я вытяну ее печень и заставлю саму же съесть, затем тело брошу уличным собакам, пусть обглодают мясо и разнесут кости, и не будет мерзавке погребения!

— …и велела, чтобы я принес это блюдо в указанный дом.

— Когда?

— Сегодня, в полночь.

— Сегодня! Так что же ты молчишь, несчастный! Или решил испытать терпение султана! О-о-о, воистину, Аллах начертал все, что произойдет, и по его велению сегодняшняя ночь станет для меня ночью двойного праздника: возвращения сына и наказания врага. Будь благословенна эта ночь, среди тысячи ночей! Будь славен Аллах и трижды славны его деяния и калам, созданный прежде всех вещей! Ты укажешь мне дом, Пайам, и мы ворвемся туда! Джавад! — голос султана возвысился до крика. — Мой верный телохранитель! Собирай же людей, клянусь Аллахом, твоему шамшеру сегодня ночью будет работа!

Вместо голоса преданного слуги, эхо служило султану ответом.

— Джавад! Джавад! Где ты!

И снова эхо, и скрип двери, и черное перепуганное лицо евнуха.

— Его нигде нет, мой господин!

— Что ты такое говоришь, как это нет!

— Еще как только молодой господин вернулся, я послал невольников разыскать Джавада, но каждый из них вернулся с дурной вестью и пустыми руками. Также я послал человека к дому визиря, но и достопочтенного Абу-ль-Хасана также не оказалось на месте.

Глаза Шамс ад-Дина налились кровью.

— Собери людей, стражников, две дюжины, пусть пойдут со мной. А когда мы вернемся… клянусь Аллахом, чьей-то голове, или двум головам еще до рассвета сохнуть на копьях у дворцовых ворот.

31 И еще раз ахдадская ночь

— Мы ворвемся и изрубим тело твари на куски! — словно формулу Корана, Джавад всякий раз повторял эти слова, и верный шамшер сверкал в ночи кривым зубом.

— Огромная, со ствол пальмы змея — это удивительное дело, — терпеливо объяснял визирь Абу-ль-Хасан, — кто, или что она такое, что она делает во дворце, почему покидает его каждую ночь и, во имя Аллаха, как возвращается, ведь, насколько я понял, возврата змеи никто не видел.

— Мы ворвемся и изрубим тело твари на куски! — и шамшер подтвердил слова хозяина ущербной луной.

— Не следует забывать и о пропаже сына султана — да продлит Аллах его дни. А ну как окажется, что эти дела имеют связь.

— Мы ворвемся и изрубим тело твари на куски!

— Ворвемся, ворвемся, заладил, как торговка на базаре! — Абу-ль-Хасан потерял терпение. — А если внутри засада!

— Победим!

— А если там много воинов!

— На куски!

— С кем, с кем ты собираешься побеждать на куски! Со мной — безоружным, единственной защитой которого является возраст и положение.

— С нами стражники. Два отважных мамлюка! Клянусь Аллахом, каждый из них стоит тысячи простых воинов!

Абу-ль-Хасан взглянул на «армию». Великие воины мелко трусились и тихо шептали молитвы побелевшими губами.

— Каждый из них с радостью отдаст жизнь за нашего султана! — продолжил мысль евнух.

Дрожь стала сильнее, а молитвы громче.

— И покроет себя неувядающей славой!

Мамлюки дружно упали на колени, то ли намереваясь бить поклоны, то ли из ног ушла сила.

— Или попытаются покрыть, — уверенности в голосе телохранителя немного убавилось.

— Более разумным в нашем положении будет послать за помощью, — задумчиво произнес Абу-ль-Хасан.

И стражники дружно закивали.

— Да, да, за помощью!

— Я готов!

— Нет, я!

— Да оба побежим!

— А змея тем временем уползет! — Джавад был непреклонен.

— Кто-то останется сторожить дом.

— Вы оставайтесь! — дух единодушия охватил отважных мамлюков.

— Вы смелые!

— И умные!

— А значимость, не забудь про значимость!

— Верно, верно — значимые!

— А мы за помощью!

— Мы быстро.

Не поднимаясь с колен, не дожидаясь указаний, поднимая тучи песка, отважные воины поползли в сторону дворца. Довольно быстро.

Возможно, они бы так и доползли, возможно, вернулись бы с пополнением. Возможно — на все воля Аллаха — не ползущим.

На все воля Аллаха. С противоположного конца переулка, навстречу гонцам, двигалось нечто темное.

— Змея! Еще одна!

— У них тут логово!

Не поднимаясь с колен, даже не развернувшись, гонцы с удивительной ловкостью припустили в обратную сторону.

Тень увеличилась в размерах, вскоре можно было различить отдельные очертания, явно человеческие, к очертаниям прибавился металлический лязг — явно оружия.

Оттопыренные зады смельчаков уперлись в ноги телохранителя. Велика улица, а отступать некуда — позади Джавад!

Мысли Абу-ль-Хасана тщетно искали… нет, не спасения, как ни удивительно — объяснения.

Змея.

Вооруженные люди.

Логово.

Разбойники!

Точно — шайка одноглазого Рахмана.

32 Целиком и полностью история о разбойниках,

промышляющих в окрестностях славного города Ахдада, об Одноглазом Рахмане и о том, как и при каких обстоятельствах, он получил это прозвище

В недавние времена, в текущие века промышляла в окрестностях Ахдада шайка разбойников. И предводителем у них был Рахман. Отличался Рахман свирепым нравом и буйной храбростью. Случилось так, что в один из набегов Рахману выбили правый глаз. С той поры стал он носить повязку и называться Одноглазым Рахманом.

33 Рассказ о султане Шамс ад-Дине Мухаммаде и о превратностях судьбы

Султан Шамс ад-Дин Мухаммад вышагивал ночными улочками Ахдада полный решимости покарать похитителей сына.

Впереди, излучая страх, вышагивал повар Пайам, указывающий дорогу.

Позади, вселяя уверенность, вышагивали верные мамлюки.

Полная луна освещала дорогу.

Ай ночь, что за ночь. Ночь смерти врага. Разве может хоть какая из ночей сравниться с этой. Разве может хоть какая радость сравниться с удовольствием видеть, как жизнь по каплям вытекает из нанесенной тобой раны.

Женщинам не понять радости воинов. Как не понять простолюдинам забот сильных мира сего.

Аллах, Аллах, единственно он карает и награждает, но в эту ночь Всемогущий выбрал его — Шамс ад-Дина — своей дланью. И да свершится воля его!

У дома, искомого дома на который указал Пайам, у высокого забора шевелились тени.

Сообщники! Пособники! Охрана!

Тем лучше, кое-кто из виновных понесет наказание раньше.

По знаку султана, воины обнажили сабли. Стальные клыки зверя возмездия. Обнажил свою верную махайру и Шамс ад-Дин.

Вслед за султаном, оттолкнувшего с дороги ненужного теперь Пайама, мамлюки перешли на бег.

С той стороны лунный свет также отразился на полосках стали.

Одна, две, три.

Всего трое! Тем лучше, или хуже — для кого как.

Приближаясь, султан благоразумно замедлил бег, как мудрый правитель, позволяя верным воинам проявить должную доблесть.

Сейчас раздадутся первые звоны, и серый песок обагрит первая кровь. Но не последняя. О-о-о ночь обещала быть кровавой!

Мамлюки обогнали, однако звона не послышалось, как и криков. Даже предсмертных.

Может… Аллах вселил проворство в руки воинов?

Или защитники благоразумно бросили оружие. Или неблагоразумно — в эту ночь Шамс ад-Дин не собирался щадить никого!

Протолкавшись в первые ряды, Шамс ад-Дин увидел картину, от которой замер, подобно воинам, с полуоткрытым ртом и полуопущенной саблей.

Возле ворот дома, с не меньшим удивлением глядя на них, стояли пропавшие визирь Абу-ль-Хасан, евнух Джавад и два стражника. Стражники, выказывая дюжий ум, отнюдь не приписываемый воинам, дружно бросили сабли и повалились в песок.

— Во имя Аллаха милостивого и всемогущего, что вы здесь делаете! — вслед за стражниками, опомнился султан. Его голос бы прогремел, но ночь и тайна предприятия вынудили говорить тихо.

— А-а, а вы? То есть, простите, повелитель, мы выслеживали змею, — вслед за султаном, опомнился Абу-ль-Хасан.

— Какую змею, о чем ты толкуешь!

— Змею, что выползала из дворца и заползла в этот дом.

— Если позволите, расскажу я, — отодвинув визиря, вперед выдвинулся Джавад. — О, повелитель правоверных, все началось с того… телохранитель султана обстоятельно и во всех подробностях описал дела и обстоятельства, что привели присутствующих к сегодняшнему положению.

— … и это правда, как и то, что я стою сейчас перед очами царя времени и владыки веков и столетий, ожидая его решения, — такими словами черный телохранитель закончил свое повествование.

Султан почесал под чалмой.

— Змея, тело которой толщиной со ствол пальмы, говорите. И все это правда?

Вместо Джавада дружно закивали два воина, уткнувшись в песок.

— Возможно, одно и то же дело привело нас в столь поздний час к этому дому. В моем городе что-то творится, что-то мне не ведомое, но, клянусь Аллахом, не далее, как сегодня ночью разгадка этой тайны не уйдет от меня, как не ушла разгадка тайны от Харуна ар Рашида в деле, известном, как рассказ о трех яблоках.

34 Рассказ о трех яблоках

Шаир — рассказчик вновь взял паузу, уподобившись хитроумной Шахразаде, оканчивающей повествование на самом интересном месте.

— Здесь следует прерваться, чтобы поведать историю о многомудром халифе Багдада Харуне ар-Рашиде, его верном визире Джафаре, о найденном ими в сундуке трупе женщины, о невольнике и о трех яблоках, которые стали причиной многих бедствий многих достойных людей.

— Нет!

— Нет!

И хор слушателей возвысился до деревянного потолка, благо, ввиду низости постройки, время возвышения оказалось недолгим.

— Желаем услышать продолжение истории султана Шамс ад-Дина и визиря его Абу-ль-Хасана!

Шаир пожевал губами, на низком лбу четче проступил рисунок морщин — украшение не юноши, но мужа.

— Хорошо, — наконец произнес шаир. — Я продолжу историю султана Шамс ад-Дина Мухаммада и визиря его Абу-ль-Хасана, но вы — все, здесь присутствующие должны пообещать, не мне, но себе, когда в следующий раз встретите шаира, упросить его поведать историю о трех яблоках.

— Обещаем!

— Обещаем!

— Или прочесть ее в свитках и книгах, которые — а слухи об этом не пустой звук — ходят в среде обученных грамоте и письму людей.

— Обещаем!

— Обещаем!

— Давай уже дальше!

И шаир склонил голову.

— Слушаю и повинуюсь.

35 Продолжение рассказа о султане Шамс ад-Дине Мухаммаде и о превратностях судьбы

— Аллах свидетель — удивительные вещи творятся в моем городе, и разгадка их за этими воротами, — султан славного города Ахдада Шамс ад-Дин Мухаммад, ввиду секретности предприятия, произносил речи громким шепотом, ибо шепот, как и радость, и горе также может быть громким. Особенно, если шепчет владыка местности и жизней.

Вперед вышел Джавад и тем же шепотом произнес:

— О царь времени, владыка веков и столетий, ворвемся же внутрь, и кто бы ни был за воротами: огромная змея или коварная колдунья, клянусь Аллахом, не избежит муарового лезвия моего верного шамшера.

— Ворваться-то мы ворвемся, но твой шамшер, наряду с жизнями, заберет и разгадку тайны, и огонь недосказанности будет еще долго мучить славного султана, как и всех здесь присутствующих, пусть одним ухом и одним глазом, но посвященных в загадку из загадок, — голос разума, голос визиря Абу-ль-Хасана.

Шамс ад-Дин почесал под чалмой, силясь выбрать наиболее мудрое решение из возможных.

Аллах защити — выбрал, ибо глаза султана засияли в ночи собственным светом, словно две звезды, упавшие с неба прямо в глазницы повелителя правоверных (а кто сказал, что султан в своем городе не повелитель правоверных).

Шамс ад-Дин обратил огонь глаз на притихшего и даже благоразумно отошедшего в тень повара Пайама.

— Раздевайся!

— Я-а-а…

Путаны тропы мыслей человека, а если этот человек — высок, а если поставлен над другими, а если держит в своих руках жизни и судьбы, если султан… путанее в тысячу раз. Аллах, только Аллах, тот, кто возвысил небеса и простер землю, читает в умах, как в открытой книге, да и он, услышав в ночи, в близости опасности, слова великого султана… что подумал Аллах — неведомо, да и возможно ли смертным постичь замыслы и мысли бога. А вот подданные подумали, что султан того… умом тронулся, или, выражаясь ученым языком придворного лекаря из северных земель — сбрендил.

— Раздевайся!

— Ну… я… э-э-э… — ища защиты, повар посмотрел полными жалости глазами на окружающих.

Мамлюки старательно прятали глаза, а Джавад начал усиленно ковырять кладку каменного забора, делая вид, что всецело поглощен этим занятием.

— Быстро, я кому сказал! — словно нетерпеливый юноша в преддверии брачной ночи, султан начал разоблачаться сам. В пыль переулка безжалостно полетели и дорогой гиббе, и нижний кафтан. — И ты! — последний окрик относился к визирю.

— Я-я-я? Ваше сиятельство, мин херц, — Абу-ль-Хасан знал множество языков, и во времена сильных волнений, переходил на них. — Ясновельможный пан изволят шутить.

— А вы, — Шамс ад-Дин обращался к мамлюкам, пристраивающимся к стене, рядом с Джавадом, — отыщите ему небогатую одежду, если потребуется, поднимите соседей. Мы войдем в дом под видом повара и его помощника. Да, и корзины, не забудьте корзины, вроде мы с собой принесли заказанное блюдо. В корзины мы сложим оружие. Еще до первого азана я узнаю, что творится в этом доме. А вы не зевайте, обнажите мечи и ждите. Как только услышите: «Во имя Аллаха милостивого и справедливого, верные воины, ваш повелитель призывает вас!» — тут же врывайтесь в дом.

36 Рассказ о визире Абу-ль-Хасане и о превратностях судьбы

У Абу-ль-Хасана тряслись ноги, кроме ног, дрожали руки. Все бы хорошо, но руки сжимали корзины, и лежащие в них сабли издавали негромкий, но хорошо слышимый, особенно в ночи, звон.

Надвинув небогатую чалму повара почти на самые брови, султан Шамс ад-Дин Мухаммад уверенно вышагивал впереди.

А ну как колдунья внутри разгадает обман и обратит их в… аистов. А ну как за воротами окажется множество воинов и султан не успеет произнести и первых трех слов спасительно фразы. Нельзя было придумать покороче! Например: «Убивают!!»

У входа в дом, богатый дом с колоннами и лепкой, их встретило двое слуг. Словно сама ночь соткала из нитей тьмы две огромные фигуры. Абу-ль-Хасану они показались демонами ночи, черными ифритами, из тех, что прокляты Аллахом и навечно приняли на облик и душу печать тьмы. Хотя нет, у ифритов нет души. Значит — на облик.

Только зубы и глаза жемчужными вставками белели на эбеновых лицах. Черные руки сжимали рукояти вороненых сабель. Если воины и уступали в размерах Джаваду, то ненамного.

— П-пайам, п-повар…

Голос султана заметно дрожал, и Абу-ль-Хасан уже отыскал достаточно храбрости, чтобы обратиться к владыке, дабы он прекратил безумное предприятие… храбрость собралась, а голос пропал. Вместо высокоотважного: «Бежим!» — горло родило лишь тихий хрип.

Слуги дружно указали на двери дома. Султан переступил порог, визирь за ним. Абу-ль-Хасану казалось, звон оружия в корзине был подобен крику муэдзина во влажном утреннем воздухе.

Длинный коридор освещался тусклыми светильниками, прикрепленными на большом расстоянии друг от друга.

Они шли, визирь дрожал, оружие звенело.

Двери, большие двери преграждали путь, двери и щель света меж приоткрытыми створками, и голоса из этой щели.

— О, господин мой, о мой возлюбленный, — говорила женщина, и голос ее показался Абу-ль-Хасану смутно знакомым, — позволь мне покидать дворец так же, как я возвращаюсь в него — твоим волшебством. Превращение в змею слишком мучительно, а острые камни царапают мое нежное тело.

— Горе тебе, проклятая, — отвечал мужской голос, и он был подобен разлаженному ребабу. — Клянусь доблестью черных (а не думай, что наше мужество подобно мужеству белых), если ты еще раз заведешь этот разговор, я перестану возиться с тобой и не накрою твоего тела своим телом. Разве не знаешь ты, что я болен, что силы уходят из меня, где обещанное лекарство, которое должно вернуть соки жизни в измученное болезнью тело! Или ты играешь со мной шутки себе в удовольствие, о вонючая сука, о подлейшая из белых!

— О любимый, о свет моего глаза, клянусь всем, что свято, лекарство есть и это так же верно, как то, что я в эту ночь стою перед тобой, ожидая расположения. Голова лекаря Дубана, которая помогла мне отыскать тебя, сказала следующее, а я в точности передаю ее слова: «Печень невинного юноши королевской крови, убитого и зажаренного в полнолуние, приготовленная лучшим в городе поваром, только она прогонит, описываемые тобой язвы и излечит тело от болезни». — И это так же верно, как и то, что сегодня полнолуние и с мгновения на мгновение в эту дверь постучится лучший в городе повар по имени Пайам, и принесет заказанное.

«Дубан? Колдунья разговаривала с головой врача Дубана? — подумал Абу-ль-Хасан. — Но как же так? Приближенным известно, что голова Дубана находится в сокровищнице султана, и многим известно, что никто не сможет войти в сокровищницу, если его не ввел сам султан. Ужели колдунья вхожа к Шамс ад-Дину? Ужели…» — взгляд визиря коснулся лица Шамс ад-Дина Мухаммада. Коснулся и бежал в испуге. Сейчас лицо султана Ахдада Шамс ад-Дина Мухаммада, было чернее ночи.

— Лучше ему поторопиться, — произнес мужской голос, — в противном случае, я потеряю терпение! Язвы, страшная болезнь, насланная Гассаном Абдуррахманом, точит мое тело!

При последних словах, Шамс ад-Дин Мухаммад выхватил корзины из рук Абу-ль-Хасана и ударил ими об пол. Крышка слетела, и оружие высыпалось на ковры. Схватив саблю, Шамс ад-Дин Мухаммад распахнул ногой двери и шагнул в комнату.

Абу-ль-Хасан, выбрав оружие и себе, поспешил за господином.

37 Окончание рассказа о визире Абу-ль-Хасане и о превратностях судьбы

Первое, что увидел Абу-ль-Хасан, войдя в комнату, вслед за султаном, был огромный черный человек. Полураздетый, он лежал на полу, на обрезках тростника. И одна губа его была, как одеяло, другая — как башмак, и губы его подбирали песок на камнях. И тело все было в струпьях и язвах. И настолько ужасен был вид его, что Абу-ль-Хасан сначала принял черного за дэва, что вылез из гор, дабы занять человеческое жилище.

Рядом с ужасным черным, склонив голову в почтительном поклоне, стояла… Заприма. Любимая наложница султана. Та самая Зарима, из-за которой Абу-ль-Хасан едва не закончил жизненный путь раньше отмерянного.

Увидев султана Шамс ад-Дина с оружием в руке, по облику которого было видно, что разум его улетел, и он перестал сознавать себя, Зарима закричала, и всплеснула руками, и попыталась закрыть собой черного возлюбленного, ибо Шамс ад-Дин Мухаммад направился к нему.

Но гнев мужчины сильнее любви женщины, Шамс ад-Дин оказался на месте раньше и, занеся саблю, ударил ею великана по шее и отрубил ему голову.

Увидев это, царевна тут же закричала страшным криком, а затем зашипела, словно змея.

Из коридора позади уже доносился топот слуг.

Не дожидаясь развязки, Абу-ль-Хасан закричал страшным голосом, так сильно, как позволяло ему желание жить:

— Во имя Аллаха милостивого и справедливого… Спасите!!!

Между тем, с царевной творились странные вещи. Тело ее удлинялось, руки втягивались, на коже, гладкой персиковой коже Заримы начали проступать темные чешуйки.

— Ты убил моего любимого, — говорила царевна, и слова ее походили на шипение. — Ты умрешь-ш-ш.

— Спасите! Спасите! — слова заготовленной фразы начисто покинули голову визиря.

— Сейчас-с-с-с.

Не дожидаясь окончания, Шамс ад-Дин шагнул к царевне, которая все больше напоминала змею, и, замахнувшись, рубанул по удлиняющейся морде. Змея шарахнулась от султана, из страшной раны полилась кровь.

Крики в коридоре усилились и умножились. Абу-ль-Хасан обхватил саблю потными руками, приготовившись сражаться или умереть, хотя одно другому отнюдь не мешало. Змея билась и шипела — страшная рана причиняла ей боль. Крики приблизились, и в помещение вбежали… верные мамлюки, во главе с черным, но таким родным Джавадом. С дождавшегося своего часа шамшера на пол капала рубиновая кровь.

Увидев это, а видимо боль еще не окончательно затмила разум, змея, бывшая царевной, изогнулась и стремительно скрылась в дыре, проделанной в противоположной стене комнаты. Дыра оказалась слишком мала, чтобы туда протиснулся взрослый мужчина, да еще в латах, но как раз достаточная для гибкого змеиного тела.

— Мы еще встретимс-с-с-ся, — донеслось из глубины, или это только показалось Абу-ль-Хасану, или его ушей достиг шепот султана:

— Мы еще встретимся.

Загрузка...