Четырнадцать лет назад я, совсем юная и безрассудная, стала отступницей от моей веры и всего, что было мне дорого. Мы жили тогда под Оксфордом, мой отец занимался научными изысканиями с несколькими другими учеными. Мы часто приезжали в Оксфорд, потому что у отца имелись там ученики — студенты, которые хотели изучать иврит и щедро платили за его уроки.
В то время студенты поголовно стремились изучать древние языки. Открывалось все больше и больше старинных документов. Мой отец пользовался большой популярностью как учитель, им восхищались и евреи, и иноверцы.
Отец считал, что христианам очень полезно изучать древнееврейский язык. Он спорил с ними по вопросам веры, но исключительно по-дружески.
Однако он даже не подозревал, что я без остатка отдала свое сердце одному молодому человеку, только что окончившему Оксфорд.
Моему возлюбленному исполнилось двадцать, мне — всего четырнадцать. Я увлеклась так страстно, что смогла забыть свою веру и любовь отца, отказаться от богатства, которое должно было мне достаться. Он любил меня с не меньшей страстью, так что поклялся отречься от собственной веры, если потребуется.
Именно он предупредил нас накануне погромов в Оксфорде, а мы сообщили всем евреям, кому смогли, после чего спаслись бегством. Если бы не тот юноша, мы потеряли бы еще больше наших книг и ценного имущества. Мой отец испытывал к нему огромную признательность за этот поступок, хотя и раньше любил его за пытливый ум.
У моего отца не было сыновей. Моя мать умерла, рожая мальчиков-близнецов, и оба младенца тоже погибли.
Того молодого человека звали Годуин. Он был знатного происхождения, и его отец, могущественный и весьма богатый граф, пришел в ярость оттого, что его сын влюбился в иудейку. Он очень разгневался, когда узнал, что из-за своих ученых занятий Годуин познакомился с какой-то еврейкой и ради нее готов забыть обо всем.
Годуин и граф всегда были очень близки. Годуин был не самым старшим, но самым любимым сыном. Его дядя, умерший бездетным, оставил племяннику во Франции состояние, равное тому, которое должен был получить от отца старший сын Найджел.
И вот теперь отец захотел отомстить Годуину за бесчестье.
Чтобы разлучить его со мной, он отправил Годуина в Рим продолжать образование по богословской части. Он угрожал публично объявить о «совращении», как он это называл, если Годуин не уедет сейчас же, поклявшись никогда в жизни не произносить вслух моего имени. На самом деле граф боялся бесчестья, ожидавшего его самого в том случае, если бы стало известно о великой любви Годуина ко мне или если бы мы попытались обвенчаться тайно.
Можете представить, какие несчастья обрушились бы на нас, если бы Годуин действительно попытался вступить в еврейскую общину. Да, христиане порой обращались в нашу веру, но ведь Годуин был сыном гордого и могущественного человека. Какие бы это вызвало погромы! Ведь погромы случались и по куда менее значительным поводам, чем принятие сыном дворянина иудейской веры. В те неспокойные времена нас очень притесняли.
Мой отец не знал, в чем нас могут обвинить, однако был испуган и рассержен. Мой отказ от веры был для него немыслим, и вскоре он заставил меня понять, что это немыслимо и для меня.
Он считал, что Годуин предал его. Годуин приходил к нему в дом, он изучал древнееврейский язык и беседовал с отцом о философии и все-таки пошел на такую подлость — соблазнил дочь своего учителя.
Отец всегда очень нежно относился ко мне, я была главным его сокровищем, и Годуина он возненавидел.
Скоро мы с Годуином поняли, что у нашей любви нет будущего. Из-за нас начнутся погромы и убийства, что бы мы ни сделали. Если я приму крещение, меня изгонят из общины, наследство, полученное от матери, отнимут, престарелый отец останется в одиночестве, а сама мысль об этом была для меня невыносима. Годуина ждут не меньшие несчастья, если он станет иудеем.
Поэтому мы договорились и решили, что Годуин едет в Рим.
Его отец дал понять, что по-прежнему мечтает о высоком церковном сане для сына — о митре епископа, если не о кардинальской шапке.
У Годуина имелись родственники среди влиятельных духовных лиц в Париже и Риме. Тем не менее это было жестоким наказанием. Годуина вынуждали принести клятву верности Богу, хотя он не верил ни в каких богов. Он был человек в высшей степени светский.
Я любила его светлый разум, его чувство юмора, его страстность, а остальные восхищались в основном тем, сколько вина он может выпить за вечер, как прекрасно владеет мечом, держится в седле и танцует. К тому же его веселость и обаяние, так пленившие меня, сочетались с поразительным красноречием, с любовью к поэзии и музыке. Он писал много музыки для лютни, часто играл на этом инструменте и пел для меня, когда отец уходил спать и не слышал нас с нижнего этажа.
Жизнь, посвященная церкви, совершенно не подходила Годуину. Скорее он предпочел бы нашить на одежду крест и отправиться воевать за Гроб Господень, потому что по дороге его ждали бы приключения.
Однако отец не пожелал отправить сына в Крестовый поход, а послал к самому суровому и амбициозному духовному лицу из числа их родичей в Священном городе. Годуин должен был преуспеть на священном поприще, иначе ему грозило отречение.
Мы встретились в последний раз, и Годуин сказал мне, что мы больше не должны видеться. Он не поставил бы и двух фартингов на то, что служение церкви — это великое призвание. Он сказал, что у его дяди-кардинала в Риме две любовницы. Других своих родственников он тоже назвал великими лицемерами, они вызывали у него лишь презрение.
— Развратных священников в Риме полным-полно, — сказал он, — и я лишь стану еще одним плохим епископом среди многих. Если повезет, в один прекрасный день я отправлюсь в Крестовый поход и в конце получу все. Но у меня не будет тебя. У меня не будет моей возлюбленной Флурии.
Что касается меня, я утвердилась в мысли, что не могу бросить отца, и была преисполнена скорби. Я не знала, как мне жить без Годуина.
Чем больше мы доказывали друг другу, что не можем быть вместе, тем в больший экстаз приходили. Мы были очень близки к тому, чтобы наложить на себя руки, но все же мы этого не сделали.
У Годуина родился план.
Мы будем писать друг другу. Да, мы пойдем против желания моего отца и, конечно, против желания отца Годуина, однако мы видели в этом единственное средство, способное заставить нас принять волю родителей. Тайные письма помогут нам хоть как-то примириться с их требованиями.
— Если бы я не знал, что смогу изливать свою любовь в письмах, — сказал Годуин, — мне не хватило бы храбрости уйти отсюда.
Годуин отправился в Рим. Его отец помирился с ним, потому что не мог долго злиться на сына. И вот Годуин уехал, рано утром, не прощаясь.
Мой отец был великим ученым и остается им до сих пор, а к тому времени он почти ослеп. Именно поэтому я так хорошо образована. Впрочем, думаю, он дал бы мне хорошее образование в любом случае.
Я хочу сказать, что легко могла бы сохранять свою переписку в тайне. Но я была уверена, что Годуин быстро забудет меня, увлеченный развратной жизнью в Риме.
А мой отец сильно меня удивил. Он знает, сказал отец, что Годуин станет писать мне, и прибавил:
— Я не запрещаю тебе отвечать на его письма, но мне кажется, их будет не много, и ты понапрасну будешь бередить свое сердце.
Оба мы заблуждались. Годуин посылал письма из всех городов по пути, иногда дважды в день. Послания приносили гонцы, евреи и иноверцы, и при каждом удобном случае я бросалась к себе в комнату, чтобы излить на бумаге свою душу. Эти письма укрепили нашу любовь, мы стали совершенно новыми существами, тесно связанными друг с другом, и ничто в целом мире не смогло бы нас разлучить.
Но это неважно. Вскоре я столкнулась с новой неожиданной трудностью. Прошло два месяца, и доказательства моей любви к Годуину стали совершенно очевидными, так что мне пришлось открыться отцу. Я была беременна.
Другой на его месте прогнал бы меня или даже хуже. Но отец всегда меня обожал. Я была его единственным выжившим ребенком. И мне кажется, он искренне мечтал о внуке, хотя и не говорил об этом вслух. В конце концов, для него не имело значения, что отец ребенка иноверец, когда мать — иудейка. И отец придумал план.
Мы собрались и переехали в маленький городок на Рейне. Там жили ученые, знакомые моего отца, но не было ни одного нашего родственника.
Там жил и престарелый раввин, учитель Раши, который очень ценил труд моего отца о великих иудеях. Он согласился жениться на мне и признать моего ребенка. Он пошел на это исключительно из душевной щедрости. Он сказал:
— Я видел в мире столько страданий. Я стану отцом для ребенка, если ты захочешь, и никогда не посягну на привилегии супруга, ибо я слишком стар для этого.
Однако я родила от Годуина не одного ребенка, а двоих — милых девочек-близнецов, настолько похожих, что я сама не всегда могла различить их. Мне приходилось привязывать на ножку Розы синюю ленточку, чтобы не путать ее с Лией.
Сейчас, как я понимаю, вы захотите прервать меня. Я знаю, о чем вы подумали, но все-таки позвольте мне продолжить.
Старый рабби умер, когда девочкам исполнился год. Мой отец очень полюбил внучек. Он благодарил Небеса за то, что у него сохранились остатки зрения и он успел увидеть их прелестные личики, прежде чем окончательно погрузиться во тьму.
Лишь когда мы вернулись в Оксфорд, он признался мне, что подумывал отдать девочек на воспитание одной престарелой матроне на Рейне, однако не оправдал ее надежд из-за любви ко мне и к внучкам.
Все время, что мы провели на Рейне, я писала Годуину, но ни словом не обмолвилась о рождении дочерей. Более того, я весьма туманно объяснила причину нашего отъезда — уверила, что мы сделали это ради книг, которые в наши дни трудно достать в Англии и Франции, что мой отец очень много диктует мне, и эти книги нужны для научного труда, занимающего все его мысли.
Научный труд, поглощающий все мысли отца, редкие книги — это была чистая правда.
По возвращении мы поселились в нашем старом доме в гетто Оксфорда, в церковном приходе Святого Алдата, и отец снова набрал учеников.
Поскольку сохранить тайну нашей с Годуином любви было жизненно важно для обеих сторон, никто о ней не узнал. Все верили, что мой престарелый супруг умер в другой стране.
Пока мы были в отъезде, я не получала писем от Годуина, так что они ждали меня дома. Я читала их, пока детьми занимались няньки, и горячо спорила сама с собой, надо сообщить Годуину о рождении дочерей или нет.
Должна ли я сказать христианину, что две его дочери вырастут иудейками? Что он на это ответит? Разумеется, он уже мог обзавестись незаконными детьми в Риме — он красочно описывал мне тамошние нравы — или где угодно, от любой из его многочисленных компаньонок, к которым он испытывал неприкрытое презрение.
Но мне не хотелось причинять ему беспокойство, не хотелось признаваться в том, какие муки я вынесла. Наши письма были наполнены поэзией и глубокими размышлениями, пусть и оторванными от реальности. Я хотела сохранить все как есть, потому что, если честно, мир наших писем был для меня более реальным, чем повседневная жизнь. Даже чудо рождения девочек не поколебало мою веру в этот мир. Ничто не могло ее поколебать.
Но пока я тщательно обдумывала, стоит ли сохранить рождение детей в тайне, от Годуина пришло удивительное письмо. Я процитирую его по памяти. Вообще-то оно у меня с собой, но надежно спрятано, Меир никогда его не видел. Мне невыносима мысль о том, что придется доставать это послание и читать, поэтому позвольте передать вам содержание собственными словами.
Я помню послание Годуина слово в слово. Так что позвольте мне просто пересказать его.
Он начал с обычного экскурса в жизнь Священного города.
«Если бы я перешел в вашу веру, — писал он, — и мы стали бы законными супругами, бедными, но счастливыми, это наверняка было бы гораздо лучше в глазах Господа, если Он существует, чем жизнь здешних людей, для которых церковь — лишь источник власти и богатств».
Затем он перешел к описанию странного события.
Его постоянно что-то притягивало к одной маленькой тихой церкви. Он снова и снова приходил туда, садился на каменный пол, прислонившись спиной к холодной каменной стене, и с презрением обращался к Господу, рассуждая о тех жалких перспективах, какие видит для себя в роли распутного и вечно пьяного священника, даже епископа «Как же Ты мог направить меня сюда? — спрашивал он у Бога. — По сравнению со здешними семинаристами мои прежние пьяные друзья из Оксфорда кажутся настоящими святыми». Он произносил молитвы сквозь зубы, он оскорблял Творца Вселенной, напоминая Ему, что он, Годуин, не верит в Него и считает церковь прикрытием для самой грязной лжи.
Он осыпал Всевышнего бессердечными насмешками: «И почему я должен носить облачение Твоей церкви, если не испытываю к ней ничего, кроме презрения, и не желаю служить Тебе? Почему Ты отказал мне в праве любить Флурию, единственное чистое и бескорыстное создание, какого жаждало мое сердце?»
Можете себе представить, как я содрогалась, читая о таком богохульстве. Но он записал все до последнего слова, прежде чем рассказать, что случилось потом.
Однажды вечером он так же мрачно, с ненавистью и яростью, обращался к Богу, требуя ответа, почему Он отнял у Годуина не только мою любовь, но и любовь отца. Как вдруг рядом появился какой-то молодой человек и, ничего не объясняя, заговорил с ним.
Сначала Годуин решил, что это сумасшедший, дурачок вроде большого младенца, поскольку молодой человек был очень красив — так же красив, как ангелы на фресках церкви, — и говорил с обескураживающей прямотой.
Годуин на мгновение подумал, что перед ним женщина в мужском платье. Это не было невероятно, если иметь в виду местные нравы, однако вскоре он понял, что это не женщина, а ангел, спустившийся с Небес.
Как Годуин это понял? Прекрасный молодой человек знал все его молитвы и сразу заговорил с ним о его страданиях, о его тайных и в высшей степени разрушительных намерениях.
«Повсюду вокруг себя, — произнес ангел, или кем бы ни было это существо, — ты видишь порок. Ты видишь, как легко достигнуть высокого положения в церкви, как легко произносить пустые слова, как легко подчинить свою душу жадности. У тебя уже есть любовница, и ты подумываешь завести еще одну. Ты пишешь письма любимой, от которой отрекся, нимало не заботясь о том, как они повлияют на нее и на ее любящего отца. Ты обвиняешь судьбу в своей любви к Флурии и своих разочарованиях, ты ищешь способ крепче привязать ее к себе, не задумываясь, хорошо ли это для нее. Проживешь ли ты бессмысленную жизнь, полную разочарований, жизнь себялюбца и богохульника, потому что у тебя отняли нечто ценное? Упустишь ли возможность стать честным и счастливым в этом мире, потому что тебе чего-то не дали?»
И в тот миг Годуин понял всю свою глупость. Да, он живет только гневом и ненавистью. Изумленный тем, что незнакомец разговаривает с ним обо всем этом, он спросил:
— Что я могу сделать?
— Препоручи себя Господу, — ответил странный юноша. — Отдай Ему свое сердце, свою душу, свою жизнь. Перехитри всех остальных: себялюбивых приятелей, которые любят твое золото больше тебя, недоброго отца, который отправил тебя сюда, чтобы ты стал порочным и несчастным. Перехитри мир, который обращает тебя в посредственность, хотя ты мог избежать этого. Ты будешь хорошим священником, хорошим епископом. Но прежде откажись от своего богатства. Отдай все, до последнего золотого колечка, и стань самым смиренным нищенствующим монахом.
Годуин был потрясен.
— Если станешь им, тебе будет гораздо проще стать хорошим, — продолжал незнакомец. — Стремись к святости. Есть ли более высокая участь? Но выбор за тобой. Только ты сам можешь отринуть возможность выбора и вечно длить свои бесчинства, свои несчастия. Ты будешь выползать из постели любовницы, чтобы написать чистой и святой Флурии, потому что эти письма — единственное хорошее, что есть в твоей жизни.
А затем молодой человек ушел так же тихо, как появился. Растворился в полутьме маленькой церкви.
Только что он был, и вот его уже нет.
Годуин остался один в холодном каменном углу церкви, глядя на горящие поодаль свечи.
Он написал мне, что в тот миг свет свечей показался ему тусклым светом восходящего солнца, драгоценным вечным чудом, явленным Господом. Глядя на этот свет, Годуин осознал величие Творца, создавшего его самого и мир вокруг него.
«Я изо всех сил буду стремиться к святости, — говорил он себе снова и снова. — Господь, я вручаю Тебе свою жизнь. Я отдаю Тебе все, что я есть, все, чем я могу стать, все, что я могу сделать. Я отбрасываю от себя все орудия греха».
Вот так он написал. Как вы понимаете, я прочитала письмо много раз и запомнила наизусть.
Дальше в письме говорилось, что в тот же день он отправился к братьям-доминиканцам и попросил позволения вступить в орден.
Они приняли его с распростертыми объятиями.
Доминиканцам очень нравилось, что Годуин хорошо образован и знает древнееврейский язык, а еще больше они обрадовались его состоянию в виде украшений и дорогих тканей — он попросил продать все, а вырученные деньги раздать бедным.
На манер Франциска, он отказался от роскошной одежды, отдал братьям золотую трость и прекрасные туфли, расшитые золотом. А взамен получил от них заплатанную, старую черную рясу.
Он даже сказал, что готов позабыть все, чему обучен, и посвятить жизнь молитве, если таково будет их желание. Он будет ухаживать за прокаженными. Он будет утешать умирающих. Он будет делать все, что велит ему настоятель.
Настоятель в ответ засмеялся.
— Годуин, — сказал он, — проповедник должен быть образованным, чтобы молиться правильно, за богатых и за бедных. А мы прежде всего орден проповедников. Твое образование — настоящее сокровище для нас. Слишком многие хотят изучать теологию, не зная никаких наук, а ты изучил их, и мы можем направить тебя в университет в Париже, к нашему великому наставнику Альберту, который там преподает. Мы будем счастливы знать, что ты вместе с парижскими богословами штудируешь труды Аристотеля и сочинения наших собратьев, дабы отточить свой дар красноречия в высоком духовном свете.
Это еще не все, что рассказал мне Годуин.
Дальше он написал о том, что устроил себе тяжелейшее испытание, какого еще не было в его жизни.
«Ты прекрасно понимаешь, моя возлюбленная Флурия, — писал он, — что для отца мое решение примкнуть к нищенствующему ордену стало самым жестоким воздаянием. Он сразу же написал нашим родственникам и попросил, чтобы они окружили меня женщинами и удержали, пока я не очнусь и не отброшу эту дикую фантазию, желание стать нищим бродячим проповедником, одетым в лохмотья. Но не сомневайся, моя благословенная, ничего подобного просто не могло случиться. Я уже на пути в Париж. Отец от меня отрекся. Я без гроша, и я мог бы приехать и жениться на тебе. Но я принял обет священной бедности, если говорить словами Франциска, которого мы почитаем так же, как и нашего основателя Доминика. Отныне я буду служить только Господу и королю, как того требует наш настоятель».
Он продолжал: «У меня было только две просьбы к моим наставникам. Во-первых, я попросил позволения сохранить прежнее имя Годуин, точнее, принять его в качестве нового имени, потому что Господь называет нас новым именем, когда мы вступаем в новую жизнь. И второе — чтобы мне и дальше позволили писать тебе. Чтобы получить последнюю милость, мне пришлось открыться братьям. Я показал моим наставникам несколько твоих писем, и они не меньше, чем я сам, были очарованы твоей одухотворенностью и любовью. На обе просьбы мне ответили согласием. Теперь я твой брат Годуин, моя благословенная сестра, я люблю тебя как одно из нежнейших и благороднейших созданий Господа, и мои чувства чисты».
Не скрою, это письмо потрясло меня. Вскоре я узнала, что другие люди тоже были изумлены. К счастью, писал он мне, его родственники сочли его совершенно безнадежным, блаженным или идиотом. Поскольку ни в том ни в другом для них не было проку, они сообщили отцу, что никакие проклятия не заставят Годуина отказаться от жизни среди братьев-миноритов, к которым он примкнул.
От него ко мне шел тот же поток писем, что и прежде. Это была хроника его духовной жизни. В своей новообретенной вере он еще сильнее, чем раньше, стал походить на представителей моего народа. Тот молодой человек, любитель чувственных наслаждений, когда-то пленивший меня, сделался серьезным богословом, таким же, как мой отец. Нечто огромное и неописуемое словами соединяло в моих глазах этих мужчин.
Годуин писал и о своих усердных занятиях, и о молитвенной жизни, и о том, что он подробно изучает житие святого Доминика, основателя братства, и о том, как он чудесным образом испытал на себе любовь Господа. Теперь в его письмах не было ни тени осуждения. Когда он приехал в Рим, у него находились лишь недобрые слова в адрес себя самого и тех, кто его окружал. Теперь же Годуин, по-прежнему остававшийся моим Годуином, писал о том, что повсюду, куда ни взглянет, он видит чудеса.
И вот я спрашиваю вас: могла ли я рассказать этому Годуину, этому удивительному святому человеку, в какого превратился мой прежний возлюбленный, что у него в Англии растут две дочери и обе они воспитываются в идеалах иудейской веры?
Я уже говорила вам, что мой отец не запрещал нам переписываться. Сначала он думал, что это продлится недолго. Но поскольку письма приходили и приходили, я зачитывала их отцу, и не без причин.
Мой отец — ученый-богослов, как я уже говорила. Он не только изучал комментарии к Талмуду, сделанные великим Раши, но и много переводил на французский, чтобы помочь студентам, которые хотели знать содержание, однако не владели древнееврейским языком Талмуда. Поскольку отец ослеп, большую часть переводов под его диктовку писала я. Еще он хотел перевести на латынь, если не на французский, сочинения великого еврейского ученого Маймонида.
И меня нисколько не удивило, когда Годуин начал писать мне на те же темы: о том, что великий учитель Фома, принадлежавший к его ордену, читал кое-что из Маймонида на латыни, и как ему, Годуину, хотелось бы ознакомиться с этим трудом. Годуин знал древнееврейский язык. Он был лучшим учеником моего отца.
Шли годы. Порой я зачитывала отцу письма Годуина, и весьма часто комментарии моего отца к трудам Маймонида и даже заметки по христианской теологии находили свое отражение в моих письмах Годуину.
Сам отец никогда не просил написать Годуину от его имени, но мне кажется, он все лучше узнавал и все больше любил этого человека, когда-то, как считал отец, предавшего своего учителя и его дом. Таким образом, отец даровал ему прощение. По крайней мере, прощение было даровано мне. И каждый день, прослушав лекцию моего отца, закончив записывать под диктовку его размышления или помогать в этом деле его студентам, я уходила к себе в комнату и садилась за письмо Годуину, рассказывала ему о жизни в Оксфорде и обсуждала с ним все.
Время от времени Годуин спрашивал, почему я не выхожу замуж. Я отвечала неопределенно, что заботы об отце занимают все мое время, а иногда просто писала, что не встретила пока подходящего человека.
За это время Лия и Роза подросли и стали очень милыми девочками. Но теперь позвольте перевести дух, потому что, если я не поплачу сейчас о своих дочерях, я не смогу продолжать.
После этих слов она разразилась слезами, и я понимал, что ничем не могу ее утешить. Она замужняя женщина, правоверная иудейка, и я не смел дотронуться до нее. Этого было не принято. Подобные вольности запрещены.
Но когда Флурия подняла голову и увидела слезы на моих глазах — слезы, не понятные до конца мне самому, потому что они лились на протяжении ее рассказа о судьбе Годуина и ее собственной судьбе, — они утешили ее, как и мое молчание. И она продолжила рассказ.