ЭНН РАЙС ПЕСНЬ СЕРАФИМОВ

Смотрите, не презирайте ни одного из малых сих; ибо говорю вам, что Ангелы их на небесах всегда видят лице Отца Моего Небесного.

Евангелие от Матфея, 18:10

Так, говорю вам, бывает радость у Ангелов Божиих и об одном грешнике кающемся.

Евангелие от Луки, 15:10

Ибо Ангелам Своим заповедает о тебе — охранять тебя на всех путях твоих.

На руках понесут тебя, да не преткнешься о камень ногою твоею.

Псалтирь, 90:11-12

1 ПРИЗРАКИ ОТЧАЯНИЯ

Нехорошие предчувствия были с самого начала.

Но главное, мне не хотелось браться за дело в гостинице «Миссион-инн». В любом другом месте — пожалуйста, но только не в «Миссион-инн». Да еще в люксе для новобрачных, в том самом номере, моем номере. «Это к несчастью и вообще нехорошо», — подумал я.

Разумеется, мой шеф, Хороший Парень, никак не мог знать, что «Миссион-инн» — то самое место, где я перестаю быть Лисом-Счастливчиком. Где я не хочу быть наемным убийцей.

В гостинице «Миссион-инн» я обходился без грима. Там я оставался таким, каков я есть: шесть футов и четыре дюйма роста, коротко стриженные светлые волосы, серые глаза. Человек как человек, один из многих, ничего особенного. Я даже не надевал зубные пластины, чтобы изменить голос. Не удосуживался нацепить солнечные очки, прикрывавшие мои глаза в любом другом месте, кроме собственной квартиры.

В «Миссион-инн» я был самим собой. Хотя на самом деле я никто — тот, кто использует сложный маскарад, когда исполняет приказы Хорошего Парня.

Итак, гостиница «Миссион-инн» принадлежала мне, то есть этому зашифрованному персонажу. Как и люкс для новобрачных с купольным потолком, носивший название «Амистад». И вот теперь мне приказано осквернить это место. Разумеется, оскверненным оно станет только для меня, ни для кого другого. Но по своей воле я никогда не сделал бы ничего, что может нанести ущерб репутации «Миссион-инн».

Я часто находил прибежище в этом громадном фантастическом здании, похожем на многоярусный торт, в Риверсайде, штат Калифорния. Экстравагантная огромная постройка растянулась на два городских квартала, и здесь я мог притвориться на денек-другой, будто мной не интересуются ни ФБР, ни Интерпол, ни Хороший Парень. Здесь я мог потерять и самого себя, и разум.

Европа была опасна из-за усиленного пограничного контроля и того факта, что все правоохранительные органы были убеждены, будто я причастен к каждому нераскрытому убийству из их списков. Если мне хотелось погрузиться в атмосферу, которую я так любил в Сиене или Ассизи, в Вене или Праге, куда мне был заказан путь, я отправлялся в гостиницу «Миссион-инн». Она не могла заменить эти города, конечно, нет. Но она влекла меня, как желанная гавань, и я всегда возвращался из нее в свой стерильный мирок возрожденным.

Гостиница была не единственным местом, где я становился никем, но она была лучшим из таких мест, и я предпочитал ее остальным.

«Миссион-инн» располагалась неподалеку от квартала, где я «жил», если это можно так назвать. Я направлялся туда, чаще всего внезапно и импульсивно, каждый раз, когда мне могли предоставить номер для новобрачных. Мне нравились и другие номера, в особенности «номер хозяина гостиницы», но я терпеливо дожидался своего «Амистада». Время от времени мне звонили по одному из моих многочисленных сотовых телефонов и сообщали, что номер свободен.

Бывало, я оставался в «Миссион-инн» на целую неделю. Я привозил с собой лютню, иногда играл на ней. И у меня всегда имелась с собой стопка книг, обычно исторических: о Средневековье, о раннем Средневековье, о Возрождении или Древнем Риме. В «Амистаде» я читал часами напролет, ощущая себя непривычно защищенным и спокойным.

Существовали и другие особенные места, куда я выезжал из гостиницы.

Часто, не прибегая к маскировке, я ездил в соседний город Коста-Меса, чтобы послушать Тихоокеанский симфонический оркестр. Мне нравился контраст — переход от лепных арок и заржавленных колоколов гостиницы к роскошному плексигласовому чуду концертного зала «Сегерстром» с великолепным рестораном «Кафе руж» на первом этаже.

Высокие прозрачные окна-витрины из волнистого стекла создавали впечатление, что ресторан парит в воздухе. Обедая там, я ощущал себя оторванным от пространства и времени, от всего грубого и злого, в сладостном одиночестве.

Совсем недавно я слушал в этом концертном зале «Весну священную» Стравинского. Мне понравилось заключенное в музыке вибрирующее безумие. Оно напомнило день, когда я впервые услышал эту музыку. Это было десять лет назад, и в тот вечер я познакомился с Хорошим Парнем. Я задумался о собственной жизни, обо всем, что произошло за эти годы. Десять лет я разъезжал по миру в ожидании звонка какого-нибудь из моих сотовых телефонов, и это каждый раз означало, что кто-то вычеркнут из списка, а я должен его уничтожить.

Я не убивал женщин, но это не значит, что я не убивал их раньше, до того, как сделался вассалом Хорошего Парня, его холопом или рыцарем — смотря с какой стороны посмотреть. Он называл меня своим рыцарем. Я думал о себе в менее лестных выражениях, и ничто за прошедшие десять лет так и не примирило меня с моими обязанностями.

Еще я частенько ездил из «Миссион-инн» в миссию Сан-Хуан-Капистрано, расположенную южнее и ближе к побережью. Еще одно тайное прибежище, где я ощущал себя никому не известным и порой счастливым.

Миссия Сан-Хуан-Капистрано — настоящая миссия. «Миссион-инн» — нет. «Миссион-инн» обязана своим названием архитектуре и духовному наследию католических миссий. А вот Сан-Хуан-Капистрано — настоящая.

В Капистрано я бродил по гигантскому квадратному саду, открытым галереям, заходил в узкую темную церковь Серра-Чапел — старейший католический храм в штате Калифорния.

Мне нравилась эта церковь. Мне нравилось, что именно в ней служил благословенный Хуниперо Серра великий францисканец. Он мог служить во множестве других церквей — и, конечно же, служил. Но только о здешней церкви это можно было утверждать с уверенностью.

В прошлом я, бывало, ездил на север, чтобы посетить миссию Кармеля и заглянуть в маленькую отреставрированную келью, якобы принадлежавшую Хуниперо Серра. Я любил размышлять в ее спартанской обстановке: стул, узкая кровать, распятье на стене. Все, что нужно святому.

Была еще миссия в Сан-Хуан-Баутиста, с трапезной и музеем. И все остальные миссии, так старательно отреставрированные.

В детстве я хотел стать священником — доминиканцем, если точнее. Доминиканцы и францисканцы из калифорнийских миссий путались у меня в голове, потому что те и другие относятся к нищенствующим орденам. Я уважал их в равной мере, и какая-то часть меня до сих пор лелеяла давнюю мечту.

Я по-прежнему читал исторические книги о францисканцах и доминиканцах. Со школьных времен у меня сохранилась старинная биография Фомы Аквинского с заметками на полях. Чтение книг об истории всегда меня умиротворяло. Оно позволяло мне погрузиться в благополучно миновавшие эпохи. Как и миссии — острова вне нашего времени.

В Серра-Чапел в Сан-Хуан-Капистрано я бывал чаще всего.

Я ездил туда не для того, чтобы вспомнить о ревностной вере моего детства. Эта вера канула в прошлое. Возможно, я просто искал путь, каким шел в те далекие годы. Мне хотелось пройтись по священной земле, по святым местам паломничества, потому что размышлять об этом слишком много я уже не мог.

Мне нравились сводчатые потолки Серра-Чапел и его темные стены. Я ощущал спокойствие в сумрачном интерьере, в мерцании ретабло у дальней стены — золоченой рамы позади алтаря со статуями и изображениями святых.

Мне нравился алый мистический свет, льющийся слева от табернакля. По временам я опускался на колени перед алтарем на скамье, предназначенной для жениха и невесты.

Разумеется, золотого ретабло, или заалтарного образа, как ею часто называют, не было здесь в дни первых францисканцев. Оно появилось позже, во время реставрации, однако сама церковь казалась мне в высшей степени подлинной. Здесь помещались Святые Дары. А Святые Дары, независимо от моей веры, означали «подлинность».

Иначе чем объяснить следующее?

Я подолгу стоял на коленях в полумраке и перед уходом ставил свечку — кому или ради чего, я не смог бы объяснить. Порой я шептал: «За упокой твоей души, Джейкоб, и твоей, Эмили». Но это была не молитва Молитвы я теперь ценил не больше, чем воспоминания.

Я жаждал ритуалов, ориентиров, символов. Я страстно желал отыскать следы истории в книге, здании или картине, а верил только в опасность и убийство, где угодно и когда угодно, как только меня призывал мой шеф, которого про себя я называл Хорошим Парнем.

Когда я в последний раз был в миссии, примерно месяц назад, я очень долго гулял по большому саду.

Нигде больше я не видел такого разнообразия цветов. Здесь были розы — современные виды невероятных форм и старые сорта с раскрытыми, словно камелии, цветками, — ползучие лозы желтого жасмина и ипомеи, кусты лантаны и голубой свинчатки невиданных размеров. Здесь росли подсолнухи, апельсиновые деревья, маргаритки, и через самое сердце этого великолепия вели многочисленные дорожки, широкие и недавно заново замощенные.

Я заходил в крытые галереи, восхищаясь древними неровными каменными плитами. Я наслаждался, созерцая виды из галерейных круглых арок. Арки всегда наполняли меня чувством умиротворения. Эти круглые арки — визитная карточка миссии, визитная карточка «Миссион-инн».

Особое наслаждение доставляло мне то, что миссия в Капистрано была выстроена в соответствии со старинными монастырскими традициями, точно так же, как множество монастырей по всему миру. Святой Фома Аквинский, герой моего детства, наверняка бродил по периметру такого же квадрата с круглыми арками, по аккуратно вымощенным дорожкам, между цветами.

На протяжении всей истории монахи снова и снова строили монастыри по этой схеме, словно сами кирпичи и раствор могли каким-то образом дать отпор злобному миру и навсегда укрыть их вместе с их книгами.

Я долго стоял в просторной раковине огромной разрушенной церкви Капистрано.

Ее разрушило землетрясение в 1812 году. Осталось высокое, зияющее, лишенное крыши святилище, состоящее из пустых ниш, пугающее своим масштабом. Я всматривался в остатки кирпичной кладки, словно в них заключался некий смысл, как в музыке «Весны священной», — смысл, имеющий отношение к руинам моей собственной жизни.

Я тоже был разрушен землетрясением — человек, парализованный диссонансом. Я понимал это, я думал об этом постоянно, хотя старался не сосредотачиваться на таких мыслях. Я пытался принять то, что казалось мне судьбой. Однако, если вы не верите в судьбу, принять ее не так-то просто.

В мой последний приезд я разговаривал в церкви Серра-Чапел с Господом. Рассказывал, как я ненавижу Его за то, что Он не существует. Я объяснил Ему, как это низко — такая вот иллюзия Его существования; как несправедливо поступать так со смертными, в особенности с детьми, и как я Его за это презираю.

Я знаю, знаю, что это бессмысленно. Я вообще делаю множество бессмысленных вещей. Быть наемным убийцей и больше никем — это лишено смысла. Возможно, именно по этой причине я все чаще возвращаюсь в прежние места, освобождаясь от своего повседневного маскарада.

Я понимал, что все время читаю книги об истории, будто верю, что Господь принимал участие в исторических событиях, спасая нас от самих себя. Но я нисколько в это не верю, и мой разум полон отрывочных фактов из разных эпох о множестве знаменитых людей. Зачем эти знания убийце?

Но нельзя же быть убийцей каждый миг своей жизни. Что-то человеческое будет проявляться время от времени — мы все стремимся к нормальности, чем бы ни занимались.

Поэтому я читал книжки и ездил в эти особенные места, переносившие меня во времена, когда я читал с тем же упоением, заполняя свой разум историями, чтобы он не оставался праздным и не обращался на самое себя.

И я грозил кулаком Богу из-за подобной бессмысленности. Это мне помогало: Бога не существовало, но я мог обрести Его таким способом, через гнев. Я любил эти беседы с иллюзией, которая когда-то значила так много, а теперь лишь вызывала ярость.

Если тебя воспитали в католической вере, ты всю жизнь придерживаешься ритуалов. Ты живешь в воображаемом театре, не можешь найти из него выход. Ты кружишься в хороводе двух тысячелетий, потому что вырос в сознании своей принадлежности к этим двум тысячам лет.

Большинство американцев считают, что мир был создан в тот день, когда они родились, однако католики возводят начало мира к Вифлеему и более древним временам. Точно так же иудеи, даже самые далекие от религии, помнят об Исходе и обещаниях, данных Аврааму. Когда я смотрел на звезды или песок на пляже, я всегда вспоминал о том, что Бог обещал Аврааму относительно его потомства Чем бы я ни занимался, во что бы ни верил — Авраам был отцом того племени, к которому я до сих пор принадлежал через собственную безгрешность и добродетель.

Столько будет у тебя потомков, сколько звезд на небе, и сделаю потомство твое как песок земной.

Вот так мы продолжаем играть спектакль в воображаемом театре, хотя уже не верим в публику, режиссера и пьесу.

Я подумал об этом в Серра-Чапел и засмеялся вслух как умалишенный, стоя на коленях, бормоча что-то в сладостном полумраке и качая головой.

Прошло ровно десять лет, день в день, с тех пор, как я начал работать на Хорошего Парня, и это доводило меня до исступления.

Хороший Парень тоже вспомнил о дате, в первый раз за все время заговорил об этом и в качестве подарка преподнес немалую сумму, уже переведенную на мой банковский счет в Швейцарии.

Он сказал мне по телефону накануне вечером:

— Если бы я знал о тебе больше, Счастливчик, я бы сделал тебе настоящий подарок вместо безликих денег. Но я знаю только то, что ты любишь играть на лютне и в детстве всерьез занимался музыкой. Мне об этом рассказали в свое время. Наверное, если бы ты не любил лютню, мы бы не познакомились. Сколько прошло времени с тех пор, как мы виделись в последний раз? А я все надеюсь, что ты придешь и принесешь с собой свою драгоценную лютню. Когда это случится, я попрошу тебя сыграть для меня, Счастливчик Черт, Счастливчик, я даже не знаю, где ты живешь!

Шеф теперь постоянно упоминал об этом — о том, что не знает, где я живу. Мне казалось, в глубине души он опасался, что я ему больше не доверяю, что моя работа медленно уничтожает мою любовь к нему.

Однако я ему доверял. И я его любил. Я не любил никого на свете, кроме него. Мне просто не хотелось, чтобы хоть кто-нибудь знал, где я живу.

Ни одно из тех мест, где я жил, не стало для меня домом. Я часто менял квартиры и не перевозил с собой никаких вещей, кроме лютни и книг. Ну и конечно, кое-какой одежды.

В нынешнюю эпоху сотовых телефонов и Интернета легко заметать следы. И так же легко услышать знакомый голос в идеальной тишине, простирающейся на мили.

— Послушайте, вы ведь можете связаться со мной в любое время дня и ночи, — напомнил я ему. — Не важно, где я живу. Для меня не важно, так почему это должно волновать вас? Я как-нибудь пришлю вам запись моей музыки. Вы удивитесь. У меня до сих пор неплохо получается.

Он хмыкнул. Его все устраивало, если он в любой момент мог до меня дозвониться.

— Разве я вас когда-нибудь подводил? — спросил я.

— Нет, и я тоже тебя не подведу, — отозвался он. — Просто мне бы хотелось чаще с тобой встречаться. Черт, ты же сейчас можешь быть в Париже или в Амстердаме?

— Нет, — ответил я. — И вы это знаете. На границах слишком тревожно. Я в Штатах, как и все время после одиннадцатого сентября. Ближе, чем вы думаете. Возможно, загляну к вам в ближайшее время, но не прямо сейчас. Может, приглашу вас пообедать. Мы посидим в ресторане как нормальные люди. Но пока я не хочу встречаться. Я люблю одиночество.

На саму годовщину у меня не было никаких заданий, так что я мог остаться в «Миссион-инн» и на следующее утро поехать в Сан-Хуан-Капистрано.

Ни к чему рассказывать ему, что сейчас у меня квартира в Беверли-Хиллз, в тихом зеленом местечке, а в следующем году я могу переехать в Палм-Спрингс, прямо в оазис. Незачем сообщать, что я не утруждаю себя конспирацией в своем доме, как и в его окрестностях, от которых «Миссион-инн» находится всего в часе пути.

В прошлом я никогда не пренебрегал маскировкой, и эту перемену я заметил в себе с холодным самообладанием. Порой я задумывался, позволят ли мне взять с собой книги, если я когда-нибудь попаду в тюрьму.

«Миссион-инн» в Риверсайде, штат Калифорния, была моим единственным постоянным прибежищем. Я мог пролететь через всю страну, чтобы доехать до Риверсайда. Эта гостиница была самым желанным приютом для меня.

Хороший Парень накануне вечером говорил:

— Много лет назад я купил тебе все записи лютневой музыки, какие только есть в мире, и самый лучший инструмент, какой только можно достать за деньги. Я купил все книги, какие ты хотел. Черт возьми, некоторые из них я снял со своих полок! Ты по-прежнему все время читаешь, Счастливчик? Надо бы тебе продолжить образование. Наверное, мне следовало лучше о тебе заботиться.

— Шеф, вы беспокоитесь по пустякам. У меня столько книг, что я не знаю, куда их девать. Дважды в месяц отношу целую коробку в какую-нибудь библиотеку. У меня все в полном порядке.

— А не хочешь ли пентхаус, Счастливчик? Или какие-нибудь совсем редкие книги? Должно же быть что-то такое, что я смогу подарить тебе помимо денег. Пентхаус — отличное жилье, безопасное. Чем выше, тем безопаснее.

— В небесах безопаснее? — спросил я.

В Беверли-Хиллз я как раз жил в пентхаусе, правда, в здании было всего пять этажей.

— В пентхаус можно попасть двумя способами, шеф, — сказал я, — а я не хочу оказаться загнанным в угол. Нет уж, спасибо.

Я ощущал себя в полной безопасности в своем пентхаусе в Беверли-Хиллз. Его стены были сплошь заставлены книгами о прошлых веках.

Я давно понял, почему люблю историю. Историки делают все таким понятным, значительным и цельным. Они берут столетие и наделяют его смыслом, индивидуальностью, судьбой, хотя это, конечно же, выдумки.

Но я в своем одиночестве утешался подобного рода писаниями. Мне нравилось думать, что четырнадцатое столетие действительно было «отдаленным зеркалом», как в названии известной книги, и верить, что мы можем учиться у прошлых эпох, словно они последовательно разворачивались специально для нас.

Это чтение подходило для моего обиталища. Как и для «Миссион-инн».

Я любил свой пентхаус по нескольким причинам. Мне нравилось прогуливаться по тихим окрестностям, не маскируясь и не выдавая себя за кого-то другого, а потом завтракать или обедать в отеле «Времена года».

Порой я жил во «Временах года», чтобы сменить обстановку. У меня и здесь имелся любимый номер с длинным обеденным столом из гранита и с черным роялем. Я играл на рояле, иногда даже пел — призраком того голоса, каким когда-то обладал.

Много лет назад мне казалось, что я посвящу жизнь пению. Именно музыка отвлекла меня от желания стать доминиканским священником. Музыка и, как я полагаю, взросление — желание «гулять с девчонками» и объездить мир. Но мою двенадцатилетнюю душу захватила в плен именно музыка, а вместе с ней и непреодолимое очарование лютни. Я чувствовал свое превосходство над мальчишками из «гаражных групп», когда играл на чудесном инструменте.

Все это прошло, миновало десять лет. Лютня теперь была пережитком прошлого. Наступила десятилетняя годовщина, а я так и не сообщил Хорошему Парню своего адреса.

— Что я могу тебе подарить? — настаивал он. — Знаешь, на днях я зашел в лавку редких книг. Попал туда совершенно случайно, прогуливаясь по Манхэттену. Ты знаешь, как я люблю бродить по городу. В лавке я увидел прекрасное средневековое издание…

— Шеф, не надо ничего, — сказал я. И повесил трубку.

На следующий после телефонного разговора день я обсуждал все это с Несуществующим Богом в Серра-Чапел. В мерцании красного мистического света я рассказал Ему, каким чудовищем стал; солдат без войны, снайпер со шприцем, певец, который никогда не поет. Как будто Ему было интересно.

А потом я поставил свечку за «ничто», каким сделалась моя жизнь.

— Эта свечка… за меня, — кажется, так я сказал.

Не помню точных слов, но помню, что говорил слишком громко, поскольку люди начали оборачиваться. Это меня удивило — люди редко меня замечали.

Я менял внешность так, чтобы стать невыразительным и блеклым.

В моей маскировке присутствовала некая система, но вряд ли кто-нибудь это различил. Прилизанные черные волосы, большие темные очки, кепка с козырьком, кожаная летная куртка, обычно я еще подволакиваю ногу, не всегда одну и ту же.

Этого более чем достаточно, чтобы превратиться в человека-невидимку. Прежде чем отказаться от грима, я испытал три или четыре способа изменения внешности и три или четыре разных имени перед стойкой в «Миссион-инн». Все прошло идеально. Когда Лис-Счастливчик входил, назвавшись Томми Крейном, никто его не узнавал. Я был слишком хорош в искусстве маскировки. Агенты, охотившиеся за мной, видели во мне воплощенный образ действий, а не человека с собственным лицом.

В тот последний раз я вышел из Серра-Чапел разозленный, смущенный и несчастный. Я утешился, только проведя день в маленьком живописном городке Сан-Хуан-Капистрано, где купил в сувенирной лавке миссии, перед самым закрытием, статуэтку Девы Марии.

Это была не обычная статуэтка Мадонны, а фигурка с Христом-младенцем из гипса и пропитанной гипсом ткани. Казалось, что она одета в мягкую материю, хотя одежда затвердела. Прелестная статуэтка: лицо младенца Иисуса отражало его сильный характер, крошечная головка наклонена набок, а сама Дева выглядела так, словно вот-вот заплачет. Ручки высовывались из чудесного белого с золотом одеяния. Я бросил коробку со статуэткой в машину и забыл о ней.

Каждый раз, когда я бывал в Капистрано — и тот приезд не был исключением, — я слушал мессу в новой базилике, великолепно воссозданной большой церкви, разрушенной в 1812 году.

Большая базилика неизменно производила на меня сильное впечатление и успокаивала. Просторная, роскошная, романского стиля и, как большинство романских церквей, полная света. И снова эти круглые арки. Великолепно расписанные стены.

За алтарем размещалось очередное золотое ретабло, и по сравнению с ним заалтарный образ в Серра-Чапел казался маленьким. Здешнее ретабло было старинным, его доставили на корабле из Старого Света. Оно закрывало всю заднюю стену святилища, поднимаясь на головокружительную высоту, и подавляло своей сверкающей позолотой.

Никто об этом не знал, но я время от времени посылал деньги на содержание базилики, от имени разных людей. Я отправлял почтовые переводы, подписывая их нелепыми выдуманными фамилиями. Деньги доходили, и это самое главное.

Четверо святых занимали каждый свою нишу на ретабло: святой Иосиф с неизменной лилией, великий Франциск Ассизский, благословенный Хуниперо Серра с маленькой моделью миссии в правой руке и еще, насколько я выяснил, недавно появившаяся блаженная Катерина Текаквита, индейская святая.

Однако сильнее всего, пока я сидел и слушал мессу, меня притягивала центральная часть ретабло. Там был изображен сияющий распятый Христос с окровавленными руками и ногами, а над ним — бородатая фигура Бога Отца, помещенного в золотых лучах над белым голубем. Это было буквальное воплощение Святой Троицы, хотя протестанты такого не признают.

Если считать, что только Христос стал человеком ради нашего спасения, фигуры Бога Отца и Святого Духа в образе голубя могут показаться странными, даже трогательными. Сын Божий хотя бы обладал человеческим телом.

Так или иначе, я восхищался и наслаждался этими образами. Мне было не важно, примитивные они или изысканные, духовные или приземленные. Это было великолепно, это было блистательно, и я утешался, созерцая их, даже в те минуты, когда полыхал от ненависти. Меня утешало то, что люди вокруг меня молятся, что я нахожусь в некоем священном месте, куда приходят, чтобы приобщиться к святости. Я забывал о чувстве вины и просто смотрел на то, что находилось передо мной — точно так же я вел себя, выполняя свою работу, когда готовился отнять чью-то жизнь.

Наверное, когда я поднимал глаза и смотрел на распятие, это было все равно что столкнуться с другом, на которого давно сердишься, и сказать: «А, это ты, а я все еще зол на тебя!»

Ниже умирающего Господа была изображена его благословенная Матерь в образе Девы Марии Гваделупской, которая всегда вызывала во мне восхищение.

Во время последнего своего визита я провел несколько часов, созерцая эту золотую стенку.

То была не вера. То было искусство. Искусство позабытой веры, искусство отринутой веры. Оно было чрезмерно пышным, оно было откровенным, и оно успокаивало, даже если я постоянно повторял: «Я не верю в Тебя и никогда не прощу Тебе, что Ты не настоящий!»

В тот последний раз, после мессы, я вынул четки, которые носил с собой с детства, и начал произносить слова, не размышляя над старинными загадками, уже ничего для меня не значившими. Я просто отключился и повторял, как мантру: «Матерь Божья, милосердная Мария, если бы я верил, что ты существуешь. Ныне и в час нашей смерти, аминь, о черт, да существуешь ли ты?»

Я, конечно, не единственный наемный убийца на планете, который ходит к мессе. Однако считаные единицы — и я среди них — делают это осознанно, когда бормочут положенные ответы священнику и поют псалмы. Иногда я даже причащался — демонстративно, насквозь пропитанный смертным грехом. После чего опускался на колени, склонив голову, и думал: «Это ад. Это ад. А в аду будет еще хуже».

Всегда были преступники, крупные и мелкие, которые являлись со своими семьями в церковь и приобщались священным таинствам. Не говоря уж о каком-нибудь итальянском мафиозо из кино, отправляющемся на первое причастие дочери. Чем они отличаются от меня?

У меня не было семьи. У меня не было никого. Я был никем. Я ходил к мессе ради себя самого — ради того кто был никем. В досье, заведенных на меня Интерполом и ФБР, постоянно это повторялось: никто. Никто не знает, как он выглядит, откуда он родом, где появится в следующий раз. Они даже не знали, что я работаю на одного-единственного человека.

Как уже сказано, я был для них лишь образом действий. Они потратили годы на усовершенствование моего портрета, неуверенно занося в свои списки загримированных людей, скверно запечатленных камерами наружного наблюдения, не в силах подобрать точные слова для моего описания. Убийства нередко подробно фиксировались, хотя никто не понимал, что именно произошло. Но одно было точно: я никто. Покойник в живом теле.

И я работал только на одного человека — на моего шефа, которого про себя я называл Хорошим Парнем. Так уж вышло, что мне не представилось случая работать на кого-то другого. И никто другой никогда не отважился бы искать меня, чтобы заключить со мной контракт.

Хороший Парень мог бы быть бородатым Богом Отцом с ретабло, а я — его истекающим кровью Сыном. Святым Духом был тот дух, что нас связывал, потому что мы, несомненно, были связаны, и я всегда выполнял приказы Хорошего Парня без размышлений.

Вот настоящее богохульство. И что с того?

Откуда мне известны подробности о досье полицейских и спецслужб? Мой обожаемый босс имел хорошие связи. Он со смехом пересказывал мне по телефону сведения, которые ему передавали.

Он знал, как я выгляжу на самом деле. В тот вечер, когда мы познакомились, десять лет назад, я был с ним самим собой. То, что он много лет не видел меня, беспокоило его.

Однако я всегда оказывался на месте, когда он звонил, и всегда перезванивал ему с нового номера, выбирая один из моих сотовых телефонов. В самом начале он помогал мне доставать поддельные документы: паспорта, водительские удостоверения и прочее. Но я давно научился добывать все необходимое самостоятельно и умел надавить на тех, кто обеспечивал меня нужными бумагами.

Хороший Парень знал, что я ему верен. Я еженедельно звонил ему независимо от того, звонил ли он сам. Бывало, у меня перехватывало дыхание при звуке его голоса — просто оттого, что он все еще со мной, что судьба не отняла его у меня. Когда один-единственный человек составляет всю твою жизнь, твое призвание, твою цель, ты волей-неволей боишься его потерять.

— Счастливчик, мне бы хотелось посидеть и поболтать с тобой, — говорил он иногда. — Помнишь, как мы сиживали в первые годы нашего знакомства. Мне бы хотелось узнать, откуда ты родом.

Я смеялся как можно непринужденнее.

— Мне нравится звук вашего голоса, шеф, — отвечал я.

— Счастливчик, — спросил он однажды, — а ты сам-то знаешь, откуда ты родом?

Эти слова тоже заставили меня засмеяться, но не над ним, а вообще.

— Знаете, шеф, — говорил я ему не раз, — я сам хотел бы спросить вас кое о чем. Например, кто вы на самом деле, на кого работаете. Но я же не задаю вам вопросы.

— Ответы удивили бы тебя, — сказал он. — Я уже намекал, малыш, что ты работаешь на Хороших Парней.

На этом мы закрывали тему.

Хорошие Парни. Хорошая банда или хорошая организация? Откуда мне знать? И имеет ли это значение, если я делаю именно то, что он приказывает, могу ли я сам быть хорошим?

Но время от времени я мог мечтать, что шеф выступает на стороне закона, что правительство дает санкцию на наши дела, что он очищает общество, а я его солдат и со мной все в порядке. Вот почему я имел право называть его Хорошим Парнем и говорить себе: «Ладно, ведь не исключено, что он из ФБР или из Интерпола. Возможно, мы делаем что-то очень важное». Но на самом деле я в это не верил. Я совершал убийства. Я зарабатывал этим на жизнь. У меня не было ни единой причины заниматься этим, кроме денег. Я убивал людей. Убивал без предупреждения, без объяснений, почему я делаю это. Хороший Парень мог принадлежать к числу Хороших Парней, но я — определенно нет.

— Вы ведь не боитесь меня, шеф? — спросил я его как-то раз. — Вдруг я, скажем так, слепо не в себе, и в один прекрасный день разозлюсь на вас и приду за вами? Но вам нет нужды меня бояться, шеф. Я последний, кто способен тронуть хотя бы волос на вашей голове.

— Нет, я тебя не боюсь, сынок, — ответил он. — Но я о тебе беспокоюсь. Беспокоюсь, потому что ты был мальчишкой, когда я тебя нанял. Беспокоюсь о том., как ты сумеешь пережить очередную ночь. Ты лучший из моих людей, и порой мне кажется, что все слишком легко: я звоню, и ты всегда рядом, и все складывается идеально, и нам нужно так мало слов.

— Вы любите поговорить, шеф, это одно из свойств вашего характера. Я не люблю. Но я скажу вам кое-что. Это вовсе не легко. Затягивает, но никогда не легко. Иногда у меня перехватывает дыхание.

Я не помню, как именно он ответил на то короткое признание. Помню только, что он говорил долго, все говорил и говорил и в числе прочего сказал: все, кто на него работает, время от времени показываются ему. Он их видит, знает, навещает.

— Со мной это не пройдет, шеф, — заверил я его. — Именно так.

И теперь мне предстояло выполнить работу в гостинице «Миссион-инн».

Звонок раздался прошлой ночью, разбудив меня дома, в Беверли-Хиллз. И этот звонок вывел меня из себя.

Загрузка...