Полюбил Чепух Балбесу (Рассказы и письма)

Пенсионер квартирного значения

Пенсионеры союзного значения отдыхают крупно, на весь Союз, а иногда и на всю Европу, включая Америку. Им доступна любая география, порой даже больше, чем отечественная грамматика, которая так и осталась для них заморской страной.

Василий Карпович с удовольствием отдохнул бы на весь Союз, но он был пенсионер очень маленького, квартирного значения, поэтому отдых его протекал скромно и незаметно, в пределах квартиры.

Смотрел телевизор. Книжки читал. Особенно ему нравилось читать, как людям бывает плохо, — тут получалось, что ему в его жизни было довольно-таки хорошо.

Перед тем, как раскрыть такую книгу, он заваривал чай, выставлял на стол все, что имелось в доме вкусненького, располагался поудобней и — начинал читать. Когда небезызвестный Иван Денисович, лежа на тюремных нарах, прислушивался, как несъедобная корочка движется по пищеводу, Василий Карпович отхватывал от буханки приличный ломоть, густо намазывал его маслом, сверху водружал порядочный пласт колбасы и составлял компанию Ивану Денисовичу.

Ужин проходил в молчании. Иван Денисович сотрапезника не замечал, а Василию Карповичу с набитым ртом говорить было несподручно, да и не о чем. Все, о чем можно было сказать, было уже написано в книжке.

Потом он вставал и начинал прохаживаться по комнате, демонстративно выходя в коридор (Иван Денисович был лишен этой возможности). Так Василий Карпович полнее ощущал дарованную государством свободу. Не дарованную, конечно, а данную во временное пользование: пользуйся, пока не отобрали.

Вот кажется: жизнь неинтересная, а что может быть интересней свободы? Или, допустим, безопасности? Василий Карпович не раз пытался ответить на вопрос: что в жизни важней: свобода или безопасность? Он читал книги о войне и радовался своей безопасности, и наслаждался ею, как свободой. Да, пожалуй, безопасность важнее свободы, недаром в стране существует комитет государственной безопасности, а комитета свободы нет. Государству свобода не нужна, она только подрывает его безопасность.

Так он размышлял, ужиная в компании Ивана Денисовича: Иван Денисович у себя на нарах, а он у себя на диванчике. И вдруг с соседних нар протянулась рука и донесся шепот:

— Послушайте, уважаемый, вытащите меня отсюда!

Василий Карпович знал, что в такие места даже палец совать небезопасно. Ухватятся за палец и втянут туда целиком. И потом уже оттуда вряд ли тебя кто-то вытащит. Поэтому он сделал вид, что не слышит, и продолжал читать про Ивана Денисовича, не обращая внимания на его соседа.

Но ему было не по себе. Конечно, он любил такого рода литературу, но не настолько, чтоб становиться ее действующим лицом. Читатель — лицо постороннее, не его дело соваться в развитие событий. Тем более, что книжка даже не его, он взял ее в библиотеке.

И ведь никогда не знаешь, кого вытащишь. Может, этот зэк какой-нибудь уголовник, может, он родную маму убил. Или и того хуже, его специально подсадили в книжку, чтобы втянуть в это дело Василия Карповича, разведать о его тайных мыслях. Такое бывает. Подсадят в камеру своего человека, он осторожненько заведет разговор и выведает все тайные мысли. А у Василия Карповича таких мыслей — ого-го! Он иногда такое подумает, что самому страшно. Настоящий диссидент. Но, конечно, не на уровне каких-то действий или слов, а на уровне подсознания.

— За что сидите? — спросил он шепотом, чтоб соседи не услыхали в застенке. Верней, за стенкой. Начитаешься этой литературы, потом слова нормального не подумаешь. Хоть в каком-то смысле у нас каждый человек в застенке. В любую минуту могут из-за его стенки вытащить и за другую стенку посадить.

Но зэк ответил, что сидит ни за что, никакого преступления он не совершал, и сам не знает, за что его посадили. Нашел дурачка. В такие места ни за что не сажают. Уж кто-кто, а насилий Карпович знает, он про эти дела горы книжек прочитал. Наверно, и в тех книжках хватало подсадных арестантов, которые выслеживали оттуда мысли читателей и сообщали в соответствующие места.

— Ко всем вашим делам я не имею никакого отношения твердо сказал Василий Карпович. — Я взял книгу в библиотеке. Какую дали, такую взял. Я даже не знаю фамилии автора, не успел посмотреть на обложке, — сказал он на всякий случай, чтоб не закладывать автора. Очень хотелось остаться порядочным человеком.

Все это он говорил шепотом, чтоб не услыхали в застенке. Потому что не только они у него в застенке, но и он у них в застенке. Все соседи в доме друг у друга в застенке, и не только в доме, но и в городе, и в стране.

— Ну, автора я вам назову, — сказал зэк.

— Не надо! Никого мне не надо называть. Я не знаю вас, не знаю вашего соседа, кивнул он на Ивана Денисовича, с которым только что дружески ужинал. — Я здесь лицо постороннее, совершенно постороннее.

Зэк сказал, что он тоже лицо постороннее, поэтому надеется, что Василий Карпович ему поможет. Как посторонний постороннему. У своего бы просить не стал, на своих, он знает, нечего полагаться.

— Я вам не посторонний, — холодно ответил Василий Карпович. — И не свой, и не посторонний, я сам по себе.

И с какой стати он будет кого-то вытаскивать? Еще неизвестно, вытащишь ты его или он тебя затащит. У нас вообще больше затаскивают, чем вытаскивают.

Он захлопнул книжку. Из-под обложки кто-то выругался. Возможно, это был Иван Денисович, которого обидело, что еще недавно Василий Карпович с ним ужинал, а теперь хлопает за собой обложкой.

Герой ищет автора

Человека, который выругался из-под обложки, звали Шиманский, и был он родом из записной книжки, где о нем было сказано: «Шиманский, маленький и кругленький, похожий на бильярдный шарик, и такой же стремительный, но всегда пролетающий мимо лузы». Только и всего. И за это он попал на тюремные нары?

Самое интересное, что его никто не сажал, он сам залез туда, куда никто не залазит по своей воле. Он хотел себя дописать, поскольку у автора на него ни таланта, ни терпения не хватило. К этому времени он уже во многих местах побывал и пришел к выводу, что дописывают не только авторы, никто тебя так не допишет, как ты сам допишешь себя.

Раскольников рассказывал: автор хотел, чтобы он зарубил топором молодую девушку, но он наотрез отказался. Давайте, говорит, я вам зарублю какую-нибудь старуху, какую-нибудь процентщицу, от которой, кроме вреда, никакой пользы. И настоял-таки на своем, в результате чего в романе появился дополнительный философский смысл. Нельзя убивать даже тех, кого не жалко. Даже старых, никому не нужных. Потому что другим они, может, и не нужны, а себе еще могут понадобиться.

Все великие произведения — плод коллективной работы автора и действующих лиц. Кто-то действует, а кто-то ставит свою фамилию на обложке. Но Шиманскому и действовать не дали, и фамилию автора не оставили. И теперь он ломал голову: почему автор его не дописал? И хоть бы начал как-нибудь по-хорошему, чтоб было, от чего себя дописывать. А то: маленький, кругленький. Пусть бы о д'Артаньяне написали, что он маленький и кругленький. Посмотрели б мы на него. А граф Монте-Кристо? Да он бы до смерти просидел в своей крепости и никогда не вышел на свободу. Правда, и свобода тогда была другая, было, куда выходить.

Найти бы своего автора, пусть бы он Шиманского дописал. Хотелось бы, чтоб это был какой-нибудь знаменитый писатель, тогда бы все узнали Шиманского. Попасть в произведение великого писателя — большая честь, тут можно и самому стать великим персонажем. Правда, великие обычно плохо кончают. Чем крупнее произведение, тем меньше в нем шансов остаться в живых. Вроде нормальная жизнь, но попробуй унести ноги. То тебя заколют, то эти. То сам под поезд бросишься. Оттого и возникают вопросы: быть или не быть? У простых людей такие вопросы не возникают. Простые люди все стараются быть, любыми путями — быть, хотя это далеко не всем удается.

И все же стать великим, известным и жить у всех на устах — это мечта каждого персонажа, даже такого, как Шиманский, недописанного. Но не у всех получается, как кому повезет. Уж на что Эсмеральда и красавица, и умница, а на устах не живет. Зато приятель ее Квазимодо, хотя внешностью и не блещет, живет на устах — дай Бог каждому. Только и слышишь: он сущий квазимодо! Она такая квазимодница! А дети — такие квазимордочки, глаз не оторвешь!

А как живет на устах Держиморда! Как даст по устам, так не скоро встанешь. А как живет оборванец Плюшкин, к которому не то что устами, палкой противно дотронуться.

Так бывает в великих произведениях. Попал бы Шиманский в такое произведение, он бы тоже жил у всех на устах. Хотели б о ком-нибудь сказать, что он отважно борется с врагами, даже тогда, когда их нет, что он защищает обиженных, хотя его самого больше всех обижают, — и сказали бы: да он Шиманский! Но Шиманский не скажут. Говорят Дон-Кихот. Хотя чем Дон-Кихот лучше Шиманского?

Или нужно сказать, что ты крутой в любви и можешь в случае чего наложить руки на любимую женщину. Почему бы не сказать, что ты Шиманский? Нет, говорят Отелло. А если ты из-за великой любви готов наложить руки на себя, говорят Ромео. Опять мимо Шиманского проехали.

Вот и приходится себя дописывать, чтоб подняться до этих персонажей, чтобы жить у всех на устах. Хотя такого, как он, никто до своих уст не допустит.

Дела растаковские

Побывал Шиманский и в «Ревизоре». Довольно известная комедия. К главным действующим лицам его, конечно, с пустыми руками не допустили, а между второстепенными он потерся. Такого наслушался!

Недоволен народ комедией. Воры, взяточники, лизоблюды пролезли в главные действующие лица, а порядочных людей оттерли на второй план. И это называется комедия? Правильно там один говорит: чему смеетесь? Над собой смеетесь!

Познакомился Шиманский с весьма приятным человеком, отставным почетным гражданином по фамилии Растаковский Иван Лазаревич. Ну, познакомились, разговорились. Бедняге Ивану Лазаревичу в комедии разговориться не дают: на целых пять актов отвели ему всего две реплики. А он умница, говорун, начнет говорить — заслушаешься. Но тем, кого заслушаешься, как раз говорить и не дают.

А бессовестные люди, карьеристы, хапуги говорят, не умолкая. Воду в ступе толкут, переливают из пустого в порожнее — и ни одной дельной мысли. Растаковскому с его двумя репликами в этой команде еще повезло. У Люлюкова Федора Андреевича, тоже отставного почетного гражданина и вовсе одна реплика на всю комедию. И ради этого стоит выходить на сцену? Правда, Люлюков молодец, продувная бестия: в одну фразу втиснул все, что имел сказать: и поздравление, и целование ручек, и даже дважды прищелкнул языком для большей выразительности.

Растаковский тоже поздравил, к ручкам приложился, но щелкать языком не стал. Он готовился к своей второй реплике, к своему, можно сказать, звездному часу. Пускай они услышат, пускай узнают, кто такой Растаковский, какие мысли рождаются в его голове. Такого, кроме него, никто не скажет, хоть по тексту проверяйте, никто не додумается до таких слов. Только бы смелости хватило сказать, только б не перебили, дали высказаться… А то ведь в самый последний момент могут и не дать…

И когда наступает ЕГО ВРЕМЯ, он произносит эту фразу, главную фразу во всей комедии: ОТ ЧЕЛОВЕКА НЕВОЗМОЖНО, А ОТ БОГА ВСЕ ВОЗМОЖНО, — говорит он. Так прямо и говорит. Даже сам от себя не ждал, что такое скажет.

Но вы думаете, это до кого-то дошло? Нет, в этой комедии толку не было и не будет. Умные люди говорят: надо отсюда сваливать. Есть тут поблизости неплохая пьеска. «Женитьба» называется. Там как раз требуются мужчины. Но Иван Лазаревич не решается. Еще женят, к чертовой матери, а ему живи.

Вот племянница Ивана Лазаревича (как же ее звали? Лизочка? Луизочка? А может, Ларисочка?) — та решилась. У нее в этом «Ревизоре» вообще ни одной реплики, даже в списке действующих лиц она не значится. Ей говорят: ты же знаешь, у нас одни значатся, а другие действуют. Не значиться даже сподручней: тут для действий широкий простор. Иван Лазаревич тоже ее уговаривал: потерпи, мол, получишь статус действующего лица, тогда и будешь значиться там, где обозначат. А без статуса как? У нас без него не поставят даже в ремарку.

Ждала племянница этот статус, ждала, а потом махнула рукой и вышла замуж в другую пьесу. «Вишневый сад» называется. Серьезная пьеса, хотя и комедия, и культурный уровень намного выше, чем у них в «Ревизоре». Преступности почти нет, жизнь спокойная, достаточная. А какой сад! Какая вишня! Рви прямо с дерева, никто тебе слова не скажет.

Правда, статуса действующего лица племянница и там пока не получила. Трудно у них со статусом. Действия мало, даже на действующих лиц не хватает. Вот вырубят вишневый сад, расчистят место для действия, тогда люди понадобятся, кто был ничем, тот станет всем.

А племяннице нравится этот сад, она бы в нем ничего не трогала. Но у нее без статуса никто спрашивать не станет. Только и разрешают, что вишни с деревьев рвать. Наестся племянница вишен по самую завязку, а потом носится по саду, как угорелая, сгоняет вес. Может, от этого изобилия у нее появляется ностальгия. Все-таки «Ревизор» не такая уж никудышная пьеса, есть и у нее свои достоинства. По крайней мере, никого не убили, не зарезали, как в каком-нибудь «Короле Лире».

Пишет племянница письма на родину, интересуется, как там и что. Особенно про Бобчинского спрашивает. Ей, когда она здесь жила, нравился Добчинский, но она забыла, перепутала и теперь спрашивает про Бобчинского. А почтмейстер, по своему обыкновению, все письма немножко распечатывает и прочитывает. А потом распускает слух, будто жена Бобчинского в Добчинского влюблена, хотя ни про какую жену в письмах племянницы не говорится.

Сказано — комедия. А еще Ивана Лазаревича Растаковским назвали. Дескать, у них все таковские, а он один растаковский. Да если к ним как следует приглядеться, они тут все не только растаковские, а распротаковские. И комедия эта распротаковская, распроэтаковская, хотя и к ней, конечно, можно привыкнуть.

Был тут один автор, написал пародию на эту комедию. А в какой комедии это любят? Убрали этого автора, куда-то выслали, вычеркнули из действующих лиц. Но пародия где-то осталась, пародии не горят. На все эти комедии пародии не горят. Придет время, извлекут на свет пародию на комедию, вот когда можно будет по-настоящему посмеяться!

Полюбил Чепух Балбесу

Мир литературы не меньше заселен, чем мир действительности, и в нем те же проблемы. Кому-то выпадает всю жизнь прозябать в графоманской писанине, а другой без всяких на то заслуг пролезет в гениальное творение и примется наводить в нем свои порядки. Какой-нибудь Рошфор, негодяй из негодяев, обоснуется в «Трех мушкетерах», да не на задворках, а поближе к главным действующим лицам, пытаясь их вытеснить и занять в романе магистральное положение. Или Плюшкин, оборванец и крохобор. До самих «Мертвых душ» добрался. Ему бы благодарить судьбу, что попал в классическое произведение, а он недоволен. И будет он брюзжать, жаловаться на несовершенства великого сочинения, и будет требовать более справедливого расположения глав, перераспределения метафор, сравнений и эпитетов. А то и коренной реформы сюжета — вот даже до чего может дойти.

Как-то Шиманский совершенно случайно встретил дедушку Ваньки Жукова. Тот клял на чем свет автора знаменитого рассказа. Ведь мог же, мог подсказать ребенку правильный адрес — не подсказал. Только усмехался в душе, когда бедный Ванька писал на конверте: «На деревню дедушке». А ведь он, автор, человек грамотный, он знал, что по этому адресу письмо не дойдет. Вот такие у нас авторы, а еще Чеховы называются.

Но они хоть талантливые писатели, пишут великие произведения. Однако и в бездарных далеко не все так благополучно, как видится на первый взгляд. Серятина ведет извечную борьбу за статус шедевра. Она интригует обращается во все инстанции, требуя для своих дубовых персонажей нарицательного употребления, а для бессмысленных и безграмотных фраз — популярности крылатых выражений. Она любит себя, убогую. Восхищается собой смехотворной.

Чем бездарней произведение, тем больше в нем патриотов. Родная мура принимается на ура, потому что это своя мура, своя белиберда, своя ахинея. Как поется в народной песне, полюбил Чепух Балбесу, а она: «Иди ты к бесу! Не хочу с тобою быть, буду Родину любить!»

В таких условиях и сам становишься белибердом, ахинеем, несуразом в лучшем случае. Разницы между ними никакой, они отличаются лишь занимаемым положением. Кто-то главный герой, кто-то второстепенный, кто-то эпизодический, но все герои. Совершенно неизвестно, за что. Потому что все они патриоты, каждый верен своему произведению и ни на какое другое произведение его не променяет. Пусть это графомания, пусть бред сивой кобылы, но своей кобылы, а не чужой.

Однажды Шиманский попал в такую бредятину. Она была огорожена высоким забором, который мог бы показаться Китайской стеной, если б забористые слова были написаны по-китайски. Для не сведущих в подобных словах следует пояснить, что забористый — это написанный на заборе («Словарь забористых выражений»).

У центральных ворот стоял грозный белиберд с алебардой.

— Ты в своем уме? — почему-то поинтересовался он у Шиманского.

— В своем, — ответил тот, еще не зная, что свой ум — понятие относительное. Любая наука — это наука жить чужим умом.

— Тогда проваливай, — сказал белиберд, взмахнув алебардой.

Шиманский еле успел отскочить. И услышал за спиной смех, скорей добродушный, чем язвительный.

Владелец смеха вел подзаборную жизнь с внешней стороны забора и даже не думал проходить внутрь, потому что, как он объяснил Шиманскому, он не какой-нибудь проходимец, он скорей доходяга, из тех, что до забора доходят и здесь останавливаются. Потому что в жизни главное вовремя остановиться.

Владелец смеха объяснил Шиманскому, что жители этого Зазаборья все не в своем уме, потому что индивидуальная умственная деятельность у них запрещена, даже самые выдающиеся умы давно национализированы. И жители Зазаборья все в одном уме, который спускается им откуда-то сверху, а откуда — в точности не знает никто. И даже если их собственный ум по сравнению со спускаемым — все равно, что слон по сравнению с козявкой, они будут мыслить этим, козявочным, и старательно приседать, пригибаться, ползти на брюхе, чтоб никто чего доброго не подумал, будто они в своем уме.

Шиманскому это было непонятно. Может, потому, что он был недописанный.

Дописанный человек сказал: Ум дан человеку, чтоб скрывать свои мысли. Свои собственные скрывать, а наружу выставлять только общественные, государственные. Потому что хоть человек и в своем уме, но живет-то он не в уме, а в обществе, в государстве.

— А от кого ты без ума? — не без подвоха спросил владелец смеха, внутренне хихикая и скаля зубы, в предчувствии, как будет сейчас хохотать.

Шиманский ответил, что он без ума от Лизочки, от Луизочки, а также от Ларисочки. А еще от Алисочки и Анфисочки (эти у него были в запасе, вроде как на скамейке запасных игроков).

Тут владелец смеха выдал наружу все, чем владел. От раскатистого грохота белиберд выронил алебарду и так подпрыгнул, что перепрыгнул через забор, но тут же приосанился, важно прошел в ворота и, прижав к ноге алебарду, замер в исходной позиции.

Владелец смеха все еще смеялся. А отсмеявшись, объяснил, что в Зазаборье без ума нужно быть не от частных лиц, потому что частные лица все давно национализированы, а от государственных дел, государственных планов, задач и свершений, от композиционных построений, сюжетных ходов и других достоинств этого выдающегося произведения.

От таких высоких слов, которые значительно превысили высоту забора, белиберд замер по стойке смирно, хотя самих слов не слышал, а лишь ощутил их накал. И травы, которые давно полегли от скуки или от равнодушия, встрепенулись и вытянулись в струнку. И дома за забором стали выше, словно им прибавили по этажу. Один владелец смеха не реагировал на собственные высокие слова и, внутренне улыбаясь, продолжал дописывать Шиманского, чтобы тот мог войти в Зазаборье и стать полноправным его персонажем и даже, если понадобится, героем. Потому что когда у них быть прикажут героем, у них героем становится любой. А вот и два героя выходят из ворот. Чепух и Балбеса. Интересно, куда они собрались. Чепух объясняет: они идут за горизонт. Потому что за горизонтом намного лучше, чем здесь, перед горизонтом. А зачем же жить там, где хуже, если можно жить там, где лучше?

А как же родина? Ведь Балбеса собиралась любить родину. Не Чепуха, а только родину.

Она и теперь любит родину. Но что же делать, если хорошо только там, где нас нет, а здесь мы есть, значит, здесь нам всегда будет плохо.

Поэтому они с Чепухом идут туда, где их нет. За горизонт. Туда, где их нет и никогда не будет.

Последнее объяснение дал владелец смеха. И долго смеялся, потому что ему это почему-то было смешно.

Трижды вычеркнутый

Короля играет окружение, а мысль играют слова. И зачастую не только играют, но и выигрывают. А мысль проигрывает. Как набегут слова на мысль, она от них не отобьется. Поначалу сопротивляется, уходит в подтекст, но потом постепенно привыкает. Ей начинает нравиться, что ее окружает так много красивых слов, и она кажется себе более значительной, чем есть на самом деле. Надо построже быть со словами, вовремя их вычеркивать, а то, привыкнув словам, можно навсегда отвыкнуть от мыслей.

Сколько бродит по литературным проселкам вычеркнутого народа! Их бессмертные произведения читают и перечитывают, издают и переиздают, а они, всеми отвергнутые, не знают, куда приткнуться, и в случайных, сомнительных компаниях рассказывают, какие выдающиеся места они занимали, с какими великими персонажами были на короткой ноге. Но им никто не верит, и никуда их не берут. Потому что они не вписываются в систему другого произведения.

В государственную систему тоже далеко не все вписываются. Найдется, к примеру, достойный человек, за него бы ухватиться двумя руками, а его двумя руками вычеркивают. А потом удивляются: почему кого ни изберут, один у них хуже другого? Да потому и хуже, что лучшие в систему не вписываются.

Познакомился Шиманский с одним Вычеркнутым из классического произведения. Разлучили его с любимой женщиной, выдали ее замуж за другого. Вот такой авторский произвол. А его, Вычеркнутого, долго никуда не брали. Но потом он познакомился с другими вычеркнутыми, образовали они что-то вроде профессионального союза и стали бороться за свои права. За права Вычеркнутых. И что вы думаете? Чего-то добились. Отвели им маленький вычеркнутый островок и дали возможность развивать свое собственное, отдельное сюжетное действие.

Условия были трудные. Оказалось, что остров со всех сторон окружен водой, и даже не просто водой, а целым океаном, который на него накатывается, стараясь его проглотить.

Вычеркнутый был участником войны за независимость острова от океана. Весь остров был поднят по тревоге, поставлен под ружье, верней, под ведро, потому что против океана воюют ведрами.

Вычеркнутый на этой войне был барабанщиком в полковом оркестре. Барабанил по ведрам. Горячие были бои.

Вычерпывали океан и выплескивали на сушу, затопили остров, пришлось воду обратно отчерпывать в океан.

Для поднятия духа все больше ведер пускали на барабаны. Воевать стало нечем. Тогда попытались зайти океану в тыл. Но тыл оказался еще пострашнее фронта. С фронта хоть ноги унесешь, а до тыла не донесешь. Такой глубокий тыл у океана.

Чтобы поднять боевой дух, все паруса пустили на знамена. Шли на врага не под парусами, а под знаменами. И ни один корабль под знаменами не вернулся из океана.

Вот тогда и возникла идея построить на острове материк. Материк труднее потопить, и на нем есть где развернуться для развития действия. Объявили на острове великую стройку. Очень великую стройку. Вычеркнутый на этой стройке был барабанщиком. Бил кирпичом о кирпич. Столько кирпича переколотили, что не один материк построить можно. Но не построили. Не хватило кирпича.

И тут возникает новая концепция: материк на острове построить невозможно. Как? Почему? Оказывается, потому, что материк большой, а остров маленький. Да если б остров был больше материка, разве мы бы на нем материк строили?

Отменили великую стройку, но Вычеркнутый остановиться уже не мог. Колотил в кирпичи, создавая дополнительный шум на острове. Мало того, что океан колотит волнами, так еще Вычеркнутый колотит в старые кирпичи.

В общем, вычеркнули его. И он, уже дважды вычеркнутый, побрел по бездорожью литературы, ища, где бы приложить свой вычеркнутый опыт.

Шиманский встретил его, когда он был уже трижды вычеркнутым. Незадолго до этого он затесался в классический любовный роман и принялся его реконструировать с учетом своего опыта. Даже стихи сочинил, имевшие концептуальное значение:

Была Изольда изо льда,

Того холодного кристалла,

Какому твердым быть пристало,

А нет — растаять без следа.

Изольда (так звали главную героиню) считала, что она вовсе не изо льда, Тем более, что своему возлюбленному она постоянно доказывала обратное. Она пожаловалась Тристану (так звали главного героя) на этого ненормального дважды вычеркнутого. Тристан сообщил начальству, начальство доложило в инстанции, и кончилось тем, что дважды вычеркнутого вычеркнули в третий раз.

И сказал Шиманскому трижды вычеркнутый:

— Если вам придет на ум что-то строить в плане общественном, спросите у меня. И если вам захочется что-то построить в плане личном, спросите у меня. Только не ждите, что я дам вам ответ. Умные не отвечают, они только спрашивают.

Трижды переписанный

Был такой человек: Аттила. Огромный исторический деятель. И вот этот деятель умер на своей собственной свадьбе. Некоторые считают, что умереть на своей свадьбе больше возможности, чем на своих похоронах, но не исключено, что они ошибаются. Пути возможности неисповедимы. Конечно, у молодого и недописанного возможностей больше, чем у дописанного старика, тем более, покойника. Не зря говорят, что недописанные интересны своим будущим, а дописанные — прошлым.

А переписанные? Есть ведь и такие. Уже свадьбу им сыграют, и похоронят со всеми почестями, и вдруг автор спохватится, что не так их написал, и начинает переписывать по-другому.

Шиманский встретил такого. Был он когда-то недописанным, молодым. Тогда, говорит, многие были молодыми. Сегодня молодых встретишь только на улице или по телевизору, а тогда они сами к нему домой приходили.

Хорошее было время. Сейчас говорят, что плохое, но это не правда, время было хорошее. Потом началась война, и его забросили в тыл противника. Одели во вражескую форму, устроили на вражескую работу. Хорошая была работа, он ее даже полюбил. И еще полюбил одну девушку, связную из партизанского отряда. Много они совершили героических дел, ждали только конца войны, чтобы пожениться. Но война не кончилась. Она просто стала неактуальна. И его из молодости переписали в зрелые года.

Время было мирное, послевоенное, и он на ответственной работе. Жена, дети. Он все к жене присматривался: не переписали ли ее из той молоденькой партизанки? Нет, было непохоже. И тогда он нашел себе партизанку на стороне. Ему полагалась на его ответственной работе.

Жизнь была спокойная, не то, что в тылу врага. Он полюбил свою ответственную работу и уже помышлял о руководящей, но тут и руководящая работа стала неактуальной. И его переписали в пенсионеры. Без жены, без любимой женщины. Пенсия маленькая, да и ту не всегда дают. А как докажешь что ты человек заслуженный, воевал? Это же было совсем в другой жизни.

И сидит он целыми днями и думает: зачем его переписали? Пусть бы он оставался в тылу врага, там у него была и работа любимая, и девушка любимая, партизанка. Зачем было переписывать такую интересную жизнь? Только для того, чтоб сделать актуальным произведение? Переписывают, переписывают, а кому-то жить. Но разве они о жизни думают? Они об идее думают и ради этой идеи готовы переписать весь мир.

Вот сейчас для их идеи им нужен старик. Одинокий, всеми заброшенный. И чтобы жил он в стране, где все заброшено, разрушено, разворовано, даже старому человеку на пенсию не наскребешь. И все его поколение, которое было так интересно своим будущим, получило такое будущее, что не знаешь, куда бежать.

И автора нет. Не дожил он до этого светлого будущего. Был бы жив автор, он бы старика опять в молодые переписал. Хотя это и страшно. Сегодня страшно быть молодым. В тылу врага было полегче.

Шиманский всходит и заходит и заходит

Пятеро шли к горизонту.

Ничего удивительного.

Счастье, как вы заметили, лежит за горизонтом, и настичь его можно, лишь переступив через горизонт.

Мелко-мелко семенила Мамзелька, которой ее Мамзёл назначил свидание за горизонтом. Переступи через горизонт — и конец, сразу под венец.

А Мамзельку распирало от любви, и так уже расперло, что того и гляди не добежишь до свидания. Поэтому она семенила быстро-быстро, словно пытаясь обогнать свой живот, который бежал впереди нее с довольно приличной скоростью.

За Мамзелькой шлепал Детина, а точнее — Дядина, потому что он давно уже вышел из детского возраста. Был Дядина косая сажень в плечах и семи пядей во лбу, но работы не мог найти ни для пядей своих, ни для саженей. А за горизонтом работы навалом, зарплаты навалом, продуктов навалом, вот он туда и нацелился.

За Дядиной чесала Тетёха, четырежды одинокая мать, и все пыталась заглянуть Дядине в лицо, не он ли отец ее младшенького.

За Тетёхой тыкался палкой в землю Слепой, которому нашептали, что за горизонтом намного лучше видимость. Здесь у нас, дескать, совсем плохая видимость, а там только глаза пошире разевай, чтоб не уперли видимость из-под носа.

Был там еще Глухой, которому просто хотелось узнать, что слышно за горизонтом. Он всегда этим интересовался: чуть что — уже уши навострил.

Пятеро шли к горизонту, но горизонт не давался, ускользал. Причем с той же скоростью, с какой они его настигали. И как ему удавалось свою скорость с ихней соизмерять?

Четырежды мать и столько же одиночка доставала сзади Дядину своими расспросами. Какая у него жена, вкусно ли готовит, чисто ли стирает и вовремя ли вытирает пыль.

Потому как сама Тетёха готовит так, что пальчики оближешь, стирает так, что никакая грязь не подступится, а убирает так, что хоть сейчас на международный конкурс уборщиц.

Дядина слушал невнимательно и все выспрашивал Мамзельку про ее Мамзела: сколько у него в плечах, сколько во лбу и сможет ли он на семью заработать.

А Слепой тыкался палкой, куда попал, и все допытывался, какая в этом месте видимость.

Глухой же, чтоб самого себя не заглушить, молчал и прислушивался.

Горизонт между тем не подпускал их к себе, соблюдая дистанцию, как на официальном приеме. Они уже не верили, что смогут его догнать.

И тут-то из-за горизонта вышел Шиманекий. Он был похож на ясное солнышко, которому не привыкать выходить из-за горизонта, оно делало это, может, тысячу раз. Но Шиманского омрачало то, что там, за горизонтом, он не нашел, кого искал. Может, найдет его здесь, перед горизонтом.

Его окружили, засыпали вопросами. Как ему удалось выйти из-за горизонта? Ведь для этого нужно сначала зайти за горизонт? А как за него зайти, если он убегает?

Шиманский им разъяснил, что догоняют они горизонт неправильно. Он убегает горизонтально, значит, горизонтально нужно его догонять.

По команде Шиманского все залегли и пустились в погоню лежа. Это, кстати, оказалось и не так утомительно.

Старт взяли нормально, но в самом начале погони горизонт почему-то скрылся из глаз. А может, это глаза у всех позакрывались.

И тут они увидели жизнь за горизонтом. Эту удивительную, сказочную, ни с чем не сравнимую жизнь за горизонтом. Это туда, если помните, звал Чепух Балбесу, а она отказывалась, отнекивалась, отбояривалась, упирая на то, что там, за горизонтом, у нее никого нет. Здесь у нее и сестра Болвана, и тетя Обалдуя, и бабушка Прохвоста, которой уже перевалило за сотню, а смерти ни в одном глазу. Умеет жить старушка Прохвоста!

А между тем за горизонтом все наши люди. Понабежали, понаехали, понапрыгали через горизонт. И разве не туда увел старый Шлюх молоденькую Остолопу? Теперь у них двое деточек, Прощелыг и Прохиндея, подают большие надежды, только не родителям, а тамошнему криминалитету.

Погоня за горизонтом была успешно завершена. Мамзелька сообщила, что там, за горизонтом, она успешно вышла замуж за своего Мамзёла, оставила ему ребеночка, а сама вышла замуж за другого Мамзёла, не своего, но тоже очень хорошего. Дядина на работу не устроился, но устроился на зарплату, это оказалось еще лучше, чем на работу, поэтому он планирует еще на одну зарплату устроиться. А Тетёха собрала всех мужей, какие были, и своих, и частично даже не своих, и теперь у нее большое семейство. Мужчины ее и готовят, и стирают, и даже подали документы на конкурс уборщиков. А что касается Слепого, то он вообще не хотел открывать глаза, потому что лучше видел с закрытыми глазами.

Глухой высоко подпрыгнул от радости, решив, что уже переступил через горизонт.

Но он не переступил. Просто Шиманский так громко захрапел, что Глухой услышал.

Неинтересные биографии

Василий Карпович взял в библиотеке книгу «Неинтересные биографии». В надежде, что на фоне этих биографий его собственная покажется интересней.

И он не ошибся. На фоне этих биографий его собственная заблистала всеми возможными красками.

Кто бы мог подумать, что у наиболее прославленных сынов человечества биографии самые заурядные, а наиболее захватывающие биографии у всяких бандюг, мошенников, проходимцев. Великий Кант все свои 80 лет прожил в одном и том же городке Кенигсберге, который впоследствии к 222-летию Канта, переименовали почему-то в Калининград, — где они только выкопали этого Калинина?

Может быть, от скуки, от серости жизни и совершались великие подвиги и дела? Во всяком случае, государство делало все, чтобы жизнь его выдающихся граждан была как можно более впечатляющей. Правда, изнутри проживать такую жизнь было трудно, мучительно, но зато со стороны посмотришь — глаз не оторвешь. А если бы государство не позаботилось, предоставило человека самому себе, не было б у нас ни «Записок из мертвого дома», ни «Архипелага Гулага», ни многих других замечательных произведений.

В книге «Неинтересные биографии» Василия Карповича особенно заинтересовала биография сэра Джонатана. Оказывается, он не всегда был сэром и Джонатаном, а был изначально Джо Натановичем, каких в доброй старой Англии было хоть пруд пруди. Был Джо Натанович вроде как писателем, но никак не мог сделать имя в литературе, потому что имени постоянно мешало отчество.

Когда его спрашивали об отчестве, он говорил, что ему отечество заменяет отчество, что само по себе было похвально, но недостаточно для анкет. А отказаться совсем от отчества, как уже входило в обычай, он не мог, ему было жаль такого красивого отчества, которое к тому же досталось ему от отца. Идею спрятать отчество в имени подал ему журналист Ной Маркович, который, став Ноймарком, получил место редактора в крупной газете. Джо Натанович последовал примеру редактора и при помощи имени Джонатан не только сделал себе имя в литературе, но и получил к нему добавление «сэр», что дало ему возможность запросто общаться и с сэром Томасом, и с сэром Исааком (был бы этот сэр просто Исаак, мы бы с вами на него посмотрели).

Сэр Томас был школьный учитель, но такой незаурядный учитель, что его можно было смело назвать педагогом. Сэр Исаак учителем не был, но вполне мог бы стать, благодаря своим незаурядным способностям в физике. Что же касается сэра Джонатана, то его к школе нельзя было и на пушечный выстрел подпускать из-за его явно выраженного сатирического отношения к жизни.

В последний раз они встретились у Исаака на похоронах, но и до этого частенько встречались. И всякий раз (за исключением последнего) сэр Томас рассказывал о своих учениках, об этих маленьких людях, которые чувствуют и мыслят, как большие, хотя большие и считают их маленькими. Рассказывая о школе, сэр Томас бросал опасливые взгляды на сэра Джонатана, который что-то записывал, явно с целью использовать в своем сатирическом творчестве.

Однажды сэр Томас неосторожно заметил, что, по его наблюдениям, у маленьких детей не бывает такой крепкой дружбы, как у взрослых. Их не тянет друг к другу так, как тянет настоящих больших товарищей. Сэр Джонатан тут же взял это на заметку, а сэр Исаак, немного подумав, высказал предположение, что, по-видимому, чем больше тела, тем сильнее они притягиваются друг к другу. Впоследствии он сформулировал это как закон, который назвал законом всемирного тяготения.

Сэр Томас понял, что совершил ошибку, и принялся расхваливать своих учеников — специально для Джонатанова блокнота. В частности, он сказал, что дети у него с характером, умеют постоять на своем, и принуждением у них ничего не добьешься. Чем больше на них давишь, тем больше они оказывают сопротивление.

Сэр Джонатан назвал это ослиным упрямством и записал в своем блокноте: «О.У.», что впоследствии расшифровали как омлет по-уэльски, а сэр Исаак вывел из ослиного упрямства закон: действие равно противодействию. Таков уж он был, сэр Исаак: из него законы сыпались, как горох из дырявого мешка.

Впоследствии сэр Джонатан написал книгу о маленьких людях и назвал ее «Школа злословия».

— Твоя школа, мое злословие, — объяснил он приятелю смысл названия, но сэр Томас против названия категорически возражал. Потому что, сказал он, школа и злословие несовместимы, воспитание злословием дает очень дурные плоды.

Пришлось сэру Джонатану изменить название. Не придумав ничего короче и выразительнее, он назвал книгу так: «Путешествие в некоторые отдаленные страны света Лемюэля Гулливера, сначала хирурга, а потом капитана нескольких кораблей». Сэр Исаак посчитал название слишком длинным и предложил в качестве названия один из своих законов — для популяризации физики при помощи лирики. Но сэр Джонатан, не питавший симпатий к физике, оставил свое необъятное название, которое, кстати, в народе не прижилось, и книгу называли коротко: «Приключения Гулливера».

Но вот парадокс судьбы. Первоначальное название, не пришедшееся по вкусу сэру Томасу, использовал впоследствии его родной внук, пошедший по пути не родного своего дедушки, а дедушки Джонатана. Он дал это название своей прославленной сатирической комедии, в которой вывел маленьких людей, причем маленьких не физически (как сказал бы давно покойный сэр Исаак), а нравственно, морально. И свою комедию он, представьте, так и назвал: «Школа злословия».

«Школу злословия» Василий Карпович брать в библиотеке не стал, а взял книгу с длинным и неинтересным названием. «Путешествие в некоторые отдаленные страны света Лемюэля Гулливера, сначала хирурга, а потом капитана нескольких кораблей».

И только он раскрыл книгу, как оттуда донесся знакомый шепот:

— Послушайте, уважаемый! Вытащите меня отсюда!

Впоследствии Василий Карпович не раз пытался вспомнить: вытащил он этого человека или оставил там, убоявшись неприятных для себя последствий, — однако вспомнить не мог. Он многократно брал в библиотеке эту книгу, с таким неинтересным названием, но, кроме названия, ничего неинтересного в книге не обнаружил.

Народ безмолвствует

Чего только не услышишь в народе! А еще говорят, что он безмолвствует. Вот — пустили слух, будто Пушкин уехал в Палестину. Под своего дядю, араба Петра Великого. Ему, народу, в его безмолвии невдомек, что был это не араб, а арап, и не дядя, а, прямо скажем, прадедушка.

Дочка Пушкина уехала еще раньше. Уехала под араба, а вышла за еврея. Ее Фет познакомил, который там досматривал своего еврейского дедушку.

Уехать под араба, а выйти за еврея — это показалось Пушкину неэтичным, и он последовал за дочкой, чтоб решить на месте этот арабо-еврейский вопрос.

Дочка — на дыбы (а дыбы у нее будь здоров, совсем уже большая девочка). Ей не понравилось, что Пушкин вмешивается в ее жизнь. Он думает, если он Пушкин, так ему можно вмешиваться.

Пошел Пушкин к Фету. У тебя, Афанасий, еврейская голова, посоветуй, как быть в данной ситуации.

Подумал Фет и говорит:

— Дочка у тебя, Пушкин, еще будет и, возможно, не одна. А второй России у тебя не будет. У всех у нас, евреев, арабов, чучмеков, Россия одна. Скажи спасибо, что тебе не нужно досматривать дедушку.

И вернулся Пушкин в Россию, так и не решив арабо-еврейский вопрос. Думал, Россия обрадуется, а она про него уже и забыла. И про Фета забыла. И про Лермонтова который слинял в Шотландию под своего шотландского предка. Россия всех не упомнит. Она только сама большая, а память у нее короткая.

Пришлось начинать с нуля. Отобрал несколько стихотворений: «Я помню чудное мгновенье», «Во глубине сибирских руд», «Мой дядя самых честных правил» (все-таки вспомнил про дядю — а вдруг опять уезжать) и отправился к известному поэту Некрасову.

Почитал Некрасов. Неплохо, говорит. Не исключено, что слух о вас пройдет по всей Руси великой. Только не нужно из России уезжать.

Такая Россия страна, она не любит, когда из нее уезжают. Но все уезжают. Из России принято уезжать.

Царь Николай — слыхали? Уехал в Датское королевство по материнской линии. Теперь там живет. Ну ее, говорит, эту Россию. Перестреляют семью к чертовой матери, потом ищи виноватых.

Так говорят в народе, пока он безмолвствует. Такого наслушаешься, не знаешь, куда бежать. В какие родные Палестины.

А дочка у Пушкина, прав был Фет, и вправду еще одна родилась. И только встала на дыбы — сразу махнула во Францию под родного дядю Дантеса.

Гусь жене не товарищ

Был у Пушкина гусь по имени Иван Иванович. Изящный такой, аристократичный. Гоголь, Николай Васильевич, большой любитель Пушкина, своего Ивана Ивановича с пушкинского гуся списал. Ивана Никифоровича с борова, а Ивана Ивановича — с гуся.

В те далекие от нас времена пишущему человеку без гуся — все равно, что нам без авторучки или машинки пишущей. Мысль какая в голову шибанет, сразу перышко дерг — и готово, записано. Только мысль, как террорист из укрытия, ударяет внезапно, поэтому особо плодовитым писателям приходится всюду таскать с собой гуся.

Или, допустим, что-нибудь записать для памяти. Память у Пушкина была слабее, чем память о нем, он радовался, как ребенок, когда удавалось что-то запомнить. «Вечор, ты помнишь, вьюга злилась?» — спрашивал, проверяя себя. Или — уже не сомневаясь в себе: «Я помню чудное мгновенье».

А почему, выдумаете, он памятник себе воздвиг нерукотворный? Потому что не полагался на память без памятника.

Жене Пушкина не нравился его гусь. Она вообще не любила гусей, потому что от гусей поправляются. А тут еще муж ходит с гусем в обнимку. Лучше бы с ней ходил в обнимку, думала она.

Но зачем Пушкину жена в творческом процессе? Перьев с нее не надерешь, а патлами не запишешь — только размажешь.

— Лучше б собаку завел, — говорит жена Наталья Николаевна.

Гусь Иван Иванович аж зашипел от бессильной злости. Ишь, мымра! Завела себе офицера, а другим собак заводить? Но он не ссорился с ней, потому что любил Пушкина. И когда выкормыш Натальи застрелил Пушкина на дуэли, бедный Ваня такой поднял крик:

— Нет, весь ты не умрешь! Весь ты не умрешь! Ты же сам говорил, что весь ты не умрешь, почему же ты весь умираешь, Пушкин?

Жене, конечно, не нравилось, что какой-то безродный гусь так убивается по мужу. Она хотела убиваться сама, но так, чтобы не убиться совсем и впоследствии выйти замуж за генерала Ланского.

С генералом спокойнее. Генералов не убивают так, как убивают поэтов.

Теперь уже и генерала на свете нет, и жены его Натальи, и гуся Ивана Ивановича. Многое изменилось с тех пор. С гусями уже давно никто не ходит. Ходят с авторучками, с диктофонами. Но это уже не то.

С авторучкой не посоветуешься. Это вам не гусь Ваня, живая душа. Поэтому так, как Пушкин, сегодня уже не пишут.

Они видели Гулливера

По дорогам Лилипутии, подобно странствующим музыкантам, брели люди, которые видели Гулливера. Они останавливались где-нибудь на улице, на площади или посреди двора, положив перед собой шапку или тарелку, и принимались рассказывать, как они видели Гулливера. Даже если вокруг не было ни души, они все равно рассказывали. Но постепенно вокруг собирались прохожие, проезжие и просто живущие во дворе, слушали, удивлялись, а некоторые даже кидали монетки. Рассказчик наспех благодарил и продолжал свой рассказ, наиболее интересные места повторяя по два и по три раза.

Главным качеством Гулливера было то, что он был большой. Для того, чтоб его осмотреть, требовалось довольно много времени. И при этом он был простой, совершенно простой, как мы с вами. А какой он был человечный! При виде его прохожие останавливались и говорили друг другу: «Смотри, какой человечный человек!»

Видевшие Гулливера рассказывали о нем не только на улицах и во дворах. Их приглашали в школы, казармы, больницы и другие общественные заведения. На торжественных собраниях их сажали в президиум, на свадьбах — между женихом и невестой. Когда гости кричали «Горько!», молодые целовали человека, который видел Гулливера. На похоронах их помещали в первом ряду, среди родных и близких, чтобы покойник не мог уйти, не попрощавшись с человеком, который видел Гулливера.

И в компаниях собутыльников, под рюмку и под селедку, они рассказывали, как они видели Гулливера. Больше ни о чем они не могли рассказать.

А потом в самиздате Лилипутии вышла книга «Гулливер у великанов». И оказалось, что Гулливер вовсе не был такой уж большой человек. Стоило ему появиться у великанов, как сразу все увидели, какой он на самом деле.

И побрели по дорогам Лилипутии, подобно странствующим музыкантам, люди, которые никогда не видели Гулливера, никогда не слышали о Гулливере, и не имевшие о нем никакого понятия. Они останавливались на улицах и площадях, заходили во дворы и, положив перед собой шапку или тарелку, принимались рассказывать, как они не видели Гулливера и знать его не знали, и слышать о нем не слышали.

Очевидцев, которые своими глазами не видели Гулливера, приглашали в школы, казармы, больницы, на заседания парламента. На торжественных собраниях, конференциях, форумах их сажали в президиумы, на свадьбах молодые целовали почетного гостя, который не видел Гулливера еще тогда, когда их, молодых, и на свете не было.

И на похоронах Гулливера, если б умер Гулливер, в первых рядах стоял бы человек, который никогда в глаза не видел Гулливера и знать его не знал, и думать о нем не думал. Вот только сейчас похоронит — и дальше не будет знать.

В доме бывшего творчества

В бывшем доме творчества, а ныне доме отдыха для отдыхающих людей, кое-где сохранились следы былого творчества, недовытоптанные новыми отдыхающими: новыми русскими, новыми украинцами, новыми татарами и монголами, одним словом, состоятельными людьми, которые в состоянии скопить деньги на путевку. Один из таких недовытоптанных следов вел к столику, за которым сидел старичок Георгий Филиппович, бывавший здесь в прежние времена и охотно рассказывавший о них новым отдыхающим.

— Гениальность, — брал старичок быка за рога, не желая размениваться на таланты, — это, в сущности, отклонение от нормы. Поэтому для гениального произведения требуется либо гениальный автор, либо гениальные времена. Нет, не благоприятные, ни в коем случае не благоприятные. Гениальные времена для жизни как раз неблагоприятны, но они рождают гениальные произведения. Взять хотя бы наши шестидесятые годы. Суд над Бродским, еще раньше, накануне шестидесятых, травля Пастернака…

Никто не знал ни Пастернака, ни Бродского.

— Ну как же! Оба лауреаты Нобелевской премии. Пастернаку сначала дали премию, а потом стали травить, а Бродского сначала травили, карали, а потом уже дали премию. А суд над Синявским и Даниэлем? (Никто не знал ни Синявского, ни Даниэля). Это был очень громкий процесс. Писатель Шолохов, тоже, кстати, лауреат Нобелевской премии (о Шолохове отдаленно слыхали), всенародно обжаловал приговор, посчитав его слишком мягким. Он сказал, что таких писателей нужно расстреливать, как бешеных собак…

Нет, простите, как бешеных собак, предлагал расстреливать Вышинский (какой еще Вышинский?), а Шолохов предлагал расстреливать их как-то иначе, но тоже нехорошо.

И вот в это самое время, когда Шолохов хотел расстрелять Синявского, в доме творчества появился писатель Шолохов-Синявский, написавший к тому времени больше, чем Шолохов и Синявский вместе взятые. Он никогда не отделял в себе Шолохова от Синявского и теперь почувствовал некоторую раздвоенность. Больше того, внутреннюю антагонистичность, непримиримость. Захотелось одной своей части дать в руки автомат, а другую поставить к стенке — и шарах! Впрочем, даже в этом экстраординарном случае не следует удивляться: каждый человек совмещает в себе противоположные начала, и шарах приходит в конце концов, только объяснение ему дается другое.

Коллеги-писатели косились на своего собрата. Одни косились на Шолохова, другие на Синявского. Не выдержав их косых взглядов, Шолохов-Синявский уехал из дома творчества и вскоре умер, разорванный фамилией на две части, как снарядом на войне.

Никто из новых ему не посочувствовал. Ни новые татары, ни новые монголы. Умер, так умер, на войне, так на войне.

— Ну, я пошел, — вздохнул расстроенный Георгий Филиппович.

Пошел и ушел. Больше его здесь не видели.

Потом его искали, хотели поговорить с ним про этого писателя, который совмещал в себе двух писателей, как какой-нибудь синдикат. Кто-то раздобыл завалявшуюся с творческих времен энциклопедию, и новые отдыхающие прочитали: «Шолохов-Синявский Георгий Филиппович. Род. в 1901, ум. в 1967».

Георгий Филиппович! Так это, значит, был он! Ум. в 1967, а в 1996 — опять род.!

А почему бы и нет? В такое время, как наше, когда синдикаты возникают из ничего, миллиардеры, президенты возникают из ничего, — почему бы не появиться из ничего одному небольшому писателю?

Частная переписка

Никакая литература не идет в сравнение с частной перепиской. Когда один человек пишет другому, а читает третий, совершенно посторонний человек, письмо приобретает особенный, ни с чем не сравнимый интерес.

Самая обширная коллекция чужих писем принадлежала некоему почтмейстеру, который отбирал для нее самые интересные письма, а неинтересные рассылал по адресам. Адресаты удивлялись: почему им пишут такие неинтересные письма? Некоторые вообще бросали переписываться.

А интересные письма — вот они, в коллекции почтмейстера. Дама с собачкой в одном лице пишет даме с камелиями, что никак не может выйти замуж. От нее шарахаются не только кавалеры, но даже кобеля, поскольку кобелям нужна собачка отдельно от дамы. Жалуется дама на свой характер. Прямо кидаюсь, пишет, на всех. Да если б еще кидалась как-нибудь по-хорошему, на шею, к примеру, а то все норовлю за штаны.

Дантес пишет Мартынову из города Парижа. Познакомился он там с русскоязычным писателем, Гоголем по фамилии. Договорились о встрече, но встреча пока сорвалась. Не сидится русскоязычным в России, не пишется. Литература вообще-то не знает границ, — кроме, конечно, границ дозволенного. Границы дозволенного сужаются, и напрасно ваш критик, пишет Дантес, завидует внукам и правнукам вашим, которым суждено видеть Россию через сто лет. Через сто лет в ней дозволенного вообще не останется.

Рекомендует Дантес Мартынову поэта Лермонтова, с которым не успел познакомиться, о чем весьма сожалеет. Очень, очень талантливый поэт.

Особенно много писем на деревню дедушке. Это Ванька — помните Ваньку? — направил народ по этому адресу. Все почему-то решили, что дедушка большой человек, что от него многое зависит. Бабушки пишут дедушке в надежде на устройство личной жизни, коллекционеры предлагают большие деньги за его письмо, но еще никто не получил ответа.

Письмо папаши Портинери зятю Симону

Любезный зятек, я вот что хочу спросить: почему твоей жене пишет стихи посторонний мужчина? Или у нее нет мужа, и ей уже и стихи написать некому?

Я знаю этого Данте Алигьери, он живет на нашей улице, но это не дает ему права писать стихи чужой жене. Хотя наша Беатриче заслуживает и не таких стихов (те, которые пишет Данте, не очень хорошие: сразу видно, что писал чужой человек). Ты, дорогой Симон, знаешь не хуже меня, каких стихов заслуживает наша девочка. Когда ты взял ее из родительского дома, она была чиста, как слеза ребенка, а теперь она чиста, как слеза замужней женщины. Я не сомневаюсь, что только она и сделала Алигьери поэтом, но почему именно его? Ведь у нее есть законный муж, почему же она сделала поэтом постороннего человека? Я уверен, стоит тебе за это дело взяться, и у тебя получится. У тебя еще лучше получится, как у законного мужа. Когда Данте прочитает твои стихи, он вообще забудет, как они пишутся. Он это и сейчас не очень хорошо себе представляет, иначе не писал бы, что глаза Беатриче излучают свет. Уж мы-то с тобой знаем нашу Беатриче. Разве ее глаза излучают свет? Лично я этого не заметил. Я уже со всех сторон присматривался — ну не излучают они света, Симон, не излучают! Возможно, где-то рядом горела свеча, а ему показалось, что свет излучают глаза Беатриче. Так стихи не пишут. Писатель должен хорошо знать жизнь, а в жизни глаза светятся только у кошек.

У меня к тебе, сынок, большая личная просьба: покажи этому графоману, как надо писать стихи, пусть он убедится, что с законным супругом тягаться нечего. Кишка тонка! У него кишка тонка, Симон, и ты ему это докажешь. Ты сможешь, у тебя получится. Если у чужого человека получилось, то у мужа получится лучше в тысячу раз.

С надеждой и упованием —

отец нашей девочки, чистой, как слеза

(Господи, сколько слез!),

Фолько Портинери.

Письмо жильцов коммунальной квартиры на деревню дедушке

Уже и не знаем, куда писать, поэтому пишем по самому известному адресу.

В нашей квартире, по причине большой тесноты и скученности, давно назревает трагедия. Куда мы только ни обращались, ниоткуда помощи нет. Так что Вы, дедушка, единственная наша надежда.

Первая трагедия наметилась, откуда ее не ждали. Родные дочки старика Лира задумали отобрать у него жилплощадь. Старик сам разгородил для них комнату, хотя мы ему не советовали, и теперь его жилплощадь используется не по назначению, принимая незнакомых мужчин, которые на этой площади даже не прописаны. Конечно, старый Лир не мог на это смотреть, особенно с близкого расстояния. Назревала трагедия. Но два могильщика, проживающие в конце коридора, взяли старика к себе. Лир отказывался, говорил, что им и без него тесно, однако могильщики его заверили, что это еще не та теснота, но о какой тесноте они говорили, осталось непонятным

На этот раз трагедии удалось избежать, хотя она по-прежнему назревала.

По соседству с Лирами у нас живут Отеллы, а за Отеллами комната Шейлоков, что не нравится тем и другим. Потому что одни не любят известной национальности, а другие — известного цвета кожи. Хотя по паспорту Отелло белый человек, а Шейлок совсем другой, легитимной национальности. Видно, паспортная система у нас не на высоте и не может заменить живого человека.

И вдруг внезапно — Вы не поверите — умирает жена Отелло, еще совсем молодая женщина. Никто не верил, что такая молодая женщина может умереть сама по себе. Следствие выдвинуло версию, что ее задушил муж, приревновав к соседскому сыну Ромео. Потому что Отелло — ревнивый и не нашего цвета кожи человек, а расовая Дискриминация у нас не на должной высоте, от нее постоянно ожидаешь трагедии.

Но потом обратили внимание на соседа нестандартной национальности. Возникла версия, что он хотел придушить чернокожего соседа, но в темноте не отличил черного мужа от белой жены. Однако сосед Шейлок, хотя и таил в себе состав преступления, а эту ночь не ночевал дома. Тогда взялись за могильщиков. Возникла версия, что таким образом они готовили себе клиентов. Но старый Лир, несмотря на свою старость, сделал заявление, заявив, что могильщики всю упомянутую ночь играли с ним в карты.

Расследование зашло в тупик, и следствию ничего не оставалось, как признать, что жена Отелло умерла своей смертью.

И на этот раз трагедию пронесло мимо, но она продолжала зреть в наших не пригодных для жизни условиях.

Внезапно и почти одновременно умерли дети Монтекки и Капулетти. Расследование пошло тем же путем: сначала подозрение пало на негра, потом на еврея, затем на могильщиков, имеющих к любой смерти непосредственное отношение, а когда ни одна из версий не подтвердилась, следствие пришло к выводу, что молодые люди умерли своей смертью.

Еще одной трагедии удалось избежать. Но предчувствие трагедии оставалось.

Гамлеты, Полонии и другие жильцы тоже, по определению следствия, умерли своей смертью. Это спасло нас от многих трагедий: жильцы умирали прежде, чем с ними могло что-то произойти.

Пока что мы держимся, умираем своей смертью. Но условия нашей жизни надо срочно менять, потому что тень трагедии по-прежнему висит над нами, как тень одного из наших жильцов.

Письма Владимира Дубровского невесте Машеньке

Письмо первое

Машенька, родная, потерпи: скоро мы уже свергнем самодержавие. У нас тут подобралась довольно сильная группа демократов: Чацкий, Рахметов, Рудин. Семен Вырин, из станционных смотрителей. Есть даже одна женщина, Орина — мать солдатская, из комитета солдатских матерей. А помнишь Федю Протасова? Он уже был живой труп, но борьба с царизмом вдохнула в него жизненные силы.

А главный наш демократ — это Пришибеев, прошедший славный путь от унтера до генерала, но в душе оставшийся унтером. Представь себе, друг мой Машенька: что в бою, что на параде — пешком. Пока, говорит, у нас в отечестве есть хоть один пеший солдат, я не сяду на лошадь.

И не садился. Только стоя на лошади обращался к народу. Ты бы видела его в этот момент. Два демократа держали его за руки, два за ноги, четверо держали лошадь, но она все равно шаталась, будто выпила с генералом на брудершафт. Народ это оценил, народ у нас не любит чересчур трезвых.

…Машенька, не успел отправить письмо, как у нас начались важные события. Мы свергли самодержавие и теперь готовимся к выборам президента. Главный кандидат, как ты догадываешься, это наш унтер Пришибеев. Да, унтер. Он демонстративно вышел из генералов и вернулся в унтеры. Не могу, говорит, быть генералом, когда у нас в стране столько рядовых.

…Хорошо, что не отправил письмо. Машенька, любовь моя, поздравляю тебя с избранием президента. Наконец-то мы становимся европейской страной. Были азиатской, а стали европейской, хотя ни на шаг не отступили от своей географии (что касается географии, то мы всегда наступали, а не отступали).

…Машенька, я все еще не отправил письмо. Что-то происходит с нашим президентом. Я даже начинаю сомневаться, демократ он или не демократ. Поменял весь президентский совет: Чацкого заменил Фамусовым, Рудина — Скотининым, Орину — мать солдатскую Кабанихой, а станционного смотрителя — кем бы ты думала? Держимордой! Теперь у нас в президентском совете нет никого от станционных смотрителей.

У нас раздаются голоса, требующие новых президентских выборов. Но Пришибееву нет альтернативы. Чацкий смеется: когда хан Батый пришел на Русь, ему тоже не было альтернативы. Видно, опять придется уходить в леса.

Прощай, Машенька, вечная моя любовь! Встретимся в лесу под нашим дубом.

Письмо второе

Машенька, любимая, я все еще в Бутырской тюрьме. Тюрьма старая, в ней сидели еще при Петре, нашем великом реформаторе. Реформаторы и сидели, да и сейчас сидят.

В камере нас сорок человек на сорока метрах. Тесновато, если учесть, что люди разных политических убеждений, социальной ориентации. Да и народ беспокойный. Рахметов всю ночь ворочается, никак не устроится поудобней на своих гвоздях, Чацкий во сне кричит: «Карету мне, карету!» В нашей тесноте нам только кареты не хватало.

Администрация пошла нам навстречу, разделила камеру, и теперь у меня отдельный квадратный метр. Свободы стало меньше, но зато больше независимости. Я что заметил, друг мой Машенька: полную независимость можно получить только в камере-одиночке.

Плохо только, что с единомышленниками приходится перестукиваться. Когда все стучат, ничего понять невозможно. Кто тебе стучит, кто на тебя стучит — положительно понять невозможно.

И пришлось нам опять, моя родная, бить челом администрации, чтоб сняла эти перегородки. Теперь, когда я продолжаю письмо, мы опять в общей камере. Не нужно перестукиваться, можно перешептываться, переглядываться, перемигиваться, то есть общаться более конспиративно.

Тем более, что теперь у нас у всех одни убеждения, одни взгляды на борьбу и политическую перспективу. Но главное — сорок метров! Правда, на сорок человек, но ведь сорок метров квадратных, а если взять кубические?

До свиданья, любимая (нам уже обещают свидания!). Буду кончать.

Тут уже выстроилась очередь, чтоб посидеть на табуретке.

Письмо толстого тонкому

Я похудел на двадцать килограммов, и килограммам этим двадцать лет, — столько я носил их на себе и на службу, и на прогулку, и к любимой женщине. Любимая советовала избавиться от лишних килограммов, но, возможно, она хотела, чтоб килограммы избавились от меня. Потому что они моложе, чем я остальной, и с ними приятней иметь дело, чем со старым, толстым мужчиной.

Где они сейчас, неверные мои друзья? Где они бродят по свету, летают, парят? В двадцать лет все это возможно. Их называли лишними килограммами, но они не были лишними. Лишним был я.

Это самое обидное. Столько с ними намучился, от них у меня и одышка, и аритмия, и ранний склероз. Натворили дел и поминай, как звали. Конечно, жизнь сейчас трудная, с питанием вечные перебои, но нельзя же бросать человека лишь потому, что стало хуже с питанием!

А откуда взяться питанию? Один работаешь, а их вон сколько набралось. И каждый требует калорийной пищи. А посадишь на диету — сбегут. Они только с виду тяжелые на подъем, а перестань их кормить — откуда легкость возьмется.

Из-за них и любимая ушла. Не дождалась, пока я избавлюсь от лишних килограммов. С кем она сбежала — для меня это больной вопрос, на который я долго не находил ответа. Но любимая — это ладно, но они-то родные, свои. Мы же с ними столько лет ни на минуту не расставались.

Долго я не видел свою любимую. И вдруг получаю записку. Приходи, мол, жду.

Шел я к ней с волнением, с учащенным дыханием и усиленным биением сердца. Я боялся, что она меня не узнает, но она узнала. Видно, самое главное осталось при мне.

А вот я ее узнал с трудом. Самые страшные мои опасения оправдались. Как вы думаете, кого я у нее застал?

Не ломайте голову, это были они, мои килограммы. Так вот с кем сбежала от меня моя любимая! Они были здесь, все двадцать, а может, и тридцать. Такое производили они впечатление. И она без тени смущения носила их на себе и демонстрировала мне как ни в чем не бывало.

Какое бесстыдство! Советовать мне избавиться от лишних килограммов лишь для того, чтобы вместе с ними избавиться от меня!

Но она сделала вид, будто ничего не случилось. Усадила пить чай. С тортом, халвой, печеньем, вареньем, конфетами. А до чая мы ели бифштекс, ромштекс, гуляш, котлеты и фаршированную рыбу. С разными салатами, паштетами, винегретами. А еще раньше бульон с пирожками, суп с пельменями, рассольник, борщи зеленый и красный, щи по-флотски и еще что-то с кулебякой, но кулебяку я уже не доел.

Было обидно. Столько лет носил их на себе, все здоровье с ними угробил, и никакой благодарности. Отобрали любимую женщину, а теперь лоснятся, делают вид, будто меня не узнают.

И я не выдержал. Встал и ушел. Убежал. А она кричала мне вслед:

— Куда же ты, любимый? Вернись! Мы же еще не ели шашлык и холодное!

Теперь я совсем один. Все меня покинули, и я не могу понять: моя любимая женщина мне изменила с моими друзьями или мои друзья с любимой женщиной.

Потом я встречал их не только с ней. И ее не только с ними.

Но я не теряю надежды. Когда-нибудь они ко мне вернутся, пусть только станет получше с питанием. А вот и мы, скажут, принимай старых товарищей! Набродились мы, намыкались по белу свету и нигде себя так не чувствовали, как дома, где нас буквально носили на руках, на ногах, на животе и на остальном теле. Их ушло двадцать, а придет тридцать или пятьдесят, потому что они приведут с собой новых товарищей, которым расскажут, какой я хороший человек. От плохого человека и жена сбежит, а к хорошему и килограммы вернутся.

Глупость от Ума

Пришла Глупость к Уму и говорит:

— Женись на мне, Ум, я буду о тебе заботиться. Если чего не сообразишь своими силами, я подскажу.

Смеется Ум:

— И не стыдно тебе, девушке, мужчине себя предлагать? Я ведь с тобой могу знаешь, сколько глупостей наделать?

— Наделай, Умик, наделай, — просит Глупость. — Будем их воспитывать, растить, ставить на ноги. Чтоб из каждой маленькой глупости выросла большая, взрослая глупость.

Подумал Ум, прикинул свои возможности.

— Не знаю, — говорит. — Я по своему интеллекту как-то не готов делать глупости.

Тут Глупость покраснела, застеснялась.

— Как это ты не готов? Мужчина ты или не мужчина? У нас все мужчины делают глупости, это мне еще мама говорила.

Конечно, мама была права. Ум и сам порядочно наделал глупостей, но чтобы специально для этого жениться — такого у него и в мыслях не было.

— Извини, — говорит, — у меня диссертация.

— Это ничего, — соглашается Глупость, — какой бы ты был мужчина, если бы у тебя никого не было?

— У меня аспирантура.

— Как, еще и Аспирантура? — загорелась Глупость. — Да ты настоящий мужик. Женись на мне, Умик, я согласна и на Диссертацию, и на Аспирантуру. Если женишься, я тебе новые штаны куплю, у меня на это дело отложено.

Новые штаны — это уже разговор. Новых штанов у нашего брата сроду не было. Может, и впрямь жениться? Потом можно и развестись.

Чтобы быть честным, он признался, что в перспективе у него докторантура, академия, но это Глупость только разжигало. Ты смотри на него! На вид и не скажешь. Какой молодец! Этот своего не упустит, да и чужого не пропустит.

А Ум между тем прикидывает: конечно, Глупость — это не диссертация, не академия, но с ней легче жить. И сколько можно глупостей наделать!

Словом, женились. Ум щеголяет в новых штанах, в них к нему намного больше уважения. И в семейной жизни они подходят друг другу: Ум что-то придумает, а Глупость на практике осуществит, Глупость придумает — Ум подкрепит своим авторитетом.

Так и живут, делают глупости. И не только делают, но и воспитывают, растят. До того дошло, что Ум уже и на стороне стал делать глупости. То с Диссертацией, то с Монографией… Такие получаются глупости! Ни одна глупость от глупости не сравнится с глупостью от ума.

Маленький город с большими ушами

Был на свете один город. Маленький такой городок. Красивый, между прочим. Стройная фигурка, пышная прическа, розовая улыбка по утрам, а по вечерам задумчивый взгляд с поволокой.

Только ушей его никто не видел. Они были спрятаны под прической, это некрасиво, когда уши торчат. Но даже под прической уши города все преотлично слышали, даже ночью, когда все в городе спали.

Но пора уже назвать нашего героя. Только как его назвать, посоветуйте. Может быть, Мишей? Мишей звали Кутузова, нашего легендарного полководца. Жена, бывало, будит его среди ночи:

— Вставай, Миша! Да проснись же ты, французы под Москвой!

А он один глаз приоткроет, а другим продолжает спать. Проспал Москву, а потом начальству доложил, что у него такая была стратегия.

Нет, Мишей нашего героя не назовем. А то проспит наш городок, такой красивый, такой кудрявенький.

Может, Степой его назвать? Но мы помним одного Степу. Повез девушку на лодке кататься и вдруг взял и утопил. Маньяк какой-то, честное слово. Назови мы так нашего героя, он нам всех девчат в городе перетопит, не с кем будет прогуляться по улице.

Назовем-ка мы нашего героя Элеонор. Имя красивое, редкое. И даже в какой-то степени женское, что придаст особое обаяние нашему герою, Элеонор, ау! Давай сюда, будем жить в нашем городе!

И вот живет в городе Элеонор. Тихий такой человек, но только не для нашего города. Наш город слышит всех, особенно тихих. От громких ему уши закладывает, а от тихих — ничего. Отличная слышимость.

Однажды Элеонор на работу не вышел. Ну ее, думает, эту работу, лучше я дома посплю. Что тут началось! И где он спал, и с кем — до самых мельчайших подробностей. Небось, когда Миша Кутузов Москву проспал, об этом не было никаких разговоров. Ну, тактика такая, стратегия. А когда человек один раз проспал работу, тоже, между прочим, со стратегией выспаться, так о нем поднимают шум, позорят на весь город — и какой город!

Вот такой острый слух у города. Прямо, как острый нож, по лезвию которого ходят даже те, которые пытаются говорить шепотом.

А как-то Элеонор недоспал, вышел из дому раньше времени, так на него напали бандиты. Приставили к горлу острый нож (не к добру мы его помянули!) и собираются то ли грабить, то ли резать, то ли просто крупно поговорить.

Элеонор первый начал разговор:

— На помощь! Помогите!

Ну, такого типа слова.

Но никто их не слышит, хотя слова довольно-таки громкие. Город спрятал уши под прическу и делает вид, что из-под прически ничего не слыхать.

— На помощь! — кричит Элеонор. Тихий человек, а так громко кричит, что стены трясутся. Но стены крепкие, они выдержат, а бандитов уже качает, они бы попадали, если бы за нож не держались.

В общем, разбежались бандиты кто куда, а город и этого не услышал. У города, как в старину говорили, позакладывало уши в ломбард, завтра он их выкупит и все расскажет по порядку.

С тех пор он и рассказывает. О том, как добрый молодец Элеонор, богатырь, между прочим, защитил наш город от Идолища поганого, которое повадилось в наш город и всякий раз требовало себе девушку (хотя зачем ему девушка, когда Идолище среднего рода?). Элеонор сначала не верил, сомневался, а потом поверил в то, что совершил. А детям эту сказку рассказывали, чтоб они скорей под нее засыпали. Сказки на то и существуют, чтоб под них засыпать.

Но, конечно, не тогда, когда нужно идти на работу или когда французы идут на Москву.

Гром победы, раздавайся!

У себя на родине Фима чудом избежал погрома, а теперь он русский шовинист. Что ностальгия делает с человеком! Быть просто патриотом ему уже мало, ему непременно нужно быть шовинистом.

Ностальгия — агрессивное чувство.

— Мы им Курилы не отдадим! — твердо заявляет Фима.

Кому это им? Конечно, японцам. Отдать Курилы французам было бы затруднительно. А кто это — мы? Мы — это русские люди, которые живут на Курилах, и Фима, который живет в Израиле.

В Израиле не отдавать Курилы очень удобно. Там, на Курилах, их все время хочется отдать, потому что жить на Курилах уже невозможно. А в Израиле жить возможно. Поэтому Курилы можно не отдавать.

Особенно тревожит Фиму Крымский вопрос. Он считает, что мы должны забрать Крым у Украины. Кто должен забрать? Люди, которые живут в России, и он, Фима, который живет в Израиле.

Там, в Крыму, остались наши татары, еще с татарского нашествия. На кого было нашествие? На Россию. Значит, эта территория принадлежит России. И весь разговор.

Все-таки хорошее место Израиль, из него многое можно отдать. Вот только с Голанами затруднение. Отдавать их или не отдавать? Но этот вопрос не к Фиме. Потому что он нееврейский, а русский шовинист. Еврейский он только по национальности, а по всему остальному русский. И даже великорусский. Он до того великорусский, что как только он помещается в такой маленькой стране, как Израиль.

О погромах Фима и слушать не хочет. Ему говорят, а он не хочет. Причем здесь погромы? Курилы причем, а погромы не причем, хотя Фима не курильский человек, а еврейский. Правда, уже не такой еврейский, как был раньше. По-настоящему быть еврейским человеком можно только в России и на Украине, особенно Западной, а в Израиле ты уже не такой еврейский. Был бы ты в России не такой еврейский, тебе б цены не было, а так — это еще вопрос. В России много вопросов, но Россия такая страна: в ней вопросы намертво отделены от ответов.

Потому что умом Россию не обнять. Можно только с одной стороны приобнять, с другой приобнять, но чтоб сразу всю обнять — это ж сколько ума потребуется. Разве что будешь обнимать ее так, как обнимает Фима из Израиля.

Гром победы, раздавайся! С близкого расстояния этот гром иногда звучит, как погром, но если отойти, тем более, уехать подальше, то доносится только гром, а остальное не слышно. И тогда хочется греметь вместе с Россией, чтоб она гремела еще громче, на весь мир, и чтоб расступались и давали ей дорогу другие народы и государства.

Сервиз на одну персону

Из всех общественных мест Степа больше всего любил посудные магазины. Потому что в других общественных местах ты клиент, пациент, пассажир, иногда арестант, и только здесь ты — персона. Сервиз на шесть персон, сервиз на двенадцать персон. Степа интересовался, нет ли сервиза на одну персону, но оказалось, что нет. Таких сервизов не выпускает отечественная промышленность, а из-за границы пока не завозят.

Где-то Степа то ли услыхал, то ли вычитал, что какой-то человек был объявлен персоной Нонграта. Что такое Нонграта, он не знал, но раз объявляют персоной, значит, что-то хорошее. Не исключено, что это какая-то премия, вроде Нобелевской, или какое-то звание, вроде чемпиона.

А может, это город Нонграт? Вот бы жить в таком городе! Все относятся к тебе с уважением, не оскорбляют, не матерят, потому что ты как-никак персона. Такое не поддается никакому воображению.

Степа поинтересовался в посудных магазинах, но о городе Нонграте там не слышали. Посоветовали посмотреть на карте, но это уже не у них, а в книжном магазине.

Посмотрел Степа на карте, на глобусе — нет нигде города Нонграта. Есть город Новоград, да и тот какой-то Волынский. А что если это не город, а целая страна, размечтался Степа. Отдельная страна за пределами нашего государства. Жить за пределами государства — это всеобщая мечта. Возможно, страну Нонграту потому и не наносят на карты и глобусы, чтоб туда народ не убежал. Вы же знаете наш народ. Ему кусок покажи — он его раздерет на кусочки.

С тех пор жизнь Степы превратилась в сплошную мечту. Он представлял, как живет в стране Нонграте на центральной улице и трамвай подвозит его к самому дому, а лифт — к самому этажу. А на улицу выйдешь — все тебе уступают дорогу, даже трамваи, размечтался Степа, но тут же засомневался: трамвай даже ради персоны с рельсов не сойдет.

И до того погрузился Степа в свои мечты, что даже стал захлебываться. Спас его один пациент, который годами не вылезал из больницы. Он сказал Степе: Нонграта — это наша страна. И никуда ехать не надо, живи, пользуйся. Но мы же не персоны! — уличал его Степа. Тут пациент ему объяснил, что персона нон грата никакая не персона, а просто личность, к тому же нежелательная. У нас же никто никого не желает. Сосед не желает соседа, товарищ товарища. И жизни такой, как есть, уже давно никто не желает. И вся наша страна Нонграта ни для кого не желательная — и сама никого из нас не желает.

Так вот почему у нас нет сервизов на одну персону! — сообразил Степа. Потому что у нас можно жить только группами, партиями, армиями, очередями, а отдельному, персональному человеку нигде жизни нет.

Рыжее, белое и голубое

У Катерины была редкостная профессия: она чистила зубы белым мышам. На вопрос, почему она это делала, напрашивались разные ответы. Ну, во-первых, потому, что мыши не могут сами себе почистить зубы. Второй ответ: у белых мышей должны быть и зубы белые. Третий ответ больше касался самой Катерины: у нее самой зубы были такие белые, что при виде ее возникала мысль: как она умеет чистить зубы! Кстати, Ваня полюбил ее именно за белые зубы. Не за рыжие волосы, не за голубые глаза, а именно за белые зубы. Потому что, видите ли, белые зубы приятно целовать.

Он не знал, что целовать нужно не зубы, а губы. Или знал, но губами не ограничивался. Ну и на здоровье. Дело это интимное, обсуждению не подлежит. Но при чем здесь белые мыши?

Правильный ответ стоял в стороне и помалкивал. Самые правильные всегда стоят в стороне, потому что за неправильными у нас не пробьешься.

И заключался правильный ответ в том, что работала Катерина в лаборатории по испытанию зубной пасты. Мышки у нее были как летчики-испытатели, только что не летали. Потому что белая мышь — это не летучая мышь.

Белые мышки до того привыкли чистить зубы, что сами прибегали и раскрывали рты, как раскрывала Катерина для Ваниных поцелуев. И, уже начищенные, стояли в ожидании: а мордочку умыть? Но Катерина на это не шла, хотя свою мордочку каждый день умывала. И она говорила мышкам:

— Нет, ребята, умывать мордочки — это не наша работа. Наша работа — чистить зубы, не более того.

Мышки вздыхали: кому что на роду написано. Кому зубки чистить, кому мордочки умывать. И зачем испытывать судьбу, когда наше дело — испытывать пасту?

А когда Ваня спрашивал, какая у Катерины работа, она отвечала, что чистит зубы, но не уточняла, кому. Ваня понимал это как намек и больше не расспрашивал, а сразу начинал целовать, а Катерина ему в этом помогала.

Хорошо, что мышки их не видели, а то б они и за этим делом мордочки потянули. И опять им объясняй.

А работал Ваня на мусоровозе. Не в кузове, а в кабине, за рулем. Работа интересная, столько всего повидаешь. Ваня не раз предлагал Катерине покатать ее на мусоровозе. Выехать куда-нибудь на природу или прокатиться по достопримечательным местам. Но Катерина отказывалась. Она привыкла ездить только в трамвае. Не барыня какая-нибудь, чтоб на персональном мусоровозе по городу разъезжать.

Однажды они сидели на лавочке под окнами лаборатории, и вдруг перед ними возникла белая мышка. Поднялась на задние лапки и давай тянуть мордочку и раскрывать рот.

— Это еще что за цирк? — удивился и даже слегка испугался Ваня.

— Это не цирк, это моя работа, — сказала Катерина и объяснила, в чем эта работа заключается.

Ваня удивился. Он и себе-то чистил зубы только по праздникам, а чтоб кому-то чистить, да еще кому!

Почему-то он подумал, что Катерина чистит зубы мышам своей личной щеточкой, а потом представил, как он целует эту мышь с начищенными зубами. И хотя у себя на мусоровозе он и не такое повидал, но тут ему стало неприятно.

— А какая перспектива? — спросил он, потому что у себя на мусоровозе всегда помнил о перспективе. Сначала мусоровоз, потом хлебовоз, а там и мерседес. А здесь что? От мышей к собакам, от собак к коровам?

Катерина не ответила на этот вопрос. Она считала, что у нее с Ваней перспектива одна, а тут, выходит, у нее должна быть какая-то отдельная перспектива. И когда Ваня ушел, а он ушел, в таких случаях всегда уходят, она поплакала, погрустила и пошла к своим мышкам, которые ее уже заждались. Почистила им зубки и, видя, что они продолжают тянуть мордочки, сказала:

— Ну, ладно, так и быть, давайте умоемся. Хоть это и не наша работа, хоть нам за нее денег не платят, но надо же когда-то пожить для себя!

И при этом подумала: как там ее Ваня на мусоровозе?

Козленкин

Козленкин жил один и общаться мог только с зеркалом. Зеркало, чтоб вы знали, играет в нашей жизни выдающуюся роль. Без него мы оторваны от себя, не держим себя в поле зрения, можем и допустить во внешности какую-нибудь ошибку. В какой-то момент нам может показаться, что мы вообще не существуем: как это проверить, если себя не видать?

А с зеркалом уже другое дело. Посмотрел — и сразу видишь: вот он я, полюбуйтесь! Что-то даже можешь в себе подправить, видоизменить, чтоб на тебя смотреть не было тошно.

У Козленкина было большое зеркало, и прямо перед ним, на противоположной стенке, он вывешивал различные эпизоды исторических событий. Ох, до чего же он обожал видеть себя на фоне исторических событий! Полки ряды свои сомкнули, в кустах рассыпались стрелки, катятся ядра, свищут пули, нависли хладные штыки, — и тут же Козленкин, представляете? Или на фоне какой-нибудь битвы за Москву. Под командованием Дмитрия Михайловича Пожарского или Георгия Константиновича Жукова. И тогда он видел себя в зеркале Дмитрием Михайловичем Пожарским или Георгием Константиновичем Жуковым. Или даже Александром Филипповичем Македонским.

Работа у Козленкина была мелкая. Он работал корректором и жил на фоне сплошных ошибок. Но грамматические ошибки его не волновали, их Козленкин вообще не замечал. Все его внимание было сосредоточено на ошибках посерьезней. Политических. Исторических. И даже философских, о жизни и смерти, двух главных субстанциях нашего с вами существования.

Но даже в философских вопросах он не мог обходиться без зеркала. Потому что он жил один. Сократ беседовал с Платоном, Маркс с Энгельсом, а с кем беседовать Козленку? Он настолько привык беседовать со своим отражением в зеркале, что даже задался вопросом: почему в доме, где лежит покойник, занавешивают зеркала? С одной стороны, конечно, чтобы горе живых не удваивалось отражением в зеркале. С другой стороны… что же с другой стороны?

И тут Козленкина осенило. Ему пришла в голову мысль, что после смерти души умерших живут в зеркалах. Довольно интересное наблюдение. И, поскольку покинутого тела душа не помнит, она принимает любой образ, который оказывается перед зеркалом. Вот для чего в доме занавешивают зеркала: чтобы душа по ошибке не приняла образ покойника.

Но и не это, не это главная причина. В зеркалах, сообразил Козленкин, живут души не только умерших в этом доме, но и другие души, тех, кто жил давным-давно и даже не здесь, а совсем в другом месте. Потому что душа бессмертна, а надо же где-то жить.

Эта мысль его осенила, когда он увидел в зеркале небезызвестного Карла Великого, сына, если помните, Пипина Короткого.

Козленкин просто физически ощутил в себе величие, его стало буквально от величия распирать. Но назавтра он пришел на работу, получил в производственном отделе нагоняй за не вовремя сданную корректуру, и сразу его внутреннее величие сжалось, скукожилось и почти совсем перестало существовать.

Почти, но не совсем. Лишь до той великой поры, когда он снова оказался перед зеркалом.

Иногда к нему приходили женщины, — просто заглядывали, как заглядывают женщины к одинокому мужчине. И что с ними делал Козленкин? Конечно! Естественно! Он усаживал их перед зеркалом на фоне тех или других исторических событий и со стороны наблюдал. Ох как он наблюдал!

Клеопатра ему не нравилась, у нее было слишком много мужчин. По той же причине не нравилась ему Аврора Дюдеван, которая не только имела много мужчин, но едва сама не стала мужчиной, поменяв свое женское имя на мужское имя Жорж Санд. Фанни Каплан он не мог простить того, что она стреляла в Ленина, а Крупской — того, что она вышла за Ленина замуж. (К Ленину у Козленкина было неоднозначное отношение, и душа этого исторического персонажа никогда не появлялась у него в зеркале, предпочитая, по-видимому, кремлевские зеркала или вовсе жизнь в эмиграции, как она привыкла при жизни).

Однажды Козленкину явилась в зеркале душа батьки Махно. Исторический момент был довольно-таки напряженный: справа наступали белые, слева — красные, сзади — зеленые, а откуда-то из будущего лезли коричневые, и от всех надо было отбиваться. И Махно отбивался. Он, по своему прижизненному обычаю, хватал все, что под руку попадет, и, схватив журнальный стол, вдребезги расколотил зеркало.

Вот такие исторические дела. Козленкин стоял над разбитым зеркалом, как над разбитым корытом, и тут же стояли души белых и красных, зеленых и коричневых, и душа Александра Филипповича стояла, и душа Карла Пипиновича, и еще много бездомных, бесприютных душ… Видимо, и они, как Козленкин, были великими только в зеркале, а забери у них зеркало — и никто их величия не заметит.

По ту сторону экрана

Смотрел я недавно кино по телевизору. Там матерый гестаповец допрашивает нашу разведчицу. Гестаповца играл известный артист, который у меня дома бывает чаще, чем я. Разведчицу тоже играла популярная артистка.

И вот он допрашивает ее, применяет свои фашистские методы, но не может от нее добиться ни слова. В изнеможении опускается он на стул и, как-то даже изменившись в лице, произносит:

— Я сегодня, Степанида, поздно приду. Ты лягай, меня не дожидайся. У нас в районе из центру комиссия.

Разведчица смотрит на него в ужасе. Но вот глаза ее теплеют, и она произносит с болью, которую до сих пор держала в себе:

— Ахмет, у нас будет ребенок…

Гестаповец вздрагивает. Такого признания он не ожидал. Но он берет себя в руки и жестоко рубит в ответ:

— Ничего слышать не хочу. Объект должен быть сдан в первом квартале.

Эти слова приводят разведчицу в смятение: видно, она не рассчитывала на первый квартал. И, словно оправдываясь, она шепчет:

— Я впервые у вас во Франции… Покажите мне Эйфелеву башню…

Гестаповец смотрит на нее пристально, словно что-то припоминая. И говорит громко, чтоб его слышали не только в нашей комнате, но и в соседнем помещении гестапо:

— Увести арестованную!

Разведчицу уводят. Мы с гестаповцем остаемся одни. Он глотает таблетку, расстегивает китель и поднимает на меня усталые глаза:

— Что это ты один? А где остальные?

— Да так, разные дела…

— Может, в кино пошли? — спрашивает он ревниво.

Не понимаю, что он имеет против кино. Там его тоже все время показывают.

Вошел солдат, сообщил, что доставили радиста.

— Уведите его, я сейчас не в состоянии. Пускай пока в кинокамере посидит. Верней, просто в камере.

Солдат вышел.

— Вот так все время. Нет ни минуты, чтоб сосредоточиться, подумать о собственной жизни. Правда, интересно, такие проживаешь куски. Талантливые люди придумывают, самому ни за что не придумать. — Он помолчал. — Помню, когда я Нансена играл. Немножко даже завидовал, что он прошел эти льды по-настоящему, а не так, как я, для экрана. Но, с другой стороны, он прошел их только как Нансен, а я еще и как Амундсен, потому что Амундсена я тоже играл. — Глаза его на миг загорелись и снова погасли. — Ты слышал, она сказала, что ждет ребенка? Ведь она ждет его по-настоящему. Должна была по сценарию, а получилось на самом деле…

Он встал, застегнулся на все пуговицы и сказал голосом, уже опять обретшим экранную твердость: Введите арестованную!

Спектакль отменяется

Сцены из разных времен

Царские палаты.

Входит царь Борис.

ЦАРЬ БОРИС (явно цитируя Пушкина). Достиг я высшей власти. Шестой уж год я царствую спокойно.(Задумывается, вспоминая текст).

Врываются Грабители в черных масках.

ГРАБИТЕЛИ. Лицом к стене! Это ограбление!

ЦАРЬ БОРИС(вспомнил). Но счастья нет душе моей.(Махнув рукой, становится лицом к стенке).

ГРАБИТЕЛИ(шарят у него в карманах). И это называется царь!

Врываются Полицейские в черных масках.

ПОЛИЦЕЙСКИЕ. Лицом к стене! Полиция!

Грабители становятся лицом к стене.

ЦАРЬ БОРИС(косится на полицию без всякой надежды). Напрасно мне кудесники сулят. Дни долгие, дни власти безмятежной…

Входит Председатель в черной маске.

ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Кудесники отменяются! Долгие дни отменяются! Спектакль отменяется! Торжественное собрание объявляю открытым!

Входят Люди в белых халатах и черных масках.

В руках у них носилки.

ЛЮДИ В БЕЛЫХ ХАЛАТАХ. Скорую вызывали?

ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Скорая отменяется. Все садимся, начинаем собрание

Все садятся. Один Царь остается стоять лицом к стенке, поскольку он из другого времени.

ПРЕДСЕДАТЕЛЬ(выдержав паузу). Сегодня, в День Черной Маски, я хочу поздравить наших грабителей, наших первопроходцев. Это они ввели обычай выходить на работу в черных масках. Поздравляю вас, господа!

Грабители смущенно кланяются. У грабителей этот обычай переняли полицейские, омоновцы, спецназовцы и — сравнительно недавно — люди в белых халатах.

ЛЮДИ В БЕЛЫХ ХАЛАТАХ. У нас без масок нельзя. Больные мрут, родственники недовольны.

ГРАБИТЕЛИ(презрительно). И это медицинские работники!

ЦАРЬ БОРИС(очень к месту, поскольку цитирует Пушкина). Они любить умеют только мертвых.

Входит Разносчик в черной маске.

РАЗНОСЧИК. Пиццу заказывали?

ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Попрошу не отвлекаться! Сегодня мы принимаем в нашу организацию новобрачных. Для прочного семейного счастья лучше не видеть друг друга в лицо.

Входят Новобрачные в черных масках.

Наши юбиляры будут их посаженными родителями.

ГРАБИТЕЛИ. Только не посаженными!

ИНТЕЛЛИГЕНТ В МАСКЕ. Не посаженными, а посажёными.

ГРАБИТЕЛИ. Когда посадят, иди доказывай!

ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. На бракосочетание к нам пожаловал кабинет министров в полном составе.

Переговариваясь между собой, входят Члены кабинета министров в черных масках.

ВОЕННЫЙ МИНИСТР. Армию всю оденем в черные маски. Так ее будет легче отличить от противника.

ЦАРЬ БОРИС. И мальчики кровавые в глазах…

МИНИСТР ИНОСТРАННЫХ ДЕЛ. Дипломаты уже в черных масках. Чтоб не обнаружить, какое государство они представляют.

ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. И самый большой сюрприз: господин президент!

Входит Президент в черной маске.

ЦАРЬ БОРИС. Живая власть для черни ненавистна.

ПРЕЗИДЕНТ. Ну почему же ненавистна? Меня, например, любят. Единогласно обожают.

МИНИСТР БЕЗОПАСНОСТИ. Если всю страну одеть в маски, жить будет намного безопасней.

МИНИСТР ФИНАНСОВ. А откуда взять денег на такое количество масок?

ГЕНЕРАЛЬНЫЙ ПРОКУРОР. Как это нет денег? А наши олигархи, наши денежные мешки. Кстати, где они? Им повестки разослали?

Входят Олигархи в мешках и в черных масках. При виде денежных мешков Грабители вскакивают.

ГРАБИТЕЛИ. Все к стене! Это ограбление!

ПОЛИЦЕЙСКИЕ. Полиция! Все к стене!

Все становятся к стене, включая полицейских.

ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. В чем дело? Мы же отменили спектакль. Почему же он продолжается?

МИНИСТР РЕФОРМ. У нас меняй — не меняй, ничего не меняется.

ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Всем отойти от стенки! Снять маски!

Все снимают маски. Под черными масками у них красные маски.

Снять маски!

Под красными масками синие маски.

Снять маски!

Под синими масками зеленые маски.

Открыть лица! Я требую открыть лица!

ГОЛОСА. Какие лица? Мы уже забыли, как они выглядят.

ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Забыли, как выглядят лица? Тогда я вам покажу!

Срывает с себя черную маску. Под черной маской у него красная маска, затем синяя, зеленая…

ЦАРЬ БОРИС(единственный человек без маски, поскольку он из другого времени). Да, жалок тот, в ком совесть нечиста…

Председатель продолжает срывать с себя маски.

ЗАНАВЕС

Загрузка...